Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Журнал

«Если», 2007 № 02

ПРОЗА

Владимир ПОКРОВСКИЙ

Гитики

ФЭЯ

У Ивана Глухоухова, пятидесятилетнего кандидата технических наук из лаборатории поднятия тяжестей ЛБИМАИСа, появилась фея.

Вообще-то Глухоухов не очень хорошо относился к женщинам. То есть хорошо относился, но не очень. Особенно резко это отношение обострилось после того, как он попал в ЛБИМАИС, в лабораторию поднятия тяжестей, где мужчин, кроме него, вообще не было. «Женщина в науке — это как женщина на корабле, — говорил он в минуты отчаяния бывшим сослуживцам по НИИ социальных потрясений и катастроф МЧС РФ. — Ее туда нельзя. От нее всякого можно ждать, но только не чистой науки».

Поэтому, когда однажды вечером в его двухкомнатную квартиру позвонила некая дама неумытого вида, чем-то похожая на Фаину Раневскую, он восторга не испытал, хотя актрису эту любил, несмотря на все свое отношение к женщинам. Дама прорвалась внутрь и с ходу заявила с отчетливым южным акцентом:

— Я теперь ваша фэя. Я буду решать все ваши проблемы, и вам теперь вообще не об чем беспокоиться. Могу, например, устроить контрамарку на новогодний бал в Кремлевский дворец имени Ленина.

— Но сейчас июль, — злобно заметил Глухоухов, все еще не испытывающий восторга и прописанный, между прочим, в Санкт-Петербурге.

— Самое время заняться, — сказала она. — А чтобы продемонстрировать свои возможности, я сейчас, на ваших глазах, превращу этот немытый, мутный граненый стакан в бокал чистейшего богемского хрусталя.

Она порылась в сумочке размером с дорожный чемодан, извлекла оттуда некий раскрашенный сучок и стукнула им по стакану. Стакан разбился, но осколки оказались хрустальными.

— Вот видите! — сказала она.

Выгнать «фэю» тут же Глухоухов по слабости характера не сумел. Прежде он вынужден был выслушать душещипательную историю о том, что бедную непонятую волшебницу из-за какой-то ерунды, а точнее, из-за интриг, собираются уволить за якобы несоответствие занимаемой должности, но на самом деле просто из зависти, и о том, что он, Иван Глухоухов, есть ее последняя надежда восстановить попранную интриганами репутацию. Потому что ее на него бросили и дали испытательный срок.

Голос у «фэи» оказался склочно-пронзительный, унять ее было нельзя никак, а когда голова окончательно разболелась, Иван, чуть не плача, согласился на все ее предложения, включая Кремлевский дворец имени Ленина, и выпроводил наконец даму, получив напоследок визитную карточку с телефоном, факсом и электронным адресом fayina@feya.gov.rai. Фею, оказывается, тоже звали Фаина.

Поглощенный научными изысканиями, он, как это у творцов водится, тут же о Фаине забыл и вспомнил только тогда, когда действительно появились проблемы.

Он, видите ли, заснул на работе. Как вам это понравится, человек уже не может поспать, если ему приспичило. Начальница, Жанна Эммануиловна, потомственная интеллигентка-шляпу-надела, причем немка, застукала его за этим занятием, уволокла в свой кабинет и оттрендюрила так, как никакой старшина-язвенник никогда не оттрендюривал после обеда провинившихся новобранцев (и что самое обидное, ни одного ненормативного слова). У них и прежде были взаимоострые отношения, потому что как Глухоухов не очень любил женщин, так и начальница не очень выносила мужчин. То есть выносила, но не очень. Временами даже очень не очень.

Предложила, кстати, по собственному, потому что, говорит, терпение кончилось.

У Ивана сделались корчи.

Всю ночь он не спал, и вовсе не потому, что заранее отоспался — он страдал. С одной стороны, он просто мечтал вырваться на свободу из этой женской богадельни, а с другой — ну где же еще ему удастся продолжить исследования по противоречивой теории «Веревки Ропе-Корде-Куэрдаса» (это по-научному, вам не понять, но в то время эти исследования Глухоухова захватили)?

А под утро, совершенно уже отчаявшись, он решил позвонить Фаине. Но та позвонила первой, он еще только визитку к глазам поднес.

— Все ваши проблемы я беру совершенно на себя, ведь я же ведь ваша фэя! — заявила она, даже не поздоровавшись. — Успокойтеся и ложитесь поспать, в вашем возрасте не спать всю ночь врэдно.

— В каком еще во…

— Ту-ту-ту-ту-ту…

На работе творилось черт знает что — ждали директора ЛБИMАИСа, все мыли плафоны, убирали бумаги в стол и срочно заполняли журнал прихода и ухода. Жанна Эммануиловна, промчавшись мимо Ивана в свой кабинет, рявкнула:

— Заявление! Сразу же после!

Иван вздохнул и стал писать заявление.

Потом наступила полная тишина, потому что пришел директор Сергей Сергеевич. Директор был низок и толст. Ну, не так чтобы совсем уже толст, а что называется «пышный мужчина». Борода его казалась приклеенной.

— Здрассь! — сказал он.

— Здрассь-здрассь-здрассь-здрассь!

Он величественно проследовал к кабинету Эммануиловны, остановился перед дверью, потому что вообще-то она обычно его встречала вне кабинета, и величественно прокашлялся. И тут дверь стремительно распахнулась.

Полная тишина превратилась в мертвую.

На пороге качалась пьяная в стельку начальница с бутылкой водки в руке.

Директор распахнул рот.

— Что это значит, Жанна Емельяновна?

— Аэт знач вотшт! — сказала Эммануиловна и со всего размаху ударила его кулаком в бороду.

От неожиданности директор упал.

— Ы-ой! — жутким басом сказала Эммануиловна и припала к своей бутылке. Потом поставила ногу на пышный живот Сергея Сергеевича, полила его остатками водки и ненавидяще прошипела: — Зайленне нстол. Ньмедль! Ннно!

Словом, случился непредставимый скандал, и ни одного открытия в тот день в лаборатории сделано не было. В тот же день был издан приказ, смещающий вед.н.с. Ж.Э.Приходько с поста заведующей лабораторией, переводящий ее в статус м.н.с.; а завлабом сделали И.О.Глухоухова. Иван удовлетворенно урчал.

Немного протрезвев, Эммануиловна пришла в ужас, откуда не выходила несколько рабочих дней подряд. Всем желающим она клялась, что вообще никогда ни капли, что в бутылке была простая вода, что бутылка была не бутылка, а самый обыкновенный простой графин, и все это мерзкие козни Глухни, которого она хотела уволить, а мерзавец ее подставил. И что все мужики — козлы. В чем с ней истово соглашались.

Вечером позвонила фея.

— Как я ее, а?

Она так пронзительно хохотала, что у Ивана чуть не лопнула голова.

