Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Из-за него, — продолжал осел, — все, что мы говорим, делаем и представляем собой, неправильно, пусть самую чуточку, но неправильно. Из-за него Сова не может грамотно написать собственное имя. Из-за него мы верим, будто северный полюс — это палка, воткнутая в землю. Мы прекрасно знаем, что такое северный полюс на самом деле, но должны верить — или же погибнуть страшной смертью за ересь. Из-за него мы должны сидеть на стульях, которые нам никак не подходят, за столами, не соответствующими нашему телосложению; мы вынуждены носить одежду, которая нам ни к чему, есть пищу, которая медленно нас отравляет. Да способен ли ты вообразить, — осел буквально взвыл, — до чего МУЧИТЕЛЬНО не есть ничего, кроме чертополоха? И всю нашу жизнь пребывать в состоянии какой-то жуткой пародии из-за того, чему он научил нас и называл Милым. Это был Мальчик, говорящий человек. И вот почему, — закончил осел, глядя на Слейда с такой ненавистью, что тот спрятал лицо в ладонях и отвернулся, — вот почему нельзя допустить, чтобы человеки когда-нибудь снова заговорили…

Если только, — продолжал он смягчившимся голосом, — они не поплывут.

Слейд отнял ладони от глаз.

— Простите? — переспросил он.

Вздох осла вырвался из самого его брюха.

— Так написано, — сказал он просто. — Был момент, когда Мальчик рассердился на Первого Осла и сбросил его с этого моста в бездну. Но, упав в реку, осел не утонул, он проплыл под мостом на спине, задрав вверх все четыре ноги, а Мальчик поглядел на лоно вод, и — внемлите — было это очень Миленьким. И потому Мальчик пощадил осла, первого в моем роду; и с тех пор мы поклялись, что попади отродье Мальчика в наши копыта, мы окажем ему точно такое же милосердие, не больше и не меньше.

— Ладно, — сказал Слейд, поглядев на глубокую заводь прямо под мостом. — Я не против. Ну, и как мы это обставим? Хотите, чтобы я прыгнул, или предпочтете столкнуть меня? Оба способа меня устроят, решать вам…

— Нет! — перебил высокий поросенок. — Мы не можем этого допустить. Он — одушевленное существо, Профессор; у него есть разум и, не исключено, сердце. Как знать, не имеют ли души все человеки вообще? И вы не можете…

— Да нет, все в порядке, — попытался вмешаться Слейд. — Я ничего против не имею. Собственно говоря…

— Богохульник! — Осел поскреб копытами каменистую землю, с презрением глядя на поросенка. — Как у тебя язык поворачивается говорить подобное? Неужели ты не видишь его, это непотребство…

— Никакое он не непотребство! — закричал поросенок пониже. — Он… провалиться мне, он, по-моему, миленький. Да вы только поглядите, — добавил он, когда все остальные животные, включая второго поросенка, уставились на него в немом ужасе, — вы только посмотрите на его прелестное личико. На его забавные лапки в ямочках. И как очаровательно вздернут его носик…

— Довольно! — Осел теперь совсем обезумел от ярости. — Больше ни единого слова! Медведи, сбросьте это… это животное с моста.

— Нет!

— И ты тоже? — простонал осел, когда высокий поросенок загородил от медведей своего коллегу. — Ну, в таком случае и этого сбросьте. Обоих. Когда соблаговолите, — добавил он раздраженно, заметив, что медведи застыли в нерешительности. — Действуйте же!

Медведи продолжали смотреть на осла.

— Но, шеф… — начал один из них.

— Что такое?

— Поросят нельзя кидать с обрывов, шеф. Так не годится.

— Поросята тоже миленькие, — заявил второй медведь. — По правде говоря, поросята очень даже миленькие.

— Дозволено ли мне будет сказать, что я ничего против не имею? — попытался вмешаться Слейд, но его никто не слушал.

Осел принялся хлестать хвостом с такой силой, что тот вдруг оторвался. Один из медведей торопливо приделал его на место.

— Я тоже думаю, что он миленький, — промямлил стражник.

— Да что вы такое несете! — взвыл осел. — Вы же слышали, что оно говорило, какими непотребствами сыпало? Как вы можете оставить жизнь подобному существу? С обрыва его, и немедленно! Если вы оба не хотите отправиться туда же!

— Может, я все-таки прыгну сам, а вы все останетесь здесь? Таким образом…

С быстротой, какой Слейд никак от него не ожидал, осел ринулся в атаку и с разгона опрокинул высокого поросенка на веревку, служившую перилами. С леденящим душу «йи-ик!» поросенок зашатался и свалился вниз.

— О Боже, — закричал его друг, — ты убил Пятачка! Ах ты су…

Осел ринулся на него, но этот поросенок сделал точный шажок влево, так что осел проскочил под веревкой и слетел с моста. Но в то мгновение, когда он уже исчезал под мостом, осел захлестнул хвостом ногу второго поросенка и стащил его за собой. Оба они падали вместе, и их крики слились в единый вопль ужаса, который внезапно оборвался. Медведи подскочили к веревке и перевесились через нее, то ли пытаясь схватить падающих, то ли торопясь занять место в первом ряду. Но результат был единственно возможным, независимо от их намерений: мост всколыхнулся, накренился под тяжестью, и они соскользнули под веревку в бездну. Секундой позже Слейд услышал громкий всплеск.

Он подождал, пока мост не перестал покачиваться, потом осторожненько ступил на него и поглядел вниз. Он смотрел, как течение увлекало всех пятерых животных к бешено клокочущим порогам. И все они прыгали по волнам на спине, задрав ноги вверх. Они выглядели…

…Они выглядели очень миленькими.

Шел ли он неделю, три недели, три месяца — Слейд не знал и знать не хотел. Если его мучил голод, он находил орехи и ягоды. Если его мучила жажда, то даже посреди Великой Пустыни он отыскивал удобные водопои и оазисы с положенными пальмами стандартной высоты и стандартным размером отбрасываемой тени. Его это ничуть не удивляло.

За пустыней начиналась другая страна. Там он тоже наткнулся на говорящих животных, и все они были пушистыми, мягонькими, все были милыми. За этой страной лежала другая страна, а за этой еще одна — все чуть-чуть разные и все по сути одинаковые. Он прошел через страну, где животные не только разговаривали, но еще и пели — там имелись пантера, медведь, питон и множество до чрезвычайности надоедливых обезьян, но никто ему особенно не обрадовался. Когда он наконец добрался до моря, то повстречал говорящих дельфинов, говорящих китов и даже говорящего краба, на которого сумел наступить, прежде чем тот слишком уж разошелся. Всюду, где бы ни ступала его нога, разговаривали все и вся, черт бы их побрал. Кроме людей. Люди были бессловесными. Бессловесными до идиотизма. И это тоже было понятно.

В один прекрасный день много месяцев или лет спустя он шел по пляжу, озаренному ярким солнцем. Он был совсем один — ни единой говорящей чайки или болтливой касатки вокруг. Когда солнце поднялось выше, он огляделся в поисках укрытия от полуденного жара. И случайно заметил, что из берегового обрыва торчит небольшой круглый выступ. Под выступом было почти прохладно, Слейд лег на спину и провел часа два с закрытыми глазами. Он дремал, пока солнце не покинуло зенит и легкое изменение температуры не подсказало ему, что пора двигаться дальше.

