Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

«ЕСЛИ», 2004 № 06









Вольфганг Йешке



ПАРТНЕР НА ВСЮ ЖИЗНЬ

Иллюстрация Евгения КАПУСТЯНСКОГО

Неужто похотливый поганец что-то заподозрил? Спросил сегодня утром эдак снисходительно, мол, не «заходил» ли кто. Да, конечно, эта паскуда, сестра Эльвира, ему рассказала, подхихикивая в руку. Не всякий же старик в моем возрасте пачкает простыни. «Ах, вот уж кому наше леченье впрок пошло, профессор. Он просто омолодился!» Так и вижу перед собой ядовитую ухмылочку и груди в тесном бюстгальтере, меж которых этому Штайфеле так хочется засунуть свой нос и еще Бог знает что.

«Наше лечение». Курам на смех! С тех пор как я погладил твои маленькие груди, дорогая Нининг, коснулся твой теплой бархатистой кожи, меня тошнит от этих объемистых желез. При, таком размере они совсем неаппетитны, скорее, непристойны.

Да, герр профессор Шойфеле, «кое-кто заходил». Но вам я об этом ни словечка не скажу. Это моя тайна. Единственная, которую я, наверное, смогу сохранить, когда все остальное от меня ускользнет, все будет отобрано.

Они оба правоверные мусульмане, что, слава Богу, совсем не мешает им любить страстно, как и полагается в юности. Моя же беда — в разнице временных поясов. Обычно они отдаются друг другу только тогда, когда дети уже заснули. Здесь в это время — послеобеденный тихий час, и я потребовал, чтобы до четырех ко мне никаких, решительно никаких посетителей не пускали, да и вообще в мою комнату не входили. Пусть катятся ко всем чертям. Не хочу, чтобы мне мешали.

А вот когда они любятся с наступлением темноты — пока дети еще играют на улице, а поскольку комнатенка тесная, они часто используют эту возможность, — у нас как раз подают обед, и я вынужден прятать мой головокружительный пыл за угрюмой раздражительностью или изображать отсутствие аппетита, что, учитывая здешнюю кормежку, труда не составляет. Я скрюченной спиной чувствую раздраженный взгляд санитарки, я лежу совершенно неподвижно, контролирую дыхание, пока нетронутые тарелки не заберут и дверь не закроется, а потом позволяю унести себя к кульминации, к их совместному оргазму.

Под нажимом персонала, которому хочется поскорее уйти домой, ужин приносят уже в половине пятого. Я заталкиваю его в себя не глядя: вязкий творог, кашеобразные мюсли, недоваренные овощи, неопознаваемые семена, ростки и побеги, — все набухания нарождающейся жизни. Безразлично перемалываю пористые кораллы целлюлозы, причудливые соцветия брюссельской и савойской капусты. Нёбная плата моей вставной челюсти не дает воспринимать какой-либо вкус, и я не переживаю по этому поводу. Я никогда не стремился выбиться вперед пищевой цепи, всегда избегал растительного, которое с нежнейшей юности уже имеет налет некрозных отклонений в окраске и цвете и, едва пустив корни, возвращается в вонючую, пятнистую сферу низших растений: грибки, плесень, царство плазмодиофоромицетина и пероноспора.

Другое дело — о-о-о! — высочайшее наслаждение: бифштекс по-татарски — говяжья вырезка, залитая сырым яйцом и с приправой из соли, перца, красной паприки и самой малости бальзамического уксуса. Заперев дверь на кухню, я убираю вставную челюсть в карман пижамы и языком по восхищенному нёбу растираю до последнего волоконца говядину.

Взгляд профессора надолго задержался на обширной распечатке компьютерной диагностики. Этот тип с первого взгляда мне не понравился. Какое из него светило?! Он просто тщеславный наглец. Мнит себя гением, но покровительственная картавость выдает с головой: умом он не блещет.

— Это не болезнь Альцгеймера, — сказал наконец он и даже не счел нужным при этом на меня посмотреть. — Это синдром Крейцфельд-Якоба, превращение мозга в губку, вызванное «коровьим бешенством»[1]. Вы любите сырую говядину? — деловито спросил он. — Бифштекс по-татарски или карпаччо? Телячий желудок? Или рубленые мозги?

— Не могу вспомнить, — правдиво признался я.

— Гм, — протянул он. — Выглядит довольно скверно. В тканях много зараженных участков, которые придется удалить. Преон-протеины. Нам понадобятся свежие клетки мозга, герр… э… Хесслер. У вас есть партнерская страховка?

Мне пришлось минутку подумать, но потом я вспомнил.

— Да, — сказал я.

Какую шумиху подняли лет десять — двенадцать назад, когда была основана «Ассоциация пожизненного партнерства»! Как ярились организации по оказанию помощи странам третьего мира на «крепостничество в самом худшем смысле этого слова»! Как исходили желчью все конфессии, ссылаясь на неотчуждаемость сотворенного и дарованного человеку Господом тела! А ведь это был только логичный шаг вперед: раз уж кто-то выставил на продажу свою шкуру (и зачастую не только ее), пусть прибыль с этого получает он сам, а не какая-нибудь благотворительная организация и не какие-нибудь продажные правительственные чиновники. Это истинная взаимная помощь развивающимся странам, выгодная обеим сторонам.

Конечно, такое партнерство — огромное обязательство. Серьезнее, чем брак. Это, скорее, своего рода кровное родство, только многократно усиленное: одна группа крови, один резус-фактор и еще десяток генетических совпадений. И подчинено оно одной непререкаемой заповеди: пока смерть не разлучит вас.

С тех пор негодование поутихло, поскольку спрос потрясающий. И удовлетворить его может только четвертый мир, страны, где половина населения моложе двадцати лет. АПП категорически отклоняет контракты с детьми, но любой достигший восемнадцати может подписать договор о партнерстве. Между тем большинство больничных касс предлагают помимо страхования на случай дополнительного ухода еще и партнерское.

