Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Не выдумывайте, — сказал Саша.

— Нет, — сказал Лева, — мы на это согласиться не можем.

— А что вы можете? — окрысилась старуха. — На шее у меня сидеть? Вы меня объедаете. — Она улыбалась одними глазами, не ртом. Рот хмурился под усами, а глаза были огромные, черные, ничуточки не выцветшие, только что видели слабо. — Я сказала, что пойду, и пойду, и вы мне тут не указывайте.

— Анна Федотовна, это очень опасно…

— О да. Моя молодая жизнь может оборваться в самом начале.

— Анна Федотовна!

— Довольно, — отрезала Нарумова. — Рассказывайте, где и когда он обычно тусуется.

Субботним утром в салоне-магазине «Your body», что на проспекте Мира, появился странный покупатель, настолько странный, что отлично вышколенные продавцы и менеджеры не могли скрыть своего удивления. Покупатель представлял собой усатую старуху лет ста пятидесяти, одетую в черные потрепанные кружева; на старухе были перчатки, доходившие до локтей, а в руке она держала ридикюль, весь растрескавшийся от дряхлости. Она опиралась на трость с набалдашником в виде конской головы («Стильная вещичка, раритет», — шепнул один продавец другому, с вожделением глядя на трость) и время от времени обмахивалась кружевным веером, из которого во все стороны торчали нитки. Она ступала медленно и важно. Перед большим плакатом, на котором было написано «Mens sana in corpore sana» (слоган, придуманный лично Олегом Николаевичем Соболевским), старуха остановилась и долго глядела на него, шевеля губами. Затем она двинулась дальше. Покупатели — стриженый крепыш в бейсболке, солидный дяденька в золотых очках, девушка в шортах, белокурый красавчик в джинсовом костюме, маленький кривоногий японец и другие, — отвлекшись от собственных дел, с интересом глядели на старуху.

— Покажите-ка мне, любезный… — проговорила старуха, — покажите-ка мне, что тут у вас самое лучшее.

Продавцы переглянулись; один из них — молодой и длинноволосый, похожий на Тарзана, — подошел к старухе.

— Мы продаем тренажеры, бабу… мадам, — сказал он. — Это такие приспособления, чтобы заниматься спортом, понимаете?

— А я-то думала — чтоб огурцы солить, — отвечала старуха язвительным тоном. — Ну же, любезный! Я, кажется, попросила вас показать мне самую шикарную модель.

Молодой продавец вздохнул. Директор салона-магазина и Сам (то есть хозяин фирмы Соболевский) строго-настрого наказывали быть вежливыми с любым клиентом, будь то школьник, удравший с уроков, бомж или парочка трансвеститов; исключение делалось лишь для пьяных, но пьяных и так не пропускала охрана на входе. Бабулька не была пьяна, и охрана пропустила ее беспрепятственно: в обязанности охраны не входило задумываться о возрасте и платежеспособности посетителей. Вообще-то в салон изредка заходили пожилые дамы, но это были либо матери или жены нормальных клиентов, которых они просто сопровождали, либо помешанные на фитнессе стареющие бизнесвуменши, прикатывающие на роскошных авто с лакеями. Бабулька была одна и приехала на такси. И уж очень она была старая и бедно одетая.

— Вот, посмотрите, — сказал продавец, — отличный велотренажер, новинка, модель этого года… Усиленная рама, восемь уровней нагрузки.

— Что стоит? — поинтересовалась старуха.

— Шесть тысяч семьсот двадцать три рубля, — кротко ответил продавец.

Старуха презрительно поджала губы и отвернулась.

— Я за дешевкой не гонюсь, — сказала она. Продавцу стало ясно, что бабка сумасшедшая.

Но он был добрый и хорошо воспитанный малый, к тому же нежно любящий свою родную бабушку; он не мог выставить старушенцию из магазина и не мог просить охрану сделать это.

— Тогда, возможно, вам подойдет эта беговая дорожка, — сказал он. — Отличный дизайн. Складная конструкция позволяет оптимально использовать свободное пространство. Цена этой модели — одиннадцать тысяч двести.

— Рублей?

— Разумеется, рублей!

— Вы, любезный, может быть, думаете, что у меня нет денег, — с царственным достоинством проговорила старуха, — вы заблуждаетесь.

Щелкнув замочком ветхого ридикюля, она извлекла оттуда внушительную пачку евро, перетянутую резинкой, и помахала ею перед носом изумленного продавца. На какое-то мгновение продавцу показалось, что она сейчас швырнет пачку ему в лицо или под ноги. Но старуха спокойно убрала деньги (то есть, конечно же, «куклу») обратно.

— Вообще-то меня интересуют мини-стадионы, — сказала она, — такие, знаете, многофунциональные тренажеры… Надеюсь, у вас есть мини-стадионы? Если у вас нет мини-стадионов, так и скажите. Я обращусь в другую фирму, получше.

До продавца наконец дошло: старуха была бабушкой, прабабушкой или прапрабабушкой нового русского.

— Разумеется, у нас есть мини-стадионы, — сказал он. — Вы хотите выбрать подарок, да?

— А вы думали — я сама на этих штуковинах собираюсь скакать?

— Почему нет, — сказал продавец почти игриво. Классифицировав чудного клиента, он успокоился. — Вам для мужчины или для девушки?

— Для обоих.

— Вот, пожалуйста, мини-стадион. Включает в себя беговую дорожку, вибромассажер, горизонтальный велотренажер, диск «грация» с эспандерами, гребной тренажер… Стоит восемнадцать тысяч… рублей, конечно. Это хороший подарок

— Это Кеттлер? — осведомилась старуха.

— Нет, это Виннер.

— Я передумала, — сказала капризная старуха, — покажите-ка мне лучше силовую станцию… У вас есть силовые станции? Мне бы четырехстороннюю, двух-блочную. Чтоб нагрузка на каждом блоке не меньше ста сорока.

Продавец опять начал думать, что старушенция чокнулась.

— Но, мадам, такие модели стоят от ста десяти тысяч и выше.

— Евро?

— Да не торгуем мы в евро! Мы в России живем. Тут продавца осенила новая догадка: иностранка! Все встало на свои места. Эти иностранцы иной раз такое вытворяли… «Эмигрантка, — думал он, — из Парижа, должно быть… Потомок первой волны… Баронесса, небось… Нет, бери выше — графиня! А как чисто говорит по-русски!»

Графиня осмотрела самую дорогую силовую станцию; при этом она задавала вопросы, доказывающие, что она отлично разбирается в предмете. Наконец она сказала, что эта модель ее устроит. Оформили доставку; продавец, почтительно изгибаясь, подвел графиню к кассе. Но тут-то и началось… Вместо того, чтобы достать деньги и расплатиться, графиня вдруг изо всех сил ударила в пол своей тяжелой тростью и закричала:

— Грабят! Караул!

Кассирша обомлела; покупатели, давно уже переставшие обращать на старуху внимание, вновь стали оборачиваться. Все это было ужасно. А старуха продолжала ВОПИТЬ:

— Кровопийцы! Кровососы! Обманывают народ! Грабят! Наворовали! Вы с вашей монетизацией! Откуда у пенсионерки такие деньжищи! Бандиты! Правительство-в отставку! Я вас выведу на чистую воду! Я Рогозину буду жаловаться!

Охранники кинулись к старухе, но та, размахивая тростью, закричала еще громче:

— Я на фронте не за то кровь проливала, чтоб вы тут жирели на ваших тренажерах! Я Герой Советского Союза! Мне сто два года!

Охранники замерли, не решаясь приблизиться. На их простодушных лицах явственно читалась сильнейшая душевная борьба. Уже бежал к месту скандала директор…

— Я президенту буду жаловаться! — кричала старуха. — Я в Коминтерн буду жаловаться! В Евросоюз буду жаловаться!