Он открыл глаза и только теперь заметил что-то вроде абриса. Сначала он толком не понял, что, собственно, привлекло его внимание: смутное, почти дробное ощущение чего-то знакомого. И почему-то он уже не мог просто пойти дальше, не выяснив прежде, что к чему. Подобрав выброшенную на песок толстую палку, он начал расковыривать сыпучий песок. Через некоторое время он остановился, вгляделся и принялся бешено разгребать песок, будто от этого зависела его жизнь.

Час спустя он выпрямился перед своей находкой, машинально сжимая забытую палку. Это была статуя. Большое черное пластмассовое изображение стилизованной мышиной головы с круглыми ушами. С задорной зубастой ухмылкой на изогнутых губах.

Тысячи лет исчезли, будто их никогда и не было.

Слейд упал на колени и неудержимо зарыдал. Наконец лег грудью на разбитую табличку, гласившую: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ ДИСНЕ…»

— Идиоты! — закричал Слейд в бесчувственное небо. — Вы все-таки добились своего!

Он лежал, уткнув лицо в песок, и плакал, как ребенок, а над его головой великая пластмассовая мышь улыбалась своей беспощадной улыбкой.




Перевела с английского Ирина ГУРОВА


Майкл Кэднэм



ОБИЛЬНАЯ ЖАБАМИ

У меня есть рот. У других есть глаза, красота, всякое очарование — а я получила рот. Лидия, моя красотка-сестрица, расхаживает вокруг и смотрит своими голубыми, как у младенца, глазами на небо, на птичек… смотрит круглыми глазами и млеет. Тупа, как моя левая сиська, но очаровательна, и когда облаченный в доспехи рыцарь слезает со своего боевого коня и заходит в тенек, нетрудно заметить, как он поворачивает голову, провожая Лидию, направившуюся к уткам.

Она лишь на это и годится; домашняя птица, вскормленная черствым хлебом и кукурузой; этой же смесью мы потчуем и гусей.

Когда гусенок подавится коркой, я думаю так: хоть куницам-то бедняжка не достанется. Ну а Лидия со слезами смотрит на дергающегося гусенка, набившего зоб сердцевиной початка; я же хохочу. Здесь за весь день ничего веселого не увидишь; только когда домашняя птица выкинет что-нибудь подобное.

Не знаю, что вы там успели подумать, но ладили мы с ней достаточно хорошо. Думать ни Лид, ни Ма не умели, и я думала за них. Выполняла всю работу и ходила за псами, о которых вы, наверное, слышали: глазища, как ведра, но лисицу выследят, беги она отсюда хоть до Содома. Я поступала так: мелких топила, гончих досыта кормила мясом, сучек в поре кормила, уварив в пасту послед и кровь течки. Они щенились до упора. А потом я рубила их топором, крошила на мелкие кусочки и скармливала псам. Придворные валили со всех сторон, нащупывая в своих карманах флорины. Иногда летом, к вечеру, мой фартук отягощало одно золото самой чистой чеканки — ни монетки серебра. Цену я поддерживала, уменьшая количество брехунов.

Однажды какой-то пес цапнул меня за лодыжку — чуть-чуть, но нога распухла. Мне пришлось остаться дома и следить за тем, как Лид тянет гусей и уток к пруду. Вид согревал сердце: вот она, моя невинная сестричка, сражается со своими милыми пичугами.

С помощью Ма я соорудила припарку и пристроила ее к охромевшей ноге.

А потом окликнула Лидию:

— Возьми ведра из козьих шкур и принеси воды из колодца, да не стой там на тропе, пялясь на парней. Словом, живо туда, живо обратно — и за шитье.

Лид мне поклонилась (а как иначе), и Ма поглядела на нас, как женщина, проклятая знанием и прошлого, и будущего. Нельзя сказать, чтобы она ненавидела жизнь, просто жесткое лицо ее производило подобное впечатление; и когда она входила в комнату, отважные мужчины почему-то отворачивались. Однако у нас с Ма есть чувство юмора — гранитное снаружи, но почти человеческое в сердце.

По правде сказать, я не без слабости: иногда и щенка поглажу или щенной суке кусочек дам из руки. Когда никто не видит. Я искренне признаюсь в своей нежности к Ма и Лид. Я не могу противиться этому теплому чувству.

В то ужасное утро Лид прибежала домой, пыхтя и задыхаясь, шнуровка на ее груди едва не лопалась. Сперва она даже не могла говорить.

Краснота уже сходила с укушенного места, и я попробовала примириться с действительностью.

— Бекки! — выкрикнула Лид. — Мама!

Каждый знакомый слог заканчивался отрыжкой, выбрасывающей к нашим ногам по паре самоцветов. Топазу и рубину, сапфиру и аметисту.

Лид вытошнила весь свой рассказ — изумруд за каждое существительное, алмаз за каждый глагол, кашель был вознагражден чистым золотом.

Ей было неприятно и страшно, однако к концу повествования перед нами на соломе поблескивала целая горка сокровищ.

— Дорогая Лидия, — сказала я, гладя ее по голове. — Это такое испытание для тебя.

Думала я только об одном: кто это мог так жестоко обойтись с бедной Лид. Я лишь наполовину поверила ее рассказу. В этом графстве старухи не сидят без дела около колодцев. К источнику ходят быстро и ловко. Последняя старуха, бездельничавшая возле него, утверждала, что ее младенец только что свалился в воду и утонул, и она, мол, оплакивает его. А самой уже двадцать лет назад пора было забыть о родах. Вовсе свихнулась. Вот мы и сожгли ее.

У нас не принято попусту тратить время на дарованной нам Богом земле; нам некогда произносить всякие здрасьте и до свидания. У нас рты затем, чтобы говорить людям то, что мы о них думаем, и в итоге от Пасхи до Рождества мы чаще всего слышим одно лишь доброе молчание. Если кто-то надевает новые чулки или запевает новую песню, мы встаем и говорим, что прошлогодние чулки были лучше. Или как, мол, нам жаль, что голос ничуть не милее рожи.

Поэтому на улицу я отправилась не за тем, что мне тоже хотелось икать каменьями — с больной-то ногой. Мне дорога была честь собственной родины, и я хотела разыскать эту незнакомку, у которой не было других дел, кроме как портить невинных и безмозглых девчонок.

У колодца не было никого. Одна или две женщины выглянули из-за кустов, заметили, что это я, и спрятались снова. Я по очереди бросила ведра в воду — потому что с испугу и второпях Лид забыла о своем деле; тут-то и объявилась эта ведьма, беззубая и вся в шишках. Обнаружилась она прямо возле меня, потевшей, вытаскивающей полную воды козлиную шкуру с самого дна колодца.

— Дай мне попить, добрая девушка, — сказала эта особа, истинное оскорбление человеческому роду, опровергавшая нашу веру в то, что Господь сотворил людей по образу Своему.

Я слыхала звенящий золотыми монетами отчет Лид об этом приветствии, однако же не могла не поддержать обычаев нашего городка.