Йоно уже сейчас состоятельный человек — разумеется, по его меркам. А ведь он всего-то отдал мне несколько клеток своего мозга, чтобы вырастить в трухлявой коре моего головного мозга свежую ткань. Образование обоих его детей обеспечено. Он собирается построить себе дом. Как фермер-арендатор он бы и за десятилетия таких денег не скопил. На случай, если действительно дойдет до худшего, и о жене позаботился. О маленькой Нининг.

Партнерская страховка стоит дорого, дороже всего с мусульманами — из-за печени. Однако я знаю, что эта цена спекулятивна. Многие магометане закоренелые пьяницы, особенно в Азии. Пивоварни процветают. А кроме того, гашиш разрушает печень не меньше, чем алкоголь.

Я отписал АПП дом. Я.все проверил: под договор не подкопаешься. Даже сумей Хармут объявить меня неправомочным, это все равно ничего не изменит. Объявить меня неправомочным! Собственного отца! Ха! Больше сорока лет я работал инженером. И зачастую паскудная была работенка, скажу я вам. На первый взнос за дом я скопил, потом выплачивал месяц за месяцем. И вдруг меня признают неправомочным! Черта с два!

Что-то у меня не в порядке с глазами. Иногда мне кажется, будто рисовые поля затягивает туман, но потом я говорю себе, послушай, это ведь ясный белый день, с неба светит солнце, от предметов падают тени, и жалюзи располосовало ими стену у окна. Когда я моргаю, на минуту становится лучше, но вскоре контуры расплываются снова, выгибаются к далекому центру, где сидит какая-то белая дыра, которая растворяет и засасывает в себя все формы. Я решительно трясу головой, чтобы от нее избавиться. Она распадается на бесформенные амебы, мельтешащие в поле моего зрения, а затем собирающиеся в самой дальней точке горизонта, чтобы заново сложиться в водоворот, терпеливо и неумолимо пожирающий реальность. В такие мгновения меня одолевает искушение сдаться и просто отойти в небытие.

— Теперь придется взяться за глаза, — говорит Штойфеле. Или Шойфеле? И почему я должен запоминать разные идиотские имена? Зачем? Я рад всякому, которое запоминать не нужно. По мне, так я с удовольствием брошу их на корм вирусу — как его там? — какого-то Иакова.

— Глазами, — повторяет он. — Сначала правым. А если все пройдет гладко, то и левым.

Забыл упомянуть: Этот Шайфеле, разумеется, тоже на мне наживется. Он, вероятно, загребет вдвое или втрое — э, да что я говорю! — в десять или в двадцать раз больше того, что получит Йоно.

С глазом они решительно промахнулись. Старым я вижу лучше, чем партнеровым. Болит голова. Такое ощущение, что новый глаз разрывают на части тысячи острых крючочков. Он без конца слезится, а порой и кровит.

— Такое случается, — говорит сестра Элсбета и покровительственно треплет меня по щеке. Ее свеженакрахмаленный бюст нависает надо мной, как два снежных сугроба.

Когда она наконец уходит, я на ощупь пробираюсь в ванную и снимаю темные очки. На меня смотрит один влажно блестящий глаз чудеснейшего теплого карего цвета. Другой — голубовато-белый, как жидковатый, чуть подсохший помет чайки.

Ночами мне все чаще случается — и это так странно — видеть сны моим новым глазом. Ветер гонит по рисовым полям волны невероятно зеленых побегов. Они колышутся мягкой зыбью. Смеркается. Я снимаю с крюка керосиновую лампу и до ярчайшего максимума выворачиваю фитиль. В будущем году мы и сюда проведем электричество. Я сижу на бамбуковой веранде, слушаю шепот дождя и смотрю, как набухают на кокосовых волокнах по свесу крыши капли, похожие на текучий свет. Меж вершин громыхает гром. В сверкании молний вода с неба обрушивается водопадом рисовых зерен.

Шнифеле называет это «фантомным зрением». Раздражение зрительного центра как следствие операции.

Впечатляет.

А еще, ощущая ладонями тепло ее тела, я теперь временами вижу лицо Нининг. Прекрасное юное лицо — бархатистое и чуть смуглое, с миндалевидными темными глазами, в которых любовь мешается с болью.

Утром я просыпаюсь задолго до подъема, и щеки у меня мокрые. Из коридора доносится незамысловатая песенка. Неужели кто-то включил в такую рань радио? Или это стоны? Пациент зовет на помощь? И где же ночная сиделка?

Я встаю с кровати, расстилаю на полу простыню и опускаюсь на колени для молитвы.

Оторвав большой квадрат от широченного рулона бумажных полотенец над кушеткой для обследований, он отвернулся и вытерся.

— Что бы ни случилось, его нужно вытягивать: нельзя, чтобы он умер, пока не будут оплачены все счета. Его сын ничего не упустит, использует все до единой юридические проволочки. Как наш старик сегодня?

Поправив бюстгальтер, она застегнула халат.

— Найдя его сегодня утром на коленях у кровати, я уже опасалась самого худшего. Но он был просто не в себе, пялился на меня растерянно своими разноцветными глазами. — Одернув юбку, она пожала плечами. — При этом он все время бормотал что-то вроде «Аллах атбак».

Остановившись, профессор склонил голову, словно прислушивался. Потом быстрым движением застегнул молнию. Скомкав бумажное полотенце, он швырнул его в корзину.

Затем повернулся к медсестре и поглядел на нее с досадливым упреком.

— Позаботьтесь, чтобы его перевели в интенсивную терапию, сестра.

У раковины он щедро намылил руки. Медсестра насмешливо рассматривала его узкую спину.

— Я уже приняла все меры, профессор Шойфеле.

— В любом случае надо затребовать и левый глаз тоже. Возможно, успеем провести вторую трансплантацию, пока старый баран не спятил окончательно.

