Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Бернгард Келлерман

Братья Шелленберг

Книга первая

1

Ворота больницы захлопнулись, выпустив Георга Вейденбаха. Он раскашлялся, вдохнув сырой уличный воздух, поднял воротник пальто. И почти автоматически пошел по тому пути, по которому бесконечное число раз ходил в своих снах и грезах, прикованный к больничной койке. Быстро потерялся он в сутолоке длинного ряда улиц, ведущих к Александерплацу. Там служила в одном из универсальных магазинов его любовница Христина, «черный дьявол с глазами дикого жеребца», как прозвал ее художник Качинский; его невеста и, если угодно, его жена. Разве он не имел права так называть ее? После всего, что между ними произошло? А произошли между ними вещи, право же, незаурядные!

Как ни был тещ его кошелек и как ни обязывал его к чрезвычайной бережливости, Георг все же мог бы воспользоваться трамваем, но в том, чтобы до последней минуты и секунды насладиться часом, отделявшим его выход из больницы от свидания с Христиной, было для него какое-то особое сладострастие.

Да, вот он идет, увлекаемый потоком суетливых людей и мчащихся экипажей, а она не видит его! Она не подозревает, что он шаг за шагом приближается к ней. Упадет ли она в обморок? Расширив глаза, он улыбнулся взволнованно, почти в экстазе, но таким несчастным сделала его больница, что эта улыбка была похожа на гримасу боли. Он тяжело дышал. Капли пота выступили у него на лбу, колени дрожали.

Долгая болезнь создала отчуждение между ним и жизнью. Люди, их голоса, лица, жесты казались ему чужими, словно он вернулся в этот город спустя десятилетия, словно он другим вернулся сюда. На протяжении месяцев шумела в нем лихорадочно кровь, и от этого утончились его чувства, и теперь он во много раз острее ощущал движение и шум. Улица мчалась, улица громыхала, и ему стало почти жутко.

Казалось, хаотический поток увлекает людей и экипажи – они скользили, неслись мимо, пропадали в сумятице переулков. Искры сыпались из-под колес, голубые огоньки проскакивали брызгами сквозь мокрый воздух. Омнибусы, плотно набитые телами людей, – лица, бледные, тусклые, прижатые друг к другу, – качались, точно корабли, в водовороте площадей, поднимаясь, опускаясь, как на бурном море, и утопали. Почва тряслась и шаталась, воздух гудел, треск раздавался как от взрывов. Поистине, это походило на сражение.

Низко нависшее над мрачными домами небо глинистого оттенка равномерно сеяло мелкий дождь, точно сквозь тонкое сито. Дождь оседал пузырьками на черных котелках мужчин, на плечах и рукавах дамских шубок, висел на усах у вагоновожатых, и стоило немного приподнять лицо, как он уж обдавал приятною прохладой веки и щеки.

Шаг за шагом… А она этого не подозревает!

Может быть, у нее вырвется, как бывало, дикий крик? Может быть, она вскинет руки и бросится к нему на грудь в присутствии покупателей, на глазах у подруг, под строгим взглядом старшей продавщицы?… О, Христина, – она ни с чем не считалась!..

От больших зеркальных стекол универсального магазина зарябило в глазах; за ними колыхались огни и люди. Сердце у Георга стучало: вот он, этот час, о котором он столько раз мечтал и грезил. Через несколько минут он увидит ее… все узнает, уяснит себе все, что было непостижимо. Или… нет? Его ослабевшее тело дрожало.

Говоря по правде, многое было ведь не так уж просто: у него только не хватало мужества признаться себе в этом. Как часто он среди ночи вдруг просыпался и лежал с открытыми глазами до рассвета.

А что, если ее – ведь и это возможно – там уже нет? Несколько недель – к чему обманывать себя?., несколько месяцев, ровно три месяца не получал он уже ответа на свои письма…

Сухой и теплый воздух, свет, ковры, заглушавшие шаги, подействовали успокоительно. Какое-то чувство уюта, чувство укрытости прокралось в его озябшее тело, румянец окрасил его холодные, как лед, и мокрые щеки.

Как дивно мерцает шелк! Пестрые шелковые ткани каскадом падали в залу из бассейна высокого фонтана, искрясь на свету. Серебро в витринах сверкало. Приказчик так метнул штуку материи на прилавок, что она развернулась змеею, ножницы блеснули в воздухе. Пахло тонкой кожей, юфтью, духами проходивших женщин. Двери лифтов звенели, пачки людей взлетали вверх, стремительно низвергались в бездну.

Здесь было богатство, роскошь, изобилие. Казалось, будто на этом свете нет ни холода, ни голода, ни лишений. Огромное здание, с сотнями комнат, лестниц, коридоров, зал, было сверху донизу переполнено товарами. Товары громоздились от пола до потолка, заливали залы, напирали на стены и своды, струились по лестницам. Но странно – по сравнению с этими чудовищными грудами товаров покупателей было очень мало. Не замечалось прежней давки и толкотни, толпа не осаждала касс. Продавщицы сидели за прилавками, полировали себе ногти, красили губы, перешептывались. Странная, почти жуткая тишина царила во дворце товаров. Плешивые господа расхаживали взад и вперед по коридорам и останавливались иногда, чтобы рассмотреть истертое место на половике.

Теперь оставалось пройти через отделение дамского платья, мимо нескольких важных восковых фигур, и затем начиналось царство Христины: белье, полотна, кружева для дам.

Георг спрятался за одной из этих расфранченных кукол, весело блестевшей и таращившей на него соблазнительно сиявшие глаза. Отсюда он мог незаметно обозревать отделение «Дамское белье. Кружева». Здесь, где когда-то тысячи хлопотливых рук взволнованно рылись в товаре, было лишь несколько покупательниц: толстая дама в рыжеватой шубе, похожая на жирного хомяка, несколько девушек-подростков в длинных, телесного цвета, чулках.

Как часто видел он перед собою эту сверкавшую огнями залу, когда по ночам приковывался взглядом к потолочной лампе больничной палаты!

Но вдруг… вдруг Георг почувствовал, точно у него рвется грудь, точно в ней лопнул сосуд. Вот она, Христина!

Он схватился за блестящую восковую фигуру, за тонкое кимоно, прикрывавшее ее голые, лакированные ноги: у кассы стояла девушка; платье на ней было в белую и синюю полоску, в руке она держала записку и говорила с кассиршей.

Ноги и руки – несколько худые, спина узкая, но бедра широкие. На затылке – копна кудрей, черных, иссиня-черных, отливающих при каждом движении, развевающихся и непрестанно волнуемых. Дамы, по-видимому, ссорились. Кассирша надела пенсне и с досадой нагнулась над запиской.