— И ты называешь это лицом, старуха? И считаешь, что можно ползать вот так, ясным днем, щериться, словно рана, и щуриться, как свинячья задница? Позволь-ка мне дать тебе один совет…

Я закашлялась, почувствовав в горле комок.

И отхаркнула жабу, блестевшею моей слюной, моргавшую — блинк, блинк — посреди грязи, довольную собой и важную, как Соломон.

— Зачем тебе пить, умойся сперва, — я рыгнула, произведя на свет ящерицу, двух змей и ночную бабочку.

Старуха ухмыльнулась.

— Да я ж тебе шкуру спущу до костей! — пригрозила я, и по подбородку посыпались вниз пауки.

— Да я ж тебя запорю! — завопила я, видя, как шлепаются в пыль сверчки.

— Ты у меня простоишь в колодках на ярмарке до Дня Всех Святых, — заорала я, извергая при каждом слове по червяку.

И тут только вспомнила про манеры, традиционную честность и доброту, которой славится наш городок, откровенную и открытую манеру нашего люда. Нечего сусальничать с этой каргой. И попыталась удавить ее колодезной веревкой, но старуха внезапно исчезла.

После начались недели, полные гнева, бессонницы, горечи. Мама выметала всяких гусениц, сенокосцев, червяков и терпеливо копила гранаты, опалы, камеи и кольца. Я переживала время несчастья. Мне было жалко себя, и выплакивалась я каждый день насухо.

Однажды утром в амбар въехал принц — слухи привели — и с ласковыми словами поцеловал руку бедной Лидии. И взял ее в жены.

— Вы обе будете желанными гостьями. — Улыбнулся нам с Ма принц в шестьдесят четыре зуба.

Свадьбу праздновали три долгих ночи, и все, даже служанки, расхаживали в произведенных Лидией золоте и тиарах. Ма благоухала духами — совсем другая женщина. Я сидела, прикрывшись вуалью, молчаливая, как монахиня.

Как все справедливо, судачили соседки. У поганой и рот проклят, а ласковая и добрая в чести да богатстве.

Однако вскоре шепотки переменились. Купцы разносили с моря на озеро и обратно постыдный рассказ о прекрасной, но слабоумной Лидии, которую королевский сын заточил в башню. Когда слугам отказывало вдохновение, они щипали ее, чтобы Лидия хоть что-то сказала. Теперь она отрыгивала еще больше бриллиантов, жемчужин и янтаря — да без толку.

Хуже, чем без толку. Вы же знаете, что в наши дни гусям дают глотать бриллианты для пищеварения, а золотом вместо свинца заливают щели между камнями шпилей. Серебро теперь идет на подковки сапог. Рубины мелют для наждачной бумаги. Опалами стреляют из рогатки. Одни мостят дорожки топазами, другие сапфирами. И все потому, что Лидия нашептывает каждой ночью своими молитвами целую — в бушель — корзину драгоценных камней; банкиры и менялы их теперь не берут. Муж ее, принц, пребывает в отчаянии, он превратился в настоящую тень.

Ну а я больше не плачу. Щенков своих я распродала и занимаюсь теперь существами более низменными и экзотическими: всяких комаров да чешуйниц я просто давлю и стряхиваю. Головастиков скармливаю гадюкам, саламандр — аспидам. Рожденных мной насекомых я прореживаю — топлю, сжигаю, давлю — и оставляю только самых прекрасных, только самых редких.

На это необходимо время, но у меня его довольно.

Дело мое процветает, я обслуживаю пилигримов, странствующих сквайров, рыцарей, направляющихся ко Гробу Господню. Мои знамена полощутся на ветру: вот гадюка, губительница Клеопатры, а вот змей, бич Эдема, а вот шелкопряд — сокровище Востока… посмотрите, как он ест, посмотрите, как он прядет, посмотрите, как спит.

Монахи становятся в очередь. Посланцы бьются на мечах. Жулики платят, чтобы оказаться в начале хвоста. Ма водит их от клетки к вольеру, показывая злобным — ядовитых пауков, обрученным — бабочек, любопытным — скарабеев и сороконожек… Все они — удивительны.

Мы с Ма собираемся выкупить Лидию — за стрекозу и осиное гнездо. Принц готов продать ее за что угодно — улитку, змеиную шкурку, блестящего мотылька или жабу, чтобы отравлять ее слизью стрелы.

Или, если он предпочтет, за пчелиный рой, воск и яблоневый мед. За бабочку-сфинкса, хамелеона, летучую мышь. Любое животное драгоценнее самоцвета.

Каждую ночь мы закладываем ставни — чтобы не ворвались стреко-зокрады, вооруженные золотыми дубинками. Разбойники бродят по большой дороге с ножами, усыпанными изумрудами, дети пускают серебряными тарелками круги по воде. Ни одно живое создание не бывает слишком крохотным и обыкновенным — что детеныш ящерицы, что цирковая блоха, — и нет червяка, в котором не содержится чуда, даже в такой низменной твари, как я, обильная любовью и жабами.




Перевел с английского Юрий СОКОЛОВ


Мария Галина



МУЗА В ЧУЖОЙ ЗЕМЛЕ

Не случайно фантастику называют Золушкой науки и поэзии. В самом деле, фантастику и поэзию связывает много общего — например, похожий взгляд на реальность, на мир через систему гипербол. В пользу «незримого родства» говорит и тот факт литературной истории, что поэты «Серебряного века» пытались даже вывести теорию «научной поэзии» — особого поэтического жанра, основанного на использовании атрибутики и тематики НФ. Впрочем, фантастическая поэзия — тема отдельного разговора, и мы, несомненно, к ней еще вернемся. Не менее интересной нам показалась связь иного рода, а именно — бытование (и весьма гармоничное) поэзии внутри НФ-прозы. Вы ведь замечали, что редкий фантаст проявляет равнодушие к стихосложению и стихоцитированию. Давайте вместе с московским критиком попробуем разобраться в этом феномене.



В бессмертном «Понедельнике…» А. и Б. Стругацкие ехидно отмечали, что если уж в НФ-текстах попадаются стихи, то либо известные, либо плохие. До какого-то времени так оно и было.

Начнем с известных.

«В мыслях настойчиво прозвучал рефрен стихотворения поэта эры Разобщенного Мира, переведенного и недавно положенного на музыку Арком Гиром…



И не ангелы неба, ни духи пучин
Разлучить никогда б не могли,
Не могли разлучить мою душу с душой
Обольстительной Аннабель-Лu!



Это был вызов древнего мужчины силам природы, взявшим его возлюбленную».

«Веда Конг стала читать:



Гаснут во времени, тонут
в пространстве
Мысли, событья, мечты,
корабли…
Я ж уношу в свое странствие странствий
Лучшее из наваждений Земли!..



— Это великолепно! — Эвда Наль поднялась на колени. — Современный поэт не сказал бы ярче про мощь времени. Хотелось бы знать, какое из наваждений Земли он считал лучшим и унес с собой в предсмертных мыслях?»

