Валерия Вербинина
Иван Опалин
Сборник
Московское время
Все персонажи и события данного романа вымышлены. Любое сходство с действительностью случайно.
Глава 1. После представления
В Москве не бывает весны.
М. Булгаков, из черновиков «Мастера и Маргариты»
Ночью по Москве ходить опасно.
И вовсе не опасно, мысленно одернула себя Нина, а просто — просто хочется поскорее оказаться дома, где так уютно горит лампа под крепдешиновым абажуром. Тьма таращится в окна, но ты не боишься ее, ты знаешь — она снаружи, а ты для нее недосягаема, потому что находишься под защитой своих стен. Совсем другое — идти после полуночи по почти что безлюдной улице под стук собственных каблуков, которым вторят толчки сердца, и Нина даже пожалела, что сгоряча отказалась от предложения своего нового знакомого, студента Былинкина, проводить ее. С Былинкиным ее познакомила подружка Ленка, благодаря которой Нина и оказалась сегодня в Большом театре. Ленка уверяла, что они идут вдвоем, но на месте обнаружилось, что к их компании присоединились этот Былинкин и его родственник — какой-то наркомовский
[1] служащий, солидный брюнет сорока с лишним лет, то есть все равно что старик. Имя служащего Нина не запомнила, потому что им прочно завладела Ленка, а ей волей-неволей пришлось развлекать студента. Былинкин спросил, как она относится к классической музыке, и тотчас же сообщил, что сам к операм равнодушен, и вообще ему нравятся джаз и Вертинский. На языке у Нины вертелся вопрос, зачем же в таком случае ее новый знакомый пришел слушать оперу, но спросить она так и не осмелилась. В присутствии людей, которые были ей антипатичны, Нина терялась, а Былинкин ей сразу не понравился: смотрел слишком пристально, пытался поддержать разговор, когда уже играла музыка, и вообще у него была дурацкая фамилия и прыщ над верхней губой. Но теперь, когда последний оживленный перекресток остался позади и Нина, по привычке срезая дорогу, углубилась в лабиринт старых улиц, не затронутых грандиозными перепланировками последних лет, она поймала себя на мысли, что зря запретила студенту провожать себя. Ей было бы куда спокойнее, если бы рядом находился кто-то, пусть даже с прыщом и нелепой фамилией.
Холодный ветер бил в лицо, фонари источали болезненный желтый свет, с неба сыпалась мелкая противная крупа — весна в 1939 году выдалась снежной и неласковой. Упрямо наклонив голову в белом беретике и крепко прижимая к себе новую сумочку, Нина бежала сквозь апрельские сумерки. Берет был почти как у Норы Полонской в «Трех товарищах»
[2] — для полного сходства недоставало только вышитой собачки, на которую Нина не отважилась, потому что сама вышивала неважно, а мать, Зинаида Александровна, которая как раз была на все руки мастерица, объявила, что собачка тут совершенно лишняя и Нине без нее гораздо лучше. На самом деле Зинаида Александровна не одобряла личность, которой дочь пыталась подражать. Положим, Маяковского мать Нины тоже не одобряла — по ее мнению, для поэта Маяковский вел себя на редкость антипоэтично, — но Полонская, ставшая причиной его самоубийства, и вовсе не вызывала у Зинаиды Александровны восторга. Нина же, в силу возраста, смотрела на вещи совершенно иначе: смерть из-за неразделенной любви казалась ей чем-то возвышенным, романтичным и необыкновенным, в зале кинотеатра она с волнением глядела на экран, на аппетитную молодую женщину с усталым лицом, томно изображающую femme fatale
[3]. В сюжете присутствовала не только она, но и история мужской дружбы, не выдержавшей испытаний, и даже взрыв моста, осуществленный, впрочем, из самых благих намерений, но о взрыве Нина забыла, как только вышла из зала. После фильма она стала носить берет, хотя раньше была равнодушна к этому головному убору, и вообще стала уделять одежде куда больше внимания. Увы, коричневое пальто, в котором она ходила, при всем старании нельзя было сделать модным. С сумкой Нине повезло больше: одна из знакомых Ленки Елисеевой получила ее в подарок от кого-то, но то ли подарок не прижился, то ли даритель был не из тех, чьи подношения приятно видеть возле себя — одним словом, божественная темно-лиловая вещица с позолоченной цепочкой в итоге оказалась у Нины, а Ленкин кошелек пополнился на 85 рублей. Родителям, конечно, Нина назвала куда более скромную сумму — Василий Иванович и Зинаида Александровна были прекрасными людьми, но судьба отучила их от всего, хоть мало-мальски смахивающего на расточительство, и они бы не поняли, зачем дочери такая дорогая сумка, когда в магазине можно купить изделие Пролетарского райпромтреста рублей за сорок, если оно из кожи, и всего за восемь или десять, если оно дерматиновое…
— Мрря-я-я-у!
Кот сверкнул глазами на девушку, промчался во тьме клубком тьмы и канул во тьму. Нина аж подпрыгнула от неожиданности, но тотчас же взяла себя в руки. «И чего я боюсь, — подумала она, — совершенно нечего бояться». Идти оставалось совсем недолго, и Нина приободрилась. Скоро она будет дома, вот уже слева видна вывеска «Хлеб» над новой булочной. Раньше в ней был другой магазин, но потом случилась какая-то темная история, после которой его надолго закрыли, а недавно — гляди-ка — стали ремонтировать помещение и даже покрасили наружные стены. Витрина булочной еще пуста и нигде нет расписания работы, но вчера, пробегая через двор, Нина видела, как рыжий рабочий прилаживал вывеску, стоя на кузове грузовика. Значит, скоро в районе откроется еще одна булочная, и очень хорошо, потому что та, в которой они обычно покупают…
Но тут все мысли о хлебе и новом магазине вылетели у Нины из головы, потому что она разглядела впереди, во дворе, фигуру другого прохожего. Мужчина плелся, то и дело натыкаясь на деревья, бормотал какой-то вздор и вообще производил впечатление человека, который «перебрал» и совершенно утратил всякое ощущение реальности.
«А вдруг он бросится на меня? — подумала Нина, холодея. — Что я буду тогда делать?»
Хлопнула дверь, из дома выскочила взволнованная молодая женщина с шалью на плечах и подбежала к пьянчужке.
— Ваня, это невыносимо! — закричала она срывающимся голосом. — Иди домой!
— Не под-ду, — отвечал пьяница, решительно отстраняя ее рукой.
— Господи, за что же мне это! — запричитала женщина. — Ваня!
— Не тр… рожь меня, — угрожающе хрюкнул пьяница. — Тты… кто… такая… вообще?
— Ваня, ну Ваня! — запричитала женщина, бегая вокруг пьяницы, который без сил опустился на скамейку. — Ванечка, пойдем домой… Ваня!
Женщина вполголоса заговорила с пьянчужкой, который, очевидно, был ее мужем или братом и, где-то удачно «заложив за воротник», не желал возвращаться к домашнему очагу. Нина сердито наморщила носик. Ее выводила из себя картина бытового разложения, невольной свидетельницей которой она стала. Особенно раздражал ее Ваня, вокруг которого так хлопотала незнакомка. Косматый, с давно не стриженной бородищей, одетый черт знает как, он походил не на советского гражданина, а на форменное пугало. Нина даже поймала себя на мысли, что переживать из-за подобного субъекта, прямо скажем, себе дороже…
— Ну и сиди тут! — крикнула женщина с ожесточением и метнулась обратно в дом.