Но сразу же пошли проблемы другого сорта. Да, он наконец получил собственный кабинет, зарплата существенно подросла и все сотрудницы его немедленно полюбили, но… Но, но, но! Иван патологически не умел руководить. Он сразу же завалил все, что мог, и все, что завалить практически невозможно. Это еще можно было терпеть, хотя Сергей Сергеевич мылил ему шею каждодневно и до нестерпимости, но времени на исследования «Веревки Ропе-Корде-Куэрдаса» катает-рофически не хватало. Спустя два месяца Эммануиловна, хищно улыбаясь, налила ему в графин водки. Иван оттуда даже не пригубил, но директор учуял запах и, движимый раскаянием, произвел обратную рокировку. Жанна снова стала завлабом, коллеги снова разлюбили Ивана. Жить стало еще невозможнее, чем до того как он нечаянно заснул на работе.

Позвонила Фаина и сказала:

— Не беспокойтеся, все будет улажено в миг, ведь я же ведь ваша фэя!

— И когда кончится этот ваш испытательный срок? — поинтересовался Иван.

— А я знаю? Как помрете, тогда и кончится.

После чего Иван напрочь отключил телефон, перестал отвечать на звонки в дверь и приготовился к дальнейшим ужасам жизни.

СОСПИРАЛЬ

Иван Глухоухов, старший научный сотрудник лаборатории поднятия тяжестей ЛБИМАИСа, шел по улице академика Бабилова, куда приехал по своим командировочным надобностям, и удивлялся неприглядному строению мира вокруг, когда вдруг видит — идет навстречу сам президент Академии Всех Наук и, что интересно, очень приветственно ему улыбается:

— Здравствуйте, — говорит, — Александр Сергеевич! Какая дорогая для сердца встреча! Уж и не чаял!

— Здравствуйте, — растерянно отвечает Иван, — глубокоуважаемый Михаил Юрьевич. Я тоже… очень… Вот, все хотел насчет третьей соспирали с вами поговорить.

— Насчет соспирали — это можно, — ответил ему президент, все еще продолжая приветственно, но уже вымученно улыбаться, — однако я вовсе не Михаил Юрьевич.

— Так ведь и я, — решив почему-то проявить склочность, сказал на это Иван, — тоже не Александр Сергеевич. — Испугался и добавил поподобострастнее: — Хе-хе!

Президент очень странно и совсем уже неприветливо посмотрел на Ивана, затем отвел глаза и буркнул себе в усы:

— Ошибочка, значит, вышла.

И скрылся, вздернув голову, в двенадцатидверном лимузине производства японской фабрики. Иван Глухоухов еще долго после этого стоял на улице академика Бабилова как громом поражен.

Дело в том, что у Ивана Глухоухова некоторое время назад вызрела очень продуктивная идея из области биологии и генетики, хотя и был он на самом деле специалистом по поднятию тяжестей. Как известно, в организме практически каждого человека можно найти молекулу ДНК, содержащую личное дело этого организма. Как утверждают знающие люди, состоит она из двух навитых друг на друга спиралей, вроде как косичка из двух волосиков. Размышляя над проблемами поднятия тяжестей, а заодно почитывая и другую научную литературу, Иван пришел однажды к неопровержимому выводу: у ДНК должна быть третья спираль для прочности, потому что кто же вьет косички из двух волосиков. То есть там не то чтобы совсем уж спираль, но все-таки как бы и спираль тоже — Глухоухов назвал ее «соспираль». Вот так на стыках иногда просто даже несостыкуемых дисциплин рождаются великие открытия.

Новое всегда с большим трудом пробивает себе дорогу, в этом Иван Глухоухов убедился на собственном опыте. На работе о своем открытии он даже заикнуться боялся, еще турнут. Генетики, с которыми разговаривал по знакомству, все как один оказались коррумпированными — они даже слушать не хотели о соспирали. Слушать, пусть даже и под бокал, соглашался разве что Владимыч из третьего подъезда, но и тот однажды сказал:

— Знаешь, Ваня, я в этих женских приспособлениях разбираюсь плохо. Меня Шумахер тревожит, вот что.

А надо сказать, у Ивана Глухоухова была фея Фаина. Так себе фея, приблудная, появилась внезапно, насильно навязала свои услуги по решению многочисленных глухоуховских проблем, больше портила, чем чинила, и Глухоухов ее всячески избегал, но все же, согласитесь, не у каждого такое приобретение, не у каждого такой тыл за спиной. Поэтому, постояв некоторое время как громом поражен на улице академика Бабилова, Иван проявил смекалку и догадался:

— Опять она!

Звонить с рекламацией, правда, не стал, потому что все равно бесполезно: Фаина — это судьба. Стал ждать дальнейшего, и дальнейшее не замедлило.

Когда он подходил к Институту травматологии и физпрактикума, Ивана обогнала президентская машина. Из последнего, двенадцатого, окошка донеслось униженным тоном:

— Ну, Ива-ан Александрович!

— Иван Оскарович меня зовут! — сердито поправил Иван, злясь, конечно, на Фаину, а не на президента, но тут же ощутил привычное подобострастие — которое уподоблю чувству вины и униженности, помноженному на стыд, ненависть и восторг — и остановился.

— Зайдите, пожалуйста, на секундочку. Очень нужно.

Он зашел и, предъявив проездной, уселся вежливо на самом краешке роскошного кожаного дивана напротив. Весь внимание.

Машина изнутри была ничего себе, но Иван уже наездился в автобусах, так что привык.

Вид у президента академии был несчастный, совсем никуда вид.

— Э-э-э, — сказал он, ставши еще несчастнее, — товарищ Плохо-умов… Я тут подумал насчет вашей сос… соспирали, — при этом слове он сморщился, будто съел какую-то гадость. — Я, конечно, на все готов, но нельзя ли как-нибудь обойтись без отдельного института и государственной мегапрограммы? Что угодно, какие угодно фонды!

Иван был человек злобный, но догадливый. Он тут же смекнул, что Фаина что-то такое сделала президенту…

— Это вы с Фаиной встречались? — уточнил он.

— С ней, — утопая в ужасе от одного этого имени, подтвердил президент. — С референтом вашей.

— Понятно, — веско сказал Иван, не понимая абсолютно ничего, кроме того, что надо ковать железо. — Насчет отдельного института, — он вспомнил свой недолгий, но очень печальный опыт руководительства и передернулся, — здесь вы правы, здесь мы, наверное, погорячились. Соспираль все-таки третья, а у первых двух соспиралей институтов пока что нет, могут не так понять. Но вот мегапрограмма, — это слово ему очень понравилось…

— Да-да? — сказал президент.

Иван немножко подумал и ответил:

— Да-да!

— Ох! — сказал президент.

Насчет мегапрограммы они в конце Концов договорились, здесь Иван проявил настойчивость. Дача, машина, двухъярусная квартира в центре Питера и еще такая же в Москве, это уж как водится, и по праздникам туристическая поездка по Золотому кольцу России, правда, за границу — ни-ни.