«…Они торжественно запели древний иранский гимн: «Хмельная и влюбленная, луной озарена, в шелках полурасстегнутых и с чашею вина… Лихой задор в глазах ее, тоска в изгибе губ!». Гром инструментов рассыпался дробно и насмешливо, заставив зрителей затаить дыхание…»

«…В этот хаос ломающейся, скачущей мелодии вступил голос Фай Родис:



Земля, оставь шутить со мною,
Одежды нищенские сбрось
И стань, как ты и есть, —
звездою,
Огнем пронизанной насквозь!



— Что это было? Откуда? — задыхаясь, спросила Чеди.

— «Прощание с планетой скорби и гнева», пятый период ЭРМ. Стихи более древние, и я подозреваю, что поэт некогда вложил в них иной, лирический смысл…»

Сейчас этот пафосный стиль кажется смешным. Но в середине XX века он выглядел вполне органично, а благодаря славе И. А. Ефремова вызвал немало подражаний. Я же хочу обратить ваше внимание на полную анонимность этих цитат! Отгадки оставлю знатокам поэзии: мне же в «Часе Быка» удалось опознать только Эдгара По («Аннабель-Ли»), Хафиза («Древний иранский гимн») и, наконец, Николая Гумилёва («Двадцать дней как плыли каравеллы»).

«Час Быка» впервые опубликован в 1968 году, когда имя Гумилёва находилось под запретом, и можно предположить, что дымовой завесой всеобщей анонимности Иван Ефремов воспользовался для того, чтобы «нелегально протащить» строки поэта. Примерно тогда же (и по той же причине) Гумилёва анонимно цитировал в своих новеллах, например, Константин Паустовский, а астроному Иосифу Шкловскому удалось даже опубликовать «анонимный» отрывок из стихотворения «На далекой звезде Венере» в «Правде» (!), прицепив к статье об изучении Венеры. Можно лишь отдать должное такому улиссовскому хитроумию в битве с государственной машиной, но с легкой руки Ефремова этот прием был подхвачен вполне лояльными авторами; мудрое лукавство было принято за компонент универсального рецепта успеха и — пошла писать губерния… Ценились, естественно, строфы с «космическим» размахом — наподобие есенинского «Там, где вечно дремлет тайна». Постепенно мода стала сходить на нет (как сошла на нет причина, ее породившая), но все же она благополучно дожила до 90-х годов, и у Василия Головачёва можно встретить, скажем, цитату из Блока, у Александра Бушкова — из барда Егорова, а у Дана Марковича — из Мандельштама. Последняя — в сюрреалистическом, но прекрасно имитирующем «старый стиль» ключе:

«— Стихи — вот… — Антон стал читать шепотом:



Сестры — тяжесть и нежность,
одинаковы ваши
приметы,
Медуницы и осы тяжелую розу
сосут.
Человек умирает. Песок
остывает согретый,
И вчерашнее солнце на черных
носилках несут…



— Это как музыка, — подумав, сказал Аугуст, — и очень чистый звук. Кто этот поэт?

— Он погиб давно, один из первых.

— Его тоже отравили?»

Из-за такой гремучей смеси политики и культуры, наверное, ни в какой другой стране на страницах «твердой» НФ поэзия не чувствовала себя столь комфортно. В конце концов, писателям-фантастам показалось как-то неловко цитировать поэтов без упоминания их фамилий. Так наряду с анонимными цитатами в текстах о звездолетах и космопроходцах стали появляться цитаты «подписанные» — М. Емцев и Е. Парнов, например, цитировали киплинговскую «Балладу о Томлинсоне», Георгий Мартынов — Брюсова и Тютчева. Ссылка на авторство как бы ненароком вставлялась в прозаический текст…

«В огромное стрельчатое окно лаборатории стучались обнаженные ветви деревьев. Причудливыми каскадами космических ливней расплывались по стеклу струи дождя… Я вспомнил стихи Эдгара По:



Поздней осени рыданье и в
камине угасанье
Тускло тлеющих углей…



Как средневековый чернокнижник и духовидец, я готовился сейчас задать природе вопрос, кощунственный и дерзновенный. Что есть основа сущего?» (М. Емцев, Е. Парнов, «Уравнение с Бледного Нептуна»).

Опубликовано «Уравнение…» впервые в 1963 году — после «Туманности Андромеды», но до «Часа Быка». Так что оба приема какое-то время благополучно существовали бок о бок, одинаково сопрягая высокопарность прозаического текста с высокопарностью стихотворных строк — неудивительно, что из поэтов больше всего ценились романтики и символисты!

Надо сказать, что именно таким образом многие юные любители фантастики впервые познакомились со знаменитыми поэтическими строками (пусть и в урезанном виде), так что в любом случае фантасты делали доброе дело.

Героини Ефремова, заметьте, склонны не столько читать стихи, сколько петь их — точь-в-точь на манер киногероев, то и дело берущихся за не столь нужную сюжетно, но сущностно необходимую гитару. И не одни лишь, как мы увидим позже, герои Ефремова — в большинстве фантастических романов персонажи не столько цитируют стихи, сколько исполняют «песни на стихи». Сюжетная проза развивается по законам зрелища, и писатель, как и хороший кинорежиссер, ощущает: вот тут надо бы проиллюстрировать некое событие иным символьным рядом, создать настроение… Назначение стихов в фантастике издавна было таким же, как у романсов и баллад в приключенческих фильмах: они расширяют рамки изложения, выводят текст в иное измерение.

Не секрет, что почти каждый пишущий именно со стихов и начинал; а кое-кто и в зрелом возрасте не расстался с юношеским увлечением — так и появляются в прозаическом тексте стихи, принадлежащие перу самого писателя. Кстати, далеко не всегда фантасты оказываются плохими поэтами, а у приема этого традиция давняя и почтенная. Еще в 1923 году Алексей Толстой изобрел для своих бунтующих марсиан древний запрещенный гимн «Дайте нам в руки каменный горшок!», а для Аэлиты — брачную «песню уллы». В те же годы Александр Грин придумал для своих матросов грозную и жалобную песню «Не шуми, океан, не пугай,/ нас земля напугала давно…»

Да и у братьев Стругацких можно найти два «безымянных» текста: Юрковский декламирует балладу о «Детях тумана» («Страна Багровых Туч», 1959), а штурман Волькенштейн поет про Струсившего Десантника («Возвращение», 1962). Оба текста вполне соответствуют романтичному духу тогдашней фантастики. В дальнейшем Стругацкие предпочли изящно использовать для смыслового расширения японские хокку и танка: «Тихо, тихо ползи,/ улитка, по склону Фудзи…» («Улитка на склоне», 1966), «Сказали, что эта дорога/ меня приведет к океану смерти…» («За миллиард лет до конца света», 1984); тексты Маршака из «Лирической тетради»: «Когда, как темная вода,/ лихая, лютая беда/ была тебе по грудь» («Далекая радуга», 1963); либо ироничный парафраз песен известных: «Мы не декарты, не ньютоны мы…» («Понедельник начинается в субботу», 1965). Одним из самых интересных литературно-поэтических опытов в фантастике стали знаменитые сонеты Цурэна («Трудно быть богом», 1964), представленные только первыми строчками и благодаря этому позволившие поклонникам творчества Стругацких досочинять эти сонеты за автора (авторов).