— При запросе второго глаза АПП требует два независимых заключения.

— Сам знаю, сестра. Профессор Босх из университетской клиники нам в дружеской помощи не откажет, и профессор Дётерле из института Альберта Швейтцлера тоже.

Он вытер руки.

— Аллах акбар, — пробормотал он, покачав головой. — Во всяком случае, вскрытие обещает быть весьма любопытным.

Сезон дождей миновал. В голубой вышине громоздятся белые облака. Дети запускают бумажного змея над рисовыми полями. Я показал им, как сбить прочный каркас, как крепче привязать хвост, чтобы змей лучше ловил ветер. Как мерно и решительно выбирать веревку, пока он не оседлает ветер и не потребует простора.

Насос у реки я разобрал и почистил, смазал и снова собрал. Конечно, это временное решение. Я импровизировал по ходу, насколько получалось без специального инструмента и запчастей. Работает он плохо, но воду все-таки гонит. Возиться с техникой кажется мне странно привычным. С тех пор как мне сделали операцию на голову, у меня появились умения, которым я никогда не учился, и по ночам я вижу сны, которые принадлежат не мне.

Я нарисовал запчасти для насоса, их надо будет изготовить. Один сосед завтра рано утром поедет в город на автобусе. Когда я протянул ему листок с чертежами, он поглядел на меня отчужденно и отшатнулся от моей пустой глазницы. Конечно, они завидуют мне, с тех пор как я построил дом и арендовал сухие пустоши на склоне. Когда починю насос, проблем с орошением не будет. Я посажу там рис.

Чудесно ранним утром идти за плугом по свежезатопленному полю, когда вода еще прохладная, а тени длинные.

От мысли, что я лишусь и второго глаза, мне становится грустно. Тогда я больше не смогу видеть тебя, любимая Нининг. И все же я верю, что «увижу» тебя и руками, так ты мне знакома. Легко, как перышко, ты садишься мне на колени, нежно гладишь пальцами шрам, который тянется от виска за ухо и дальше к затылку. Шрам давно уже зарос, его почти не видно.

На работу меня будет водить Преди, мой старший. Смышленый мальчик, и руки у него такие же ловкие, как у меня. Осенью он пойдет в школу.

А Вати, мой бутончик, такая нежная и гибкая, — вся в мать. Горько было бы не видеть, так она растет. Всякий раз при виде меня она ударяется в слезы. Когда папа поедет в город, он купит себе новый глаз, утешаю я ее. В три года такому еще верят.

Синяя дымка лениво плывет над крышами. Крестьяне вернулись с полей. Женщины ставят томиться рис. В сгущающихся сумерках играют, сливаясь с тенями, дети.

Калонги целеустремленно держат путь к плодовым плантациям на севере, неуклюже взмахивают крыльями, уходят широким клином по ставшему теперь медным небу.

Первые полевки сплетают узор торопливых следов. Я снимаю с крюка керосиновую лампу. Ночной мотылек ударяется о мою руку.

Пахнет горящими листьями пальмы. Скоро подадут чай — без сахара, горячий и пряный. Такой я люблю больше всего. От продажи урожая с новых полей мы сможем раз, может быть, два в неделю покупать мясо. Я стал на него падок. От одной только мысли слюнки текут. А раньше никогда его не любил. Животный белок очень полезен детям. Люди качают головами, но им меня не смутить.

Слепой Кусван ходит от дома к дому, сильно трясет колокольчик. Ему хочется пива. Вскоре и мне придется купить такой же. Только никто ничего не бросит мне в консервную банку. Ага, будут говорить люди, поделом тебе. Можешь теперь запихать свои деньги в пустые глазницы, хвастун! Они станут злорадно кричать мне вслед, бросать в меня камни и сталкивать в канавы. Теперь, жадный пес, ты получил по заслугам!

Луна встает высоко над восточными горами, что повернулись белым брюхом кверху, точно дохлая рыба.

Неужели на меня внезапно нашло уныние? Это зверь во мне скулит. Но, может, мне посчастливится.

Геккон кличет: гик-о-да-гик-о-нет-гик-о-да-гик-о-нет!.. Двенадцать раз. Тринадцатый поднимается и захлебывается скрипящим хрипом.

Еще есть надежда.




Перевела с немецкого Анна КОМАРИНЕЦ


Райнер Эрлер



ПРЕДЫСТОРИЯ СВЯТОГО ДЖОШУА





Иллюстрация Андрея РОССА

Раннее утро второго мая. Год — тысяча девятьсот сорок пятый. Я знаю точное время: мне оставили электронные часы, не разобравшись в них. Но дату я указываю ту, что узнал от солдат.

Впрочем, сейчас действительно второе мая. Стоит мне нажать на кнопку, и циферблат предъявит цифры: 02.05. А дальше — время в Нью-Йорке, Москве, Берлине и Токио. Дешевая модель сингапурской сборки. Несмотря на малую цену, вполне надежная. У часов единственный недостаток: не указывают год.

Этот год — тысяча девятьсот сорок пятый.

Я пишу при свете свечи. Пальцы у меня дрожат, по-видимому, все-таки от холода. Тот, кто сидит напротив меня, держит оружие поперек колен — небрежно, но с привычной уверенностью. Его лицо, полускрытое тенью стального солдатского шлема (такой я прежде видел только в американских фильмах), блестит от пота. Он выглядит неопрятным и очень усталым. Но дело свое он знает отлично: за все время — как минимум час — он ни разу не шевельнулся, не изменил позы. Даже не улыбнулся. У него приказ: застрелить меня при первом же намеке на попытку к побегу.

Он, наверное, из тех, кто до сих пор рассчитывает победить в этой войне.

Я твердо знаю, что армия, вооруженной частицей которой он сейчас является, капитулирует восьмого мая, через шесть дней[2]. Но, наверное, никто из немецких солдат и офицеров сейчас не сумеет мне поверить. Ни здесь, ни во всей стране.