— Дело в том, товарищ Недогрузов, — искательно сказал президент, — что мегапрограмма, которой вы будете управлять, относится к разряду даже не двойных, а совсем уже тройных технологий, ведь сос… соспираль-то ваша, — тут президент снова сделал тошнотворное движение горлом, — все-таки третья. Словом, будет это государственная тайна высшей категории. Чтобы не то что посторонние шпионы, но и даже сами исследователи, которых вы привлечете, о предмете исследований не знали. Желательно, чтобы и вы тоже были не в курсе.

— Это как? — изумился Иван.

— А, обычное дело. Лучше быть не в курсе, и это, знаете, хорошо.

Многая знания, знаете ли, многая лета, или как там… Словом, отдохните, поправьтесь, поуправляйте.

Иван, человек злобный, но импульсивный, уже собравшись было выходить из автобуса, не выдержал и спросил:

— Эта Фаина, референт моя. Она угрожала? Чем эта стерва грозила? Так просто, из любопытства.

Президент взрыднул:

— У… утюгом горячим грозила. Главное, что никакая охрана… и где вы ее взяли такую?

— Сама навязалась. Только вы не бойтесь ее. Это фея, добрая фея, как у Золушки. Утюги не по ее части, это она так. Просто дура.

— Фея?!

— Она самая. Как у Золушки. Добрая. Так что никаких утюгов, будьте уверены.

— Ага, — сказал президент и хитрющим образом скосил глаза в сторону.

Здесь Иван маху дал. Потому что ни на следующий день, ни на все последующие президентская секретарша к телу по телефону не подпускала — нет его и все. Зато появились некие цивильные люди с наручниками и объяснили, что его фирма «ЗАО Интерпродукткомплексэнерго» (о которой Иван слышал впервые) является жульническим расхитителем госсобственности, а потому пройдемте.

Сидит теперь Иван Глухоухов в тюрьме, в совершенно дурной компании, всякую дрянь кушает, а иногда к нему приходит Фаина, и тут уж не отвертишься.

— Вы только не беспокойтеся, — говорит она на свиданиях, — я уже почти что все уладила, и со следователем тоже, и с прокурором. Я все ваши проблемы совершенно решу. А как же? Ведь я же ведь ваша фэя!

И Иван рыдает, вздрагивая, на ее широкой груди.

ЧЕЛОВЕК-ТЕЛЕФОН

Он вошел в купе, не отрывая от меня взгляда, поздоровался и сел напротив. Рожа та еще. Представьте — огромный рот, километровый подбородок, Пизанская башня вместо носа, почти квадратные проволочные брови, но взгляд глуповатый. Потом, так же пристально на меня глядя, он демонстративно снял шляпу — а?

Из головы его, в основаниях залысин, торчали тоненькие серые рожки.

Я обалдел, он гаденько захихикал:

— Уху-ху-ху-ху! Успокойтесь, никакой мистики. Я не сатана, это антенны. Я, видите ли, обыкновенный мобильный телефон для богатых, сейчас на отдыхе. Может быть, слышали про эту новую моду рублевских кланов — живые мобильники? Нет?

Я промолчал.

— Причем никаких чудес! Немного трансплантации, немного кибероргхирургии, немного даже нанотехнологии для проращивания контактов, стволовые клетки, словом, высокие технологии, доступные каждому, у кого хватит на это денег. Сейчас это считается очень круто. Так что позвольте представиться — ВипФон-1681, другого имени даже не признаю, отечественная сборка со стандартным набором функций. Что?

Я промолчал.

— Ну, самые обычные функции, ничего суперсверх. Скажем, виброзвонок…

Он демонстративно нажал на пупок, вскочил с места, воздел руки кверху и стал исполнять что-то среднее между цыганочкой и джигой, страстно подергивая плечами и немузыкально подвывая. Одновременно откуда-то из его живота раздалось препротивнейшее гудение, отдаленно напоминающее вибросигнал мобильника, находящегося на гладкой поверхности. Потом поморщился, сел, поглаживая левую ляжку. Пожаловался:

— Вот в левой ляжке у меня при этом болезненные ощущения. Недодумали что-то. Отечественная сборка, что вы хотите? Есть еще игры, не при детях будь сказано, а еще WAP, GPS, GPRS, органайзер, радио, конвертер валют, калькулятор, синий зуб…

При этих словах он широко раскрыл рот и ткнул указательным пальцем в один из верхних резцов, который действительно был синим.

— Уот эсь… Еще видеокамера на 60 мегапикселов, — он продемонстрировал тот же указательный палец, его подушечка заканчивалась темной круглой стекляшкой. — Еще…

— А где же дисплей? — спросил я.

ВипФон сокрушенно цокнул языком.

— Дисплей, к сожалению, накладной. Сейчас есть модели даже с двумя дисплеями — на лбу и на груди, есть варианты на любителей — с использованием интимных мест. А вот я… все-таки одна из первых моделей. Но знаете, у кого я работал первым мобильником? Ни за что не догадаетесь. А?

Я промолчал.

— Сам господин П, — мечтательно сказал ВипФон. — Сам господин П. Невероятная гадина.

Я опять промолчал. Я знал, что представляет собой господин П. Любой, кто смотрит телевизионные новости, знает о нем.

— Секретов его я, к счастью, не знаю, хотя мечтал. Но у него для таких вещей есть обыкновенная японская поделка за восемь тысяч долларов, он меня выгонял, когда по тому мобильнику говорил. Я-то у него шел по графе «представительские расходы» со спецтарифом 60 долларов за секунду. Он пользовался мной для трепа с домашними, обслугой, с цыпочками своими, ну и с прочей мелочью.

Уж с ними он оттягивался, будьте уверены. Видал я хамов, сам хам, но такое встретил впервые. Со всеми, буквально со всеми, кто зависел от него хоть самую малость, и с теми, кто от него вроде бы даже и не зависел, но сам не мог причинить ему никакого вреда, он разговаривал только матом, и поверьте слову, это был самый грязный, самый скабрезный и оскорбительный мат, который я только слышал — а ведь мне все это приходилось передавать.

Меня он звал Мипистопель, ну, вроде как юмористическая копия Сатаны — лицо у меня такое. Деньги платил очень хорошие, а за человека не принимал, я для него был вещь, телефон и только. Он меня бил.

В поисках сочувствия ВипФон обдал меня пронзительным страданием взгляда. И кивнул головой:

— Бил! С размаху, в морду. Бил, если абонент находился вне зоны действия сети, бил, если ему скажут что-нибудь неприятное, если в ответ на его мат ему не станут вылизывать задницу. Бил, если в моей памяти не оказывалось нужного телефона… А иногда просто так бил, для самочувствия, и всегда почему-то в морду. Пару раз, знаете ли, даже выбивал зубы, но в таких случаях отдавал меня своему личному стоматологу (единственный человек, который обращался со мной прилично, правда, садист) — он не мог себе позволить щербатый мобильник. Гримера из МХАТа переманил, чтоб фингалы мои закрашивал.

Он жалобно замотал головой, это было так смешно при его морде.