Остальные фантасты по-прежнему продолжали радовать читателя «песнями на собственные слова», — когда удачными, когда не очень, например, про «Тау КИту» (так в тексте) из романа «Глоток Солнца» (1967) Евгения Велтистова («Тау КИта — сестра золотая моя!/ Что ты смотришь загадочно, словно маня?/ Я готов переплыть океан пустоты,/ и коснуться огня, и сказать — это ты?»). Автор простодушно принял греческую титулатуру звезды «Тау» из созвездия Кита за двойное имя собственное.

Надо сказать, традиция эта, в отличие от цитирования стихов «известных», прочно держится до сих пор (скорее всего, из-за неистребимости авторского тщеславия). Таким образом, в свет выходят стихи, вернее, бард- и рок-тексты, которые сами по себе вряд ли оказались бы жизнеспособны.

Среди известных фантастов есть и известные поэты — от Вадима Шефнера и Владимира Михановского до Геннадия Прашкевича, Льва Вершинина и Евгения Лукина. Кстати, именно такие «двойные звезды» прекрасно знают цену поэтическому слову и используют стихотворные вставки весьма аккуратно.

Блистательный Вадим Шефнер, например, будучи автором сборников «высоких» романтических стихов, в фантастических повестях предпочитал, скорее, занижать, чем повышать градус пафоса — вспомним, например, говорящую стихами поэтическую супружескую чету в «Круглой тайне» (1977). Повести Шефнера лиричны и пародийны одновременно — понятно, что они требуют соответствующего «звукового» сопровождения.

Есть, впрочем, примеры весьма удачной игры и на «романтическом поле» — баллады Михаила Анчарова прекрасно смотрелись в его фантастических произведениях. «Мужики, ищите Аэлиту!/ Видишь, парень, кактусы в цвету?/ Золотую песню расстели ты,/ поджидая дома красоту» («Сода-Солнце», 1968). Герой Анчарова,

Гошка, благушинский атаман, пел про Аэлиту — и здорово пел!

Революционный прорыв поэтических текстов в фантастические романы случился в середине 50-х годов XX века, когда Дж. Р. Р. Толкин выпустил свою знаменитую трилогию. Именно тогда (у нас-то гораздо позже — после первой публикации «Хранителей» на русском языке) поэзия в фантастической литературе расцвела новыми красками: стихи уже не просто создавали «настроение», а обеспечивали культурный «бэкграунд», без которого основной текст оказался бы беднее. Сам Толкин был прекрасным поэтом и еще более блестящим стилизатором. Его баллады о Берене и Лючиэнь, погребальный плач по Боромиру и зловещее заклинание Кольца Всевластья («…а одно — Всесильное — властелину Мордора…») в переводах А. Кистяковского и позже И. Гриншпун произвели такое оглушительное впечатление на отечественных любителей фэнтези, что с тех пор без поэтических стилизаций у нас обходился мало какой эпос «меча и магии».

Расцвет нашей фэнтези (и соответствующей «жанровой» поэзии) пришелся на 1990-е годы, так что любой поклонник фантастики может сам судить об успехах наших литераторов на этом поприще. Пожалуй, наиболее активно и разнообразно в этом направлении работают фантасты «харьковской школы» — Г. Л. Олди и Андрей Валентинов. Их романы, основанные на самых разных этно-мифологических пластах, иллюстрируются соответствующими искусными стилизациями в духе и стиле эпохи: например, греческими гекзаметрами («Одиссей, сын Лаэрта») или испанскими балладами («Ола»).

Увы, Дж. Р. Р. Толкин породил не только последователей, но и эпигонов, а с ними — чудовищные массивы текстов, продуцируемые несчитанным количеством графоманствующих галадриэлей, Гэндальфов и туринов турамбаров. Большая часть произведенных ими душераздирающих текстов является даже не вторичной (литературная переработка мифа), а третичной продукцией (литературная переработка литературной переработки мифа). Книги роле-виков, каковых (книг) становится все больше, волей-неволей несут на себе отпечаток неких «правил игры» — и уснащение текста самодельными стихами входит в эти правила.

И наконец, последний прорыв поэзии в область фантастики произошел сравнительно недавно. Это случилось, когда лауреатами наиболее престижных фантастических премий стали романы «Чапаев и Пустота» Виктора Пелевина, «Эфиоп» Бориса Штерна и «Посмотри в глаза чудовищ» Андрея Лазарчука и Михаила Успенского. При всей своей несхожести у этих романов есть одна общая черта: они принципиально построены на Чужих Текстах (как реальных, так и вымышленных, апокрифических) и во всех трех действующими лицами, так или иначе, являются Поэты. У Пелевина это поэт-декадент Петр Пустота, у Штерна и Лазарчука с Успенским — Гумилёв. Тот самый, запрещенный Гумилёв, которого Ефремов нелегалом протащил в будущее, заставив «красавицу, спортсменку, комсомолку» Чеди Даан цитировать его строки на корабле «Темное пламя», летящем к зловещей планете Торманс…

Понятно, почему именно Гумилёв и Поэт бессменно и бессмертно (Гумилёв у Лазарчука с Успенским, напомню, бессмертен физически!) кочуют из авантюры в авантюру, из романа в роман — современный литературный герой обязан быть не только человеком Дела, но и человеком Слова. Уже не тексты, но сама личность поэта стала центром кристаллизации сюжета. Мало того, во всех трех романах поэтические тексты не просто присутствуют, но являют собой смыслообразующее начало. И тексты эти не имеют ничего общего ни с кээспэшными самодеятельными стихами, ни с заемной высокопарностью «маститых», ни даже с псевдоэтнографическими балладами фэнтезийщиков. Это очень профессиональные, изящные, порой ироничные придумки либо самого автора, либо близких ему по духу профессионалов.

Чтобы опровергнуть мимолетом брошенное замечание Стругацких, потребовалось крушение целой эпохи.

Сам ли Пелевин начертал для своего Пустоты изысканно-декадентские стилизованные строки, но «гумилёвские стихи» из Черной Тетради для Лазарчука с Успенским писаны Дмитрием Быковым («Но на все, чем дразнит кофейный Юг/ И конфетный блазнит Восток,/ Я смотрю без радости, милый друг,/ И без зависти, видит Бог…»), а штерновский «Эфиоп» обильно иллюстрирован пародиями киевского поэта и переводчика Игоря Кручика на хрестоматийную классику («Да, негры мы! /Да, эфиопы мы — /блестящие и черные, как деготь») и блестящим соцартом Евгения Лукина («Иногда лишь в тихом озерце/ вопреки оптическим законам/ возникает сгинувший райцентр/ с красным флагом над райисполкомом»). С ними соседствуют и строки самого Гумилёва — постмодернизм уравнивает все…

И неспроста оба «Гумилёва», что штерновский, что лазарчуковско-успенский, больше не занимаются стихотворчеством: занятие это для мироздания опасное. Поэт в представлении современных фантастов — если не Демиург, то, по крайней мере, маг. Слово формирует мир, как это и положено ему от начала времен, а Поэт в нем может перемещаться из прошлого в будущее, из реальности в реальность, из Америки в Европу лишь слабым усилием воли или вовсе без оного. Боксерский матч Хемингуэя со Львом Толстым (по Штерну) здесь не менее возможен, чем роман Гумилёва с Марлен Дитрих (по Лазарчуку и Успенскому), а их же деревня Веска в Аргентине ничем не лучше поселков Каравай и Горынычи в штерновском Офире.