Пьяница обмяк на скамейке, и тут Нина с опозданием сообразила: чтобы пересечь двор, придется пройти мимо него. Слева виднелась вывеска новой булочной, впереди темнела дверь дома, в котором скрылась собеседница Ванечки, а справа, в глубине двора, за редкими деревьями, маячил другой дом, поменьше. Нина часто видела его, пробегая мимо, но никогда не обращала внимания. Днем это было неказистое одноэтажное здание с двускатной крышей, выкрашенное серой, во многих местах облупившейся, краской, а ночью — просто строение неопределенной формы и цвета, в котором не светилось ни одно окно. Скамейка с непредсказуемым пьянчужкой располагалась почти в центре двора, немного ближе к тому дому, в котором он, судя по всему, квартировал.
В обычное время проще всего было пересечь двор по диагонали, пройдя мимо скамейки, но теперь воображение рисовало Нине всякие ужасы, и она решила сделать небольшой крюк. Лужа возле булочной тоже сыграла свою роль: увидев, как в ней отражается свет единственного на весь двор фонаря, девушка мгновенно приняла решение и стала обходить скамейку справа, забирая ближе к серому дому. Нина старалась двигаться как можно тише, чтобы не привлечь внимание жутковатого существа, откликающегося на имя Ванечка, а потому, когда Ванечка неожиданно шевельнулся и повернул голову в ее сторону, блеснув глазами сквозь космы, Нину охватила паника.
— Гр-ражданка, — проговорил пьяница неожиданно приятным глубоким баритоном, — куда идем?
Нине очень хотелось сказать что-нибудь веское, чтобы поставить омерзительного пропойцу на место, но ее хватило только на сдавленный писк. Она метнулась в тень дерева, но пьяница уже поднялся на ноги и с проворством, поразительным для вдребезги пьяного человека, оказался возле нее.
— Не подходите ко мне, — пролепетала Нина, отступая в сторону. Больше всего ее испугало выражение глаз незнакомца. Было в них что-то отчаянное, что-то сумасшедшее, куда надежнее любых угроз убедившее девушку в том, что ее ночная прогулка непременно плохо кончится. Боковым зрением она заметила возле серого дома движение — оттуда кто-то вышел. Нина открыла рот, готовясь кричать и звать на помощь, но проклятый Ванечка ее опередил.
— Граждане бандиты, вы окружены, сдавайтесь! — заорал он в сторону тех, кто показался из серого дома. И Нине: — Ложись, дура!
В его руке непонятно откуда появился черный пистолет. В следующее мгновение пьяница, он же непутевый Ванечка, он же черт знает кто, явившийся из тьмы, кинулся к Нине и швырнул ее на землю.
— А-а-а! — заверещала девушка.
— Мусора! Вали их!
Пах! Пах! Пах! Сухо защелкали выстрелы, раздался звон разбитого стекла — из булочной тоже кто-то стрелял. Кто-то бежал, кого-то хватали, кто-то грязно и беспомощно ругался, кто-то кричал от боли, а Нина скорчилась на земле, зачем-то судорожно вцепившись в ручку сумочки, а левой рукой инстинктивно прикрывая голову.
— Бросай оружие! Бросай, кому говорят!
— Ты чё, ты чё, начальник…
— Юра, у него нож за голенищем! — Это пьяница обращается к кому-то из своих, кто выскочил из булочной прямо сквозь витринное стекло, ухитрившись, кажется, даже не пораниться.
— Ага, понял, Иван Григорьич… Ну-ну, Храповицкий, не шали! Отдай ножичек-то… Вот так, молодец! Руки! Руки держи, чтобы я их видел…
— Веник бежал! — кричит кто-то, и, приподняв голову (любопытство все же сильнее страха), Нина с изумлением узнает в говорящем рыжего рабочего, совсем недавно на ее глазах вешавшего вывеску на булочную.
— Там Антон и Петрович его примут, — отвечает недавний пьяница.
— Не догонят, — усмехается человек, которого держит на прицеле высокий, артистичного вида Юра.
Однако через минуту из-за угла дома двое выволакивают молодого парня, заломив ему руки за спину. На голове у парня копна непокорных волос, из-за которой, возможно, он и получил свое прозвище «Веник». Левый конвоир на ходу свободной рукой стирает с лица кровь, тотчас же проступающую снова. Судя по всему, Веник пытался оказать сопротивление.
— Царапина, Иван Григорьич, — говорит пострадавший прежде, чем ему задают вопрос.
— Все целы? — отрывисто спрашивает «пьяница», оглядываясь.
— Наши — да. — Юра передергивает широкими плечами. — Из этих трое наповал, один ранен…
И в самом деле, возле серой стены лежат два тела, третье — на дорожке, а раненый сидит, прислонившись спиной к дереву, и стонет. И хотя он вроде бы уже не представляет опасности, рядом стоит рыжий, угрожающе направив дуло револьвера на задержанного. Нина чувствует, как ее начинает бить крупная дрожь.
— А Елагин где? — с тревогой спрашивает Иван Григорьевич. — Елагин!
— Здеся я, — отзывается человек, показавшийся из булочной. Это приземистый крепыш флегматичного вида, и Нина вспоминает, что тоже видела его раньше, он помогал рыжему управиться с вывеской. Елагин бросает равнодушный взгляд на убитых и отворачивается, словно не он только что стрелял в них и убил как минимум одного.
Из большого дома стремительным шагом выходит уже знакомая Нине молодая женщина с шалью на плечах, а за женщиной следует совершенно седой, очень спокойный старик.
— Терентий Иванович, — обращается к нему Иван Григорьевич, убирая оружие. — Вызовите карету «Скорой помощи»… И машину для перевозки…
— Они уже едут.
— Лиза, вы в порядке?
Женщина поводит плечами, обхватывает себя руками.
— Когда началась стрельба, я испугалась… И когда брат выскочил через стекло… — Она кивает на высокого Юру, который смущенно улыбается.
— Юра, ну ты артист… — говорит кто-то с восхищением.
— Что за баба? — спрашивает другой голос, и Нина не сразу понимает, что речь идет о ней.
Приблизившись, Иван Григорьевич протягивает руку и рывком поднимает девушку на ноги. Ощущение у Нины такое, словно она превратилась в мозаику и вот-вот рассыплется на тысячу кусочков.
— Московский уголовный розыск, старший оперуполномоченный Опалин, — представляется Иван Григорьевич, скользя внимательным взглядом по ее лицу. — Кто вы и как вас зовут?
— Я… я… я студентка, — сбивчиво начинает говорить Нина. Она хочет объяснить, что живет тут неподалеку, что была в Большом — слушала «Сусанина», и всего лишь возвращалась привычной дорогой домой, но тут оперуполномоченный Опалин отмочил фокус: отклеил бороду, снял парик, и перед Ниной оказался молодой брюнет приятной наружности, которую портил только один дефект. Раньше, когда космы закрывали его лоб, не было видно довольно широкого шрама, наискось идущего через правую бровь и к тому же плохо зарубцевавшегося. Увидев этот шрам, тот, кого называли Храповицким и по-прежнему держали на прицеле, хрипло засмеялся.
— Скорохват, чтоб мне сдохнуть, — объявил он. — Ну и маскарад вы тут устроили, гражданин начальник!
И витиевато и грязно выругался.
— Маскарад не маскарад, однако ж тебя взяли, — спокойно ответил Опалин. — Зря ты в Москву подался. Мысль, конечно, неплохая была — после южных подвигов отсидеться в столице. Ну, вот и отсидишься теперь, как положено.
И тут Нина вспомнила. Банда Храповицкого орудовала на юге, а последним их делом было ограбление банка в Ростове, тогда во время налета убили посетителя и кассиршу. «Значит, они перебрались в Москву… — лихорадочно размышляла Нина. — И я чуть ли не каждый день ходила мимо дома, в котором они жили…»
Девушку вдруг остро поразила мысль, что зло, о котором даже не думаешь, может оказаться близко, так близко, и жизнь твоя повисает на тончайшем волоске. Ведь буквально только что, ни о чем не подозревая, она оказалась на линии огня, и если бы не Опалин…
Нина подняла глаза и встретила его сосредоточенный взгляд.