— Я бы вообще к этому всему и привык бы, деньги этот гадина платил очень хорошие, но вот что непереносимо — всегда быть при нем. Вы не представляете, что это такое. Всякие там якобы деловые переговоры, бизнес-ланчи, яхты, пьянки, этот дурацкий гольф, который он ненавидел почти так же, как я, — все это можно перенести, но вот ночь… Я, человек тонко чувствующий, можно сказать — нерв обнаженный по всему телу, и вот унижен отсутствием собственного угла, и даже не угла, а просто ночного лежбища, хоть какого! Обязательно чтобы при нем! Вот мы с вами сейчас одни в поезде, через несколько часов разбежимся, я вам сокровенно сейчас признаюсь: настал момент, когда я пришел к единственно правильному решению — убить господина П. Зарезать эту сволочь, удавить, отравить ядом! Вы против?

Я промолчал. Я просто подумал, что не встречал в новостях сообщения о смерти этого господина.

— Я, например, только «за». Таким не место в нашей жизни! Я даже план составил, очень хитроумный, из таких, что Агате Кристи ни за что б не додуматься… И в тот самый момент, когда все уже было готово, когда… В тот самый момент он взял да и выкинул меня. Представляете? А я уже и розеточку подготовил, а он говорит своим: «Этого — вон». И выкинули. Представляете, какой гадина?

Я промолчал.

— Ну узнал я потом, что да почему. У нас ведь прогресс не стоит на месте, особенно в смысле мобильной связи, я просто устарел, появились новые, продвинутые модели. Я, конечно, все понимаю, но вот так взять и выкинуть…

ВипФон чуть не всплакнул при этих словах. Но потом лукавство прорезалось. Завеселилось во взгляде.

— Ни за что не догадаетесь, кого он на мое место взял! — почти выкрикнул он. — Он жену свою себе своим телефоном сделал! Так ей, гадине, и надо, пусть теперь попробует то, что испытал я.

Я опять промолчал. Иначе мы не можем. Мы, семейные альбомы для богатых (появилась недавно такая мода в рублевских кланах), очень мало имеем возможностей для бесед — нас рассматривают, и то нечасто. А насчет разговоров всяких, так это просто запрещается, даже по контракту. Потому молчаливы.

СКРИПАЧ


Посвящается доктору И.С.Дулькину.


— Тут вот какая штука, — сказал скрипач. — Я не чувствую музыки.

Соломон Иосифович внимательно и устало посмотрел скрипачу в глаза. Он не сказал, что вообще-то он не психоаналитик, а специалист по лечению внутренних органов, расположенных в брюшной полости, но это и не нужно было, скрипач и так знал. Уже давно, с тех пор, как Соломон Иосифович, обычный врач обычной московской больницы бомжового типа, случайно спас скрипачу жизнь, он стал его личным домашним доктором, хотя на дом не приходил. С тех самых пор только ему скрипач и доверял. Соломон Иосифович был очень хороший врач, хотя, повторимся, как бы обыкновенный, и его главное достоинство заключалось в том, что он всегда стремился вылечить пациента, любой ценой от любой болезни. Чурался разве что онкологии. С онкологией у скрипача пока все было в порядке, а остальные болячки он нес только ему. Слышал стороной, что за консультации Соломон Иосифович сейчас берет хорошие деньги, но давать стеснялся, платил подарками, своими дисками и хорошим коньяком. Как-то попытался деньгами, но Соломон Иосифович его высмеял.

— Что с мочой? — спросил Соломон Иосифович.

— Последний анализ в норме. Но вы меня не поняли, это я виноват. Это не сейчас случилось. Это у меня всегда так было, что я не чувствую музыки, просто я вам об этом не говорил, не считал болезнью. А сейчас подумал: может, это болезнь?

Соломон Иосифович удивился. Вообще-то он считал, что врачу не положено удивляться. Точнее, удивляться-то можно, только показывать, что ты удивлен, не следует. Следует устало и внимательно посмотреть пациенту в глаза и сделать вид, что с подобным анамнезом ты знаком и знаешь, что по этому поводу делать. Но тут он не только удивился, но по оплошности даже и проявил удивление.

Он сказал:

— Сережа, ты что? Ты хоть понимаешь, что ты не можешь не чувствовать музыки. Ты входишь в тройку лучших скрипачей планеты, ты композитор, ты создаешь такие вещи, от которых люди рыдают, ты собираешь залы, каких поп-звезды не собирают, ты легенда, ты создаешь вечное… и вдруг говоришь, что не чувствуешь музыки. Как это может быть?

Тут же, впрочем, опомнился, собрал себя в кучку и продолжил, добавив повелительности в голос:

— Рассказывай.

Скрипач вздохнул и на секунду закрыл глаза.

— С самого начала, когда я еще был вундеркиндом, я не чувствовал музыки. Нет, я не скажу, меня никто не заставлял, мне она очень нравится, и эта скрипка с ее возможностями, и особенно нравится, что я умею играть на ней и сочинять композиции как никто. Ну, как бы человек, который хотел достичь вершины и достиг, и даже не достиг, а просто родился на той вершине… Они рыдают от моей музыки, а для меня это просто… как будто бы я что-то напеваю себе под нос, размешивая чай ложкой. Я ничего особенного при этом не чувствую. Вот они вскочили со своих кресел, от эмоций задохнулись, а потом в ладоши захлопали, на сцену полезли, в слезы ударились… И, конечно, это приятно, только я не понимаю почему. Я-то сам ничего не чувствую!

При этом он вспомнил духоту черного зала, жар юпитеров, нацеленных на него, скрипку, от которой болит рука, смычок, у которого оторвалась одна нитка и болтается, болтается, как сумасшедшая, по своим физическим законам — маятник на конце маятника, дуру-пианистку вспомнил с шеей толстой, как у хряка, и насморк, который надо скрывать, но сопли-то вытекут, если вовремя не сделать носом всхрип неприличный… а те, которые в зале, собрались на самых задних местах, чтобы скрипку слышать, а не его насморк, а потом, после аплодисментов, в туалете, у писсуаров, восхищение свое выражать будут: непревзойден, гений, каких еще не рождалось.

А он напевал просто.

— Мне надо подумать, — сказал Соломон Иосифович. — Случай сложный. Ты зря молчал.

На следующий день они встретились, и первым делом Соломон Иосифович спросил:

— Как моча?

Скрипач хукнул.

— Значит, так, — сказал Соломон Иосифович. — Я подумал. У меня есть друзья, парочка просто замечательных психиатров…

— Нет, — сказал скрипач, — только вы! Мне нужно чувствовать музыку, а что они в этом понимают.

— Но я не чувствую музыку!

— Вы чувствуете меня.

— Значит, так, — сказал Соломон Иосифович. — Я и об этом подумал. Есть два варианта. Первый… Черт возьми, как я устал! Выпить хочешь? У меня тут коньяка — магазин открывать можно. Нет? Значит, первый вариант. Я делаю то, что ты просишь. То есть я не знаю, сделаю или нет, но попытаюсь. Мне кажется, это можно. Вся твоя музыка просто накинется на тебя, ты обалдеешь от нее, как я от нее балдею, как весь мир от нее балдеет.

— Вы сможете?!

— Сережа, я попытаюсь, но обещать…

— Вы сможете?!