Чтобы до конца быть честными, заметим: подобная вера в магию Слова, в Творца-Поэта, создающего и разрушающего миры «на кончике пера», вовсе не является нашей, отечественной прерогативой, как могло бы показаться поначалу — практически одновременно (ну, всего лет на десять раньше) появился «Гиперион» Дэна Симмонса — текст гиперкультурный, воспроизводящий структуру «Кентерберийских рассказов» Чосера и символику поэм Джона Китса. А самого Китса фантаст сделал одним из центральных персонажей — великий поэт воскрешается для величественной миссии в далеком будущем. Поэт опять оказался бессмертен — даже физически. И почти всемогущ. Ведь что от него требуется? Одновременно разрушить мир и спасти мир. И он эту задачу выполняет.

А что тут удивительного? Он же Поэт…





ЭКСПЕРТИЗА ТЕМЫ

В фантастике последних лет наблюдается любопытное явление: в прозаический текст все активнее проникают поэтические строфы — как цитируемые, так и авторские. Как вы считаете, с чем это связано и какую особую смысловую нагрузку несут стихи в фантастическом тексте?



Владимир МИХАЙЛОВ:

Уже не раз мне приходилось говорить и писать об изначальном сродстве таких, казалось бы, далеких друг от друга областей литературы, как поэзия и фантастика. Никого из ощущающих эту связь не удивляет, что фантасты не только сами пишут стихи, но и все чаще используют их в своих прозаических текстах. И свои, и чужие. Это представляется закономерным.

Почему? Причина, по-моему, прежде всего в том, что обе эти области творчества являются, так сказать; литературой быстрого реагирования: и поэт, и фантаст острее, а главное — раньше других ощущают новое, только возникающее в жизни общества, или даже лишь собирающееся возникнуть, зреющее, но пока невидимое простым глазом. Чтобы увидеть это, нужно особое зрение, которым фантасты и поэты обладают в большей степени, чем другие.

Люди моего поколения, бывшие свидетелями или участниками взлета шестидесятых — семидесятых годов ушедшего века в советской поэзии и параллельно в фантастике, помнят, что именно эти тексты привлекали наибольшее внимание, будили мысли и волновали чувства — потому что и мысли, и чувства эти были, как правило, глубже и точнее. Ощущение приближающегося будущего и предупреждение о нем выражались на творческих языках поэзии и фантастики более образно, и потому — более убедительно, а главное — раньше, чем за это принималась «большая» проза, чей мир — вчера и сегодня, но не завтра.

Перед большинством из нас когда-то возникала проблема выбора между стихами и фантастической прозой — и решение не всегда было легким. Но, избрав прозу, мы не расставались со стихами — внутренняя потребность в них оставалась сильной. А это означало, что время от времени поэтические цитаты будут возникать в наших текстах — и возникают. Еще и потому, быть может, что метафоризация жизни в фантастике очень близка к ней же в поэзии; создаваемые здесь и там образы наиболее необычны — и тем не менее по сути своей точны, хотя это не всегда воспринимается читателем сразу.

Конечно, у поэзии и фантастики есть свои времена взлетов и провалов — как и у самой жизни. Есть времена, когда ими живут, и есть другие, когда им позволяют жить, воспринимая как необязательную деталь духовного мира. Но эти весы всегда в движении, и вряд ли их чаши когда-нибудь замрут в равновесии. И слава Богу: равновесие есть неподвижность, а жизнь, как известно, есть движение.



Андрей ВАЛЕНТИНОВ:

Излишнего поэтического «потопа» в произведениях фантастики мною не замечено. Иное дело, что, по сравнению с «классикой советской фантастики», стихов сейчас стало больше. Удивительного ничего в этом нет, ибо лучшая часть фантастики перестала быть частью агитпропа (зачем стихи фантастике «ближнего прицела»? О чем? О тополе быстрорастущем?) и имеет явные претензии превратиться в литературу. Что не может не радовать. Между прочим, в лучших текстах АБС стихи встречались достаточно часто.

Особенно удачно стихи «влиты» в произведения Б. Штёрна, Г. Л. Олди, М. Семеновой (из современников).

Зачем же нужны стихотворные строфы фантастам? Чаще всего для уточнения (углубления) восприятия читателем ситуации или образа. Отсюда — песни, исполняемые героями, или стихи, ими читаемые. Поэзия может характеризовать эпоху, героя, событие. Сгущенность поэтического текста, по сравнению с прозой, позволяет резко усилить воздействие на читателя.

Особый интерес представляют случаи стилизации, когда стихи пишутся или от имени известных поэтов, или стилизуются под поэзию иной эпохи, как, например, в произведениях Г. Л. Олди.

Куда более редкое и любопытное явление — стихи от первого лица, то есть автора — в тексте или приложении. В этом — стремление упрочить личный авторский контакт с читателем, передать нечто, невыразимое в прозе. Эффект, однако, достигается далеко не всегда, ибо, во-первых, перегруженность стихами иногда дает обратный эффект, замедляя и затрудняя чтение; во-вторых, часть читателей, привыкших к «голому» тексту, встречает такие изыски настороженно; и наконец, третье и главное — не все стихи получаются удачными.

На мой взгляд, увеличение числа поэтических текстов внутри фантастических произведений свидетельствует (кроме уже указанного) о большем внимании к тексту, росту профессионализма у части авторов; некоторой тенденции к литературному эстетству у иной их части и, уверен, активности представительниц прекрасного пола, любящих «красивое».

А вот изваять бы фантастическую поэму… Слабо?



Николай СВЕТЛЕВ (писатель-фантаст, Болгария):

Чтобы ответить на этот вопрос, придется вернуться к ранней истории человечества. Просто потому, что в ряду предтечей литературной фантастики стоят «Ветхий завет», эпос о Гильгамеше, Махабхарата и Рамаяна, Коран… В них мы обнаруживаем разнообразие фантастических существ и божеств, встречаем удивительные изобретения и становимся свидетелями немыслимых баталий.

Почему я вспомнил об эдакой «старине»? Да потому, что исполнены первые образцы фантастической словесности в стихах. Не отсюда ли берет свое начало сентенция, что фантастика — ближайшая родственница поэзии? Подлинная поэзия неведомых древних авторов вот уже несколько тысячелетий оказывает свое незримое влияние на фантастов современных.

Еще первопроходцы современной фантастики активно использовали поэтические цитаты в своих произведениях, что опять же не случайно: фантасты во все времена были неравнодушны к поэзии, а многие из них и сами прекрасные поэты. Хрестоматийные примеры: Эдгар По в американской литературе, Вадим Шефнер — в российской, Александр Геров — в болгарской.