Ситуация была кошмарная; такого скандала салон «Your body» не знал со дня основания. Директор пытался нежно успокаивать скандалистку, но та огрела его тростью… Она не реагировала ни на «мадам», ни на «товарища», ни на «бабуленьку миленькую»; никто не знал, что делать… Но вот охранники и продавцы с облегчением расступились: вслед за директором из коридорчика, ведущего в административные помещения, вышел Сам. (Олег Николаевич всегда по приезде из отпуска первым делом приезжал в «Your body», дабы обсудить дела с директором и полюбоваться на свое самое старое, большое и любимое детище.) Упругим размеренным шагом подошел он к старухе и, не обращая внимания на ее угрожающие жесты, обнял ее за плечи и проговорил (а голос у него был — что твой бархат):

— Вы простите нас, родная… У меня у самого оба деда погибли на фронте… У меня отец рабочий, мать учительница… Я сам в Хасавюрте… Мы же просто рабочие люди, как вы…

Старуха исподлобья, снизу вверх глядела на него… тело ее расслабилось, трость выпала из рук, губы задрожали… еще несколько секунд — и она тихо и жалобно, как ребенок, плакала, уткнувшись лицом в пятисотдолларовый пиджак Олега Николаевича. Все улеглось, как море после бури… Один продавец шепнул другому на ухо: «Все-таки у Самого не голова, а дом Советов», и тот ответил также шепотом: «Ну дык!» Белокурый красавчик, давно уже копавшийся в груде массажеров, наконец что-то купил и, отойдя от прилавка, стал нажимать на кнопки своего телефона. «Смени меня, — писал он (шифром, разумеется), — пока все чисто».

Соболевский распорядился, чтобы старушенции вызвали такси, и лично усадил ее в машину. Он почувствовал, когда старушенция обнимала его в магазине, как она положила что-то ему в карман, но не моргнул и глазом. Он развернул и прочел записку лишь вечером, дома, под одеялом.

XV

Пепельное, мертвое лицо его было ужасно; шея его гнулась во все стороны, словно резиновая, глаза вылезли из орбит, грудная клетка ходила ходуном. Кот из угла смотрел на него, и глаза кота тоже лезли из орбит, и шерсть на спине кота становилась дыбом; кот не выдержал этого зрелища, как не выдержал бы никто, и убежал прочь.

Наконец он сел и закашлялся. Его руки понемногу начали теплеть, гладкая черная кожа покрылась бисеринками пота, налицо возвращалось осмысленное выражение; теперь ему было больно, и он застонал, раскачиваясь из стороны в сторону. Когда боль утихла, он встал, принял душ, оделся и ушел.

Глава четвертая



I

Воскресными вечерами Нарумова, умеренно принарядившись, ходила на собрания партийной ячейки. Саша и Лева остались дома одни. Они с вожделением включили телевизор — Нарумова, кроме телемагазина и старых советских фильмов про войну, ничего не смотрела принципиально, — но ни по одной программе не нашли такой передачи, которая была бы интересна им обоим: Саша хотел футбол — Лева не хотел; Саша хотел «Крепкий орешек» — Лева плевался; Саша за неимением лучшего был согласен на «Ментов» — Лева возражал категорически; Лева хотел Первый концерт Чайковского по «Культуре» или хотя бы «Энциклопедию тайн» по «Рамблеру», но Саша не понимал, на что там смотреть; Петросян, Сердючка, «Дом-2» и программа о том, как украсить свой интерьер, — немедленно вызывали рвотный рефлекс у обоих. Тогда Саша отвернулся от телевизора и достал свои листочки. Ему все-таки было интересно, что это за рукопись. Может быть, это Мандельштам?

— Какая разница, — сказал Лева. — Если даже мы всю ее до последнего слова разберем, это не поможет нам спастись от комитетчиков.

— Но мы хоть поймем, за что нас преследуют!

— Во-первых, мы этого не поймем. Пушкин — или тот тип, что под него подделывался, — когда писал, понятия не имел о том, что нас за его писульку будут преследовать, и вообще не знал, какая будет политическая ситуация; так что искать в тексте объяснения бесполезно. Во-вторых, всякий, кто объявлен в розыск, знает, за что его преследуют: убийцу — за убийство, грабителя — за грабеж. Чем им это знание помогает?

Левина угрюмая логичность почти убедила Сашу. Он все равно продолжал теребить листочки, но уже машинально: это было что-то вроде нервного тика. Лева сидел в кресле, заложив ногу за ногу, и делал вид, что смотрит рекламу телемагазина. Саша уже знал, что Лева долго не выдержит. Так и случилось: Лева попросил дать ему какую-нибудь страничку. Саша молча, не поднимая головы, протянул ему один двойной листок. Его смешили Левины подходы. И оба в молчании продолжали свое занятие.

Но у Саши не хватало терпения для того, чтобы разбирать черканые-перечерканые слова; очертания букв от влаги были какие-то мохнатые, нечеткие… Ему все это казалось похоже на труды Золушки, с утра до вечера сидящей на полу и перебирающей гречку (или что там мачеха заставляла ее перебирать). Ладно, прочел он через пень-колоду кой-какие словечки и строчки (и, может быть, совсем даже неправильно прочел) — а толку?



.......................................................................................................................................................................................................................................................................страны...........................слышны........................разговорца..............................................................................................................горца..............................................................................



Или:



Россия присмирела снова....................................................но............................................итак......................................................................................................................................................................................................................................................Еще................................Так вольно дышит человек.



Еще…

Так вольно дышит человек.

Ну и что? И за это убили Левиного родственника и ботаника Каченовского? За это — спеца взяли? За это теперь самого Сашу хотят то ли взять, то ли просто убить? Непонятно. Лева был прав. Никакой нет пользы от того, что они прочтут стишки, Саша, как всякий нормальный человек, не любил вслух признавать, что он неправ, а кто-то другой прав (он не знал, что большинство людей не могут признавать этого не только вслух, но и про себя); поэтому он продолжал уныло пялиться в листочки и делать вид, что очень увлечен. Он таки сумел кое-что еще прочесть:



........Париж...............................................................Когда под аркой триумфально......................Реквием играл.......................................Что в день холодный возвратится...................................................................................................................................................................................................На островке Святой Елены...........лишь.......................Осталась.............................



— А мы разъясним читателю, в чем тут подвох?

— Фигушки. Мы же не разъясняли в прошлый раз, кто такие Пошар, Пекарт и Готфрид Барт и почему Пушкин не мог писать о королеве Виктории…

— А почему? — спросил Мелкий.

— Потому, что я не желаю ничего никому разъяснять принципиально. Что все это подвох — и так ясно; если вдруг какому-то уж очень любознательному и не ленивому читателю захочется понять, в чем подвох именно этих строчек (что весьма маловероятно), — пусть почитает энциклопедию.

— Нет, я не про то… Почему Пушкин не мог писать о королеве Виктории?

— О-ох, — только и сказал Большой. И отвернулся.

Париж, Святая Елена — тут уж и Саша догадался, что это про Наполеона. Саша был своей сообразительностью очень горд. Однако эти строчки все равно абсолютно ничего не проясняли. Наполеон давным-давно помер. Какое отношение мог иметь Наполеон к Сашиным мытарствам? Неужели госбезопасности нечем больше интересоваться, как только Наполеоном? Все-таки Саша хотел поделиться своим открытием с Левой, но Лева его опередил.

— Я еще одно имя прочел, — сказал Лева, — Тимошенко…

— Что?!!

— «И Тимошенко удалой»…

— Дай сюда! — Саша выхватил у Левы листок.



Лицо врага обезобразить.......................................Настал............................................................................................проказитьДнепром подмытые......................................картины И..........шенко удалой............между собойСреди оранжевых шатров ............сутра..........................................................Уснули......................................................................



По— моему, -сказал Саша после длительного раздумья (он даже очки у Левы брал и пытался надевать их на нос, но это не помогло), — тут написано не «Тимошенко», а «Порошенко»… Кто это? Опять декабрист?

— Да, наверное. У них был на юге, в Украине, кажется, какой-то филиал ихнего общества.

— Белкин, послушай… Декабристы все перемерли давным-давно, и этот ваш Герцен, он тоже больше не проснется… Никогда в жизни не поверю, что нас ловят из-за каких-то несчастных вымерших декабристов.

— А из-за чего, по-твоему, нас ловят?

— Спроси что полегче… Как жалко, что я последнюю страницу в Подольске потерял! Может, там все объясняется?! — Саша отлично помнил, как в школе и институте готовился к занятиям — всю статью пропускал, читал одни только выводы на последней странице — и ничего, сдавал как минимум на троечку.