— Здесь есть маленькое «но». Если я прав, ты больше не сможешь писать такую музыку. Ты — напевающий человек, этого не изменить, я полагаю. Музыка, которая живет внутри тебя и которая так просто вырывается наружу, может жить внутри тебя, только если тебе комфортно, если ей комфортно, если она не задевает тебя, а просто так, нравится, чтобы напевать ее, когда ты размешиваешь свой кофе в джезве.

— Я… растворимый, извините.

— Неважно… Словом, мне кажется, я могу сделать так, чтобы ты чувствовал свою музыку, хотя и не обещаю. Только в этом случае другой такой музыки ты уже не напишешь.

— Да черт с ней! — сказал скрипач. — Мне и того хватит.

— Это первый вариант, — внушительно сказал Соломон Иосифович. — Но есть и второй. Чтобы ты мог выбрать.

И замолчал.

— Ну?

— Я попробую сделать так, чтобы ты создал музыку, которая и тебя унесет на небеса. Я прикинул, вроде получится, но вероятность небольшая. Медицина, знаешь ли, умеет очень немного гитик.

— Вы так с сомнением говорите. Здесь есть какое-то «но»?

Теперь хукнул сам Соломон Иосифович, маленький, бледненький, просто прозрачный от очередной порции лечебного голодания, с глазами усталыми, словно бы с Креста.

— Я не знаю, какие «но». Но какие-то должны быть обязательно. Может, тебе просто не захочется напевать ту музыку, которая сегодня зажигает весь мир. Может, нет: ведь «чижика-то пыжика» мы напеваем…

— Я чижиков-пыжиков не пишу! — возмутился скрипач.

Соломон Иосифович заскрипел, изображая доброжелательное посмеивание.

— Выбор перед тобой, Сережа. Или-или.

— Я могу подумать?

— Конечно.

— Тогда второе, — сказал скрипач.



Соломон Иосифович был врач от Бога. Может быть, он даже и верил в Бога, нам про это ничего не известно. Известно только, что он был очень хороший врач. Известно также, что несколько был привержен Соломон Иосифович тайнам нетрадиционной восточной медицины и даже, говорят, неплохо прирабатывал на тех тайнах: после утреннего обхода всегда к его кабинету стояла очередь, и в очереди той замечались люди не из простых. Мы не знаем, может, просто из зависти люди так говорят. А может, так и на самом деле было. Однако когда речь шла о лечении больного, Соломон Иосифович именно что его лечил — и предпочитал самыми традиционными способами.

Он считал, что медицина за тысячи лет, а особенно за последние несколько декад, кое к чему пришла. Что лекарства, которые продаются в аптеках, пусть даже и не дешевые, все-таки кое-что могут, а вот если в комплексе, так это и совсем хорошо. Он прямо-таки колдун был, выискивал сочетания различных медикаментов, поэмы из лекарств составлял, больные едва не выли, когда он их пичкал, но потом как-то так получалось, что они уже и не больные вовсе.

Посидел Соломон Иосифович в кабинетике своем тесном, поколдовал над бумажкой, потом телефончик поднял и позвонил скрипачу домой: приходи, мол.

Тот примчался.

— Это не поэма медикаментозная, — заявил он скрипачу с ходу, — это соната бетховенская, судьба стучится в дверь, это мое лучшее произведение… но придется помучиться. Я бы предпочел, чтобы ты у меня полежал.

— Нет, — сказал скрипач, — это уж слишком.

— Ты хочешь почувствовать музыку? Когда я говорю «я бы предпочел», это значит, ты должен лечь.

— Но… это же не болезнь, это же просто какой-то дефицит в моем организме.

— Дефицит в организме — это и есть болезнь, канифоль свою скрипку! И ложись. Прямо сейчас.

— Но…

— Прямо сейчас! Причем придется и заплатить. У тебя денег-то сколько?

Никакой усталости не было в глазах доктора. Они сверкали. Причем сверкали нехорошо.

Оба двухместных бокса, которыми распоряжался Соломон Иосифович, были, к сожалению, в тот момент заняты, так что скрипачу пришлось ложиться на высокую неудобную кровать в шестиместной палате с весьма разношерстной публикой. Особенно развлекал сосед, мужчина настолько толстый, что лежа на животе (а он лежал почему-то только на животе), он не доставал головой до подушки, а на подушке у него всегда валялась какая-нибудь книжка, и не поймешь, то ли спит он, то ли читает, а во сне вдобавок он имел обыкновение громко разговаривать, причем злобно. Для разнообразия иногда храпел — громко и тоже злобно.

Но скрипачу было не до соседа. Бетховенская соната Соломона Иосифовича обернулась для него гестаповской пыткой, он уж и пожалел, да отступать постыдился. По 10–13 часов в день он лежал под капельницей. Время от времени к нему приходила сестра и ложками впихивала таблетки. В коротких промежутках между капельницами его заставляли поворачиваться на живот и вкалывали в зад целую кучу ампул, а еще мучили внутривенными.

И сто раз на день подлетал Соломон Иосифович. Все время что-то выстукивал, высматривал, живот мял (хотя при чем тут живот, когда речь о музыке), а когда дежурил, даже ночью прискакивал. В общем, старался изо всех сил.

Лекарства действовали. То бессонница нападала, то сон кромешный, то вдруг жор, да такой, как будто бы от голода пропадаешь, а то вдруг что-то вроде вознесений на небеса.

Больные смотрели на него с интересом и подозрением, спросили как-то: «С чем лежишь?» Скрипач сказал: «Нервное». Посмотрели с сомнением, заподозрили, кажется, алкоголизм, но отстали, вернулись к своим кроссвордам, детективам и телевизору — вот телевизор скрипача донимал. Самый молодой принес в палату телик и смотрел там только про спорт и рыбалку.

А потом однажды лопнуло что-то у скрипача в голове. Типа — дзы-ын-нь! Скрипач испугался и тут же позвал Иосифовича.

Тот почему-то опять помял ему живот, наверное, по привычке. Потом сказал:

— Завтра — на выписку. Нечего тебе здесь больше делать. Если не помог, значит, и не помог. Извини.

Выписка, как и во всех бомжовых больницах, осуществлялась примерно в 12 часов дня, а лопнуло у скрипача накануне вечером. Музыка веером летала в его голове, самая разная, но пронзающая насквозь, скрипач плакал, что не сможет эту музыку запомнить, да и невозможно было ее запомнить, он попытался было убежать из больницы, но дверь на этаже была уже заперта. Больные пожалели его, видят, человек мучается, спросили: «Хочешь выпить?», но скрипач в ужасе замахал руками, и от него снова отстали, перестав уважать вконец.

Завтрашнего дня еле дождался. Даже выписку об истории болезни не стал брать, помчался, переполненный музыкой, к своей скрипке. Прибежал, схватил, он даже не успевал переводить в ноты, сразу магнитофончик включил, стал играть — душу переворачивало.

Единственное — это сил требовало. Это скрипачу было не очень привычно, надо было превозмогать. Но он кричал себе: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» — и это помогало, он такое вытворял на своей скрипке, что сам себе удивлялся.