У Георга стучало сердце. Долго ли еще кассирша будет рассматривать записку? Восковая кукла, которой он касался пальцами, зашаталась и грозила обрушиться на него. Внезапно девушка с черными кудрями повернулась и пошла прямо на него…

Это была не Христина. Плоское, бесцветное лицо, вроде тех, какие вырезают островитяне на кокосовых орехах, глаза – словно тыквенные зерна, пустые, невыразительные. Георг стоял ошеломленный. Деревянное лицо все приближалось, увеличивалось и пронеслось мимо.

– Но ведь она, может быть, служит теперь в другом отделении, – сказал он себе и чувствовал, что обольщает себя надеждою, чтобы успокоиться. Медленно, ощущая легкую дрожь в коленях, он пустился бродить по всем этажам универсального магазина. Пещеры из сверкающих ножей, гроты из играющего огнями хрусталя… Фонографы кричали, электрические солнца ослепляли его. Он приглядывался, искал. Нигде.

Когда он снова вышел на улицу, надвинулась мгла. Все еще моросило. Дома казались потрескавшимися, свет вырывался из всех щелей и растекался по лужам на асфальте.

Георг забился в уголок маленькой пивной, чтобы подкрепиться. Но вдруг вскочил, расплатился и опять побежал к универсальному магазину. Магазин был закрыт.

– Как это глупо! – воскликнул он и с силой ударил себя по лбу. – Можно ведь было расспросить ее подруг! Они бы, наверное, могли дать справку. Целый день потерял, дурак! Теперь уж поздно.

2

В одном из переулков Георг после долгих поисков нашел маленькую гостиницу, показавшуюся ему достаточно дешевой. Он забрался под одеяло и, совершенно обессилев, мгновенно заснул, хотя вечер еще только начинался и в доме (где комнаты сдавались посуточно и понедельно) непрерывно скрипели лестницы и двери. После крепкого сна он проснулся рано утром весь в испарине, но отдохнув и с надеждой в душе. Даже хмурые физиономии горничных и кельнеров, не слишком ценивших случайных постояльцев, не могли испортить ему настроение.

Зайдя в маленькое кафе, он за скромным своим завтраком составил точный план на этот день. Прежде всего надо было проявить энергию, не терять ни одного часа: деньги у него были на исходе. Во-первых, – говорил он себе, – во-первых, нужно еще раз отправиться в магазин и спросить про Христину. Нет ведь оснований к беспокойству, Христину он разыщет, не сегодня, так завтра. Берлин – город образцового порядка, скрываться здесь никто не может.

Во-вторых, он собирался наведаться к «Винтеру и К0», в ту строительную контору, где он в последнее время служил чертежником, и узнать, не найдется ли там для него работы. Если у Винтера его ждет неудача, то есть еще другие фирмы: Гаусман и Бруне, или Хегельстрем, или Файнхардт. Этот вопрос его не смущал, о, нимало!

Если времени хватит, он еще навестит немногих приятелей, которые у него были в Берлине, и прежде всего скульптора Штобвассера и рисовальщика Качинского. Может быть, они посоветуют ему, как дальше быть. О боже мой, шесть месяцев – это ведь целая вечность! Придется все начинать сызнова.

Дождь все еще накрапывал, его тонкие нити кололи этот бесконечный Берлин. Водяные жемчужинки усеивали шерсть собак и лакированную обувь спешивших мимо дам, кутавшихся в пальто. Метельщики улиц резиновыми щетками сметали желтый ил в сточные желоба, автомобили с большими катками обмывали асфальт мостовых.

Универсальный магазин был еще совершенно безлюден. Прислуга полировала перила, смахивала пыль, вощила паркет. Плешивые управляющие ходили взад и вперед по коврам и зевали. В дамском отделении продавщицы протирали витрины, раскладывали белье.

Христина Мерц? – Продавщицы ее не знали.

– Мерц? – говорили они. – Нет. Много служащих было уволено. В личном составе произошли большие перемены.

Подошла кассирша в пенсне. Имя Христины было ей знакомо.

– Я помню, – сказала она. – Но, насколько я знаю, фрейлейн Мерц у нас больше не служит. Мне кажется, если память мне не изменяет, она по своему желанию ушла несколько месяцев назад. Ей представилось лучшее место.

– Лучшее?

– Возможно, что я ошибаюсь. Справьтесь в отделе личного состава.

В довершение несчастья, заведующий отделом личного состава был вызван в суд, а переписчицы не решились выдать справку. Но заведующий непременно придет после обеда.

– Ладно, подождем.

У «Винтера и К0», где он работал в последнее время, Вейденбах встретил участливый прием. Его помнили.

У двери и окошек появилось несколько любопытных лиц. Кто-то ему кивнул. Стройный, пахнувший помадой доверенный вышел к нему и заявил учтиво, что в настоящее время – к сожалению! – вакансий нет.

– Быть может, позже. Наведайтесь-ка через несколько недель, господин Вейденбах. А как ваше здоровье? Понравились?

Улыбка, поклон.

Георг откланялся.

Он задумался, стоит ли вообще идти к Гаусману и Бруне. Это была маленькая фирма, не всегда обеспеченная заказами. Они отделывали магазины, квартиры. Это была их специальность. Все же он решил заглянуть к ним. Но… Гаусмана и Бруне уже и след простыл. В прежнем помещении их конторы, как снаружи казалось, стояли печи и кухонные плиты. Какой-то господин в шубе расхаживал взад и вперед за мокрыми, запотевшими окнами, силуэт исполина Георг постучал:

– Здесь контора Гаусмана и Бруне?

В раме двери появился рыжий молодой человек, хилый и маленький, в шубе, и протер свое пенсне.

– Нет. «Моренвиц Сыновья, печи и отопительные установки».

– А вы не знаете, куда перебралась контора Гаусмана и Бруне?

Покачав головой, рыжий ушел.

В конторе Хегельстрема Георг начал свою службу два года назад когда поселился в Берлине, в качестве практиканта. Эта фирма строила все: дома, церкви, театры, магазины, принимала на себя внутреннюю отделку, что угодно. Хегельстрем был одним из самых занятых и даровитых архитекторов. У Хегельстрема всегда работало около двадцати чертежников.

Но в конторе Георг увидел пустыню. В маленькой темной приемной сидел пожилой господин, доверенный фирмы. Георг узнал его.

– Позвольте вам напомнить о себе: Вейденбах, – сказал он, придав голосу бодрую интонацию и подойдя ближе. – Я работал у вас два года назад практикантом и хотел бы узнать, не найдется ли для меня занятия.