Да, поэзию фантасты любят и щедро используют ее в своем творчестве. И все-таки мне кажется, что стихи не несут какой-то особой смысловой нагрузки в фантастическом тексте, они сами и есть первозданная фантастика. И получается фантастика внутри фантастики. Удивительный и прекрасный симбиоз.

Мы еще со школьной скамьи знаем, что только на пять процентов сознательно используем потенциал нашего мозга. А что же с остальными 95 процентами? Мусор, балласт? Говорят, в этих закутках скрывается подсознание и осуществляются всякие странные эксперименты.

Я человек верующий, поэтому убежден: не подсознание там прячется, а душа человеческая, его бессмертный дух! Им принадлежат эти 95 процентов «акций» нашего мозга. И этот дух взывает, стремится вырваться на свободу. Но в нынешний мракобесный век единственной тропой к свободе духа оказывается поэзия, идущая из самой бездны человеческой природы.

Вот и ответ на вопрос: почему сегодня фантасты столь активно обращаются к стихам. Фантастам, как и поэтам, дан божественный дар ОЩУЩАТЬ тайну бытия, видеть скрытую от большинства правду — то, что таится в нас.

ЛЬВЫ ГАЯ КЕЯ



Гай Гэвриел КЕЙ. «ЛЬВЫ АЛЬ-РАССАНА». «ЭКСМО»

Роман Гая Кея вышел в серии «Меч и магия». Вкусно прописанный средневековый антураж, который обволакивает читателя с первых же страниц, просто взывает к магам, драконам и прочей атрибутике классической фэнтези.

Но драконов не будет. Магов, впрочем, тоже. Зато мечей хватит с избытком…

Герои «Львов Аль-Рассана» живут в мире, очень похожем на Землю. На полуострове Эсперанья расположились Аль-Рассан, Вальедо, Картада, Рагоза и другие великие и малые города; изнеженная восточная культура, коварные эмиры, отважные рыцари, религиозная королева Инес… Знатоку истории или просто любителю исторических романов первых десяти страниц хватит, чтобы догадаться — речь идет о временах Реконкисты. О временах, когда на Пиренейском полуострове отвоевывались земли, захваченные маврами, когда объединенные силы Кастилии, Арагона и Наварры одержали решающую победу над войском Алмохадов, о временах, которые породили героический эпос о Сиде…

Но есть одна важная деталь. В этом мире — две луны. Поэтому история пошла немного иначе, и не возникли так называемые авраамические религии — иудаизм, христианство, мусульманство. Тем не менее битвы во имя своих богов ведутся так же ожесточенно, а история человечества ничуть не стала лучше или хуже — все те же грязь и кровь, жестокость и предательство, но вместе с тем верность и честь, любовь и сострадание…

Эпоха перемен для жителей Эспераньи обернулась проклятием. Рушатся традиционные структуры, носители культуры и знаний становятся первой жертвой смуты, проблемы решаются ударом кинжала или стрелой.

Можно ли роман Кея отнести к направлению, известному как «альтернативная история»? Вряд ли. Здесь нет развилки, после которой события пошли иным путем. Это просто некий параллельный мир, другая Земля, похожая и непохожая одновременно. Прием настолько отработанный в фантастике, что даже не рассматривается как прием, а всего лишь как знак, поданный читателю. Но обычно в таких произведениях различимость миров весьма существенна, что продемонстрировали в своих классических произведениях Андерсон, Шоу, Ол-дисс и многие другие… Фантастический элемент в романе минимален, он сводится, как уже говорилось, лишь ко второй луне. Взаимоотношения персонажей также вполне обычны для человечества на всем протяжении его истории.

К такому экзотическому направлению, как «альтернативная география», роман тоже вряд ли можно отнести. Судя по антуражу, все, на первый взгляд, как у нас. Однако, с точки зрения «твердой» НФ, наличие двух лун могло настолько серьезно повлиять на приливы-отливы, что в итоге эволюция пошла бы другим путем. Впрочем, для Кея это несущественно. Случись у него три, а то и четыре луны — вряд ли персонажи изменили бы своей натуре.

Сюжетная линия оплетает трех героев романа: поэта-убийцу Аммара ибн Хайрана, капитана армии короля Рамиро Родриго Бельмонте и целительницу Джеанну бет Исхак. Поединки и битвы, многоходовые интриги и заговоры, измена и доблесть — вот декорации, на фоне которых в лучших традициях героического эпоса рок ведет своих героев к неожиданному финалу.

Аммар, Джеанна и Родриго, как и полагается в классической трагедии, разрываются между долгом и чувством. Их диалоги, в отличие от таких образцов классицизма, как пьесы Корнеля или Расина, лишены избыточного пафоса и назидательной занудности.

Тем не менее «классицизм» — термин наиболее уместный, как мне кажется, для определения стиля работ Гая Гэвриела Кея в целом и «Львов Аль-Рассана» в частности.

Более того, рискну предположить, что большого писателя, а Кей, безусловно, один из выдающихся фантастов нашего времени, рано или поздно тянет на первозданную простоту слова, не замутненного наносами сиюминутных изысков литературной моды. Нечто подобное наблюдается и в музыке — у талантливых мастеров рока время от времени возникает искус обработать классическую симфонию…

И тогда душу писателя начинают раздирать львы противоречий: следует ли дальше стремиться к прозрачности слога, если читатель привык к сленгу? Надо ли обращаться к делам давно минувших дней, когда издатель требует космических опер? Можно ли не обращать внимания на тиражи, заботясь о лилейности своей репутации, забыв о том, что надо кормить домочадцев?..

Творец от ремесленника, наверное, и отличается тем, что у последнего не возникает таких вопросов. Причем, вовсе не обязательно прав горделивый создатель уникальных изделий. Без ремесленников мир бы рухнул в одночасье. Но ведь право выбора все же остается у каждого.

Гай Кей справился со своими львами.




Эдуард ГЕВОРКЯН


Рецензии

Хольм ван ЗАЙЧИК

ДЕЛО СУДЬИ ДИ

СПб.: Азбука-классика, 2003. — 304 с.

Пер. с кит. Е. И. Худенькова, Э. Выхристюк.

12 000 экз.

________________________________________________________________________

Новая книга полюбившегося отечественному читателю великого еврокитайского гуманиста завершает вторую цзюань цикла «Плохих людей нет». По меткому замечанию автора предисловия, это самый «этнографический» роман цикла. И не только потому, что действие его происходит в откровенно китайском антураже — в столице великой империи, царственном Ханбалыке (под которым без труда узнается Пекин). Даже сам характер повествования — неторопливый, полный описаний и отвлеченных размышлений — напоминает стиль средневековой китайской литературы, а все повороты сюжета основаны на случайных совпадениях, неожиданных встречах, сочетании мелких и вроде бы незначительных деталей или вовсе на подсказке неупокоенного духа — прием, совершенно несообразный для европейского детектива.