— Где именно вы учитесь? — спросил он.
— В институте имени Луначарского… Театральном. — Привычное сокращение ГИТИС от волнения выскочило у нее из головы.
— Актрисой, значит, будете?
— Нет. — Нина покраснела. — Я на театроведческом факультете…
— Зовут вас как?
— Нина. Нина Морозова.
— Документы предъявите, пожалуйста.
— У меня только комсомольский билет… — начала Нина, залезая в сумочку. И неожиданно поняла, что, готовя обновку к первому выходу, переложила в нее из старой сумочки кошелек, ключи, зеркальце, помаду… А билет, лежавший в особом кармашке прежней сумки, забыла.
За-бы-ла.
— Понимаете, товарищ, — залепетала Нина, покрываясь пятнами, — у меня новая сумка… и я… Я дома оставила документы! Честное слово… Я в Большом была… на «Сусанине»…
— И как вам, понравилось? — поинтересовался собеседник таким тоном, что нельзя было понять, издевается он, искренне любопытствует или просто спрашивает, как ему полагается по профессии.
— Очень! — искренне ответила Нина.
…Конечно, ей не повезло побывать на спектакле несколько лет назад, когда оперу Глинки, переделанную под требования новой эпохи, приехало смотреть правительство во главе с товарищем Сталиным которому публика устроила грандиозную овацию. Но Нина была счастлива и тем, что увидела «Сусанина» сегодня, в более спокойной обстановке. Размах постановки, костюмы, декорации — все пленяло, пробуждало мечту, уносило в какие-то другие миры. (А по молодости она больше всего ценила именно то, что заставляло мечтать…)
— У вас ведь сохранился билет? — очень вежливо спросил Опалин. — Покажите, пожалуйста.
Но у Нины не было билета, потому что их с Ленкой провели в Большой тот самый наркомовский старик и Былинкин.
— Мы по контрамарке прошли…
— Мы? Вы были не одна?
— Да, я с Ленкой была… Елисеевой…
Во двор, гудя, въехал видавший виды автобус для перевозки заключенных, а за ним вкатила и карета «Скорой». Сейчас меня арестуют, обреченно подумала Нина. Ночью, возле воровского притона, одна, без документов, с подозрительной историей о «Сусанине»… Опустив глаза, она только теперь заметила, что ее пальто заляпано грязью. «Правильно: я же лежала на земле, а кругом стреляли… стреляли…» И принялась машинально чистить пальто, избегая смотреть Опалину в глаза.
— Маслов!
— Я, Иван Григорьич…
— Проводи гражданку до дома. Проверь…
— Иван Григорьич, а как же…
— Мы тут без тебя справимся. Терентий Иваныч! Зовите понятых, будем производить обыск в доме гастролеров… Лиза, вы нам больше не нужны, идите к себе. Костя!
— Да? — Рыжий Маслов обернулся.
Вполголоса:
— О вежливости не забывай…
— О, а вот и царская карета, — захохотал Храповицкий, глядя на неказистый автобус. — Что ж, передам привет… барону Тыльнеру… старые знакомые, как-никак! В гимназии за одной партой сидели!
— Ты, мразь… — начал Юра, вспыхнув.
— Тихо, тихо, Юра, — вмешался Опалин и повернулся к Храповицкому: — С таким, как ты, Георгий Федорович не то что за одной партой, а в одном нужнике сидеть не будет… Пакуйте их, ребята.
В дверях большого дома толпились встревоженные жильцы. Лизу, вернувшуюся к подъезду, засыпали вопросами. Уцелевших бандитов вели в автобус, к раненому подошел доктор, а Нина шла прочь в обществе хмурого Кости Маслова с непередаваемым ощущением человека, которому не дали досмотреть последний акт захватывающей пьесы. И хотя все вроде бы уже кончилось и никаких сюжетных поворотов больше не предвиделось, ощущение незавершенности происходящего упорно не покидало Нину.
Глава 2. Квартира 51
— Что с ней, вы поругались? — Нет, мы познакомились.
Из фильма «Сердца четырех», 1941
Нина изнывала от любопытства. Она понимала, что таинственный Опалин — главный и именно ему подчиняются и рыжий Костя, и Юра в кожаной куртке, прыгнувший сквозь стекло, и те двое, схватившие Веника, и флегматичный Елагин, и даже седой Терентий Иванович, который вроде бы не принимал участия в перестрелке, но явно играл важную роль. И еще была Лиза, о чем-то шептавшаяся с милым Ванечкой, изображавшим опустившегося забулдыгу. Лиза Нину тоже очень интересовала — но больше всего, конечно, заинтриговал ее сам оперуполномоченный Опалин, человек со шрамом, с легкостью преображавшийся из пропойцы в агента уголовного розыска. Пожалуй, Нина могла пожертвовать своим беретом, чтобы узнать, есть ли что-нибудь между Опалиным и Лизой, а если есть, то что именно. Но, разумеется, нельзя вот так сразу спрашивать о том, что тебя на самом деле волнует.
— А вы все из МУРа? — начала Нина и тотчас пожалела, что выбрала для завязки беседы с хмурым Костей такой нелепый вопрос. Во всяком случае, услышав вопрос, ее спутник слегка поморщился.
— Вам-то что? Тем более если вы ни при чем…
— Я ни при чем, — с готовностью подтвердила Нина. — Сюда… Я вот здесь живу, в двенадцатом доме.
— Какой этаж?
— Четвертый. Квартира пятьдесят один.
— Квартира коммунальная?
— Д-да.
Костя тяжело вздохнул, словно больше всего на свете не любил коммунальные квартиры, а особенно те, которые расположены на четвертом этаже в домах под номером двенадцать.
— Ну и постарались вы, — пробурчал он. — Влезли, чуть всю операцию нам не сорвали…
— Я же не знала! — вырвалось у Нины. — Я подумала — пьяный во дворе, ну и решила его обойти…
Костя поглядел на ее обиженное лицо, на темные кудри, выбившиеся из-под белого берета, на блестящие глаза, ничего не сказал и только головой покрутил, как недовольный кот.
— А что теперь с ними будет? — отважилась спросить Нина, пока они шагали через двор к ее дому.
— С кем?
— С этими… которых вы схватили.
— Ну, на расстрел они точно набегали, — буркнул Костя, насупившись, — а там как суд решит. Правда, сейчас с ними уже не цацкаются, это раньше всё рвались их перевоспитывать. — И так нехорошо усмехнулся, что у Нины пропала всякая охота расспрашивать дальше.
Крупа уже перестала сыпать с неба, ее сменил полноценный снег.
— Сколько раз звонить? — спросил Костя у двери в квартиру, прикрыв звонок рукой и испытующе глядя на девушку.
— Три раза, коротко, — ответила Нина с удивлением.
Костя покосился на листок на стене, в котором перечислялись фамилии жильцов и порядок звонков к каждому из них. Точно, есть Морозовы, и, отвечая на его вопрос, девушка на список не смотрела. Однако прежде чем Костя успел позвонить, дверь распахнулась, и на пороге предстала взволнованная Зинаида Александровна в домашнем платье из темного ситца.
— Наконец-то! Хорошо, Доротея Карловна тебя увидела в окно и сказала мне… Где ты была? Боже мой, в каком ты виде! Нина, что случилось?
— Константин Маслов, угрозыск, — вмешался спутник Нины, махнув в воздухе красной книжечкой. — Вам знакома эта гражданка?
— Да, это… это моя дочь. Вася! — с тревогой закричала Зинаида Александровна в глубь квартиры, — Вася, иди сюда скорей! Почему угрозыск, зачем угрозыск? Я не понимаю… Нина, что ты натворила?