Доверенный удивленно повернул в его сторону свою седую голову и злобно усмехнулся. Он был плохо выбрит и вид имел запущенный, неприветливый, как раздраженный, косматый дворовый пес, готовый к драке.

– Работы? – прохрипел он. – Вы хотите работы? Вы, видно, думаете, что мы только вас и ждали, господин Вейденбах? Уж не пришли ли вы сюда позабавиться?

Он встал и засунул руки в широкие карманы брюк, наслаждаясь растерянностью Георга.

– Не знаете вы, что ли, что Хегельстрем обанкротился?

– Хегельстрем обанкротился?

– Да, юноша, и я сижу здесь и управляю конкурсной массой, вот у меня какая работа. Мы вылетели в трубу. Спекуляция участками в Целендорфе разорила Хегельстрема. Я всегда был против нее, но Хегельстрем меня не слушался. Кредиторы беспощадно задушили его. И вы этого не знаете? Да где же вы, черт возьми, торчали, если не знаете этого?

Георг извинился, сказав, что долгое время болел.

Доверенный вздохнул.

– Я остаюсь здесь до первого. А потом меня тоже выбросят на улицу. Так вы, стало быть, не знаете, что случилось с Хегельстремом? Весь Берлин только об этом и говорил несколько недель.

– Нет, как мог бы я это знать?

– Он отравился, юноша. Всем нам в конце концов ничего другого не останется, как нажраться мышьяку. Отвратительные настали времена. Компаньон Хегельстрема сделался антикваром, как многие архитекторы. У него маленький магазин на улице Канта. Наведайтесь к нему. Да, теперь я вас припоминаю, господин Вейденбах! Вы в свое время проектировали те маленькие виллы, что так нравились Хегельстрему, не правда ли?

– Это были небольшие загородные дома для Целендорфа.

– Совершенно верно. И вы болели, говорите вы? Стойте-ка, мне кажется, будто мне о вас что-то рассказывали, или я про вас в газете читал?

Георг залился краской.

Но доверенный сейчас же перестал рыться в своей памяти.

– Дурные настали времена для строительного дела, господин Вейденбах, – продолжал он. – Заказов нет, а большинство новых построек приостановлено. – Совет? Нет, никакого я не могу вам дать совета. Ничего мне в голову не приходит.

Георг стоял уже у дверей, когда доверенный крикнул ему вдогонку со злобной усмешкой:

– Не обратитесь ли вы к Шелленбергу? Попытайтесь-ка!

– К Шелленбергу? Кто такой Шелленберг?

– Шелленберг – это предприниматель, платящий безработным двадцать пфеннигов в час и сулящий им при этом золотые горы. Я уж вижу, – вы не прочь к нему пойти. Ха-ха-ха! Ну, будьте здоровы, господин Вейденбах!

Георг вышел на улицу ошеломленный.

В этот день он уже не ощущал в себе мужества попытать счастья у других фирм. Быстро решившись, он вскочил в вагон трамвая и поехал в Шарлоттенбург, где жил его друг Штобвассер.

3

Карл Штобвассер не похож был на скульптора, скорее на портного: низкорослый и худой, с узкой головою, немного косым ртом и необыкновенно острым, длинным носом. В провинциальном техническом училище, где он учился вместе с Вейденбахом, его превосходная резьба по камню и дереву приводила в восхищение учеников и даже преподавателей. Два года назад Штобвассер перекочевал в Берлин, твердо решившись проложить себе путь в качестве ваятеля. И вскоре достиг успеха, правда, – небольшого. Известный художественный критик отозвался с похвалой о его деревянной скульптуре.

Он устроил себе мастерскую в Шарлоттенбурге, во дворе огромного дома казарменного вида, в чем-то вроде сарая или конюшни. Эту лачугу он называл «ателье». Рядом с мастерской находился настоящий сарай, откуда в маленький темный двор при каждом шуме шагов доносилось жалобное блеяние козы.

Штобвассер, слава богу, оказался дома. Хриплый, каркающий голос ответил на стук Георга. Когда он вошел в маленькое, темное, страшно холодное помещение, из-под\' одеяла узкой железной кровати высунулась одичалая голова. Ясно можно было различить на ней только длинный, острый нос.

– Кто там? – спросил хриплый голос скульптора, и пар вырвался у него изо рта.

– Это я, Георг.

Скульптор приподнялся еще выше над одеялом и уставился в Георга острым носом. Он тряс дикими космами волос и не в силах был выговорить ни слова.

– Как? Кто? – крикнул он потом в испуге.

– Георг!

– Да может ли это быть? – Штобвассер взволнованно всплеснул руками. – Ты? Вейденбах? Как же этому поверить? Но – пойми меня – ты видишь, я не могу с этим освоиться. Мне ведь сказали, что ты умер!

– Нет, я еще жив, – ответил Георг, с тихим, горьким смешком.

Скульптор покачал головою в растерянности.

– Мыслимо ли это? – воскликнул он. – Кто это рассказывал? Качинский? Женки Флориан? Не понимаю, как же могли это рассказывать, если это неправда? О, мой несчастный мозг, я прямо ничего не соображаю! Ну, все равно, откуда бы ни пошел этот слух – ты жив! – хриплым голосом крикнул Штобвассер: – ты, стало быть, еще жив! Ах, слава богу! Три раза приходил я к тебе в больницу, но меня не пускали. А потом… Ну, да потом об этом рассказывали в кафе. Господи, чего только не бывает на свете! – Он протянул Георгу обе руки. – Ну, слава богу! Обними меня, дорогой!.. Но послушай, не пришел ли ты с того света меня навестить?

Скульптор рассмеялся и закашлялся. Руки у него были горячие. Некоторое время он молчал, глядя на Георга большими, блестящими глазами.

– Дай-ка на тебя посмотреть, старый приятель, – радостно заговорил он потом. – Но как это все странно! А я уже оплакивал тебя. А иногда, по правде говоря, завидовал тебе. Нет, но до чего же это странно! Вдруг, как снег на голову, свалился.

Георг осматривался в холодной мастерской.

– Где твои звери? – спросил он, чтобы уйти от тягостной для него темы. В прежнее время Штобвассер был окружен множеством зверей: попугаями, котами, какаду, мышами.

– Мои звери? – скульптор понурил голову. – Мои милые звери? Ах, для них здесь было чересчур холодно, у меня нет угля. Одна дама, милосердная душа, взяла их к себе на иждивение. Мне уже несколько недель нездоровится. Всякая собака заболела бы в такой дыре. Садись же, Георг. Я только что вставал, чтобы сварить чаю. Там, на полке, стоит чашка, возьми ее себе, а мне дай стакан.