Дальше — больше. Он подумал: «А почему скрипка, почему бы и не оркестр? Почему бы не симфония?»

Отложил инструмент и стал по памяти в нотную бумагу записывать свою музыку — и страдание, и радость, и гордость, и черт знает что еще в его сердце творилось, какая там скрипка, вот она, музыка, ради этого можно сойти с ума!

Утром прибежал в больницу, но Соломон Иосифович уже ушел. Тогда он позвонил ему домой, разбудил и примчался к нему. Встретила жена, уходящая на работу, встретила неприветливо, потому что Соломону Иосифовичу надо выспаться, но тот сам встал, рукой поманил его, жене сказал: «Иди, милая», а самого пригласил на кухню и спрашивает: «Ну как?»

— Слушайте! — сказал скрипач гордо, приладил скрипку к плечу, воздел смычок и запел струнами.

Это была не музыка, а черт знает что. Это была зубная боль и несварение ушных полостей. Соломон Иосифович наконец не выдержал и сказал:

— Стоп.

— Что? — спросил скрипач.

— М-м-мэх, — ответил Соломон Иосифович. — Как-то немузыкально. Даже очень немузыкально. Ты меня извини, что-то я не то сделал.

— Да вы даже не представляете, что вы сделали! — возразил скрипач. — Вы просто ничего не понимаете в музыке. Рахманинов отдыхает! А эта ваша «судьба стучится в дверь» — да она там скребется!

И умчался — к специалистам, которые понимают в музыке. Те тоже поморщились, но тайком. Вслух сказали, что очень ново, но…

— Да что вы понимаете?! — вскричал скрипач и умчался на квартиру к своей депрессии.

Он знал, что это настоящая музыка, он видел ее, осязал, она выворачивала ему душу, но постепенно он начинал понимать, что на концерте с этим не выступишь. А напевать уже не хотелось.

Тут позвонил ему покаянно Соломон Иосифович.

— Что я наделал, Сережа! Я отнял тебя у человечества, ни больше, ни меньше. Но, слушай, я придумал, я могу вернуть все назад. Бесплатно. Ты снова будешь…

— Вот уж не надо! — сказал скрипач. — Спасибо, конечно… только что мне до человечества?

ВИРТУАЛЬНЫЕ ГАСТАРБАЙТЕРЫ

Федор Трентиньянов был человеком нелюдимым и всему остальному свету предпочитал собственное общество. Поэтому, поднакопив денег, он решил заказать тридэ-копию самого себя. В фирму, изготавливающую лицензированных тридэ, он не пошел: во-первых, дорого, а во-вторых, сами знаете этих конвейерных уродцев, которых нам так рекламируют по телевизору. Сходство, конечно, фотографическое, а вот с внутренней сущностью дела плохи. Сбагрят тебе черт знает кого, да еще кучу бумаг подписать заставят — то не делай, туда не ставь, ругайся с ним только по делу, и уж ни в коем случае, чтоб использовать в коммерческих целях. Нет, Федору нужна была точная копия, без каких бы то ни было обязательств, и поэтому он пошел к частному тридэ-мастеру, каковой в нашем городишке находился в единственном числе в маленьком домишке по Зеленой улице. Звали его Степан.

Мастер очень обрадовался заказу. Ему надоело создавать утраченных возлюбленных, усопших родственников и домашних животных по плохо сделанным фотографиям и любительским клипам, восстанавливать их характеры по сбивчивым и малодостоверным описаниям клиентов, а потом еще и выслушивать жалобы на плохое сходство. А здесь тебе и точный образец, и внутреннюю сущность можно скопировать по максимуму.

Словом, Степан решил продемонстрировать миру все свое мастерство. Он настолько извел своего нового клиента всякими тестами и, прямо скажем, непозволительными расспросами, что тот уже пожалел тысячу раз, что связался с этим копированием. Заняло месяц, а под конец Степан спросил Федора, чего он желает — чтобы тридэ был действительно точной копией или как можно более точной копией того, что Федор сам думает о себе.

Нелюдимость не сделала Федора совсем уже дураком, поэтому он подумал предварительно и сказал:

— Делай точную.

Тридэ получился совершенно замечательным, Степан даже пританцовывал. Федор тоже неудовольствия не выразил. И в первые дни общения со своим новым голографическим другом он испытывал даже что-то наподобие счастья. Радостно глядя друг на друга, они в унисон клеймили антинародное правительство, цены на водку, окружающий бандитизм и, соответственно, падение нравов, осуждали Америку и время от времени спорили (спорили!) о сравнительных качествах диссектора и суперортикона (типах телевизионных трубок). Тридэ, к явному неудовольствию Федора, проявил большие познания о предмете, но тонкостей не знал, потому спор шел с переменным успехом.

Однако очень скоро приятели друг другу надоели, причем настолько, что Федор просто взял и выключил свою копию, заметьте, с помощью топора. Правда, к убийству дело не привело, ибо тридэ Федора (по имени Федор) был человек предусмотрительный и заранее приготовил себе убежище. Он уже давно, миллисекунд за четыреста, переместил по Сети свой организм в ящик с неиспользуемым тридэ (таких, как вы знаете, было тогда навалом, причем повсюду) и начал новую жизнь.

Новая жизнь для него подчинялась только одной цели — накопить денег. Кое-что он сумел умыкнуть у своего, скажем так, родителя, но это копейки. Главное было в умыкновении — собственный счет в банке, о котором Федор даже не подозревал. Тридэ Федор тут же создал в Сети магазин по продаже сбежавших тридэ и уже через два месяца набрал требуемую сумму.

С ней он пришел к Степану. По Сети, разумеется. И попросил у Степана сделать еще одну копию Федора, только теперь уже не с Федора, а с него самого, с тридэ. Потому что тридэ-Федор был человеком крайне нелюдимым и всему свету предпочитал только себя самого, а в собеседнике он тем не менее нуждался.

Степан радостно крякнул и принялся за работу, опять-таки с помощью бесчисленных и более чем неприличных вопросов (вот тут тридэ абсолютно не возражал и отвечал честно, то есть почти никак).

Так как основные данные у Степана уже имелись, новый тридэ был создан мгновенно, передан по Сети клиенту после получения соответствующей мзды (ох, какое же это, господа, хорошее слово «мзда»!), и тридэ-Федор получил себе лучшего в мире собеседника тридэ-Федора-2.

О, как много благословенных миллисекунд они провели в собеседном соитии, глубокомысленно размышляя об антинародном правительстве, повышении цен на траффик и т. д., а потом, конечно, надоели друг другу, потому что нелюдимыми были, и расстались, слава те Господи, без всякого топора, полюбовно, хотя Федору-2 с непривычки еще очень долгое время, миллисекунд двести, пришлось искать новое пристанище.

И он тоже начал зарабатывать деньги на нового Федора. И тоже в конце концов пришел к Степану. Ну не к фирмам же лицензированным ему, нелицензированному, идти?