Пожалуй, никто из них даже не сможет (и не имеет права) выслушать то, что я могу сказать им об истории их страны, написанной с 1945 года. О «железном занавесе» и союзе НАТО, о разделившей Германию стене и о том, как она обрушилась… и как обрушилась советская империя…

Они считают меня шпионом. К сожалению, этот вывод трудно опровергнуть: ноутбук и мобильный телефон в машине, какие-то чертежи и схемы (это план центральной части супермаркета, но…). Конечно, для них это неразрешимая загадка. Достаточная, чтобы командир этой части, совершенно неизвестный мне майор, без колебаний распорядился насчет смертного приговора.

Его приказ будет исполнен. Завтра, после рассвета.

* * *

Грубая, пожелтевшая бумага, клетчатые листы школьной тетради… Клеточки почти выцвели, но буквы по-прежнему виднелись четко. Почерк писавшего был тверд.

В моем представлении последние строки осужденного на казнь должны выглядеть не так. Побольше сентиментальности, да и нервозности. Во всяком случае, напряжение должно чувствоваться!

Если уж искать подходящее определение, то это, пожалуй, протокол. Да, именно протокольная запись неких странных событий, подробная и по-деловому точная. Сухой стиль, как в научном отчете: архитектурно-инженерные особенности конструкции такого-то здания.

Сильный у него был характер…

Мой друг Оппенгеймер, американец немецкого происхождения и дипломированный психиатр, не счел эти записки творчеством больного шизофренией. Хотя первая мысль у него была именно такова.

— Нет-нет, мозг у этого парня работал отлично, — заявил он, в очередной раз вспоминая обстоятельства, при которых мы впервые увидели это послание, и почерк, и сам текст. — Другое дело, что описываемые им события не лезут ни в какие ворота. Но это уже не моя область.

Вынужден согласиться.

* * *

…Четыре часа три минуты.

Снаружи сюда не проникает ни один луч. Должно быть, там уже начинает светать. Значит, моя смерть близка.

Окна плотно заклеены черной бумагой — светомаскировка! Огонек этой свечки снаружи, конечно, тоже не различить. Зато звуки проходят свободно. Гул, взрывы — дальние и не очень, грохот рушащихся зданий… Симфония войны.

Той войны, что закончилась свыше пяти десятилетий назад.

У меня больше нет иллюзий по поводу того, что это кошмарный сон. Это реальность. Это — сейчас, здесь и сегодня.

На крыше пробуждаются голуби. Они издают страстные, утроб-но-воркующие звуки, шумно возятся, громыхая лапками по кровельному железу.

Когда по-настоящему рассветет, я узнаю об этом. Потому что тогда меня выведут во двор, заставят стать к стене — и дадут залп.

Как в кино..

Если, конечно, то непонятное, что перенесло меня сюда, снова не проявит свою силу…

* * *

Они сберегли эти записки, как сберегают клад. «Они» — это наши знакомые. Если, конечно, так можно назвать этих людей.

…Все началось холодным утром субботы второго мая. Небо было ясное, однако потеплением, вопреки прогнозам, даже не пахло. Так что в этот день — один из последних дней отпуска, который мы проводили с семьей моего американского друга — никому из нас не хотелось покидать теплые недра автомобильного салона. Но мне пришлось это сделать, после того как я резко затормозил, лишь чудом не сбив рассеянного старца, сунувшегося прямо под колеса нашей машины.

В руках у него было два объемистых мешка для мусора, набитых каким-то хворостом. Пересекая дорогу, он явно больше заботился об их сохранности, нежели о своей безопасности.

Хворост, видимо, надлежало бросить в костер, разведенный за противоположной обочиной. Во всяком случае, оттуда поднимались густые клубы дыма.

Мешки старик, конечно, выронил. Несколько секунд он стоял, прижав обе руки к сердцу — но, едва опомнившись от потрясения, сварливо обрушился на нас. Когда из ворот дома показалась седовласая женщина (видимо, его жена), мы замерли в ожидании нового потока брани. Но она только пристально посмотрела на нас и не произнесла ни слова.

Женщина скрылась в доме почти сразу после того, как я вышел из машины. Так что наше общение с ней ограничилось лишь этим взглядом — быстрым и каким-то очень… глубоким, что ли.

Имени ее я так и не узнал.

* * *

…Имени ее я так и не узнал. И вообще, учитывая страшные обстоятельства той нашей встречи, было бы полным абсурдом задавать ей какие-либо вопросы. Это только сейчас я вдруг ощутил, что мы, возможно, неслучайно оказались вместе.

Возможно, на то была веская причина. Не у меня и не у нее — а у той силы, которая сорвала меня с места, выхватила из моего реального настоящего (будущего?) и перенесла… да, тоже в настоящее. Нынешнее настоящее. Тоже более чем реальное.

Мы марионетки — и я, и эта девочка. Куклам не объясняют суть спектакля.

Мы — часть плана.

Записано ли в этом плане, что мы должны были заняться любовью? И во имя какой такой высшей цели?

Только сейчас, когда все миновало, в памяти у меня всплывает ощущение мягкой гладкости ее кожи. Только сейчас я вспоминаю ее запах.

Запах дешевого мыла и пота.

Увижу ли я ее еще один раз, последний? Увижу ли я немой требовательный вопрос в ее темных глазах? Увижу ли, как она поправляет прическу, стараясь, чтобы свисающие волосы закрывали багровый кровоподтек на ее лице — след удара кулаком?

Она не придет. Возможно, просто стыдится меня и того, что произошло между нами, когда мы поняли: эта ночь станет для нас последней, живыми мы отсюда не выйдем. А может быть, и по иной причине.

Дело сделано. План, чей бы он ни был, осуществился.

По-прежнему не сказав ни слова, она быстро набросила одежду и отбежала от меня прочь, в дальний угол. И больше не приближалась ко мне.