Скульптор взял в руки горячий стакан и задрожал в ознобе.

– Жаль, жаль, ничем не могу я тебя угостить, ни даже рюмкою коньяку. Экая досада!

– А как жилось тебе, Штобвассер, с тех пор, как мы не видались?

Штобвассер поднес дрожащими руками стакан ко рту и попытался отхлебнуть горячего чаю.

– Я все еще не могу это понять, дорогой мой товарищ… Но не будем об этом говорить Да, ты спрашиваешь, как мне жилось? Хорошо и плохо. Не так-то просто было пробиться, – сказал он хрипло, – но мужества я все же не утратил. Ты ведь знаешь, мне заказаны были три статуи для виллы одного мыловара. К сожалению, фигуры эти не понравились его супруге, были забракованы, и я не получил ни гроша. Я мог бы судиться, видишь ли, вот они каковы богачи! Но ведь у меня даже на адвоката не было денег. Потом я продал небольшую деревянную статуэтку, но покупатель уплатил только небольшой задаток, и с тех пор я о нем не слышал. Богачи не способны войти в положение бедняка, представить себе, как человек сидит и прислушивается к каждому звуку шагов. Затем были у меня и другие надежды, которые не оправдались. А вот теперь я болен и лежу. Но теперь рассказывай ты, – закончил скульптор и, поставив на стол стакан, закутался в одеяло. – Мне трудно говорить.

– Мне рассказывать нечего, – уклончиво сказал Георг.

Штобвассер вперил в него удивленный, лихорадочный взгляд.

– Нечего рассказывать, говоришь ты? Так ли это? Послушай, Вейденбах, мы часами спорили о тебе и все-таки ничего не выяснили.

– Что же вы хотели выяснить? – тихим, беспомощным голосом прервал его в смущении Георг.

– Все мы не могли это постигнуть, – прошептал скульптор и близко придвинул голову к Георгу. – Я помню это, как сейчас. Двумя днями раньше все мы вместе были в Потсдаме: Качинский и Женни Флориан, ты и маленькая Христина, и мы ведь были в таком повышенном настроении. О господи, а через два дня ко мне врывается Качинский, вот сюда, в ателье, и говорит: «Ты уже слышал?… Вейденбах…» А я говорю: «Быть не может, как же это может быть?»

Скульптор прервал речь, нагнулся и спросил еще тише, причем глаза его расширились вдвое:

– Скажи же мне, Вейденбах, отчего ты это сделал?

Вейденбах быстро встал и пробормотал что-то невнятное.

Штобвассер в тот же миг попытался его успокоить. Умоляюще вытянул он руку.

– Садись, Вейденбах, прошу тебя. Больше я об этом не стан› говорить. Есть вещи, которых нельзя сказать даже другу. Но, как я уже говорил, это было для нас необъяснимо, потому что тогда мы ведь были все так превосходно настроены. Конечно, я понимаю, многое делает человек, а потом…

Скульптор закашлялся.

– Как поживает Качинский? – перебил его Георг.

– Качинский? – Штобвассер тихо рассмеялся. Какая-то веселая мысль пришла ему в голову при этом имени. Он поднял острый нос к потолку. – Не знаю. Ты ведь знаешь Каминского, его иногда по целым неделям не видно. Он привел ко мне того покупателя, который заказал мне деревянную статуэтку, а потом за нее не заплатил. С тех пор я его не видел. Говорят, живется ему недурно. Сделался щеголем и важным господином. Бывает в танцевальных залах и игорных клубах. Насколько мне известно, он пристроился к кинематографии. Послушай, Вейденбах, только теперь я вспомнил об этом: чем ты займешься? Есть у тебя уже работа?

– Я ищу ее. Уже сегодня я кое-где побывал.

– Ладно. Слушай. Ступай сейчас же к Качинскому. У него ведь связи во всех кругах общества, а без связей нынче трудно чего-нибудь добиться. Может быть, и тебе удастся пристроиться к кинематографии. – Припадок кашля прервал Штобвассера, потом он продолжал оживленно: – А Христина, Георг, как поживает Христина?

Пауза. Молчание.

– Я искал Христину в универсальном магазине, но там она, по-видимому, больше не служит.

Скульптор приподнялся в изумлении.

– По-видимому? По-видимому? Но разве ты не поддерживаешь отношений с Христиной? – закричал он в волнении.

Георг тихо ответил:

– В последнее время Христина перестала писать. Мои письма, мои последние письма, – поправился он, потому что ему стыдно было перед другом, – возвращались ко мне за неразысканием адресата.

Штобвассер ничего не ответил. Он долго лежал молча, и слышно было только его свистящее дыхание.

– Женщины – удивительный народ, – заговорил он потом, борясь с новым припадком кашля. – Странно. Мне казалось это невозможным, – продолжал он, внимательно и с лихорадочным блеском в глазах глядя на Георга. – И ты из-за нее… А ведь это так, иначе это было бы совершенно необъяснимо… Из-за Христины ты прострелил себе грудь, Вейденбах?

Снова Вейденбах встал. Он попятился на шаг и молчал, потупившись. Потом ответил совсем тихо, так, что Штобвассер еле расслышал:

– Не говори об этом больше, Штобвассер, очень тебя прошу. Что было, то было. Произошла одна сцена между Христиной и мною, между нами постоянно происходили сцены, и все более бурные, а под конец я уже сам не знал, что делаю.

Штобвассер пожал Георгу руку. После долгого молчания он произнес:

– Что за дьявол эта Христина! И притом она еще меньше ростом, чем я. Так она, говоришь ты, перестала тебе писать? Да, уж эти мне женщины! Черт бы их слопал всех вместе. Знаешь ли, Вейденбах, я думаю, что эти периодические расстройства совершенно сводят их с ума. Они не знают, что делают. Ну, ладно. Христина то, Христина се, брось ты ее, Вейденбах, – на свете сотни Христин!

Георг покачал головой.

– Ты ошибаешься, есть только одна, – произнес он.

Штобвассер сидел, тяжело дыша, в постели и пристально смотрел на Георга.

– Значит… все-таки? – озадаченно спросил он. – Ну, что ж, она ведь была прелестна, эта Христина, я согласен. Дивное создание, доброе и в то же время дикое, с шальными причудами. Но ступай теперь, Вейденбах, – проговорил он, тяжело дыша, – мне трудно говорить. У меня грудь болит. Я так счастлив, что свиделся с тобою, старый приятель. И приходи поскорее опять, я тут целыми днями лежу совсем один. Ты можешь у меня и жить, если хочешь. Мы отлично можем тут устроиться вдвоем. И покупатель мой не сегодня – завтра деньги заплатит, я ему написал. Будь здоров, Вейденбах, и не забудь пойти к Качинскому, он всегда знает, как быть.