Лева скептически покривил губы. А Саша — его уже охватил нехороший азарт — сказал, что нужно ехать в Подольск и найти последнюю страницу. Лева ответил, что считает это идиотизмом. Саша понимал, что Лева прав. И все же… По Сашиным расчетам, ремонт в подольской детской библиотеке уже должен был закончиться. Но он боялся звонить библиотекарше. Если она тоже погибла, он не хотел этого знать. У него и так не шел из головы замученный молдаван.

Спустя час — Нарумова еще не вернулась, а Лева вышел купить свежих газет и еды — Саша собрался с духом и позвонил библиотекарше домой. Он звонил со своего краденого мобильника, а не с телефона Нарумовой, чтобы не подставить ее. И ничего страшного не случилось. С несказанным облегчением он услышал от какой-то молодой женщины, возможно, дочери или внучки, что библиотекарша уехала в гости к сестре и еще не вернулась, но должна быть со дня на день. Но азарт его уже увял. Он так и не решил, будет ли предпринимать попытки добыть десятую страницу рукописи. Скорей всего, это опасно: библиотеку караулят. (Он был прав: библиотеку действительно караулили, как и все без исключения учреждения и квартиры, куда он хоть раз заходил.) Подвергать себя смертельному риску из пустого любопытства было неразумно. Да и вообще невозможно было принимать какие бы то ни было решения до тех пор, пока не придет весточка от Олега.

Больше они в тот день рукописью не занимались. Лева вернулся с охапкой газет и журналов, и они стали читать все подряд. Они все еще — очень слабо, впрочем, — надеялись из прессы понять, что же такое происходит в стране или в мире, отчего их преследуют. Это, конечно, легче было бы понять из Интернета — там пишут такое, чего никогда не напишут в журналах и газетах, — но Интернета у Нарумовой не было.

II

В понедельник пришла молодая женщина и передала Нарумовой толстый конверт. Саша смотрел из окна кухни, как она уходила. Это была жена кого-то из бухгалтеров, Саша узнал ее, потому что на Новый год все сотрудники фирмы собирались с семьями. Саша открыл конверт. Там были двадцать тысяч евро и письмо от Олега.

«Саня, это тебе на экстренные, днями дошлю еще. Я конечно, обалдел, узнав, что ты не в Хельсинках. Я не совсем понял, в чем твоя проблема. Пробил по своим каналам — никто ничего не знает. Насчет документов — пока не готовы. Кто такой этот мужик? Я его не знаю. (В записку, что передала Олегу Нарумова, были вложены фотокарточки Саши и Левы, необходимые для изготовления паспортов и других документов.) Ты хорошо понимаешь, что делаешь? По-моему, ты просто сел на измену. Надо встретиться, расскажешь подробней. Приходи в парк завтра в пять. Это не опасно. За дом не беспокойся, оформляю на Катьку».

Олег имел в виду парк, что у Речного вокзала. Жил-то Олег в коттеджном поселке в Новоподрезкове, а у Речного находилась танцшкола, куда возили учиться латинским танцам Олю, старшую дочь Олега, и иногда жена Олега, приезжая забирать ее, брала с собой младшую и каталась с ней на каруселях, ожидая, пока кончится урок. (Жена Олега была из простых — не лимита, как Наташка, а порядочная, но все ж из простых, — и она любила простонародные развлечения.) Саша знал все это. Он вообще почти все знал про Олега.

— Он не понимает, что за ним следят, — сказал с горечью Лева.

— Я ж ему написал!

— Он думает, что у тебя паранойя. Всякий бы на его месте так подумал.

— У Олега не голова, а Дом Советов. Раз он так пишет — значит, все просчитал.

— Я не ожидал, что он сразу пришлет так много денег, — сказал Лева. — Я думал, он вообще не ответит. Такие люди…

сказал Саша

— Что ты знаешь о таких людях! — сказал Саша злобно.

— Саша, вы абсолютно доверяете вашему товарищу? — спросила Нарумова.

— Никому нельзя доверять абсолютно… (Так учил сам Олег.) Но у нас нет другого выхода. Такую глупую и запутанную историю в письмах не объяснишь. Он должен видеть мои глаза.

Саша приехал в парк к половине пятого. По дороге он все время проверялся, как учила Нарумова. Погода была ни то ни се; он был одет в затрапезные джинсы и клетчатую рубашку, лицо его закрывали темные очки. Волосы его были свежевыкрашены в более естественный темно-русый цвет и брови тоже. Удивительно, но он почти не ощущал страха. Но и возбуждения почти радостного, какое бывает у мужчин в минуту острой опасности и какое не раз испытывал он сам, когда, к примеру, прыгал с парашютом, — не ощущал он тоже, а одну лишь душевную усталость. Он приехал на встречу, но решения он еще не принял.

Он сидел на лавочке — подальше от каруселей — и курил вонючую «Приму». Он курил ее из соображений не только конспирации, но и экономии тоже. Он стал курить гораздо больше, распрощавшись с нормальной жизнью, и сильно похудел, даже щеки сделались почти что впалые, ну или во всяком случае, не такие румяные. «Они (Лева Белкин и Анна Федотовна) не стали мне говорить, что он может быть них на крючке… Если б они так сказали — я бы психанул… Но он, конечно, может быть на крючке… У него семья, фирма… Мы были как братья. Но… (Нарумова много рассказывала Саше, как люди от страха сдавали своих братьев, отцов с матерями и даже детей.) Ловушка…» При мысли о ловушке Саша не почувствовал злобы на Олега, а только ужасную тоску. По аллее шла женщина с коляской. Она свернула к лавочке, где сидел Саша, и села рядом. Младенец в коляске был настоящий, но это ничего не значило. «Ничего не выйдет… Он, конечно, не сдал меня, но они его ведут, а он не замечает, он думает, я сел на измену… Они убьют нас обоих… Нет, они меня не убьют, им еще нужен Белкин. Они заставят меня сдать Белкина, я сдам, я пыток не выдержу. Или просто вкатят укол, чтоб я все рассказал. И я сдам не только Белкина, но и ее. (Анну Федотовну, разумеется.) Я сдам всех…» Время подходило к пяти. Саша встал и пошел к каруселям. Возле каруселей было совсем немного народу. Он увидал их издали — Олега с младшей дочерью Танькой, она была Сашина крестница. На Таньке был красный костюмчик. Таньке было пять лет, она была худая как щепка. Олег дал денег служителю и посадил Таньку на лошадку. Лошадки закружились. Лошадка кружила Таньку, лицо Таньки было довольное.

«Если я побегу — они начнут стрелять… Подымется кипеш… Олег всю жизнь не простит, что из-за меня убьют Таньку. Но зачем они убьют Таньку? Конечно же, Таньку не убьют… Какая „вся жизнь\", если нас обоих сейчас убьют? Он сдал, они и ему вкатили какой-нибудь укол… Фирма — разве можно бросить фирму? Они где-то рядом… Ждут… Они не убьют его сразу, будут избивать… Она такая смешная со своими усами… Она рано утром бегает на рынок, покупает нам пожрать вкусненького… Я убью ее, я всех убиваю… Олег ради фирмы все сделает… Дело — это святое… Я бы тоже… Нет, нет… Я ему всем обязан… Зачем он с Танькой? Им должно показаться подозрительно, что за Олей поехал он, а не мать… Он должен в это время быть в офисе… Но у него не голова, а Дом Советов… Допустим, они с женой разыграли постанову… Будто у ней внезапно живот заболел или зуб, или ее машина сломалась… Она позвонила ему… Но почему он, а не шофер? Шофер мог бы отвезти Олю домой… Таньку на карусели? Могла бы няня… Ну, может, он и с шофером и няней как-то придумал…»

Лошадки стали. Танька слезла и подошла к отцу, поднял ее на руки. Она немножко повисела на нем, как обезьянка, но ей быстро наскучило. Она потащила его к другой карусели. Он купил мороженое. Они смеялись. Было уже больше пяти, но Олег на часы не глядел и вел себя очень естественно. «Белкин только знает сидеть и нудить… Сам бы искал ходов-выходов, почему все я? Не надо было его просить за Белкина… Он думает: кто такой Белкин? Он прислал сразу двадцать тысяч, другой бы не прислал, сказал бы: мужик, твои проблемы… Кто возьмет к себе Черномырдина, если нас всех убьют? Черномырдин такой прикольный… Белкин говорил, он ест шоколад, я не верил, а он и вправду ест… Катя, Катя… (О Кате лучше было вообще не думать, но не всегда получалось.) Он оформляет на нее дом… Они вообразят, будто она тоже при делах… Почему Танька такая тощая, уж кормят-то ее досыта, Олег для них все самое лучшее… Катя… Я не поехал в Хельсинки, а поехал в Химки, и теперь на фирме проблемы…»

Танька ляпнула на свой красивый костюмчик мороженое и стояла, растопырив липкие руки. Олег позвал громко: «Котяра, поди сюда!» Она бежала к нему и трясла руками и дула губы, намереваясь плакать. Саша, тихо пятясь, стал отступать в боковую аллейку. Потом он развернулся и пошел прочь. Он только раз оглянулся издали. Красный костюмчик сидел уже снова на какой-то карусели.