— Я… ничего…
— Документы предъявите, — сказал Костя Зинаиде Александровне. — И вы, гражданка, тоже, — это уже Нине. — Помнится, был разговор про сумочку, в которой вы что-то там забыли…
Нина, краснея, бросилась к двери комнаты, которую занимала вместе с родителями.
— Мама, где моя сумка? Ну та, прежняя… уродец!
— И вовсе не уродец, сумка как сумка, — проворчала Зинаида Александровна, запирая входную дверь и косясь через плечо на рыжего Костю, который шагал за Ниной. — На кресле она лежит…
Из комнат высовывались разбуженные шумом жильцы — и, само собой, не преминула отметиться бабка Акулина Петровна. Наверное, в любой коммунальной квартире имеется такая бабка Акулина, совмещающая в одном лице чуму, холеру, адский ужас и бесплатный балаган. Той, о которой идет речь, было не то сорок семь, не то шестьдесят, не то все девяносто. Впрочем, возраст, больные суставы и разнообразные немощи, от которых она страдала каждый день, не исключая выходных и праздников, никогда не мешали ей распихивать всех и первой садиться в трамвай, а также брать приступом любую очередь — включая очереди 1931 года, известные своей неприступностью. Жалуясь на глухоту, бабка громко включала радио именно тогда, когда ее соседи хотели насладиться заслуженным отдыхом. В то же время было доподлинно известно: проблемы со слухом вовсе не мешают Акулине Петровне слышать все, что происходит на улице, за стеной, на верхнем этаже и у соседей на противоположном конце коридора огромной коммуналки. Все эти противоречия, впрочем, были бы терпимы для окружающих, если бы бабка не обладала склочным, гнусным, исключительной мерзости характером. Бабка была мастером устраивать скандалы на ровном месте. Кроме того, с годами она приобрела сверхъестественную проницательность, и обитатели квартиры могли быть уверены в том, что если они не хотят слышать что-то нелицеприятное в свой адрес, то именно это и услышат от торжествующей Акулины Петровны. А потому не могло не изумлять, как при таких свойствах характера бабка сумела-таки дожить до своих почтенных лет. Ведь, казалось бы, неминуемо у кого-то должны были не выдержать нервы, и кто-нибудь уже давно озаботился бы приложить неугомонную старушку по голове чем-нибудь тяжелым, вплоть до причинения черепно-мозговой травмы, несовместимой с жизнью. Однако бабка Акулина, вопреки логике, до сих пор была здоровехонька и отравляла жизнь всем, до кого могла дотянуться, причем первыми в этом списке, разумеется, шли обитатели квартиры на четвертом этаже. Возможно, они — подобно известному литературному персонажу — сверх меры чтили Уголовный кодекс, возможно, в философском смысле интересовались тем, до каких пределов способно простираться человеческое терпение, а возможно, одно-единственное достоинство, имевшееся у Акулины Петровны, в глазах соседей отчасти компенсировало ее недостатки. Дело в том, что у малограмотной бабы, бог весть каким путем перебравшейся в Москву из дремучей провинции, было совершенно феноменальное чутье.
Эксперты, журналисты, гадалки и шарлатаны всех мастей сначала стараются собрать как можно больше сведений, а уже потом на их основе строят более или менее правдоподобные теории. Неизвестно, какими сведениями руководствовалась бабка Акулина, но ее предсказания, даже казавшиеся поначалу абсолютно фантастическими, всегда сбывались с пугающей точностью. За три дня до отставки Троцкого, когда еще пол-Москвы было завешено его портретами, бабка заявила:
— Ну все, бороденке конец. Больше ему не царствовать!
В разгар гражданской войны в Испании, когда казалось, еще немного и победа будет на стороне поддерживаемых СССР республиканцев, бабка скептически хмыкнула и сказала пафосно вещавшему репродуктору:
— Ври, ври, да не завирайся! Кака така Испания, нужна она нам, как собаке патефон… Хотя апельсины у них хорошие, это да! — Испанские апельсины тогда продавались на всех углах.
Всего несколько недель назад, в марте, Германия захватила Чехословакию, и в коммуналке занервничали. Не утерпев, Василий Андреевич улучил-таки момент, когда бабка поела и находилась в сравнительно благодушном настроении, и с трепетом спросил, что она думает о войне.
— Война, канеш, будет, — огорошила его Акулина Петровна, шмыгая носом, — но не щас. Куда нам щас с немцами тягаться!
Однако самое любопытное заключалось в том, что феноменальное чутье проклятой бабки распространялось не только на политику. Все обитатели коммуналки знали: если в магазинах нет очередей, но Акулина Петровна зачем-то тащит домой многокилограммовый запас сахара, значит, надо все бросать и мчаться за сахаром, потому что либо скоро он исчезнет, либо за ним будут такие очереди, что мало не покажется. Если бабка скупала соль и спички, остальные следовали ее примеру; если запасалась мылом, соседи тотчас мчались в магазин и набирали мыла на несколько месяцев. К сожалению, многие товары, выпускавшиеся в то время, были скоропортящимися, да и домашние холодильники мало у кого имелись, то есть последствий дефицита можно было избежать только частично. Самым тяжелым оказался 1931 год, когда были серьезные перебои в снабжении, и только в 1935-м наконец-то отменили продуктовые карточки. Казалось, все более-менее устаканилось, а раз Акулина Петровна сказала, что войны сейчас не будет, то о войне можно было пока не думать.
…Итак, бабка Акулина приотворила дверь — ровно настолько, чтобы просунуть в щель нос, украшенный двумя бородавками, и кольнуть проходящих мимо острым, как игла, взглядом маленьких глазок.
— С ума вы, что ль, посходили, — взвизгнула она, — ходют тут, — она говорила именно «ходют», а не «ходят», — каблуками стучат! Ночь на дворе! А это еще кто? — со злобой вытаращилась она на рыжего Костю.
— Я оперуполномоченный угрозыска, — сказал Маслов. — Вы здесь живете? Предъявите ваши документы. Вы знаете эту девушку?
Он кивком головы указал на Нину, которая стояла в нескольких шагах от них и не могла войти в свою комнату, потому что на пороге, загораживая проем, только что возник ее отец. Василий Иванович был кругленьким приземистым шатеном с высоким облысевшим лбом, красивыми бровями и глазами, в которых сейчас читалась немая тревога. Выразить тревогу вслух Морозов, впрочем, не успел, ибо с Акулиной Петровной произошла любопытнейшая метаморфоза. Услышав слова Кости, бабка вытаращила глаза и подалась назад.
— Я ее не знаю! — заверещала Акулина Петровна (хотя не далее, как несколько часов назад поцапалась с Ниной на общей кухне). — Извините, молодой человек, я совсем глухая! Ничем не могу помочь!
Она захлопнула дверь, и все услышали, как в замке со скрежетом поворачивается ключ.
— Не слушайте ее, — проговорила Зинаида Александровна, — она только притворяется глухой, а так у нее здоровья на четверых хватит…
— Зина, что происходит? — подал голос Василий Иванович. Его жена только руками развела.
Нина все-таки сумела пробраться мимо отца в комнату и поспешила к креслу, на котором лежала ее старая сумочка с потертыми углами. Повернувшись, девушка увидела, что Костя уже стоит в дверях, оглядывая обстановку. До революции эта комната, вероятно, служила парадной гостиной, одним из украшений которой был камин, сохранившийся до сих пор, но, судя по всему, давно бездействовавший. Бывшую гостиную, превратившуюся в жилплощадь Морозовых, разгородили шкафами так, что получились как бы три небольшие комнаты. Напротив входа — обеденный стол, крытый кипенно-белой скатертью, и четыре разнокалиберных стула, в углу — кресло, рядом с ним маленький столик. На столике лампа с бледно-желтым абажуром, под ней с одной стороны коробка для рукоделья, а с другой — кукла. На стене висела фотография бородатого господина неуживчивого вида, которого Костя поначалу принял за Маркса. Слева и справа, за шкафами, очевидно, спальни, то есть кровати членов семьи. Чисто, уютно, бедно? — да, пожалуй, но то была эпоха, не располагавшая к излишествам. С точки зрения многих современников, Морозовы жили очень даже хорошо.