Проходя по двору, Георг еще слышал кашель Штобвассера. Из сарая высунулась сквозь тряпки голова голодной козы, жалобно проблеявшей вслед Георгу.

4

– Это у вас называется горячей водой? – напустился на хозяйку Качинский. Он все еще тиранил добродушную старуху. Она прощала ему все. Хотелось ли ему платить или не хотелось, она собирала для него последние свои гроши, потому что была неравнодушна к красивому малому.

Качинский брился, собираясь выйти из дому. Соскабливая безопасной бритвой со щек и подбородка мягкий, еле заметный золотистый пушок, он беседовал с Георгом. В его комнате было светло и тепло.

– Штобвассер? Разумеется, я наведаюсь к Карлу, – сказал он своим всегда немного высокомерным и насмешливым тоном. – Но должен вам сказать, Вейденбах, этот Штобвассер – чудак Я привожу к нему клиента, тот покупает у него статуэтку, вносит задаток, а затем этот злосчастный Штобвассер начинает посылать ему одно за другим напоминательные письма.

– Дела его сейчас весьма неважны, Качинский, – заметил Георг.

– Да у кого же дела хороши? Так не поступают, нельзя восстанавливать против себя покупателя. Он уже собирался отослать статуэтку обратно.

– Штобвассер болен. У него нет денег даже на уголь.

– Я понимаю, но, как бы то ни было, согласитесь, Вейденбах…

Качинский, по-видимому, забыл, что раньше они были друг с другом на «ты». Скользнув глазами по поношенному платью Георга, он сразу придал своему голосу несколько более официальный оттенок. Так по крайней мере показалось Георгу.

К художнику и рисовальщику Курту Качинскому он всегда относился с почтением, точно к старшему. Несколько карикатур Качинского появилось в юмористических журналах. На выставке независимых Качинский имел успех, и Георг был уверен, что Качинский стоит на первой ступени славы.

Качинский был необыкновенно красивый молодой человек. Волосы у него были белокурые, разделенные крайне тщательным пробором. Он казался выше ростом и стройнее, чем был в действительности. Глаза – большие, серые, и выражение лица – немного изнеженное и пресыщенное, как у маменькина сынка. И вправду, он был сыном вдовы-чиновницы, жившей в Гамбурге и отдававшей ему свои последние крохи. Поэтому у Качинского всегда водились деньги и он мог себе позволить быть другом Женни Флориан, молодой актрисы, считавшейся одною из красивейших женщин Берлина. Когда эта молодая пара появлялась на улице или в ресторане, на нее устремлялись все взгляды, выражая восхищение.

– Можно мне задать вам один вопрос? – спросил Качинский, вытирая лицо нагретым полотенцем, которое принесла хозяйка, и улыбаясь Георгу из зеркала своею самой любезной и красивой улыбкой.

– Пожалуйста.

– Видите ли, Вейденбах, – художник пудрил себе щеки и подбородок нежной пуховкой, – меня интересует: больно ли это?… Это самое, вы меня понимаете…

Георг не ответил. Кровь прилила у него к щекам. Качинский рассмеялся.

– Ах, недостает еще, чтобы вы на меня рассердились, милый друг. Меня это просто интересует. Я ведь этого никогда не сделаю, у меня бы и смелости не хватило. Да еще ради женщины… ах ты, боже милостивый…

Он вылил эссенции на волосы и тщательно расчесал пробор. Потом надел воротничок и весьма старательно завязал галстук. Казалось, он совсем забыл на миг о присутствии Георга.

Качинский всегда хорошо одевался. Но Георга все же удивила элегантность костюма, который сегодня был на нем. Брюки широкого покроя на ляжках, выутюжены были – безукоризненно. Шелковые носки и лакированные ботинки, галстук из темно-серого плотного шелка.

– Я рад, что ваши дела хороши, Качинский, – сказал Георг и устыдился тайной мысли, что этот Качинский, пожалуй, в состоянии ему помочь. От комнатного тепла Георг почувствовал себя лучше, голос стал легче, поведение свободнее.

– Видимость обманчива, – ответил Качинский, кокетливо глядя через плечо и насмешливо улыбаясь.

– Вы наверное преуспели. Штобвассер намекал на это. Качинский рассматривал свои зубы в ручное зеркало, оттянув губы над деснами. Зубы у него были образцово красивые, правильные, белоснежные.

– Преуспели! – повторил он и тихо рассмеялся. – Это своеобразный успех!

– Вы много работали? Качинский покачал головой.

– Нет, нет, – ответил он, с большим рвением полируя ногти. – Совсем почти не работал с тех пор, как мы Расстались. Усталость на меня нашла, невероятная усталость. Правда, я всегда был честолюбив, Вейденбах, но большой энергии у меня никогда не было. Да и к чему она? Кроме того я совершенно лишен талантов.

– Вы лишены талантов, Качинский? – в изумлении воскликнул Георг и рассмеялся, в первый раз после очень долгого времени.

Качинский поднял на него глаза. Его тщеславию польстила беззаветная вера в его способности, так явно прозвучавшая в смехе Вейденбаха. Он слегка покраснел.

– Нет, нет, – сказал он, – когда-то я верил в себя, но теперь я вижу, что бездарен. Я умею только подражать тому, что сделали другие. Мне следовало бы работать, много работать, но на это у меня не хватает энергии.

– Так что же вы делаете?

Качинский пожал плечами.

– Вы – честный малый, Вейденбах, – сказал он, натирая руки пудрой. – Возможно, что вы когда-нибудь станете большим художником, именно потому, что чувства у вас такие искренние и простые. Я не хочу пред вами кривить душой. Моя матушка скончалась, и я продал обстановку, которую она мне завещала. На вырученные деньги обзавелся гардеробом. Я поступил так только из тщеславия, но оказалось, что ничего разумнее я сделать не мог. Не бросилось ли вам в глаза, Вейденбах, что здесь, в Берлине, есть сотни элегантно одетых молодых людей, – выутюженные брюки, монокли, изящная обувь, – и никто не знает, на какие средства они живут. Но вид у них беспечный, цвет лица здоровый, руки выхоленные. На одежде – ни пылинки. Они фланируют по Курфюрстендамму и в пять часов пьют чай в холлах фешенебельных отелей. Чем же кормятся все эти молодые люди, Вейденбах? Они вам этого не откроют, они образуют особый класс. И лишь тогда, когда вы будете одеты так же, как эти молодые люди, вы сможете проникнуть в их тайны.

– Так чем же они кормятся? – нерешительно перебил Георг художника, с любопытством глядя на него.