Впрочем, книга Хольма ван Зайчика только маскируется под детектив. Для автора гораздо важнее не криминальная, а этическая интрига. И если в первых романах цикла герои-расследователи Багатур и Богдан действительно боролись с преступниками, то теперь все чаще им приходится распутывать клубки морально-этических проблем. Не столько выводить на чистую воду отечественных и заморских человеконарушителей, сколько ликвидировать последствия непродуманных и ошибочных деяний, совершенных из самых лучших побуждений. Вот и сейчас цепь таинственных случайностей, малозначащих событий и мимолетных встреч ведет не к раскрытию преступления — к предотвращению непоправимой беды. Причем беды государственного масштаба, куда вплетены интриги мировых разведок и интересы влиятельных политических сил.

Автор раз за разом подводит своих героев к мысли, что этически сомнительное действие не обернется добром, какими бы благими намерениями ни руководствовался совершивший его. И чем выше власть того, кто сделал ошибочный шаг, тем дороже стоит ошибка. А религия — слишком личное и слишком интимное дело, чтобы использовать ее в политических целях, не рискуя вызвать катастрофические последствия…




Владислав Гончаров


Джек УИЛЬЯМСОН

ВОЗРОЖДЕНИЕ ЗЕМЛИ

Москва: ACT, 2003. — 381 с.

Пер. с англ. М. Казанской.

(Серия «Координаты чудес»).

5000 экз.

________________________________________________________________________

Долголетие всегда поражает. А творческое долголетие особенно. 95-летний Д. Уильямсон, патриарх американской НФ, один из создателей космооперы и фантастического боевика, дебютировал, страшно подумать, аж в 1928 году рассказом «Металлический человек». И продолжает активную литературную деятельность вот уже более семидесяти лет!

В новом романе фантаст описывает колонию землян, организованную ученым Кальвином Дефортом на Луне. Однажды осознав угрозу, которую несут Земле метеоры, Дефорт создал на нашем спутнике станцию с аппаратом для клонирования живых существ. И угроза не замедлила воплотиться в жизнь. Это единственное, что несколько раздражает в романе: слишком уж банально выглядит использование подобной дежурной «страшилки» современных англоязычных романов-катастроф в качестве отправной точки для развития сюжета. После катаклизма клоны Дефорта и его ближайших сподвижников возродили жизнь на Земле.

Фантаст искусно стягивает в одно целое ряд тем, каждая из которых могла бы развернуться в отдельный роман. Это и клонирование, и угроза глобальной катастрофы, и сосуществование с иным разумом, и, наконец, переход человечества на новую эволюционную ступень. При этом не возникает скороговорки или простого перечисления научно-фантастических проблем, как иногда случалось у Олафа Степлдона. Напротив, книга Уильямсона остается романом, литературным текстом о судьбе конкретных героев, а не слегка беллетризованным трактатом о галактических перспективах человечества.

Перебирая в «Возрождении Земли» варианты катастроф (от падения астероида на Землю до истребления всех представителей вида «хомо сапиенс» загадочным инопланетным вирусом), Уильямсон вновь и вновь возрождает людской род. Его книга проникнута негромко звучащей, но твердой и искренней верой в человека. Может быть, американский фантаст и не повторяет, что «Человек — это звучит гордо». Но он уверен: «Человечество — это звучит вечно».




Глеб Елисеев


Екатерина НЕКРАСОВА

БОГИНЯ БЕД

Москва: ACT, 2003. — 253 с.

(Серия «Ночной дозор»).

7000 экз.

________________________________________________________________________

Еще одна блистательная иллюстрация к тезису о том, что излишества вредят. Одно фантастическое допущение, два-три следствия из этого допущения — и получается действительно хороший текст. Стильный — как бы ни варьировался в последнее время смысл этого слова. Ведь стиль заключается не в том, чтобы всюду, куда можно, наляпать позолоты.

Книга многообещающая — по всем параметрам. Что же именно получит конкретный читатель — зависит только от него. Понятно одно: на общем фоне мутнопенного девяносто девятого вала развлекательной литературы «Богиня бед» Некрасовой приводит в умиление. Появление на прилавках такой книги оправдывает выход как минимум десяти хроник войн за корону галактики.

Книга вызывает ассоциации с «Поиском предназначения» С. Витицкого. Одни параллели видны невооруженным глазом (например, в обоих произведениях герои вынуждены заниматься спасением если и не всего человечества, то населения нашей страны уж точно). Чтобы заметить другие — придется перечитать обе книги.

При этом роман Е. Некрасовой не оставляет впечатления вторичности. Слишком ярок и выразителен стиль автора; слишком по-своему решает фантаст затронутые проблемы. Да и о какой вторичности может идти речь, коли вопросы, затронутые в «Богине бед», если и не относятся к разряду вечных, то уж, как минимум, стоят в ряду вопросов-долгожителей?

Очевидная в общем-то вещь: чтобы спасти человечество (или хотя бы какую-то его часть) придется утратить свою человечность. Чем сложнее его, человечество, спасать — тем меньше в спасителе (или Спасителе?) человека.

Мысль достаточно страшненькая в своей очевидности. Можно долго рассуждать на тему: а стоит ли человечество того, чтобы его спасали? Подозреваю даже, что подобные рассуждения вызовут эдакое приятное щекотание в мозгу. Однако же давайте не будем этим заниматься, по крайней мере именно сейчас. В сущности, они ведь не виноваты — эти бедные злые люди…




Максим Александров


Роман АФАНАСЬЕВ

АСТРАЛ

Москва: Армада — Альфа-книга, 2003. — 412 с.

(Серия «Фантаcmический боевик»).

13 000 экз.

________________________________________________________________________

Роман Афанасьев уже обратил на себя внимание несколькими удачными рассказами. «Астрал» — его дебютная книга.

Текст представляет собой ярко выраженный боевик, выполненный на границе городской фэнтези и НФ о виртуальной реальности. Приключения главного героя происходят в особой нематериальной среде — «астрале», куда может проникать сознание, в то время как тело, обездвиженное и уязвимое, в «реале» дожидается окончания «сеанса». Действие изобилует батальными сценами — от «астральных» поединков до настоящих маленьких сражений.

Автор предложил читателям несколько приятных завлекалочек. Это, прежде всего, дневник энергичного простака, понемногу становящегося «астральным» магом. Очень точно подобрана стилистика: лаконизм изложения, рубленые фразы, минимум лексического запаса и чудовищные амбиции. Другой завлекалочкой служит астральный антураж, отличающийся приятным разнообразием.

Основной недостаток книги — очевидное стремление автора «вытянуть» из средних размеров повести полноценный роман. Дописать, добуксировать. Примерно в середине книги снижается качество стиля, появляются фразы наподобие «Виктор кивнул головой», действие делает неудачный поворот, заставляющий автора пойти на дублирование значительной части сюжета.

При всем том сумма недостатков и достоинств романа, скорее, дает положительную величину. Афанасьеву отлично удалось показать психологию человека (в данном случае, главного героя), связавшегося с магией: с одной стороны, он отчетливо понимает, что рискует насущным, приобретая ненужное; с другой стороны, иллюзия силы и свободы заставляет его бросаться во все более опасные приключения. Поистине классический механизм падения — из-за недостатка воли при избытке энергии. Впрочем, возлюбив главного героя, автор не дает ему погибнуть…

Вывод: для дебюта это неплохой, обнадеживающий результат, а об остальном расскажут новые книги Романа Афанасьева.




Дмитрий Володихин