Нина заметила, как Костя смотрит куда-то в угол, и решила, что его внимание привлекла кукла. Нет, положим, закона, запрещающего студенткам держать у себя дома кукол, но все же — все же девушке было ужасно неловко. Она уже вообразила себе, как Костя с ехидством рассказывает Опалину: «Представляете, Иван Григорьевич, эта гражданка до сих пор в куклы играет…»
— Это Маркс? — несмело спросил Костя, кивая на фото.
— Нет, Джузеппе Верди. Великий композитор, — ответил за дочь Василий Иванович, стоявший в дверях. — Я музыкант, — пояснил он, — играю в оркестре.
— Вы хотели видеть мои документы, — пробормотала Нина, подходя к Косте с комсомольским билетом и паспортом, который она вытащила из ящика стола. — Вот…
Костя взял бумаги и для очистки совести принялся их изучать — хотя ему уже было ясно, что Нина сказала правду, на месте задержания банды оказалась случайно и не имела ни к Храповицкому, ни к его людям никакого отношения.
— Вы, кажется, хотели посмотреть и мои документы, — начала Зинаида Александровна, доставая свой паспорт, — только я все-таки хотела бы понять…
— Не утруждайтесь, все в порядке, — отозвался Костя, возвращая Нине документы. — Мы тут неподалеку одну банду брали, а ваша дочь мимо шла…
— Банду? — просипел Василий Иванович и обменялся с женой взглядами, полными непритворного изумления.
— Да. Уже поздно, не буду вас больше задерживать. — Тут Костя впервые за все время улыбнулся, и обе женщины вдруг как-то особенно отчетливо увидели, что он еще очень молод — лет двадцати, может быть, двадцати двух, и совсем «зеленый» от усталости и треволнений этой ночи. — До свидания… то есть прощайте, — быстро поправился он. — Ну и это, — добавил Костя почти застенчиво, обращаясь к Нине, — лучше не ходите одна по ночам. Мало ли что…
— Я вас провожу, — поспешно сказала Зинаида Александровна. — Нина! Пальто снимай, я сразу его застираю…
И заторопилась к выходу. Костя, на прощание бросив взгляд на портрет Верди, последовал за ней.
Глава 3. Соседи
Ничего нет легче, чем убедить человека заняться сочинительством. Как некогда в каждом кроманьонце жил художник, так в каждом современном человеке дремлет писатель.
Александр Козачинский, «Зеленый фургон»
Когда, затворив за незваным гостем входную дверь, Зинаида Александровна вернулась в комнату, Нина уже с увлечением рассказывала отцу о том, что с ней сегодня случилось. Речь ее лилась прихотливо, прыгая с предмета на предмет, и в ней смешались «Сусанин», новый занавес Большого — золотой, с вышитыми датами революции, студент Былинкин, Иван и его товарищи, до поры до времени сидевшие в ночной засаде.
— Какой ужас! — возмутилась Зинаида Александровна, ухватив главную для себя нить в рассказе дочери. — Ведь тебя же могли убить!
Но Нина, блестя глазами, объявила, что ничего страшного не произошло. Теперь, когда все осталось позади, ей казалось, будто она пережила волнующее приключение, совсем как… ну да, совсем как в кино.
— И главное, так глупо! — трещала она. — Я вцепилась в сумочку, и… кругом стреляют, а я трясусь — она ведь совсем новая и восемьдесят пять рублей могут пропасть… Ужасно глупо!
Зинаида Александровна открыла рот.
— Восемьдесят пять? Но ты же говорила, что заплатила тридцать пять!
Нина смутилась.
— Ах, какая дрянь твоя подружка! — воскликнула расстроенная мать. — Только и знает, как тебя обирать… а ты ей позволяешь! И сумка-то маленькая, непрактичная, так, смех один…
— Зина, Зиночка, — поспешно забормотал отец семейства, умоляюще скосив глаза на дочь, — дело молодое… хочется быть красивой… пусть!
— Нет, она уже не первый раз садится Нине на шею! — сердилась Зинаида Александровна. — Нина рассказывала, как покупала ей мороженое, как…
— Подумаешь, мороженое, мама, — в свою очередь, рассердилась Нина, — Ленка кошелек дома забыла!
— Да неужели? Ты все время о ней говоришь, но я вот не замечала, что-то не замечала, чтобы она хоть раз за тебя платила… И зачем ты бросила сюда пальто? — рассердилась Зинаида Александровна, хватая его со спинки стула.
Нина надулась. Пальто было не брошено, а аккуратно положено, и вообще придирки матери казались ей вопиющей несправедливостью.
— Ну вот, пропало пальто! — трагически вскричала Зинаида Александровна и устремилась в коммунальную ванную — застирывать пятна. — А всё твои театры! — совершенно нелогично добавила она, прежде чем покинуть комнату.
«Какая она все-таки… ограниченная!» — в сердцах подумала Нина и нахохлилась. Василий Иванович тихо вздохнул.
— Нина, пятьдесят рублей разницы, откуда взялись? — спросил негромко, пристально глядя на дочь. — Тридцать пять, чтобы заплатить за сумку, мы тебе дали, а остальное откуда?
— Заняла, — ответила дочь, порозовев и зачем-то поправляя прическу, хотя рядом даже не было зеркала.
— У кого?
— У Ирины Сергеевны.
Ириной Сергеевной звалась их соседка по коммуналке, вторая жена парикмахера Пряничникова. Злые языки утверждали, будто парикмахер был женат не два раза, а гораздо больше, причем каждая следующая жена была красивее предыдущей, даром что сам он никакими особыми данными не обладал и даже несколько смахивал на сушеную воблу с усами. Нынешняя супруга Пряничникова наполняла сердца соседей завистью не только потому, что была чертовски хороша собой, но и из-за новых причесок, чуть ли не каждый день возводимых заботливым мужем на ее прехорошенькой головке.
— Постой-ка тут, — велел дочери Василий Иванович, стрельнул глазами вправо-влево, словно опасался явления из ниоткуда опасных диверсантов, и исчез за шкафами. Через минуту он вернулся, держа в руке пятьдесят рублей купюрами разного достоинства — и, судя по тому, как дензнаки были скомканы, это была заначка, бережно и любовно хранимая.
— Папа! — пролепетала Нина, теряясь.
— Возьми, отдашь Ирине Сергеевне, — шепотом ответил отец, пихая бумажки ей в карман. — И запомни: у чужих никогда ничего не бери. Никогда и ничего, особенно деньги! Поняла?
Нина так растерялась, что забыла возразить, мол, для нее многолетние соседи Пряничниковы не чужие, а очень даже свои люди. Но Василий Иванович, судя по всему, смотрел на вещи совершенно иначе. В дверь тем временем кто-то тихонько поскребся.
— Да-да, Сергей Федотыч! — крикнул Василий Иванович, безошибочно определив личность гостя по манере оповещать о своем приходе. — Входите!
Скрипнули петли, и на пороге возникла высокая сутулая фигура Сергея Федотыча Родионова. Сергей Федотыч появился в коммуналке после того, как предыдущий обитатель одной из комнат, водопроводчик Патрикеев, все-таки допился до белой горячки и умер. Поэтому, когда комнату водопроводчика занял электрик Родионов, соседи немного напряглись — но их опасения оказались напрасными. Электрик оказался нелюдимым, мрачного вида холостяком лет сорока пяти, спиртного не употреблявшим вовсе. Как он однажды угрюмо объяснил: с электричеством не шутят, и то, что сойдет с рук водопроводчику, электрику может стоить жизни. По некоторым скупым намекам соседи догадывались, что когда-то Сергей Федотыч был не чужд бутылке, но когда однажды на его глазах убило током нетрезвого коллегу, Родионов зарекся пить что-либо крепче чая. Бабка Акулина уверяла, что именно по причине воздержания от спиртного электрик всегда такой мрачный, а так как бабка уже много раз оказывалась права, никто и не думал с ней спорить.