– Чем? – отозвался Качинский, и тщеславная, циничная усмешка заиграла на его красивых губах. – На это не так-то легко ответить. Как бы то ни было, мы кормимся, и не так уж плохо. Умеете ли вы танцевать, Вейденбах, хорошо танцевать? Так пойдем со мной в один дансинг, в пять часов дня. Я вас туда введу. Вы немного потанцуете, вас угостят чаем, печеньем, папиросами и ликерами, а если у вас особенно выгодная внешность, то еще и гонорар вам заплатят. Вы узнаете, что существуют элегантные рестораны, где можно совершенно бесплатно поужинать с красивой дамой, которая, разумеется, тоже должна быть одета безукоризненно.

– Может ли это быть? – спросил Георг.

. – Да, это может быть, – ответил Качинский, которому доставляла удовольствие озадаченность этого несчастного, затравленного, бледного, размякшего от дождя Вейденбаха.

Он надел жакет и разгладил его на себе. Затем стал тихими шагами расхаживать по комнате, и его поступь выражала удовольствие от безупречной одежды и то приятное самочувствие, которое возникает после тщательного туалета. Красивое лицо сияло легкомысленной улыбкой. Он продолжал болтать:

– Заводишь знакомства, завязываешь отношения. Подчас встречаешь то тут, то там красивую даму, и она тебя приглашает в дом. Ешь, пьешь и ублажаешься. А затем, – и это важнее всего, – есть множество игорных клубов, которые умеют отблагодарить за ввод к ним новых платежеспособных членов. Играть тоже можно, если кто умеет. Но по этой части я, по правде сказать, еще дилетант, Вейденбах. Есть у меня приятель, русский, бывший гвардейский офицер. Вот тот умеет играть! Только возьмет карты в руки – счастье уже на его стороне. Видите, Вейденбах, как люди живут. И если можно так жить, то к чему напрягаться? Искусство? Кто теперь у нас в стране сколько-нибудь интересуется искусством, что-нибудь понимает в искусстве? Это время миновало.

Качинский вдруг умолк. Остановился и, размышляя, смотрел на Георга.

– Есть, впрочем, еще одна возможность легко зарабатывать деньги, – оживленно воскликнул он затем, вдохновившись своею мыслью. – Послушайте, Вейденбах, это вам, пожалуй, подошло бы!

В глазах у Вейденбаха проснулась надежда.

– Да, милый мой, кажется, это удачная идея! Ведь вы в конце концов пришли ко мне потому, что вам деньги нужны, и вы думали – у Качинского, быть может, найдется что-нибудь. Полно, Вейденбах, вам незачем краснеть, что вы! Я могу вам только вот что сказать, – Качинский оскалил в улыбке свои красивые зубы: – ничего не может быть глупее на свете, чем краснеть перед Качинским. Но чтобы не забыть, вот эта единственная вещь, которая вам, пожалуй, подошла бы: кокаин!

– Кокаин? – разочарованно прошептал Георг.

Качинский расхохотался.

– Да, кокаин! – повторил он. – Это вас, кажется, не вдохновляет, а между тем дело просто. Попробуйте добывать кокаин. Людей, у которых есть кокаин, вы найдете, а затем мы могли бы работать вместе. О покупателях позабочусь я. Что вы на это скажете?

Качинский смеялся громко и весело.

– Это дело не для меня, – пробормотал Георг. – Не такой я человек. К этому у меня нет ни малейшего дарования.

Качинский смотрел на него с выражением тихого сожаления в серых глазах.

– Жаль, очень жаль, – тихо сказал он затем. – Боюсь, что вам придется туго, Вейденбах. Да, не такой вы человек, я это вижу. Вы созданы только для работы. Вы вечно будете работать, а другие вашей работой пользоваться и над вами смеяться.

– Ну и пусть смеются, только бы мне иметь работу, – ответил Георг, вставая. Ему вдруг стало тошно от цинизма Качинского. – Я надеюсь, Качинский, что вы не сердитесь на меня за мой визит, – сказал он.

– Сержусь? Почему же? Я ведь ничего не прозевал. Я тут расхаживаю взад и вперед и жду телефонного звонка. Мне надо узнать, где сегодня вечером играют, а кроме того мне предстоит свидание в «Бристоле».

– А Женни, Женни Флориан? – спросил Георг, уже со шляпой в руке. – Как ее дела? Она еще в Берлине?

Качинский побледнел. Он сразу остановился. Его серые глаза загорелись злобой, а красивый мальчишеский рот стал упрямым и властным. Это лицо Георг потом уже не мог позабыть. Оно стало высокомерным и холодным и слишком явно выдавало, что приветливые и любезные манеры Качинского были просто притворством.

– Никогда больше не произносите при мне имени Женни Флориан! – крикнул он и, точно капризный ребенок, топнул ногой. Но заметив, что Георг обижен, он попытался смягчить впечатление от своих слов. – Простите, – сказал он более спокойно, хотя его голос еще дрожал, – простите, что я разволновался. Но всякий раз, вспоминая Женни, я прихожу в ярость. Она сделала карьеру, Вейденбах. Разъезжает в роскошном «мерседесе», и посмотрели бы вы, как она улыбается, отвечая мне на поклон: совершенно так, словно я был ей когда-то случайно Представлен в обществе Женни Флориан, должен вам, Вейденбах, сказать, – это женщина, которая далеко пойдет Она искуснейшая актриса на житейской сцене! На театральной она потерпела фиаско. Вы знаете, что она пробовала на ней свои силы? Теперь она пробует их в фильмах. Посмотрим, что из этого выйдет. Впрочем, тут за ее спиной стоит некая финансовая сила. Но в жизни – в этом ей нельзя отказать – она играет свою роль изумительно! Играет, однако, только за высокий гонорар. И готова нарушить любой контракт, если вы ей предложите больше.

Лицо у Качинского при этих последних словах – он слегка декламировал – опять побледнело. Губы у него дрожали, светло-серые глаза холодно и зло блестели.

В этот миг зазвонил телефон.

– А вот и вызов, – возбужденно сказал Качинский и поспешно подал гостю холодную руку. – Будьте здоровы, Вейденбах, – сказал он, не глядя на Георга, и побежал к небольшому письменному столу, где стоял телефон.

5

Георг медленно сходил по лестнице. «Ведь у него даже губы накрашены». – подумал он, унося с собою запах эссенций, пудры и элексира для полоскания зубов.