Карусель завертелась. История стала повторяться вновь и вновь. Каждый новый трентиньяновский тридэ быстро разочаровывал своего родителя, уходил и начинал копить деньги на собственную копию. Тридэ стали множиться конвейерным образом, чем безмерно огорчали Федора Трентиньянова, который из-за всех этих событий из мизантропа превратился в тридэненавистника.

Секрет был прост — этот хитрюга Степан в самого первого трентиньяновского тридэ, а потом и во всех остальных тоже, заложил неистребимое, алкоголическое желание завести себе копию. Последующее разочарование в собеседнике специально закладывать даже и не пришлось — оно уже было заложено в самом Федоре. Степан на этом деле заработал баснословные деньги, из домика на Зеленой, впрочем, не съезжая и легальную фирму не регистрируя.

Деньги на новую копию каждый из Федоров-N зарабатывал самыми разными способами: одни играли на бирже, другие писали душещипательные романы, благо для этого не обязательно быть человеком и творцом в полном смысле этого слова, третьи разными ухищрениями добивались ролей в телевизионных сериалах, четвертые, вы не поверите, ударились в науку и стали клепать одну за другой аналитические статьи для журналов. И так далее в том же духе. И главное, все, кроме самого Федора, были поначалу довольны — ведь тридэ, юридически не существующие, пользовались, за определенный процент от доходов, банковскими счетами и фамилиями жителей нашего городка.

Те были счастливы получать деньги за просто так, да и кто бы от этого был несчастлив?

Разумеется, все кончилось плохо. Скоро трентиньяновские тридэ заполонили интеллектуальный рынок рабочих мест нашего городка, и жители потихонечку начали понимать, что они, пусть и за бесплатно, но получают намного меньше, чем до того зарабатывали. Они попробовали повысить процентную ставку аренды своих имен, но из этого ничего не вышло — тридэ пригрозили обратиться к другим, еще не охваченным обладателям банковских счетов. Люди попробовали вновь устроиться на работу, но работа осталась такая, которой они избегали с детства: грузоперевозки, строительное всякое, дворницкое, словом, то, что требует грубой мужской силы. Интеллектуальные гастарбайтеры вытеснили людей из их собственного жилища.

Тогда жители обратились в суд — суд отказал в исках, сославшись на полную законность содеянного. Тогда жители растерялись.

И в этот момент на сцену вышел совершенно уже озверевший Федор Трентиньянов. Немного поговорив об антинародном правительстве и ценах на водку, мизантроп и тридэненавистник Федор рассказал народу о своем опыте тридэ-терапии с помощью топора. Народ возликовал и побежал в магазин за инструментом. Тридэ настороженно хихикали. Как оказалось, хихикали они зря.

Топор сделал то, чего не смог сделать компьютер, не говоря уже об антинародном правительстве.

Вмиг были переколошмачены все системные ящики, в которых содержались тридэ, в том числе и лицензионные. На всякий случай досталось и остальной оргтехнике — в горячке ломали даже будильники и аппараты мобильной связи. Остановились заводы, автомобили и наградные часы. В городишко вошел спецназ.

После чего Самый Главный Суд Самого Главного Города Нашей Страны, не дожидаясь реакции Законодательной Ветви Власти, постановил: отныне, раз и навсегда, изготовление, хранение, распространение и использование нелицензионных тридэ считать тяжким преступлением против человечества и карать жесточайшим образом.

Вот почему с того самого момента и до наших времен нелицензированные тридэ считаются вне закона. Их, правда, стало не очень намного меньше, но теперь их распространяют подпольно, вместе с наркотиками. Степан в тюрьму не попал, а даже и наоборот, разбогател еще больше. Да и рабочих мест в городке нашем в смысле интеллектуальной сферы почему-то не прибавляется.

Кэролин Ив ДЖИЛМЕН

Оканогган-Лип

Городок Оканогган-Лип стоял на берегу реки в уютной пасторальной долинке между грядами отлогих холмов на юго-западе Висконсина — в краю маслоделов и сыроваров, светлых лиственных рощ и пастбищ, покрытых сочной и мягкой, как мех норки, травой. Два века назад это был самый обычный поселок при лесопилке, теперь же Оканогган-Лип превратился в тихий провинциальный городок, утопающий в густой листве старых деревьев. Вдоль Главной улицы, идущей параллельно реке, выстроились старомодные кирпичные лавочки, чьи витрины были забраны затейливыми коваными решетками. Каким-то образом Оканогган-Лип удалось избежать и Сциллы франчайзинга{1}, и Харибды эксклюзивных бутиков, поэтому если вам хотелось гамбургеров, вы шли в кафе Эрла, а если вам нужно было душистое мыло, то для этого существовала аптека Майера. В парке перед старым зданием городского муниципалитета стоял обсиженный голубями памятник героям войны за Независимость, и мистер Уодворт все так же вывешивал на флагштоке государственный флаг. Тишь да гладь царили в городке; порой могло даже показаться, что большой и бурный мир, о котором рассказывали в новостях кабельных каналов, был выдумкой журналистов, и что Соединенные Штаты продолжали существовать без всяких потрясений.

Провинциальные американские города сильно изменились с тех пор, как Синклер Льюис назвал их тихими заводями, где правят бал конформизм и тупое самодовольство. Оплотом воинствующего мещанства и провинциальной ограниченности стали благополучные пригороды гигантских мегаполисов, где оседал так называемый средний класс. Что касалось крошечных, затерянных в сельской местности городков, то их жителей отличала разве что некоторая эксцентричность. Именно там на душу населения приходилось больше всего переквалифицировавшихся в скульпторы сварщиков, кустарей-кукольников, индивидуалистов со своим собственным мнением, а также людей, способных относиться ко всем вышеперечисленным чудачествам благожелательно и терпимо.

Завоевание Земли и последовавшая за ним оккупация почти не затронули Оканогган-Лип, как, впрочем, и большинство провинциальных городов Среднего Запада. Мало кто из местных жителей видел поработителей-уотессунцев воочию (телевидение, разумеется, не в счет).

Поначалу, правда, уязвленное чувство национальной гордости вызвало робкие попытки организовать что-то вроде кампании гражданского неповиновения, однако стоило завоевателям снизить налоги и отменить некоторые ограничения (как они и обещали), и число недовольных резко пошло на убыль. Население по-прежнему недолюбливало оккупантов, однако покуда уотессунцы занимались своими делами и не лезли в чужие, простые граждане склонны были мириться со своим положением.

Но все изменилось одним субботним утром, когда Марджи Селенжо, жившая в доме-фургоне на обочине шоссе № 14, ворвалась в город на своем подрессоренном «шевроле», подскакивавшем на выбоинах не хуже необъезженной лошади, и принялась рассказывать всем и каждому, кто только готов был ее слушать, как уотессунская армейская колонна проехала на рассвете мимо ее дома и свернула на дорогу, ведущую в направлении старой мельницы к северу от города. Там, по всей видимости, пришельцы собирались встать лагерем. Почти в то же самое время в доме мэра Оканогган-Лип раздался телефонный звонок. Стоя босиком в собственной кухне, мэр Том Эбернати впервые в жизни разговаривал с капитаном уотессунской армии, который на хорошем английском сообщил, что в соответствии с решением оккупационных властей город будет незамедлительно снесен, а население — эвакуировано.