А потом в помещении снова появились люди в военной форме.

Слышен стук их сапог. У одного в руке фонарик. Луч упирается в меня.

— Встать! Следовать за нами. С тобой будет говорить майор…

* * *

Выйдя из машины, я занялся двумя делами сразу: помогал старику собирать хворост и одновременно извинялся перед ним. Наконец мы дотащили его груз до костра и вывалили собранные ветки на дымящуюся, смердящую гарью груду других ветвей. И только тут старик усмехнулся.

— Ну ладно, ничего не случилось, — он окончательно сменил гнев на милость. — Мне самому следовало быть осторожнее — привык, что здесь редко кто-нибудь проезжает. Вы, наверное, заблудились?

— Здесь изображен замок, — я показал отметку на карте. — Мы хотели…

Мой собеседник снова улыбнулся, даже не бросив взгляд на карту:

— Ну, теперь от него немного осталось… Вы из Общества охраны памятников старины, верно?

— Нет. Я писатель. Но памятники старины меня действительно интересуют. Я мог бы взглянуть на то, что осталось?

Он покачал головой:

— Не стоит. Туда даже ходить опасно: что-то постоянно рушится, падают камни… Верхние ярусы особенно пострадали, так что кладка совсем расшаталась.

Подумав, он все же сделал приглашающий жест. Я, в свою очередь, повторил его дожидавшимся у машины Оппенгеймерам — и мы прошли в ворота.

Замок был сложен из глыб красноватого камня. Он действительно сильно пострадал: и на наружной, и на внутренней сторонах стен виднелись глубокие рубцы, следы разрушения. Старые деревья, успевшие вырасти в замковом дворе, были в свое время изломаны, смяты какой-то жестокой силой; вокруг их покореженных стволов уже поднялась высокая поросль, тоже не такая уж молодая.

Остатки замковой галереи были черны — явно следы давнего пожара.

— Это герб владельцев? — мой друг Оппенгеймер указал куда-то вверх, в сторону башни.

— Да-да, это герб графа, — кивнул старик. — Но, по правде говоря, нынешний граф не собирается сохранять эти руины. Все это уже было назначено под снос, а на участке планировалось построить здание новой клиники — но Общество охраны памятников наложило на планы запрет…

С этими словами старик повернулся и зашагал прочь, оставив нас наедине с замком.

* * *

…Анджела не дала мне сказать и слова. Я позвонил ей в полвосьмого, а потом еще раз, когда уже ехал домой, но так и не смог пробиться сквозь стену ее крика.

Да, готов признать: у нее были основания сорваться. Наверное, это нелегко — целыми днями сидеть в загородном домике, одной, с двумя детьми… Но и вертеться в мясорубке под названием «карьера» — тоже занятие, чреватое срывом!

Сегодня был отличный день. Даже не потому, что праздничный, а просто сам по себе отличный! Все, кто мог, высыпали на улицу — и только мы с партнером, замкнувшись в духоте офиса, готовили к сдаче модель, переделывали планы и вообще изо всех сил старались превратить наш проект в нечто как можно более привлекательное для приемной комиссии. Это притом, что оба трезво отдавали себе отчет: нам очень повезет, если мы просто войдем в первую двадцатку.

Как говорится, «важна не победа, а участие». Слабое утешение, когда видишь, что труд тридцати девяти дней (и сорока ночей) вот-вот пойдет псу под хвост.

Я обещал жене, что сегодня — последний день. Только перехвачу что-нибудь наскоро (ни у меня, ни у моего партнера с утра не было для этого свободной минуты) и сразу домой. Три дня абсолютного безделья!

Мы так и не сумели перекусить, поскольку уже поздним вечером обнаружили, что завершить работу сегодня все равно не успеваем, а ресторанчик на первом этаже университета был давно закрыт. Так что сдержать обещание, данное Анджеле, у меня в любом случае не получалось…

Работали мы всю ночь. И только утром я вывел машину на автобан…

Надеюсь, эти мои записки доставят моей жене, Анджеле Хаген, или кому-то из тех, кто ее знает (мы живем, в Хайнрейне уже семь лет). Возможно, кто-нибудь когда-нибудь сумеет понять, что именно со мной произошло. Сам я уже не смогу в этом разобраться.

* * *

По-видимому, раньше замок был окружен небольшим парком, но теперь он совсем одичал. Заросшие тропинки, покосившиеся ограды. Обломки скульптур и фонтанов. Заброшенный павильон.

Ствол дерева со следами осыпавшейся побелки.

Еще одна тропка, странно уходящая словно бы в никуда, поглощенная корнями разросшихся деревьев.

Но самой странной, безусловно, выглядела возвышавшаяся над всем этим краснокаменная развалина.

Когда мы вернулись к выходу из замка, старик уже ждал нас.

— Моя жена спрашивает, как называется ваша машина, — спросил он немного смущенно. — «Лендровер», правильно?

Видимо, мне не удалось скрыть удивление:

— Ну да, «лендровер»…

Он засмеялся, правильно истолковав мое замешательство: спрашивать было незачем, совершенно отчетливая надпись красовалась на корпусе автомобиля.

— Просто моя жена говорит, что она уже один раз видела такую машину.

— Вполне возможно, — я пожал плечами. — Не у меня одного такой автомобиль. Известная английская марка.

— Английская марка… — он вздохнул. — Да, она помнит и это. Вот только название забыла. Но ведь нельзя удержать в памяти все, правда? Особенно — через пятьдесят с лишним лет…

Я взглянул на окно дома за спиной моего собеседника — и увидел, как худая рука старухи слегка отодвинула занавеску. А потом в просвете появилось ее лицо.

Сейчас оно совсем не выглядело старческим. Черные, подвижные, я бы даже сказал, любопытные глаза. Хорошо очерченный рот. Видно было, как шевельнулись ее губы — словно старая женщина что-то пыталась сказать, беззвучно, но нарочито отчетливо.