«Так вот какой Качинский, которого я уважал!» – смущенный этим визитом, думал он, торопливо идя на станцию подземной дороги Если бы ему повезло с поездами, он мог бы еще поспеть на Александерплац до закрытия магазинов. Разочарование и грусть овладели им. Что с Качикским сталось? Что сделали из него время и этот город? Предатель, отщепенец, циник! Он не хотел признаться себе, что любил Качинского и два года добивался его дружбы. «И как он разволновался при имени Женни! Как он сейчас же обругал ее! Что случилось? Ну, нам уже больше не видеться. Прощай!»

Он не опоздал. Продавщицы и приказчики, изнуренные сухим, испорченным воздухом помещения, уже поглядывали на стрелки часов. Но заведующий отделом личного состава, маленький, полный, в сущности уже закончил свой рабочий день и принял Георга с кислой гримасой. Он хмурил брови, и тогда лицо у него делалось совсем удрученным и несчастным.

– Собственно говоря, у меня не справочная контора, молодой человек… Ну, ладно уж… Мерц Христина, говорите вы? Она оставила службу три месяца назади жила в ту пору… – Он написал адрес и протянул Георгу записку, держа ее концами пальцев, словно к ней пристала грязь. Это был квартал, пользовавшийся не совсем хорошей славой.

Лицо у Георга просияло. Он сейчас же отправился в путь и стремительно, как человек, которого преследуют по пятам, несся сквозь толпу, запрудившую улицу в этот час, когда закрывались конторы и магазины. Запыхавшись, обливаясь потом, достиг он указанного ему дома. Остановился и осмотрел этот дом. И сразу же, упав духом, покачал головой.

Адрес относился к августу месяцу, а теперь был ноябрь. Весьма вероятно, – он даже чувствовал в этом уверенность, – что Христина больше не живет в этом доме. Во всяком случае, справку он надеялся тут получить.

И в то время как. рн медленно и с некоторой робостью приближался к дому, в мозгу у него опять проносились мысли, вот уже три месяца терзавшие его. Почему она вдруг перестала писать? Не уехала ли она из Берлина? О нет, он чувствовал, что она в городе. Не умерла ли она? О нет, он чувствовал, что она жива. Не больна ли, не лежит ли где-нибудь в больнице? Возможно, но не может быть, невозможно допустить, чтобы Христина могла его покинуть, не сказав ни слова. Разве не имел он доказательств ее любви и страсти? Разве могло быть лучшее доказательство, чем то, что сделала Христина?…

Дом был, как все жилые дома казарменного типа в восточной части города, такой же запущенный, темный и мрачный, как все соседние дома. Рядом с воротами был трактир где стояли два подвыпивших кучера с рюмками в руках. Георг зашел туда узнать адрес слесаря Руша. Руш? Да, есть такой. В третьем дворе, первый этаж.

Дворы были маленькие и тесные, собственно – колодцы, а не дворы. Тут горели крошечные фонари, и стены казались покрытыми плесенью. Из окон там и сям лился мутный свет, а из дверей полз запах скверного кухонного жира. Из третьего двора вышла низенькая женщина в наброшенном на голову платке. Георг нагнулся, чтобы заглянуть под платок: маленькое, бледное лицо пожилой женщины, тихо и беззвучно плакавшей.

Третий двор был самым маленьким. Там было совсем темно и дождевая вода с плеском стекала из какого-то дырявого желоба на середину двора. За опущенными грязными занавесками в двух окнах первого этажа мерцал тусклый свет.

Георг ощупью пошел на этот свет. Обоняние сразу подтвердило ему правильность адреса: пахло слесарной мастерской. И к этому примешивался еще один запах – запах свечей.

Дверь в квартиру слесаря была приоткрыта, и Георг заглянул в щель. Сердце у него так колотилось, что в этот миг он не мог бы выговорить ни слова. В комнате что-то поблескивало. – Что это? – свет свечей, точно на елке. От волнения он прикоснулся к двери, так что щель расширилась. Тут он увидел на столе в слесарной мастерской покойницу – крупную, толстую женщину. По обеим сторонам бледного, добродушно улыбавшегося лица трепетало пламя двух свечей. Он услышал, как кто-то всхлипнул, а потом громко откашлялся. Чья-то тень поползла по стенам и потолку, и громкий, грубый голос крикнул:

– Кто там?

– Простите за беспокойство, – пробормотал Георг, в то время как чья-то фигура уже приближалась к двери.

Рослый, плечистый человек стоял перед Георгом. Глаза у него были заплаканные. По-видимому, он растирал их грязными кулаками: толстые, черные ободки лежали вокруг глаз, как фантастические очки.

– Что вам надо? – грубо спросил мужчина, устремив на Георга пристальный и горящий взгляд.

– Я пришел очень некстати, – тихо ответил Георг. Взгляд этого человека испугал его. – Мне нужно было кое-что узнать.

Он спросил, живет ли еще здесь Христина Мерц. На лице у слесаря появилось презрительное выражение.

– Мерц? – заворчал он. – Ее здесь давно, давно уже нет. Но вам-то от нее что нужно, молодой человек? Уж не хотите ли вы заплатить по ее долгам? Она еще нам за Квартиру должна, за два месяца.

Георг попятился, пробормотав слова извинения.

Слесарь вышел за дверь и крикнул ему вдогонку:

– Тут еще осталась картонка этой особы со старыми тряпками. Не за нею ли вы пришли? Я вам ее принесу.

– Ничего мне на надо, – сказал Георг, торопливо шагая к воротам.

– Да подождите же вы! – закричал слесарь. – Куда вы так бежите? Подождите! Я ведь ничего худого не хотел сказать. Эй, вы!

У трактира возле ворот слесарь догнал его. Тут только Георг заметил, что этот человек с грязным лицом пьян.

– Вы хотели узнать про Христину? Я вам расскажу про нее.

– Расскажете?

– Да, пойдем.

С настойчивостью пьяного он потащил Георга в трактир.

– Мы по-хорошему поговорим о ней. – продолжал он, усадив Георга на стул, – по-хорошему. Дай коньяку, Антон! – крикнул он хозяину в безрукавке. – Да, Христина – славная девчонка, тонкая штучка, но… Я ведь вас пугать и обижать не хотел, – обратился он снова к Георгу и придвинул к нему рюмку. – Этого у меня в намерении не было. Вы видели, там лежит моя умершая жена, вот почему я так из себя выхожу по всякому поводу. – Он опрокинул в гсрло рюмку коньяку и заставил выпить Георга. – Пейте, молодой человек, вы слишком бледны. Эй, Антон!.. Ведь и Христина подчас любила опрокинуть рюмочку. Не так уж она была строга.

– Христина? – в изумлении перебил его Георг.