Услышав новости, жена Тома, Сьюзен, которая никак не могла освоиться со своим новым статусом «гражданского населения, проживающего на оккупированной территории», даже перестала готовить бутерброды с арахисовым маслом, предназначавшиеся для их двух сыновей, и возмущенно заявила:

— Они не могут так поступить с нами! Что они там о себе воображают?!

Том Эбернати был спокойным, но слишком худым мужчиной лет сорока, состоявшим, казалось, исключительно из костей, суставов и острой челюсти. Работа мэра не была для него основным занятием — в городе у него имелось небольшое, но довольно успешное предприятие по оптовой торговле строительными материалами. Мэром Том стал таким же путем, каким изредка оказываются у власти простые, порядочные люди. Во всем был виноват инстинкт самосохранения. Устав иметь дело с живыми ископаемыми — членами городского совета, которые управляли Оканогган-Лип еще с восьмидесятых годов, Том выдвинул на выборах свою кандидатуру, пообещав проводить в жизнь те простые принципы, какие он нередко отстаивал в частных разговорах. В результате он был избран подавляющим большинством — «за» проголосовали триста семьдесят четыре человека, «против» — сто двадцать три.

Сейчас он почесал в затылке, как делал всегда, когда чувствовал себя озадаченным, и ответил:

— Я думаю, уотессунцы могут поступать так, как им заблагорассудится.

— В таком случае мы должны отбить у них охоту лезть в наши дела, — отрезала Сьюзен.

За семнадцать лет совместной жизни еще не было случая, чтобы Том сказал, будто что-то невозможно, а Сьюзен не восприняла его слова как личный вызов, как стимул сделать это «что-то» всенепременно. Никакого противоречия в этом не заключалось — так функционировал их брак.

Но Тому и в голову не могло прийти, что его жена не побоится применить свои способности против захватчиков из космоса.

* * *

Заседания городского совета в Оканогган-Лип не отличались строгим протоколом, поэтому некоторые члены муниципального управления частенько позволяли себе опаздывать или вовсе не являться на свои рабочие места. Но сегодня перед ними должен был выступить офицер уотессунской армии, поэтому все официальные лица собрались в мэрии задолго до назначенных пяти часов. К этому времени им уже было известно, что сносу подлежит не только Оканогган-Лип. Все четыре городка, выстроившиеся один за другим вдоль Четырнадцатого шоссе, были окружены оккупационными войсками, командиры которых тоже намеревались выступить перед членами местного самоуправления ровно в пять пополудни. Это последнее обстоятельство никого не удивило: все военные операции захватчиков отличались безупречной координацией.

Прибытие капитана уотессунских сил прошло почти незамеченным. Два армейских вездехода, выкрашенных в грязно-песочный маскировочный цвет, промчались по Главной улице и остановились перед зданием муниципалитета. Двое пришельцев, прибывших в первом вездеходе, двинулись к дверям. Трое солдат из второго вездехода взяли машины под охрану, сдерживая активность зевак. Их оружие, впрочем, оставалось в кобурах. Судя по всему, пришельцы не стремились раздувать страсти.

Двое инопланетян, вошедших в здание муниципалитета, выглядели точь-в-точь как уотессунцы, которых показывали по телевидению: приземистые, почти квадратные, они были покрыты бугристой серовато-коричневой кожей, по цвету, а главное, по фактуре напоминавшей засохшую глину, смешанную с гранитной крошкой. Оба были одеты в полевую форму светло-бежевого оттенка, которая наподобие упаковочной пленки герметично закрывала их тела от лодыжек до шеи. Впрочем, ни один из офицеров (а в том, что это именно офицеры-командиры, ни у кого из землян не возникало сомнений) не носил ни защитной маски, ни перчаток, которые уотессунцы обычно надевали каждый раз, когда им предстояло иметь дело с человеческой расой. Вместе с ними в зал заседаний ворвался и запах, слегка напоминавший обожженную глину; он не был неприятным, а просто необычным, поскольку подобные запахи обычно не ассоциировались у людей с живыми существами.

Старший из офицеров — он был немного выше ростом — говорил на безупречном, но слишком уж правильном английском. Он сообщил, что его зовут капитан Гротон, а его спутника — лейтенант Агуш. На этом представление и закончилось — никто из землян не рискнул обменяться с пришельцами рукопожатием, поскольку все знали, какое отвращение вызывает у уотессунцев прикосновение к скользкой человеческой плоти.

Члены муниципального совета слушали речь капитана, сидя за длинными столами, которые обычно использовались во время официальных слушаний. Капитан Гротон встал напротив них за невысокой кафедрой, откуда обычно давали показания вызванные на заседания свидетели. И все же любой посторонний наблюдатель сразу догадался бы, на чьей стороне сила. Представители города тоже знали это и не питали никаких иллюзий, однако их ждал небольшой сюрприз. Они готовились услышать резкий, не подлежащий обсуждению приказ, но, ко всеобщему удивлению, капитан Гротон избрал достаточно корректный тон. Впрочем, смысл его слов от этого ни на йоту не изменился.

Как выяснилось, уотессунцы решили превратить пятидесятимильный участок Оканогганской долины в карьер по добыче полезных ископаемых.

— Наши изыскания, — сказал капитан Гротон, — сделают эту местность непригодной для жизни людей. Армейские подразделения присланы в район будущих работ для оказания помощи населению при эвакуации. Местные органы самоуправления должны оказать оккупационным властям поддержку, чтобы переселение прошло организованно и без эксцессов.

Эти последние слова были произнесены все тем же ровным тоном, однако в них недвусмысленно прозвучала угроза.

Когда капитан закончил, последовала короткая пауза. Члены совета пытались освоиться с мыслью, что все, ради чего они жили и что было им дорого, в ближайшее время перестанет существовать. Образ зеленой долины, превращенной в пыльный карьер или шахту, встал перед мысленным взором каждого из членов городского управления. Не будет больше величавых кленов, не будет фиалок, собак и уличных фонарей… И вообще ничего не будет.

Роб Мэсси — редактор местной газеты, известный своим задиристым характером — первым обрел дар речи.

— Что вы собираетесь здесь добывать? — резко спросил он. — В долине нет никаких полезных ископаемых.

— Мы собираемся добывать кремнезем, — пояснил капитан. — Под известняком, образующим дно долины, залегает богатое месторождение чистейшего диоксида кремния.

Он говорил, разумеется, о белом песчанике — рыхлой осадочной породе, которая не годилась ни для какого строительства. Лишь кое-где ее использовали для производства стекла. Для чего песчаник понадобился уотессунцам, было совершенно непонятно. Впрочем, людям вообще было мало что известно об оккупантах.

— Какую компенсацию мы получим за нашу собственность? — спросила Пола Сандерс, словно деньги и в самом деле могли как-то возместить то, что предстояло потерять жителям города.