III

К сожалению — не обессудь, о читатель! — так получилось, что нам неизвестно, чем в тот день занимались Геккерн и Дантес и о чем они думали. Мы не знаем, прав ли был Саша, что не подошел к Олегу. Не знаем, отнес ли Олег Сашину записку на Лубянку. Мы про этого Олега вообще почти ничего не знаем, все с Сашиных слов. Мы знаем только, что семья Соболевских цела и невредима, а фирма процветает. Пока.

IV

— Может, Саша, вы и верно поступили, — сказала Нарумова. — А только обидно — на кой черт я разыгрывала весь этот спектакль? Эх, жаль, вы не видели… Во мне погибает Сара Бернар. Или Джина Лоллобриджида.

— Теперь у нас есть деньги. Мы завтра уйдем, Анна Федотовна.

— Куда вы уйдете?

— Мы купим чистые документы. Отсидимся в каком-нибудь маленьком городе, где жизнь дешевая. Потом, когда все малость утихнет, либо вылезем на поверхность, либо эмигрируем.

— Выдумаете, это так просто — найти нужных людей? — возразила старуха. — Ведь у вас нет связей. Вас либо кинут, либо сдадут. И потом, документы документам рознь. Сделать документы, чтоб один раз провернуть по ним какую-нибудь мульку, — это одно; а такие документы, чтоб по ним всю оставшуюся жизнь можно было жить, — это совсем другой уровень.

— Все равно они пасут всех в Москве, кто делает документы, — сказал Лева.

— Да и не только в Москве, — сказал Саша. — Но мы все-таки должны искать, кто сделает нам хоть какие-нибудь плохонькие документы. Без них никуда.

— Есть один человек, — сказала Нарумова. — Он очень давно отошел от дел. Он старый, почти как я. Но он отлично видит. Он был первоклассным специалистом, и он сделает вам отличные, первоклассные документы. И он вас не выдаст. Он не выдавал никогда. Он в деревне живет. Я не могу ему позвонить — у него нет телефона…

— Что, и мобильного нет?!

— Никакого нет — он глух изрядно… Но я недавно получила от него письмо, так что он должен быть жив-здоров. Я дам вам адрес. Сошлетесь на меня. (Саша и Лева усиленно закивали благодаря.) А потом вам надобно все-таки двигать в Петербург, в Пушкинский Дом, Вы не можете до бесконечности бегать и прятаться без всякой цели.

Пушкинский дом, о котором Саша уже от стольких людей слыхал, представлялся Саше похожим на его собственный офис, только во много раз больше и шикарней: пушкиноведы в костюмах от Армани, забросив ноги на столы, сидят в стеклянных кабинетах, из факсов ползут бумажные змеи, телефоны трещат без передышки, младшие менеджеры с папками бегают туда-сюда, длинноногая секретарша, нажав кнопку, созывает начальников отделов на селекторное совещание или видеоконференцию, и кто-то сердито кричит в трубку: «Пушкина сегодня больше не отгружать…»

— На кой черт нам туда? Чем они помогут?

— Может, конечно, и ничем. Но все-таки они люди порядочные. Во-первых, они на вас не донесут, а во-вторых, живенько разберутся с вашей рукописью. Ведь без помощи специалистов вам никогда не узнать, подлинная она или нет.

— Нет, Анна Федотовна, ни в какой в Петербург мы не поедем, — сказал Лева. — Это опасно. А на рукопись нам, откровенно говоря, наплевать.

— Мне казалось, она вызывает у вас интерес.

— Постольку-поскольку. Когда заняться нечем. Это, знаете, в романах, рискуя жизнью, разгадывают загадки и спасают человечество. А нам бы свою шкуру как-то спасти, и провались она, эта дурацкая рукопись, и Пушкин с нею вместе. Мы должны держаться подальше от его маршрутов. Путешествие из Москвы в Петербург! Вы б еще предложили прямиком в Михайловское поехать или в Болдино… Да, Пушкин?! Что ты молчишь? Ну что ты молчишь?!

— Да, — сказал Саша. — Да, конечно, ты прав.

Десятого августа они прощались с Нарумовой. Они хорошо заплатили ей за постой и беспокойство, и она не отказывалась от денег. Слез и объятий не было: характер старухин к тому не располагал. К тому же прощались они не навсегда: Черномырдина решено было пока оставить у старухи, а потом, уже с новыми документами, вернуться и забрать, а заодно — быть может, если обстоятельства будут этому благоприятствовать, если уж очень захочется, если делать будет нечего, — каким-нибудь хитрым манером заполучить из подольской библиотеки недостающую страничку рукописи.

— Что это, Саша, вы над собою учинили? — спросила Нарумова. — Ну, зачем вы сбрили бородку? Она вам очень шла. А эти странные бакенбарды — зачем они? Бакенбардов никто в наше время не носит.

— Как это? Вон у Белкина бакенбарды.

— Саша, вам они совершенно не клицу. Сейчас же идите и побрейтесь как следует. А Лев у нас молодцом.

Саша хмуро глянул на Леву: тот и впрямь получился молодцом. А всего-то фасон очков сменил. Прежде были на Леве очки обыкновенные, круглые, а стали квадратные и с полутемными стеклами, от которых лицо Левы сделалось какое-то мотоциклетное. И еще, конечно, бандана камуфляжной расцветки, и футболка черная с костями и черепом, и пятнистые штаны, и солдатские ботинки на толстенной подошве: во всем этом прикиде Лева стал похож на старого рокера. А Саша, облаченный в мешковатые дешевые джинсы и клетчатую ковбойку, похож на деревенского дурачка и вообще черт знает на кого. Он стоял и в мутное зеркало, что висело в старухиной ванной, разглядывал себя: втягивал щеки, хмурился. Хотелось ему быть худым и резким, с бакенбардами. Но старуха права. Пришлось побриться как следует. Потом Нарумова накормила их обедом — «дала обед», как она выражалась. Это был их последний обед в Москве, если, конечно, можно Химки называть Москвою.

— Ну-ка, пусти меня за станок, — сказал Большой, потирая руки. Он был возбужден и светился от удовольствия: очевидно, все его деловые встречи были удачны.

— А мне что делать? — спросил Мелкий. — Большой несколько растерялся.

— А что ты делаешь обычно? Что ты делал до того, как мы с тобой познакомились?

— Смотрел телевизор… Водку пил.

— Знаешь что? — сказал Большой. — Иди побрейся и купи себе нормальную человеческую одежду. Мне стыдно с тобой за одним столом сидеть.

Мелкий послушно встал и вышел из кафе. Это было уже другое кафе. Пройдя несколько шагов, он остановился, потоптался и пошел обратно. Большой уже работал и ничего вокруг себя не замечал. Мелкий подергал его за рукав.

— Что тебе? Денег?

— Скажи… Скажи, агенты убьют старуху?

— Не знаю. Как я могу это знать?

— Пожалуйста, пусть ее не убьют…

— Уйди, — сказал Большой, — ты мне мешаешь.