Войдя, Сергей Федотыч окинул комнату быстрым взглядом и, обращаясь преимущественно к Василию Ивановичу, поинтересовался причинами вечернего переполоха.
— Моя дочь стала свидетелем задержания опасной банды, — со значением ответил Василий Иванович и приосанился. Произнесенная фраза понравилась ему самому: в ней было что-то театральное, а он как-никак был человек, театру не чуждый, хоть и играл в малозначительном оркестре на тубе.
— А я думал — уж не ночные ли какие визитеры, — буркнул Родионов, пряча руки в карманы старенькой домашней куртки. Пояснять он не стал, но все присутствующие и так поняли, какие именно визитеры имелись в виду.
— Нина, расскажи Сергею Федотычу, что там было, — попросил Василий Иванович. Но прежде чем Нина успела открыть рот, на пороге возникли новые лица. Пришла жена парикмахера Пряничникова, двадцатидвухлетняя красавица Ирина Сергеевна, выглядевшая лучше любой кинозвезды (включая и голливудских). Почти в полном составе явилось семейство Ломакиных, занимавшее две лучшие комнаты: папенька, после победы большевиков первым делом вступивший в партию, в расцвет НЭПа открывший свое дело, а после свертывания НЭПа превратившийся в образцового советского служащего; его дородная зобастая супруга, изнывающая от любопытства, и младший сын Евгений, вихрастый подросток с тонкой шеей. Пришла, на ходу поправляя папильотки, Таня Киселева. Работала Таня, можно сказать, в раю — продавала мороженое, но, как водится на этом свете, мечтала вырваться из рая ради получения места в ликеро-водочном магазине. Наконец, явился шестидесятилетний Аполлон Семиустов, который, знакомясь с новыми людьми, неизменно аттестовал себя: «писатель». Если вы думаете, что «Аполлон Семиустов» — псевдоним, то жестоко заблуждаетесь. В сущности, имя было единственным, что вызывало хоть какой-то интерес в этом немолодом, желчном, словоохотливом гражданине. Семиустов принадлежал к тем многочисленным людям, которые зачем-то пристают к литературе и первую половину жизни грозятся написать такой шедевр, что небесам станет жарко, а вторую половину жалуются на всевозможные обстоятельства, помешавшие появлению шедевра. Однако кое-чем Семиустов все-таки был знаменит. Однажды он оказался за одним столом с Чеховым, а в другой раз видел вблизи Льва Толстого. Человек, не посвященный в тонкости литературного мира, будет думать, что из таких любопытных, но не имеющих никакого значения пересечений судеб невозможно выжать ничего интересного — и ошибется. Семиустов построил всю свою жизнь, все свое благополучие на этих двух встречах. Он лез в ораторы везде, где говорили о Чехове и Толстом, он записывался во всевозможные комиссии, имеющие отношение к этим двум классикам, и всеми правдами и неправдами примазывался к юбилейным сборникам. Он писал статьи — множество статей об Антоне Павловиче, о Льве Николаевиче и себе, любимом. Он был склочен, самолюбив и смотрел на всех сверху вниз — точнее, почти на всех, потому что его добродушная, но крепко стоящая на земле супруга не давала ему слишком уж забываться. Узнав, что Нина почему-то вернулась домой гораздо позже обычного и в сопровождении агента из угрозыска, Семиустов возжаждал драмы — и теперь, насупившись, слушал Нинин рассказ о том, как прямо на ее глазах была задержана целая банда.
— Я слышал, большинство этих муровцев сами бывшие бандиты, — объявил писатель, как всегда громко и безапелляционно. Нина взглянула на него с недоумением.
— Конечно, — поддакнул Родионов, и в глазах его блеснули колючие огоньки. — Поэтому, если у вас что случится, не вздумайте к ним обращаться. Только хуже будет…
— Ах, я представляю, какого ужаса вы натерпелись, — с сочувствием сказала Нине мадам Ломакина. — Стрельба средь бела дня…
— Была ночь, — вернула ее на землю Таня.
— Это неважно, — тотчас парировала Ирина Сергеевна. Она почему-то недолюбливала пухлую брюнетку Таню, хотя та никоим образом не могла составить ей конкуренцию (и даже не пыталась).
— А в каком, значит, доме жили эти бандиты? — спросил Ломакин у Нины. Получив ответ, он долго качал головой с сокрушенным видом, словно не мог поверить услышанному — в соседнем дворе, да и бандиты! — после чего пару раз украдкой зевнул.
Нина немного растерялась. Она еще хорошенько не понимала, в чем дело, но ее не покидало ощущение, что рассказ ее что-то утратил, что, может быть, она не могла выразить главного — или чего-то очень важного. Там, в реальности двора, освещенного одним фонарем, произошло нечто такое, что не вмещалось в слова или вмещалось с трудом и нехотя. Все дело было в Опалине: он был храбрый и находчивый и настоящий лидер, и даже когда кричал ей: «Ложись, дура!» — это почему-то не звучало у него грубо. Но сейчас Нина смотрела на лица обступивших ее соседей, и у нее пропало всякое желание объяснять им что-то про Опалина и его храбрость. Она и не могла передать, что она тогда чувствовала, и не хотела: это было нечто слишком личное, а Нина только что с изумлением поняла, что ей вообще не хочется обсуждать что бы то ни было, что имеет отношение к ее новому знакомому.
«А Лиза… Он с ней говорил на „вы“… Значит, она ему не жена… что бы она там ни изображала…»
Зинаида Александровна вернулась и тактично, но твердо напомнила присутствующим, что уже ночь, а завтра рабочий день, который никто не отменял. Соседи потянулись прочь из комнаты Морозовых, а Нина, забрав свою многострадальную сумочку, удалилась за шкафы в закуток, отведенный под ее спальню.
— Странно, что Акулины тут не было, — заметила Зинаида Александровна, нервно поправляя скатерть на столе.
— Зиночка, уверяю тебя, она уже все знает, и с такими подробностями, которые нам с тобой и не снились, — отвечал супруг с улыбкой.
Он совершил классическую ошибку мужчин, которые упускают из виду, что женщина в стрессе становится нечувствительна к любым проявлениям юмора. Зинаида Александровна только нахмурилась.
— Не отстирывается пальто, что ты поделаешь, — промолвила она с досадой. — Но Доротея Карловна пообещала достать какое-то чудо-средство.
Всего в квартире номер 51 было девять комнат. Две занимал Ломакин с семьей, третью — Морозовы, четвертую — Родионов, пятую — Таня Киселева, шестую — Акулина Петровна, седьмую — парикмахер Пряничников со своей красавицей-женой, восьмую — писатель, также с супругой, а в девятой ютилась старая графиня Игнатьева со своей верной компаньонкой Доротеей Карловной. Все считали последнюю немкой, хотя много лет назад она приехала в Российскую империю из Швейцарии, да так тут и осталась, не пожелав покинуть хозяйку, давно утратившую все свои богатства и именовавшуюся ныне не графиней, а «бывшей», то есть особой, имевшей значение только во времена царизма — эпохи, к которой теперь прилагались исключительно клеймящие эпитеты. Бывшая графиня жила очень одиноко и почти не выходила из комнаты, с соседями отношений также не поддерживала, и все общение шло через Доротею Карловну, всегда улыбчивую и приветливую. Вопрос, на какие средства графиня существует, весьма занимал пытливые умы, особенно ум Ломакина, но даже он успокоился, когда узнал, что графине помогает материально один из ее сыновей, служащий в крупной библиотеке. В коммуналке к графине относились по-разному, но большинство более или менее явно ее жалели. Исключение составляла только бабка Акулина, которая была не прочь завладеть комнатой Игнатьевой. Бабка не раз заявляла, что графиня — контрреволюционерка, а ее компаньонка наверняка шпионка, но, хотя времена на дворе стояли вовсе не вегетарианские, ни графиню, ни Доротею Карловну никто почему-то не трогал.