Второй рукой она поправила волосы. Точнее — сдвинула прядь на лоб, будто пытаясь замаскировать что-то на своем лице.

Мы с Оппенгеймером переглянулись. Он, кажется, предположил, что сейчас потребуются его профессиональные навыки:

— Вы не могли бы сказать, где ваша супруга видела такой «лендровер»? Где и когда?

— Здесь, — ответил старик. — В точности там же, где сейчас стоит ваша машина. Перед замком.

На вопрос «когда» он не ответил.

— Меня тогда не было с ней, — наш собеседник кивнул на окно (по-девичьи тонкая рука, придерживающая занавеску, мгновенно исчезла). — Но она рассказала мне эту историю, когда я вернулся. Она, собственно, только об этом и говорит с тех пор, так что эти события я представляю себе очень хорошо…

Мы снова переглянулись.

— Она на три года моложе меня, — продолжал старик, — ей тогда было… да, шестнадцать. Вы сейчас, наверное, подумаете, что она сошла с ума… что ж, я не буду осуждать вас за такие мысли. Так думают все, кто слышал эту историю. И, кажется, они отчасти правы. Она и вправду не вполне нормальна — но…

— Ну-ну, — прервал его Оппенгеймер с самой обаятельной из своих профессиональных улыбок. — Мы все, как известно, не совсем нормальны. И вообще — что такое норма?

Но старик не захотел развивать эту тему.

— Я, во всяком случае, верю в то, что она действительно встретила того, кто… ну, стал отцом ее ребенка. Вы ведь понимаете меня, правда?

На сей раз мой приятель только кивнул.

— Вот так… А она видела его машину и даже забралась в нее, на место рядом с водительским. В точно такой же «лендровер», как ваш, только не черный, а белый. И еще сиденья у того были обтянуты красной кожей. Потом, конечно, солдаты ее отогнали от машины, пригрозив расправой — ведь никто не должен был видеть… Тогда она прокралась к нему, тайком от всех…

Он снова бросил взгляд в сторону окна. Занавеска по-прежнему оставалась задернутой.

Ситуация становилась все более и более странной — но мы ведь приехали сюда совсем не для того, чтобы ее прояснять. Именно поэтому я промолчал насчет того, что наш «лендровер» был модели 1976 года.

Старик подошел к автомобилю, провел рукой по черному лаку.

— Красивая машина, — сказал он задумчиво, — жаль, что ее тогда уничтожили. А ведь моя жена помогала им вкатить автомобиль в сарай. Вместе с мертвецом в салоне. Ну, с расстрелянным. Не по своей воле, конечно: ее заставили. О, они умели заставлять…

— Извините, в какой сарай? — Я огляделся по сторонам. Ничего похожего на сарай в пределах этого земельного участка не было.

— Они сожгли сарай. Они хотели, чтобы все исчезло бесследно: и человек, и то, на чем он приехал. Чтобы не осталось вообще никаких доказательств…

Старик указал рукой на пустошь в стороне от дома: туда, где сейчас особенно густо теснились кусты.

— Там, под корнями, остатки фундамента, — пояснил он. — Может быть, еще и следы ржавчины можно найти. Но вообще-то все, что там оставалось металлического, давно вывезли. Не тогда, но после. Полвека — долгий срок.

* * *

Когда я выехал на автобан, ливень хлынул вовсю. Но вскоре он прекратился, только лучи солнца поблескивали в лужах, как осколки хрусталя.

Прошло уже несколько минут, как я позвонил жене по мобильному телефону и сообщил ей, что наконец действительно еду домой. Она не только не обрадовалась, но отреагировала в высшей степени агрессивно. Примерно такой реакции я, правда, и ожидал.

Когда ведешь автомобиль по трассе, которую видишь каждый день, можно позволить себе роскошь следить за дорогой лишь краешком сознания. И решать в это время насущные задачи, строить планы на будущее. Или просто мечтать.

«Ехать вперед, — эта мысль пришла мне в голову, когда с утреннего неба вновь хлынул дождь, вскоре сменившийся мокрым снегом, так что автомобильные «дворники» едва справлялись со своей работой. — Только вперед. Вот так, как меня сейчас ведет дорога, — на юг. Ехать, не останавливаясь, все дальше и дальше, весь день. А потом — всю ночь. Пока не настанет утро. Пока вокруг не расцветет лето. Наверное, это можно — уехать от стресса? От забот. Переехать в другую страну, на другой континент, в иное тело… в иное время…»

Сорок шесть лет — отличный возраст, расцвет карьеры. И последний срок, когда еще можно что-то изменить в своей жизни.

Радио сообщало новости. Весь ужас и горе, что принес людям этот едва начавшийся день.

Еще одна причина сорваться с места, каким бы оно ни было, потому что ты живешь в мире войн, и боли, и болезней, в мире отравленных рек, в мире радиации и химии, пустеющих морей, отравленного воздуха, растущих цен и угрозы потерять работу…

М-да.

Что ж, ладно. Поехали! Прямо сейчас! В лучший мир, в лучшее будущее!

Мечты мечтами, но через шестнадцать километров я свернул с автобана не в страну собственных грез, а на привычное ответвление, ведущее к проселочной дороге, возле которой находился мой дом. Снег валил все гуще, я почти ничего не видел и поневоле сбросил скорость. Так что когда на обочине впереди показался «фольксваген», врезавшийся в дерево, это меня не слишком удивило.

Дверь разбитой машины была сорвана, и сразу удалось увидеть: салон пуст, водителя внутри нет.

Я свернул и поехал через лес по грунтовке. Что-то не припоминаю, чтобы мне раньше приходилось ездить этой дорогой, но карта лежала на заднем сиденье, а останавливаться специально для того, чтобы заглянуть в нее, сейчас абсолютно не хотелось. В конце концов, общее направление мне было известно.