V



— Когтистый зверь, скребущий сердце,совесть,Незваный гость, докучный собеседник,Заимодавец грубый, эта ведьма,От коей меркнет месяц и могилы Смущаются и мертвых высылают?..



Это ведь — тоже? — спросил Дантес, закончив декламацию. Голос у него был звонкий и ясный, и читал он хорошо, с выражением, как школьник на уроке.

— Возможно, — отвечал Геккерн. — Вроде бы не о том, но… Разница всего в несколько дней. Вполне возможно.

— А я бы, пожалуй, на его месте тоже сделал это, — сказал Дантес.

— Зачем?!

— Была у меня одна. Давно, в институте. Попала под машину. Жалко…

Дантес отбросил со лба прядь белокурых, разлетающихся волос. Он сидел на подоконнике, обняв руками колено. Профиль его на фоне темного неба был очень красив, и поза эффектна.

— Какой же ты еще молодой, Вася, — вздохнул Геккерн. «Вася» было имя, данное Дантесу при крещении; по инструкциям Геккерн не должен был не только произносить этого имени вслух, но даже знать его. Однако оперативники на то и оперативники, чтобы плевать на инструкции, сочиненные дураками штабными. Дантес же свое настоящее имя почти забыл и не сразу понял, к кому напарник обращается, а когда понял, то счел это обращение за укор, и сказал:

— Да я пошутил. Никогда б я не стал делать этого.

— Тебе б никто и не предложил, — буркнул Геккерн. — Ты же белый. Славянская морда.

— Спать пора, — сказал Дантес и спрыгнул с подоконника. — Чур, я первый в душ.

Во время операции агенты не жили у себя по домам, а жили вместе в специальной служебной квартире, таково было правило. Геккерн немножко роптал на это правило, потому что скучал по жене и дочерям и по домашней кормежке (у него была язва желудка), а Дантес не роптал ничуть: ему было в общем-то все равно, где жить, и желудок у него был здоровый.

— Воду за собой подтирай, — сказал Геккерн. — Брызгаешься, как выдра.

— Я не брызгаюсь… Слушай, а если там не сказано имя?! — спросил вдруг Дантес. Чувствовалось по его интонации, что он обеспокоен.

— Ты же читал девятую страницу! Он называет его — «он». Из этого понятно, что имя было или будет сказано.

VI

Поезда были для беглецов под запретом; только электрички, автобусы да попутки. Саша был первоначально за попутки, но Лева считал, что общественный транспорт все-таки менее опасен. Деревня Горюхино, где жил криминальный знакомый Анны Федотовны, находилась в Тверской области. Они решили ехать электричкой до Твери. На вокзал им, слава богу, не нужно было; электричка подобрала их в Химках. Народу в вагоне было не мало и не много, а так, средне. Дачники, старухи, какие-то мужики командировочного вида, компании молодежи. Молодежь была очень шумная. И одета молодежь была приблизительно так же, как Лева: в банданы и камуфляжные штаны.

— Куда это они все прутся? — спросил Лева.

— Без понятия… А, — сообразил Саша, прислушавшись, о чем гудел народ, — у них же «Нашествие»…

— Нашествие кого?

— Рок-фестиваль. Возле Твери есть поселок Эммаус Они туда едут. Хорошо, что мы на эту электричку поспели. А то в следующей было бы совсем тесно. А ты любишь русский рок?

— Я люблю Баха, — сказал Лева и, отвернувшись, стал глядеть в окно вагона. Он не спросил у Саши в ответ, каковы его музыкальные вкусы.

Саша в окно не глядел, он украдкой рассматривал пассажиров. Он не «анализировал» и не «просчитывал» их; и взгляд его и мысли мельтешили и прыгали без всякого толка, как вспугнутые зайцы. Он и сам не знал, какие у него вкусы. К року он был равнодушен. Он без опаски миновал глазами старух с бидончиками и корзинками, задержался взглядом на плотном мужчине с портфелем. Портфель казался подозрительным. Мужчина уткнулся в газету «Советский спорт»; не подозрительно ли это? Саша чувствовал, что сердце у него стучит очень громко. Он сделал несколько глубоких вдохов. Да, так насчет музыки: про «Нашествие» он знал от Кати, та была помешана на русском роке. Саше больше нравилась музыка попроще, душевная. (Не блатная, конечно: блатную музыку Олег презирал и говорил, что это для тех горе-бизнесменов, которые еще не слезли с дерева.) Несколько лет тому назад Саше нравилось, как поет тенор Басков, но Олег объяснил, что Басков не-му-жик, и Саше его пение сразу разонравилось. Хотя понять Олега порой было сложно: так, Шуфутинского, который тоже очень нравился Саше и был мужиком бесспорным, Олег обозвал «пошлятиной»; а вот Гарика Сукачева Олег уважал, хотя Саша не видел разницы между ним и Шуфутинским… Плотный мужчина отложил газету, полез в портфель: Саша весь подобрался, но тот достал из портфеля всего лишь гамбургер. Старухи галдели. Рокеры шумели. Колеса стучали, весь вагон рычал и трясся: он был моторный. У себя дома Олег всегда слушал старый западный рок — «Квин» и все в таком духе. Саша догадывался, что этому Олега обучил кто-то, формировавший его вкус так же, как Олег впоследствии формировал вкус Саши. Но Саша, в отличие от Олега, оказался невосприимчив.

Он теперь разглядывал компанию рокеров, что расселась через проход от них: пятеро парней и девушка. Девушка была немного похожа на Катю и очень хороша. Между краем топика и краем джинсов у нее было очень много голого золотистого живота, и этот живот не висел складками, как у большинства девушек, которые непонятно зачем напяливают штаны с таким низким поясом. Рокеры были, кажется, настоящие, навряд ли рокеры бывают завербованные. У Кати тоже никогда ничего нигде не висело, она была очень тоненькая и спортивная, а вот Наташка была, пожалуй, толстовата, потому что она никаким спортом не занималась, а все больше лежала на диване с телевизионным пультом в руках и ела конфеты, за что Олег звал ее — за глаза, конечно, — плебейкой и коровой. В конце вагона ехала компания дачников, они все были толстые и красные и везли какие-то ведра с лопатами — зачем?

Парни, сопровождавшие красивую девушку, играли на гитаре и пили из банок пиво. В вагоне было жарко, и душно. Саше тоже захотелось пива. У них было с собой две банки, он выпил одну, а затем, спросив у Левы, будет ли тот пить свое пиво, и увидав в ответ отрицательное мотание головы, выпил и Левину банку. От пива Саше стало чуть поспокойнее, он даже попытался вообразить себя нормальным человеком, спокойно и свободно едущим по своим нормальным делам, и, когда красивая девушка посмотрела в его сторону, широко улыбнулся ей. Девушка — она не пила пива, и ей было скучно — тоже улыбнулась. Она, кажется, была не прочь познакомиться. Не подозрительно ли это? Очень, очень подозрительно. Саша заерзал на скамейке, рука его в который уже раз инстинктивно метнулась к груди и пошарила за пазухой, проверяя и поправляя во внутреннем кармане куртки конверт с деньгами. Конверт был толстоват, чтоб запихать его в карман джинсов: на Саше были обычные джинсы, а не камуфляжные штаны со множеством здоровенных карманов, как у Левы. Помимо конверта в этом же кармане лежал Сашин настоящий паспорт. Нарумова говорила, что лучше б им с Левой от настоящих паспортов избавиться, но они не могли решиться сделать это. Рукопись же и копия с нее были у Левы, и Лева тоже время от времени дергался и как бы невзначай ощупывал свою тощую ногу в том месте, где на штанах был большой карман, застегнутый на молнию и еще зашитый нитками для верности. Нарумова говорила, что нужно и деньги тоже зашить — в пояса брюк, например. Они бы так непременно и сделали, если б нужно было ехать ночь. Но ехать нужно было всего два с половиной часа. Парень, что играл на гитаре, играл очень плохо. Игра его была похожа на зубную боль. Подозрительная девушка меж тем продолжала пялить глаза на Сашу. Он уже хотел сказать Леве, что нужно перейти в другой вагон, но тут электричка в очередной раз остановилась, в вагон ввалилась толпа новых пассажиров, и Саша переключил свое внимание на них. Наискось от Саши с Левой сидели у окон два пьяненьких мужика и, поочередно прикладываясь к водочной бутылке, играли в карты; рядом с ними плюхнулась целая банда рокеров, толкая и стесняя мужиков; те подхватили свои вещи, то есть карты и бутылку, пересели быстренько к Саше и Леве и продолжали играть и пить, ни на кого не глядя. Девушка же, от которой мужики эти Сашу заслонили, перестала глазеть на него. Возможно, она вовсе не на него глазела, а просто в окно на той стороне, где он сидел.