— Я могу пока походить в плаще, — сказала Нина матери, высунувшись из-за шкафа.
— В такую погоду?
— Я не замерзну, — заявила Нина упрямо.
Зинаида Александровна махнула рукой и опустилась в кресло. Нина надулась и скрылась за шкафами.
— Ах, боже мой, — простонала Зинаида Александровна, растирая виски. — Вот тебе и «Сусанин»! Никогда я не любила Глинку. И эта сумка! Неужели она не понимает, что не в деньгах дело, а в обмане? — Василий Иванович благоразумно безмолвствовал. — Если Доротея Карловна не поможет, пропало пальто. — Муж, храня молчание, поглядывал на портрет Верди. — А если бы с ней что-то случилось? — вскинулась Зинаида Александровна. — Неужели она не задумывается, что я, что ты…
Тут Морозов решил, что пора все же вмешаться.
— По-моему, ей кто-то понравился, — уронил он задумчиво.
Зинаида Александровна, пораженная оборотом, который принимал разговор, смотрела на мужа во все глаза.
— Вася, но это ведь невозможно! Он же рыжий!
— Ну и что, что рыжий, — отозвался Василий Иванович, втайне наслаждаясь нелогичностью своей собеседницы. От природы он был смешлив и питал пристрастие к парадоксам, в чем бы они ни выражались. — Да это все равно и не он, — добавил Морозов не менее нелогично.
— Вася, не выдумывай, — рассердилась Зинаида Александровна. — Если бы при мне стреляли, я бы, знаешь, ни о чем таком не думала. Ты считаешь, это тот, который с бородой? — заинтересовалась она. — Ненастоящей?
Положительно супруга Морозова в эту ночь собиралась побить все рекорды нелогичности.
— Нина все время говорила — он, он, он, — напомнил Василий Иванович. — Что он делал и как все его слушались. И еще сказала — у него выразительные глаза. Там был всего один фонарь, не считая пустяков вроде луны и звезд, а потому…
— Ну да, при таком освещении не то что глаза — вообще ничего не разглядишь толком, — вздохнула Зинаида Александровна. Она немного поразмыслила. — Нет, Вася, все это фантазии, глупости. Химеры! — заключила она, поднимаясь с места. — Ты будильник поставил? Идем-ка лучше спать.
Глава 4. Выстрел
Вдобавок ко всему наша милиция и уголовный розыск поднялись на недосягаемую высоту.
М. Зощенко, «На дне»
Пока в квартире 51 супруги Морозовы обсуждали случившееся с их дочерью, обладатель выразительных глаз Иван Опалин тоже имел небезынтересный разговор. Он допрашивал Клима Храповицкого, лицо без определенных занятий 1905 года рождения, сколотившего банду из других таких же лиц неопределенных занятий и отчасти — из рецидивистов.
Опалин служил в МУРе давно, еще с тех пор, когда тот находился не на легендарной Петровке, 38, а в Большом Гнездниковском переулке. Совсем еще молодым человеком Иван попал во вторую бригаду, занимавшуюся расследованием краж, но не задержался в ней и через некоторое время перебрался в первую. Там под управлением Николая Осипова и Георгия Тыльнера расследовали самые грязные, кровавые и тяжелые дела — главным образом убийства и вооруженные налеты.
Товарищи Ивана по второй бригаде считали, что он совершил ошибку: работа в первой бригаде была куда сложнее и опаснее, и погибшие при исполнении агенты угрозыска исчислялись десятками. Но Опалин никогда не жалел о принятом решении. Шли годы, деление на бригады было упразднено, вместо них ввели отделения, вместо должности агента появились уполномоченный, затем оперуполномоченный, но Иван по-прежнему занимался расследованием убийств, нейтрализацией банд и всем тем, чему его научили за время пребывания в первой бригаде.
Храповицкого ловили долго и безуспешно, хотя на след банды время от времени и нападали то в одном, то в другом городе. Когда несколько недель назад до Опалина дошла информация, что банда решила «залечь на дно» в Москве, он не отмахнулся, не счел сведения плодом фантазии чрезмерно болтливого осведомителя и даже не особенно удивился. Изучив дело Храповицкого, Опалин пришел к выводу, что тот склонен к неожиданным, но тем не менее весьма продуманным решениям.
— Нет, я все-таки не понимаю, — горячился Юра Казачинский, франт и гроза женских сердец, перепробовавший множество профессий от гонщика и каскадера до эстрадного конферансье и даже зубного техника, прежде чем оказаться в угрозыске. — Вот скажи: будь ты бандитом, ты бы подался в Москву? Где на каждом шагу милиция, где мы, где…
— Конечно, подался бы, — усмехнулся Опалин. — Потому что никто меня тут не ждет, а значит, не станет искать.
Изложив эти соображения своему непосредственному начальнику Николаю Леонтьевичу Твердовскому, Опалин получил приказ сформировать отдельную группу для поимки банды. В группу вошли, помимо него самого, Юра Казачинский, молодой опер Антон Завалинка, опытный Терентий Иванович Филимонов, служивший еще с царских времен, обстоятельный Карп Петрович Логинов, которого все называли просто Петрович, и двое агентов, вызванных из Калинина: рыжий Костя Маслов и флегматичный Слава Елагин.
Калининских агентов Опалин привлек, потому что по плану часть группы должна была действовать совершенно открыто, но ни в коем случае не возбуждая подозрений. Имелась информация, что в сером доме Храповицкий может заниматься вербовкой новых членов банды. Если бы кто-то из московских уголовников увидел поблизости знакомые лица муровцев, вся операция провалилась бы. Именно поэтому Опалин пригласил двух человек из Калинина (ранее этот город был известен как Тверь). Когда-то Ивану пришлось расследовать там одно дело, и он считал Маслова и Елагина серьезными людьми, вполне достойными доверия.
Главным наблюдательным пунктом был выбран давно закрытый магазин, который для отвода глаз начали переоборудовать в булочную. Опалин рассчитал так: когда поблизости совершенно открыто идет ремонт, туда-сюда ездят машины и ходят рабочие, даже самый подозрительный человек не станет обращать на них внимания. Второй наблюдательный пункт удалось устроить в комнате соседнего дома, временно вселив туда Филимонова. По ходу дела пришлось привлечь и сестру Казачинского Лизу, выдававшую себя за дочь Терентия Ивановича, а загримированный Иван изображал ее пьяницу-мужа, постоянно болтаясь во дворе и примечая все, что только можно. И вот, когда все члены банды наконец собрались, когда Маслов, Елагин и Казачинский с оружием наготове затаились в булочной, когда Петрович и Антон спрятались за домом бандитов, чтобы не дать никому уйти, когда Филимонов из своего укрытия в бинокль наблюдал за происходящим в «хазе», а Лиза носила эти сведения Ивану, изображавшему во дворе потерявшего берега пропойцу, — тут-то, как назло, и появилась припозднившаяся гражданка Морозова и по всем законам подлости чуть не оказалась меж двух огней.
«К счастью, все окончилось хорошо, — думал возвращавшийся на Петровку Костя Маслов, — хоть и не для всех». Он вспомнил убитых бандитов, но не почувствовал даже тени жалости. С непривычки Костя заблудился среди московских улиц, и только сделав приличный крюк, вышел к приземистому желтому зданию, в котором, несмотря на поздний час, светились несколько окон.