Я выехал на главную улицу деревни. Насколько мне помнится, тут была пешеходная зона, закрытая для проезда всех видов транспорта; но сообщение об аварии, безусловно, особый случай.

Именно тогда я и увидел людей в серой униформе.

* * *

— Мы что, случайно заехали на территорию психдиспансера? — вполголоса произнес Оппенгеймер, повернувшись ко мне. И тут же неловко умолк, скосив глаза сперва в сторону нашего собеседника (явно услышавшего эту фразу), потом — в направлении дома.

— Вы можете говорить громче, — старик был абсолютно спокоен. — Она глухонемая. Если вы стоите так, что ей не видно ваших губ, она не узнает ни слова.

Женщина снова возникла в оконном проеме. Волосы ее по-прежнему закрывали часть лица. Кажется, когда я говорил с ее мужем, ей были видны движения моих губ. Значит…

— Ну, можно считать это место приютом сумасшедших, — он перевел взгляд с меня на все еще смущенного Оппенгеймера. — А вообще-то вы не первый, кто так подумал. Это, наверное, ее и спасло. В те последние дни решения принимались быстро… Но они сочли, что она просто ничего не поняла — девчонка шестнадцати лет от роду, глухонемая… Она действительно поняла далеко не все. А я — тем более. Даже сейчас, через столько десятилетий…

Он неуверенно улыбнулся, похоже, ожидая от нас вопросов. Мы молчали.

Когда старик пригласил нас в дом, мне бросилась в глаза обстановка гостиной. Это был словно склад недорогого и не отличающегося особым вкусом семейного антиквариата — память о прошлых годах. На стене висел венок, в него, как в рамку, была вставлена фотография — человек, за спиной которого восходит солнце. Мастерски сделанная фотография: далеко не всякий сумеет так отобразить многоцветную гамму солнечных лучей, наложившуюся на фон утреннего неба, при этом удержав в фокусе лицо человека на первом плане.

— Я его, кажется, знаю, — вдруг шепнул мне Оппенгеймер, кивнув в направлении венка.

— Ты уверен?

— Да. «Апостол мира». Глава одной очень странной секты у нас в Америке. Лет тридцать — тридцать пять назад был неимоверно популярен, его паства ежегодно пополнялась десятками тысяч прихожан.

— Это, если не ошибаюсь, время войны во Вьетнаме?

— Да, — Оппенгеймер нетерпеливо кивнул. — «Пророк из Миссури» — надо же, где его знают… Это, между прочим, фотография из «Newsweek», чуть ли не последняя!

— Его что…

— Ну да. Как нередко бывает с такими не то шарлатанами, не то фанатиками. Его застрелили в Вашингтоне, прямо во время публичной проповеди. Честное слово, вовремя — иначе, чего доброго, дело дошло бы до гражданской войны. Правда, говорят, что его гибель послужила чуть ли не главной причиной, по которой мы в конечном счете вывели войска из Вьетнама. Ну, сам понимаешь: эта версия, мягко говоря, спорная.

— Значит, у него есть поклонники даже в Европе?

— Выходит, так. А вообще-то его уже и в США подзабыли. Ну, кроме Миссури — там его до сих пор считают чуть ли не святым.

Оппенгеймер замолчал, потому что хозяин дома, сперва было предоставивший нас самим себе, вновь обозначился рядом. Подойдя к стене, он снял оттуда ту самую фотографию, о которой мы только что говорили, и протянул нам.

В этом движении не было ничего от жеста поклонника, прикасающегося к портрету своего кумира. И я, и Оппенгеймер без слов поняли: тут что-то другое.

— Это Джошуа, — просто сказал старик. — Наш сын.

Мы не находили нужных слов. Хозяин выжидающе смотрел на нас.

— Йешуа? — вот так, с учетом двойного акцента, прозвучало это имя в американо-германских устах моего друга. Впрочем, он тут же сделал поправку: — Джошуа из Миссури? Это ваш сын?!

— Ее сын. — Уголки губ старика чуть дрогнули. — Я к его появлению на свет не имею никакого отношения.

Он передал фотографию мне.

— Вы хотите сказать, что ваша супруга — его мать? — Мой друг никак не мог скрыть охватившей его растерянности. При этом в его голосе — что теперь уже выглядело совсем неуместно — вдруг прозвучали враждебные нотки.

Лиза, жена Оппенгеймера, приняла фотографию у меня. Внимательно всмотрелась в нее. И явно пришла к иным выводам, чем ее муж.

— Что, собственно, ты имеешь против него? В конце концов, человек призывал к миру и прекращению насилия — или тебе это кажется слишком банальным?

— О, женщины! — Оппенгеймер шутливо вскинул ладони, словно защищаясь. — Нет, мне это не кажется банальным. Особенно когда такие проповеди превращают солдат в дезертиров, а страну ставят на грань гражданской войны.

Лиза покачала головой:

— Знаешь, дорогой, по-настоящему убедительные призывы к прекращению ненужной стране войны, к простой и скромной жизни, к гармонии с природой — это такие вещи, которые ухитрились не устареть за последние две тысячи лет.

— Конечно, конечно, — ее супруг все еще старался обратить разговор в шутку. — Ты, я вижу, в юности входила в число его поклонников, дорогая?

— В то время я заканчивала колледж в Сан-Диего, — Лиза была абсолютно серьезна. — Но окажись я поближе к Вашингтону — непременно посещала бы его, как ты называешь, проповеди. И вообще, если хочешь знать, имей Никсон на ту пору хоть немного меньше влияния и денег на предвыборную кампанию, эти «проповеди»…

— Ну, знаешь, это уже чересчур, — теперь и Оппенгеймер оставил шутливый тон. — Он пошел «вразнос» — не против демократов или республиканцев, а против всех. И, если хочешь знать, не против войны — но против миллионов рабочих мест. Во всяком случае, так это тогда звучало…

И тут они оба осеклись, осознав, что затеяли свой диспут не ко времени и не к месту.