А сторона, надо сказать, была выбрана неудачно: в окна палило полуденное солнце. Саше было очень жарко, он весь вспотел под курткой. Он подумал, что недаром, собираясь в бега, боялся именно этого: постоянного отсутствия комфорта. Он уже миллион лет не ездил в электричках, а только в машинах с кондиционерами. Лучше б он не пил пива. От картежников противно несло водкой. Один из них вдруг закемарил прямо посреди игры и повалился Леве на колени, тот сердито отпихнул его; картежник забормотал «ты-че-бля», но его партнер, не такой пьяный, сказал Леве «извини, мужик» и дернул своего товарища за штаны, чтобы тот отодвинулся подальше от Левы. Все это было так непередаваемо свинско. Саша был уже весь как мышь мокрый. А Леве хоть бы хны. Сашу совсем разморило. Ночью он почти не спал от волнения и страха. Он расстегнул куртку, потом не выдержал и снял ее и вытер платком шею.

— На, возьми. — Он протянул свою куртку Леве. — Я, кажется, сейчас отрублюсь.

Лева понял, что от него требуется, и надел Сашину у поверх своей, то есть не совсем надел, а набросил на плечи, но так, чтобы все время чувствовать конверт с деньгами. А Саша прислонился головой к оконной раме и хотел задремать, но не смог: ежеминутно он в страхе открывал глаза и водил ими по сторонам. Но, наверное, он все же на какой-то краткий миг задремал, потому что шум начался как-то неожиданно. «Ты-бля-ты-че-бля», — злобно бормотал один из пьянчужек и толкал своего друга ладонью в плечо; тот вдруг схватил колоду карт и смазал друга по небритой морде, мгновенно они сцепились и стали неуклюже драться. Они неловко махали своими пьяными руками и задевали то Леву, то Сашу. Бутылка упала, и остатки водки разлились по полу. Свинство достигло апогея.

— Ты, козел, сядь, — сказал в бешенстве Саша и толкнул пьянчугу так, что тот повалился на пол, прямо в водочную лужу, увлекая за собой своего друга.

— Я те щас сяду! — крикнул пьянчуга, подымаясь с пола.

И они оба набросились на Сашу; на миг все смешалось в один клубок — Саша, Лева, бутылка, карты… Пассажиры глазели на этот клубок и галдели пуще прежнего; рокеры свистели и хохотали, старухи причитали, плотный мужчина с портфелем гневно кричал:«Какое безобразие»… Пьянчуги наконец отцепились от Саши с Левой и стали отползать; Саша отряхивался, губа у него была разбита… Пьянчуги, пятясь, отступали по проходу и все бормотали и огрызались на ходу; и вдруг кто-то из рокеров громко засвистел и заорал, адресуясь к Леве (наверное, глядя на Левину бандану, он принял Леву за своего):

— Держи вора! Чувак, он у тебя из кармана чой-то спер!

Дальше все происходило очень бестолково и быстро. Лева, бледный, с перекошенным лицом, ошупывал полуоторванный карман Сашиной куртки; рокеры схватили одного вора, а дачники — другого; Саша, метнув в Леву страшный взгляд, кинулся в гущу схватки; старухи визжали, в проходе образовалось столпотворение; вор, который стискивал в руке конверт с деньгами, извивался ужом, отбивался и вопил, что он-де ничего не крал; мужчина с портфелем вскочил на скамейку, размахивал руками и истошно кричал: «Милиция! Милиция!»; один рокер, не разобравшись, в чем дело, нечаянно ударил самого здоровенного дачника гитарой, а тот ударил рокера лопатой; вор вырвался из лап рокеров, но тотчас угодил в медвежьи объятия дачников; Саша, тяжело дыша, протянул руку за своим конвертом, который держал сейчас какой-то тощий рокер, и сказал:

— Давай сюда. Спасибо, мужики…

Электричка замедляя ход, подъезжала к станции. Рокер уже хотел было отдать Саше конверт, но дачник, которого ударили гитарой, схватил рокера за плечо.

— Счас милиция придет, — сказал дачник злобно. — Едут пьяные, орут, пристают к людям… Хамы! Хулиганье! Счас протокол-то на вас составят.

— Кто пьяные? — возмутился рокер. — Мы вора поймали.

— Все вы тут одна шайка, — сказал дачник. — Кто вас тут всех разберет, кто пьяные, а кто прикидываетесь. Заберут на трое суток до выяснения.

— Это мое, — сказал Саша и опять протянул руку, но дачник, большой как гризли, отпихнул Сашу и замахнулся на него лопатой.

— Ты тоже драку учинил, бандитская рожа, — сказал дачник — И тебя на трое суток.

— Сперли-то не у этого, — сказал маленький кривоногий рокер, — а у того чувака. Чё там? Бабло?

— Да-да, — сказал Саша заискивающим тоном, — мы вместе… Лев, что ты там жмешься? — Лева беспомощно поднял голову: он потерял в драке очки и ползал по вагону, собирая их останки. — Отдай ему, брат. Это просто бумаги.

— Ничего мы не перли! — придушенным, но абсолютно трезвым голосом выкрикнул вор. Он лежал на лавке, а на нем сидели толстый дачник и два рокера. Второй вор, придавленный чьими-то решительными ногами, валялся на полу в проходе и, кажется, уж и не дышал. — Они сами на нас полезли! Хулиганы! Я требую адвоката!

Электричка меж тем остановилась; мужчина с портфелем протолкался сквозь толпящихся пассажиров и выскочил на перрон, а остальные продолжали перебранку.

— Они вместе, вместе! — сказала красивая девушка.

— Кто? — спросил большой дачник — Эти два хулигана или все четверо?

— Дебоширы, разбойники! — сказала старуха в платке. — Сидит тут вся голая и орет! Ни стыда ни совести.

— Рот закрой, старая кошелка! — отвечала красивая девушка.

— Вот же дрянь! — сказал большой дачник и замахнулся на девушку лопатой. — Я тя научу стариков уважать.

— Проститутка. Всех их в милицию, — сказала другая старуха. — И ты, болван здоровый, лопатой-то не больно маши. Ишь, размахался! Не у себя на даче. Тебя тоже в милицию.

— Меня?! — возмутился большой дачник. — Ах ты старая…

И тут, перекрывая галдеж и вой, раздался страшный рокерский вопль: «Атас!» — и Саша понял, что все кончено: по проходу семенил мужчина с портфелем, а за ним, грохоча сапогами, поигрывая дубинками, шли четыре милиционера.

VII. 1830

Звуки голосов разбудили его. Несколько мгновений он не открывал глаз, не желая обнаруживать, что бодрствует. Он был вооружен и готов дорого продать свою жизнь. Разбойники говорили по-французски. У одного или двух выговор был грубый, странный.

Гнев и боязнь показаться смешным боролись в нем. Осторожно из-под ресниц он глянул. В подсвечнике горела новая свеча. Стаканы с вином. Восьмеро людей сидели вкруг стола. Ему было плохо видно их. Потом он узнал знакомый голос и едва не засмеялся, несмотря на досаду. Это был князь Одоевский, любомудр, «чернокнижник», мягкий, рассеянный, добродушный чудак; вряд ли от него можно было ждать подобной шутки; впрочем, он еще мало знал князя, они познакомились этой зимою и встречались лишь несколько раз.

Он изобразил, что только пришел в себя: пошевелил затекшей рукою, будто бы во сне, застонал, приподнялся и сел. Они глядели на него. Один был — мулат, тот самый, от Никольса и Плинке, это было неприлично, странно. И были еще два темнокожих человека. Другие были белые, никого из них он не знал, кроме Одоевского. Все были одеты обыкновенно, белые и черные.