— Храповицкий еще на допросе? — спросил Костя у дежурного.
— Уже увели, — ответил тот.
— А Иван Григорьич у себя?
Хотя в глаза Опалина обычно называли по-простому — Ваней, но там, где имели место официальные отношения или присутствовали третьи лица, предпочитали звать по имени-отчеству.
— Да он даже ночует в кабинете, — усмехнулся дежурный. — Домой почти не ходит.
Опалин и впрямь находился в своем кабинете, расположенном в самом конце коридора. Иван откинулся на спинку стула, заложив руки за затылок, и рассеянно глядел на лежавшие на столе бумаги. За соседним столом (в кабинете их было два, поставленных под прямым углом) примостился худощавый седоватый Петрович и великолепным каллиграфическим почерком заполнял очередной протокол, изредка сверяясь с черновиком, испещренным каракулями Ивана. В управлении Петрович был, впрочем, знаменит не только образцовым почерком — на зависть более молодым коллегам, но и нелюбовью к своему дореволюционному имени Карп. Петрович то и дело интересовался у коллег, начальства, да и вообще у всех, кто соглашался его слушать, не лучше ли сменить пахнущее рыбой имя на какое-нибудь более приличное, например Карл. Впрочем, хотя это имя и напоминало о Марксе, чем-то оно Петровича тоже не устраивало, и он неизменно начинал перебирать все более-менее известные имена, но не знал, на каком из них остановиться. В итоге время шло, а Петрович никак не мог определиться, как же ему в конце концов называться. Товарищи знали о его слабости и подшучивали над ней, но беззлобно, потому что в этом кругу все знали друг другу цену и знали, что на Петровича можно положиться. Звезд он с неба не хватал, но исполнитель был точный и надежный — не говоря уже о том, что ему можно было поручить заполнение любого количества любых документов.
— Я проверил девушку, — сообщил Костя, опускаясь на стул. В кабинете имелось два свободных стула: один — для подследственных, другой — для своих, и хотя внешне стулья ничем не отличались, сотрудники все же предпочитали их не путать. Костя же, очевидно, так устал, что забыл о неписаном правиле и приземлился на стул, на котором до него сидел Храповицкий.
— Ничего подозрительного, — продолжал Костя. — Действительно Нина Морозова. Живет с родителями…
По лицу Опалина он понял — тот ни в чем Нину даже не подозревал, и немного рассердился. Ваня, конечно, человек хороший, но какого черта делать из него, Кости, провожатого глупой девицы, чуть не испортившей все дело?
— Храповицкий уже дал показания? — спросил Маслов, меняя тему.
— Угу.
Костя насторожился: интонация Опалина ему инстинктивно не понравилась.
— От всего отпирается?
— Нет. Но врет.
Петрович, как раз начавший новую страницу, желчно усмехнулся.
— Брата своего выгораживает, — пояснил он. — Не хочет, чтобы того расстреляли.
— То есть?
— Убийство кассирши и клиента банка в Ростове Храповицкий взял на себя, — сказал Опалин. — Хотя, по показаниям свидетелей, это Веник их застрелил.
Он расцепил пальцы и положил руки на стол. Черты лица у Опалина были крупные, четко вылепленные, лоб — высокий, глаза — карие с прозеленью, брови — ломаные. Клетчатая рубашка и обыкновенный серый костюм сидели так, словно их сшили именно для него и ни для кого другого. На левой руке красовались часы с именной гравировкой. Часы, сами по себе вроде бы ничем не примечательные, наполняли сердца коллег сложной смесью зависти и уважения, потому что все муровцы отлично знали, по какому случаю Опалин их получил и что стояло за подчеркнуто сухой, выгравированной надписью.
— Но ведь он не сможет убедить суд, будто Веник тут ни при чем? — сердито спросил Костя. — Они же все на «вышку» наработали. Сволочи.
— Показания Храповицкого против показаний свидетелей, — пробурчал опытный Петрович, не отрывая взгляда от бумаги. — Тут еще такой нюанс — Веник парень молодой, могут и проявить гуманность.
— Какая там еще гуманность, — злобно выпалил Костя, — они же сначала прохожих по ночам убивали и грабили. Несчастную бабу какую-то убили, а у нее при себе только сорок копеек было…
Опалин промолчал. Он мог сказать, что провел только первый допрос, что все до чертиков устали, что главная схватка еще впереди…
Хотя, если Храповицкий будет стоять на своем, а братец его не расколется…
— А где Веник? — спросил Костя.
— Его Антон допрашивает. И Юра тоже.
Антон Завалинка, отчаянно курносый, рисковый парень, был незаменим, когда требовалось кого-то арестовывать или взять с поличным, но допросы удавались ему плохо. Костя понял, что Опалин поручил Веника Антону, так сказать, в качестве практики, а более опытный Юра подстраховывает своего горячего коллегу.
— Слабо Антону расколоть Веника, — возмутился Костя, поднимаясь с места. — Молодо-ой! — Он неприязненно сузил глаза, повторив недавнее словечко Петровича. — За сорок копеек живую душу… — Маслов не договорил, безнадежно махнул рукой. — Ладно, я пойду, чего попусту лясы точить…
— Тебе бы отоспаться хорошенько, — посоветовал Петрович, бросив быстрый взгляд на Костино бледное, напряженное лицо. — Харулин еще не уехал, скажи ему, чтобы подбросил до гостиницы…
— Да нет, все нормально, — вяло отозвался Костя, поправляя кепку. — Пока.
И вышел, хлопнув дверью.
Зазвонил телефон. Опалин снял трубку.
— Иван Григорьич, — голос дежурного казался немного смущенным, — не побеспокоил? Я забыл сказать, следователь Соколов звонил, спрашивал вас.
— Когда?
На другом конце провода зашелестели бумажки.
— Днем в 16.17. Я должен был сразу вам сказать…
— Ладно, я все равно поздно вернулся. Соколов что-нибудь передавал?
— Да. Он теперь вместо Фриновского.
— Больше ничего?
— Ничего.
16.17. Красивое сочетание. Почти как 17.17.
— Ладно, отбой, — распорядился Опалин, вешая трубку.
И тут они с Петровичем услышали сухой треск выстрела. Звук донесся из коридора и разом пробудил в душах оперов самые скверные предчувствия. Коротко ругнувшись, Опалин схватил свой ТТ и бросился за дверь. За ним последовал чуть замешкавшийся Петрович.
Бегом миновав коридор, они оказались около лестницы, ведущей на первый этаж. На верхней ступеньке лицом вниз лежал человек, и кровь вытекала из-под копны его волос. Рядом, опустив руку с оружием, стоял Костя Маслов.
— Он пытался убежать, — сказал Костя Опалину.
Иван, поглядев на лицо Кости, прочитал всё: упрямство, убежденность в собственной правоте, но самое главное, в глубине под всем этим — нечто зыбкое и пока не имеющее названия, но глубоко Опалина возмутившее. Вокруг тем временем собрались люди: Юра, ошеломленный Антон, Елагин, не изменивший своей обычной флегматичности, и кто-то из конвойных.
— Наповал, — констатировал Петрович, убирая оружие и для проформы проверяя пульс.
Как выяснилось из сбивчивого рассказа Юры и Антона, Костя заглянул к ним в кабинет, когда допрос Веника был закончен, и, поскольку конвойный где-то задержался, предложил лично доставить молодого бандита во внутреннюю тюрьму. Веник, который весь допрос говорил на языке блатных, испытывая терпение оперов, и тут ухитрился отпустить какую-то рискованную шутку, на которую Костя не ответил. Маслов вывел задержанного в коридор, а через несколько секунд грянул выстрел.