Старик потянулся за фотографией. Лиза поспешно вернула ее хозяину.

— Я не совсем понял, о чем вы сейчас говорили, но вы явно с кем-то путаете нашего Джошуа. — Он бережно пристроил венок на прежнее место. — Я бы не назвал нашего мальчика главой секты. Кроме того, тот человек был убит тридцать с чем-то лет назад, я правильно понял? А Джошуа сейчас жив, здоров и даже неплохо обеспечен. Какое-то время назад, когда мы нуждались, он присылал нам деньги. Но это было давно. Сейчас нам мало что нужно…

Старуха, бесшумно сидевшая в углу комнаты (мы даже забыли о ней), могла видеть движения его губ. Она вдруг резко выпрямилась, и руки ее быстро заходили в воздухе — слова на языке жестов.

Старик кивнул, видимо, принимая доводы супруги.

— Вы уж извините, но у нее свое мнение на этот счет. В каком-то смысле нашего сына действительно можно назвать главой… общины, причем очень обширной. Он занимается… ну, скажем, целительством — не знаю, как это точнее назвать. Его сторонники утверждают, что он буквально творит чудеса. Не знаю… Но он, конечно, и в самом деле совершенно необычный человек.

Его жена, стоя напротив, неотрывно читала по губам. Сделав несколько жестов, она снова вступила в разговор.

— Она говорит, что он Мессия. И люди нового тысячелетия убедятся в этом, — перевел старик. — Насколько я знаю, многие разделяют это мнение. Из тех, кто считает Джошуа святым…

Старик поправил вырезку из «Newsweek», так что фотопортрет теперь снова висел абсолютно ровно.

— Может быть, — согласился он, — все может быть… Во всяком случае я не спорю.

Он бросил еще один взгляд на фотографию в круглой рамке венка.

— У меня нет собственного мнения по этому поводу. Возможно, будь он моим сыном… Но он не мой сын. А в детстве, когда он рос в нашем доме… ну что я могу сказать? Тогда он был таким же, как и все остальные мальчишки.

Старик (только сейчас я подумал, что до сих пор не знаю ни его имени, ни фамилии) опустился было на диван — но ему тут же пришлось повернуться к глухонемой, возобновившей жестикуляцию.

— Хорошо, хорошо! — ответил он ей с заметным раздражением.

— Я им это уже рассказал!

Но женщина продолжала свою бурную «речь», и он со вздохом повиновался:

— Сами мы выросли здесь: этот замок тогда еще стоял. Когда я вернулся с войны, наших родителей уже не было в живых. Ее отец работал у старого графа секретарем; он погиб в Северной Африке. Мать служила здесь кухаркой и умерла незадолго до конца войны от рака легких. Да, во время войны тоже умирали от рака… Мой отец был тут садовником — он пропал без вести в России; мама, возможно, даже уцелела — она вроде бы должна была оказаться в американской зоне. Но с тех пор она не давала о себе знать.

Он закашлялся, прикрывая рот ладонью.

— В общем, мы остались одни. А ведь в документах должен быть указан отец ребенка — ну так почему бы не я? Мы ведь не чужие друг другу люди… Она вот-вот должна была родить: я вернулся через девять месяцев… вот и у нее — почти девять месяцев…

Кашель трепал его. Одной рукой он вцепился в подлокотник дивана, второй все еще пытался прикрывать рот. И, словно пытаясь успеть, говорил, не обращая внимания на спазмы:

— Ну, беременна. За время войны бывали вещи и похуже… Беременна от того неизвестного — понимаете? Того, которого майор располагавшейся здесь части…

Кашель прекратился.

— …приказал расстрелять, — закончил он совершенно обыденным голосом.

Мы молчали.

— …А она все видела. Видела расстрел, видела, как труп положили в «лендровер», закатили в сарай, облили бензином… Чтобы — никаких следов. Пепел и спекшиеся листы металла…

Он снова зашелся в кашле, все-таки пытаясь пробиться сквозь него словами рассказа. Но старуха сделала какой-то знак — и он прекратил эти попытки.

(Впоследствии Оппенгеймер, встряхнувшись, мобилизовал свой профессиональный подход — и авторитетно заявил, что при таких обстоятельствах бурный кашель, мешающий говорить, означает психологическое несогласие с оглашаемой версией, внутреннее сомнение в ней.)

— …Он был для нее как посланец небесный. — Приступ миновал, и теперь старик снова говорил самым обычным голосом, даже с некоторой иронией. — Весь в белом: в белом костюме, на белой машине невиданной красоты. Бог из белой машины. И говорил о вещах поистине небесной сладости: о том, что вот-вот закончится эта страшная война и дальше все будет не то чтобы совсем хорошо, но гораздо лучше, чем сейчас… Довольно опасные слова именно в те дни, вы не находите? Конечно, если думать не о том, чтобы вскружить голову шестнадцатилетней девчонке…

Он снова закашлялся. Достал из кармана носовой платок, вытер губы.

— …Потом, когда все кончилось, они собрались на совещание в одной из комнат замка — почти все офицеры, которые были здесь, и армейские, и эсэсовцы. А солдатам не было приказано обращать на нее какое-то особое внимание. Ну, в те дни солдаты вообще уже не знали, на что им обращать внимание. И вот… Бензин у них еще оставался, не так его много и требуется, чтобы сжечь автомобиль. А мы, конечно, с детства знали тут все лазейки и потайные ходы. Она затащила в помещение над складом боеприпасов — тут был большой склад боеприпасов — две канистры, разожгла костер так, чтобы огонь вскоре добрался до них… Был взрыв. Был очень сильный взрыв. Она не думает, чтобы кто-нибудь из них уцелел.

Мы все невольно посмотрели в окно. Багряные руины замка высились искалеченной громадой.

* * *

…Я обгонял группу за группой — они растянулись вдоль дороги, измученные, удивленно оглядывающиеся на свет моих фар.