— ...За столомСидят чудовища кругом;Один в рогах с собачьей мордой,Другой с петушьей головой... —



—проговорил Одоевский по-русски и улыбнулся. Улыбка его была чуть растерянная, дрожащая, и что-то было жалкое во лбу, между бровей.

Он хотел смеясь требовать от князя объяснений, но смех не шел к нему. Он что-то сказал, он не помнил, что именно. В ответ один из белых людей обратился к нему с учтивой речью и просил сделать обществу честь, присоединившись к застолью. Он понял, что продолжает видеть сон, и стал почти спокоен.

Он подошел к столу. Они все привстали, приветствуя его. Человек с русой бородкой, похожий на офицера, подвинул ему стул. Он сел, поставил локти на стол и ждал терпеливо, что они скажут ему, так ребенок ждет, пока мать развертывает подарки. Сон был необыкновенно ясен. Черные люди все молчали и улыбались, зубы их были очень светлые, глаза удивительные. Ему налили вина. Он послушно взял стакан. Движения его собственные и всех других были медленны, плавны, так обычно бывает во сне. Он подумал, что если сейчас разожмет пальцы и выпустит стакан — тот не упадет, а мягко опустится на стол, не расплескав из своего содержимого ни капли. Но он не сделал этого. Вино было скверное, он выпил его, не чувствуя вкуса. Кошка, мурлыча, подошла к нему и потерлась о его ноги. По левую руку от него сидел самый черный из чернокожих, он был мал ростом и гибок как плеть, зубы спилены в острые клыки. Улыбаясь своими страшными зубами, чернокожий нагнулся погладить кошку, но та зашипела и отпрянула. Чернокожий и кошка смотрели в глаза друг другу, они были похожи, оба гибкие и с острыми зубами. И опять все молчали и глядели. И слышно было, как тикают на стене ходики.

Наконец он спросил, для чего он здесь. И тогда заговорил высокий красивый черный, черный спросил его, знает ли он свое происхождение. Он знал, конечно. Он, кажется, понимал, к чему клонит черный. Иногда во сне понимаешь очень легко и быстро. Черный принадлежал к тому племени, из которого взяли прадеда. А другие черные — нет, у них было много разных племен, и племена совсем не были похожи одно на другое, балуба или мутетеле также отличались от амхара или фулбе, как скандинав от итальянца, а немец от испанца, он сразу понял и это.

Прадеда украли. Он это все знал. Высокий черный считал себя его родственником, у них так было принято, все племя — родные. Он перебил черного довольно неучтиво и спросил, откуда тот приехал в Петербург, и черный, сильно разочаровав его (ему уж рисовались необыкновенные страны, море и пальмы), отвечал, что приехал из Парижа, там он живет. Многие черные попадали через Мартинику и другие колонии в Париж, это всем было известно; но в первый раз ему так ясно представилось, как черный человек гуляет по Champs Elisees — с тросточкою, в цилиндре; входит в boulangerie, покупает свежий рогалик — это было смешно и мило… Черный произнес одно имя, произнес на своем чудном наречии, но он почему-то сразу понял, какое имя сказал черный, это имя было Туссен-Лувертюр, мятежник, «черный генерал»; высокий чернокожий (или, возможно, отец или дед высокого чернокожего, это было не совсем ясно, и невозможно было понять, глядя на чернокожего, стар он или молод) принадлежал когда-то к его свите. — Армия его состояла из мертвых людей, — сказал Одоевский загадочно.

Он усмехнулся: то были бабьи сказки, он уж слыхал их. Он хорошо помнил, как лицеистом читал взахлеб старые нумера карамзинского «Вестника». «Из Порт-о-Пренса нам сообщают…» «Первому консулу белых людей от первого консула черных людей…» И — обман коварный, и — ни единого слова до самой смерти… А другой белый сказал какое-то слово, похожее на русское слово «вода». Но чернокожий покачал головой и сказал сердито (его французский был не слишком чист, а интонации были чужие, вкрадчивые, как мурлыканье кошки):

— Нет vodoo, нет! Это — для детей, это — вздор! — И стал говорить, что генерал Лувертюр был вовсе не колдун, а смелый, честный человек, добрый человек, друг свободы.

И вдруг начался разговор о Франции, разговор политический, светский — точь-в-точь как в гостиной Фикельмонов! — и все стало совсем как всегда, как обычно. Они были все за герцога Орлеанского, и он — тоже; они — кроме мягкосердого Одоевского — считали, что Полиньяк заслужил казнь, и он думал то же самое. Наверное, это все-таки был не сон.

— Для чего я здесь? — опять спросил он.

— Мы хотим помочь, — сказал высокий черный. — Вам не следует вступать в этот брак.

Он вспыхнул. Он довольно уж наслушался советов и сожалений. Непроизвольно, мгновенно он подумал о черном как об «обезьяне» (возможна ли дуэль с обезьяною?), но «обезьяна» был всегда он сам, и гнев его ослаб. Однако он не намеревался терпеть вмешательства в свои дела. Он одержал себя и со всей возможной вежливостью сказал об этом черному.

— Тысячу раз умоляю извинить меня, — сказал черный, — но мой долг брата… Брак приведет вас к смерти.

— Жизнь всегда приводит к смерти, — сказал он с усмешкой. Черный смотрел мягко, как и вправду брат или друг, и он вспомнил, что видит сон. Во сне можно было то, чего обычно было нельзя. — Какой брак погубит меня — этот или любой?

— Ответ вы знаете сами, — сказал черный.

Но это была неправда, он ничего не знал. Он уж слышал эту глупость — погибель через жену, но… Он никогда бы не стал жениться, даже на ней, если б знал достоверно, что это его погубит. Он хотел жить, очень хотел. Ему еще так много нужно было сделать. Он и десятой доли не выполнил из того, что хотелось.

— Вы можете знать свое будущее, — настаивал черный. — Можете, если пожелаете.

Это тоже была неправда, никто не мог знать будущего. Он не знал своего будущего, лишь изредка бывали у него предчувствия, но они бывали у всех. Он не доверял ясновидящим, они были, скорей всего, шарлатаны, друзья его думали, что он верит предсказаниям, но он просто играл; ему бывало немного грустно и страшно, когда предсказание было дурное, но так бывало у всякого человека.

— Вы не верите в свои силы, — сказал черный. — Но у вас есть сила, та же сила, что у меня. Я помогу вам поверить.

Он не хотел этого, ему было неприятно. Сон затянулся и грозил перерасти в кошмар. Но он ничего не мог сделать, черный смотрел так страшно. Как-то один человек сказал о нем, что он не боится ни человека, ни дьявола, это была лучшая похвала. Он и сейчас не боялся и знал, что черный — не дьявол. Он не боялся, а просто не мог противиться тому, что было в глазах черного и бывало иногда в цыганских глазах.

Тело его опять сделалось ватным, непослушным. Он слабо, как дитя, пролепетал что-то — кажется, он спрашивал черного, какая причина понуждает того принимать участие в его судьбе, — и черный отвечал, что они (кто?) любят его и хотят, чтоб он был долго жил, потому что он нужен им, потому что он — их, такой же, как они, а не такой, как все. Это можно было понять, он всегда был, к сожалению, не таким, как все; но разве князь Одоевский и другие незнакомые господа тоже были — их?

Он, кажется, не задал этого вопроса вслух, но Одоевский ответил на него. Ответил, что интересуется разными тайнами, и другие белые, покорно кивая и улыбаясь, как фарфоровые куклы, подтвердили, что просто интересуются и поэтому помогают, ведь не возможно черным людям в Петербурге нанимать дома, экипажи, да и просто ходить свободно по улицам, не привлекая ничьего внимания. Он представил, как черный человек садится в омнибус, чтоб ехать на Крестовский, или идет обедать к Дюме, и согласился, что не возможно.

— В благодарность за эти услуги, — сказал Одоевский, — нам позволено иногда приподымать завесу будущего, хоть мы не предрасположены к этому, как вы… Он вспомнил, что князь Одоевский служит по ведомству иностранных исповеданий, и усмехнулся. Ему любопытно стало, как же черные люди живут в Петербурге нынче, когда мода на черных слуг давно прошла. Вопрос такой был бы наяву неприличен, невозможен. Но он задал его. Высокий черный отвечал вежливо и спокойно, как будто ничего неприличного в вопросе не находя, что все они служат у иностранцев — купцов, путешественников, — но не стал распространяться, в качестве кого они служат. Да это и не важно было.

— Сейчас мы с вами будем смотреть в будущее, — очень просто сказал высокий черный. Он еще что-то сказал на своем гортанном наречии маленькому черному, похожему на кошку, и тот сунул свою черную руку с розовой ладонью в карман сюртука (обычный сюртук, превосходно пошитый) и достал оттуда шелковый мешочек.

Высокий черный развязал мешочек. Там был сухой зеленоватый порошок. Черный высыпал щепотку порошка в свой стакан с вином. Улыбаясь, он подтолкнул стакан.

— Прошу, — сказал он.

Он отказался, он не мог пить из чужого стакана даже во сне, даже если б это был стакан белого человека. Тогда черный опять улыбнулся и заложил руки за спину. Стакан, стоявший на столе, чуть накренился и поехал обратно к черному. Он двигался мучительно медленно и дребезжал. Потом стакан замер. Черный взял его и выпил вино.

— Не имеет значения, кто выпьет, — сказал черный, — вы или я. Дух наш един.

Белый, похожий на офицера, вновь пробормотал то слово: vodoo. Но высокий черный затряс головою очень сердито, красивые зубы его оскалились. Он говорил: того, о чем сказал белый, не существует, это — чепуха, предрассудки, вздор; существует иное знание, древнее, могущественное. Но невозможно было понять из его речи, какое это знание. Вероятно, ему не хватало французских слов, чтобы выразить это. Черный понял, что его не понимают, и вздохнул так, что ему сразу стало жаль черного. Он посмотрел черному в глаза и улыбнулся ему.

Тогда высокий черный откинулся на спинку стула, прикрыл глаза. Грудь его вздымалась все реже, дыхания не было слышно. Маленький черный, похожий на кошку, сказал по-французски, чтоб он взял черного за руку. Он посмотрел на Одоевского, тот молчал и сидел неподвижно, как кукла. Был ли это Одоевский, или же кукла с лицом его? А маленький черный ждал. Он подчинился. Высокий черный с ужасной силой стиснул его руку, пальцы хрустнули. Рука черного была горяча и суха. Он стерпел боль не поморщившись. Голова его закружилась. Стены комнаты стали колебаться, они были теперь почти прозрачные. Потом комнаты не стало. И ничего не стало вокруг. И рука уже не болела. Ему было страшно и хорошо, как в детстве.

Звучала чужая, дикая, резкая музыка, и это тоже было страшно и хорошо. От него не требовали, чтоб он закрыл глаза, но он все же закрыл их и сквозь веки чувствовал горячий желтый свет, свет солнца. И море шумело, как в Одессе (ему больше не с чем было сравнить, он не знал другого моря). Но потом вдруг ударили маленькие барабаны, он не видел их, но знал почему-то, что они маленькие. Барабаны били и в день казни. Он не видел казни, но ему рассказывали. Бой барабанов был тревожен и нехорош. Ему показалось, что у него сейчас разорвутся уши, и сердце разорвется тоже. Он не мог быть там, куда звал его черный, он хотел убежать. Он вскрикнул и с силой выдернул свою руку из руки черного.

VIII

— Ты… ты…

От злобы Саша: не мог даже говорить. Он стискивал кулаки, сдерживаясь, чтоб не ударить Леву.

— Надо было держать свою куртку при себе, — угрюмо отвечал Лева. — И не спать.

Он был очень подавлен и выглядел жалко. Очки его, разбитые, остались в вагоне. Каким-то чудом, распихав народ, им удалось прорваться в другой тамбур, выскочить из электрички и, протиснувшись сквозь дыру в ограждении, спрыгнув с высокой платформы и пробежав без остановки с полкилометра по путям, оказаться в городе. Они даже не заметили, какой это был город. Теперь они сидели на лавочке в маленьком сквере. Они погибли. Деньги остались при них лишь те, что были предназначены на карманные расходы и лежали отдельно от конверта, а это были сущие гроши. Не было теперь у Саши и паспорта — вообще никакого паспорта, ни фальшивого, ни настоящего. Как есть бомж.

— Надо было ехать попуткой, — сквозь зубы проговорил Саша. — Я достаю деньги… Рискую всем, на смерть иду, но достаю бабло. А ты его теряешь, как… как…

— А надо было не спать и держать свою куртку при себе, — тупо повторил Лева. Он, видимо, больше ничего не мог придумать в свое оправдание, хоть и был кандидатом наук Саша откинулся на спинку, заложил ногу на ногу и сказал очень холодно:

— Теперь ты доставай бабло. Где хочешь, там и доставай.

— Я не могу. У меня нет таких знакомых.

— Тогда вали отсюда. Убирайся. Чтоб я тебя больше никогда не видел.

Лева молча встал и пошел к выходу из скверика. Он немного прихрамывал: в драке и свалке расшиб колено. Саша похлопал себя по карманам в поисках сигарет.

Но все сигареты в драке помялись и поломались. Он ударил кулаком по скамье с такой силой, что разбил руку в кровь. Потом он пересчитал оставшиеся деньги: их не хватало даже на то, чтобы заплатить Мельнику (так звали знакомого Анны Федотовны) за один паспорт, даже на одну страничку паспорта. На эти деньги можно было купить разве что сигареты да билет на электричку или автобус. Он пошел к киоску, что был на углу сквера. Унылая фигура Левы торчала там; Сашу затрясло от ненависти при виде этой фигуры.

«Вернуться в Химки, просить у Нарумовой обратно бабки, что мы ей дали… Мерзко… Как ехать? Нас уже ищут по этой дороге с собаками, ведь мой настоящий паспорт нашли… Но, может, железнодорожные менты не в курсе… Надо было рискнуть, согласиться пойти в милицию… Нет, так только идиоты могут рассуждать… Это — смерть…» Сашу затрясло еще сильней. Он обжег пальцы, прикуривая одну сигарету от другой. Потом он вспомнил, что рукопись осталась у Левы. Но ему было теперь наплевать на рукопись. Он сел опять на туже лавочку. От жары его подташнивало. Губа кровоточила. Он еще никогда в жизни не чувствовал себя таким грязным и несчастным. Ах, какая чудесная жизнь была у него и как мало он ее ценил! Сауна, вечер в клубе, подобострастная обслуга, билеты в бизнес-класс, суши-бар, всегда чистая, выглаженная одежда… А дом, вожделенный, милый! Он наподдал ногой пустую консервную банку. Взглянул с омерзением на свои руки: ногти черные, обломанные… Все эти герои приключенческих романов, бегущие от преследования, никогда не вспоминают о своем добре, которое пришлось бросить: видно, они его не зарабатывали в поте лица, деньги им, уродам, сами сыпались в карманы…

— Есть нож или что-нибудь?

Саша поднял голову. Над ним стоял Лева. Саша не сообразил, для чего Леве нож, и подумал, что тот хочет зарезаться.

— Уйди, — сказал Саша.

— Мне нужно что-нибудь острое: нитки распороть.

— Какие еще нитки?!

— Твоя рукопись. Она зашита. Я не могу ее вытащить.

— Почему мы не зашили деньги? — вздохнул Саша.

— Дай мне что-нибудь острое, — повторил Лева. -Мне твоя рукопись не нужна. Забери ее.

— Поехали обратно к Нарумовой, — сказал Саша. -У нее не голова, а Дом Советов. Она что-нибудь опять придумает. — Дай мне что-нибудь острое.

— Заткнись. Поехали в Химки.

— А извиниться ты не хочешь?

— Скажи спасибо, что я тебя не убил.

— Дай мне что-нибудь острое!

— Черт, — сказал Саша. — Черт, черт, черт! Ты любого, выведешь из терпения. Ладно. Я погорячился. Я во всем виноват. Я должен был держать свою куртку при себе и не спать. Я должен был, как нашел эту рукопись, — сразу застрелиться, а не показывать ее тебе и твоим родственникам… Какой это город?!