– Ну да, Христина. Случалось, они вечером вместе распивали по рюмочке, ваша Христина и та, что там лежит. – Руш ткнул большим пальцем через плечо. – Как-то, знаете, она села на дрожки и – что вы на это скажете? – вывалилась с другой стороны. И смеялись же мы, ха-ха-ха, все смеялись! Ну, что ж такое? У всякого из нас свои слабости.

– Христина упала с дрожек?

– Да нет же, нет, та, что там лежит, с дрожек упала. Да пейте же вы, пейте до дна. Докажите, что не сердитесь на меня!

У Георга жгло в глазах. Он спросил, давно ли съехала Христина.

Слесарь призадумался. Сморщил заплаканное лицо.

– Давно ли? – сказал он. – Дайте подумать. Да, давно ли? Эй, Антон, может, ты помнишь? Эта маленькая, черная, знаешь, такая хохотунья?

– Она и в этом заведении бывала? – спросил Георг, стараясь скрыть удивление.

– Разумеется. Она никогда компании не портила, смеялась, шутила, забавные штуки рассказывала. Славная девчонка, шалая! Она собиралась на сцену. Всегда болтала нивесть что про какую-то актрису, у которой друг – миллионер. С ней вместе она и хотела на сцену пойти. Или в кино.

«Все это фантазия, – думал Георг. – Он ведь пьян».

– А куда Христина перебралась – вы не знаете? – спросил он.

Слесг. рь снова сморщил лицо, раздумывая. Казалось, он заплачет.

– Дайте подумать, – ответил он, – помнится, она вдруг исчезла. Не знаю. Дайте мне только подумать.

Хозяин принес еще две рюмки коньяку.

– Скажите мне, пожалуйста, – пристал слесарь к Георгу, – вы художник? Христина всегда рассказывала, что водит знакомство с художниками. За ваше здоровье! Эй, Антон, – обратился он вдруг к хозяину, – можно ли мне тут сидеть? Она там лежит, а дверь открыта. У нее с пальца еще не снято кольцо. Здесь в доме такой сброд живет, без всякой совести. В нашем городе все возможно, милый человек! Знавал я одного отчаянного парня. Он мне рассказывал, что забрался как-то в Груневальде в одну виллу, – и что же он вдруг видит? Лежит покойник, еврей. Но это не помешало ему унести все серебро. Вот какие тут люди, сударь мой! А вот я вам еще другую историю расскажу, – продолжал он, охмелев, придвинулся к Георгу и положил на его руку свою тяжелую ладонь. – Слушайте, это такая замечательная история, какой вы еще никогда не слыхали. Такой истории вы и в газете не найдете!

«Вот сейчас я уже не молодой, а посмотрели бы вы на меня, каким я был двадцать лет назад. Лихим малым я был! И была у меня тогда девчонка, ее звали Марихен. Глаза у нее были, как у серны, такие большие и кроткие И была она стройная и нежная, а росту вот такого, понимаете, – не выше подростка. Но уж таковы жен Щины, захотелось ей иметь лакированные туфли, а потом ботинки с серым верхом, а когда она получила ботинки с серым верхом, то подавай ей сапожки на пуговках. И так без конца. И со шляпами было то же, что с обувью. В ту пору я работал на заводе в Вайсензее, и моих заработков не хватало на все ботинки и шляпы, и платья, которые хотела носить Марихен. А когда я их не покупал ей, Марихен уходила к другому, потому что за нею бегали все мужчины!

«Но слушайте дальше, – продолжал Руш, – слушайте дальше, и вы будете удивляться. На заводе был у меня товарищ, простой слесарь, но когда по воскресеньям он выходил на улицу, вы подумали бы, что он барон. Как он это делал – непонятно. Его звали Рот.

«Вот как-то приходит ко мне этот Рот и говорит: слушай, Руш, хочешь заработать много денег? Я говорю: отчего же? – потому что день рождения Марихен был на носу, а у меня в кармане – ни гроша. Марихен три раза в год справляла день рождения. Но глаза у нее были такие красивые, а когда она говорила, – голос такой нежный, и когда она танцевала, все себе шею выворачивали, на нее глядя, так почему же ей было не справлять три раза день рождения? Я вам это коротко расскажу. Этот Рот сбил меня с пути. Давно это было, и тут стыдиться нечего. Этот Рот, понимаете, входил в запертые двери, совсем как входит ветер в открытое окно. Вот мы и стали работать вместе, и зажила хорошо моя Марихен. Мы были осторожны и не зарывались. Так это продолжалось довольно долго. Но теперь слушайте, теперь идет самое интересное! Мы часто веселились и танцевали, Рот, Марихен и я. Как-то Рот говорит мне, что мы можем заработать уйму денег. Уехал тот кожевенник, у которого он чинил электрическую проводку. – Возьмешься? – говорит. Я говорю: отчего же! Накануне мы обошли дом, и Рот показал мне одно окно и сказал, что полезет вперед, а когда он откроет окно, я полезу за ним. – Завтра вечером, – сказал Рот, – завтра вечером – новолуние, вот мы и сварганим это дельце.

«А теперь слушайте, вот когда идет самое интересное. У последнего переулка мы расстались, и Рот сказал: – Приходи ровно через четверть часа. Сейчас без четверти двенадцать. Приходи ровно в двенадцать. – Я прихожу ровно в двенадцать. Окно медленно открывается, и я влезаю. И знаете вы, милый человек, что случилось?

– Нет, – сказал Георг, слушавший только из вежливости, – как мне это знать?

Руш рассмеялся так, что между клочьями бороды показался его толстый язык.

– Меня сразу схватили две пары рук. Я попался в лапы полиции. Слыхали вы в жизни что-нибудь подобное?

– Значит, Рот выдал вас?

– Он мне подстроил ловушку, и я попался в нее. Они с Марихен хотели от меня отделаться и выдали меня полиции.

«Ну, что ж, я заработал два года и смолчал.

«Но решил про себя: когда я выйду, крышка вам обоим! И когда я вышел, то купил себе нож и револьвер и сказал себе: подождите вы оба, только бы мне вас найти! Но найти их было трудно. Днем я работал, а вечером все ходил по танцулькам. И вот слушайте, милый человек, вот когда будет самое интересное. – Руш опрокинул еще одну рюмку. – Сейчас вы услышите самое интересное. Как-то вечером захожу я в маленькую танцульку в Трептове. Там было не очень людно, и кого я вдруг вижу? Рота и Марихен. Я подхожу к ним – и что же вы думаете? Руки у меня были в карманах, и я держал нож и револьвер наготове. Так я подхожу к ним. Рот мигом удрал. А Марихен, как вы думаете, что она сделала? Марихен упала на колени и завопила так жалобно, как еще ни один человек при мне не вопил. И при этом подняла руки вверх. И что же, вы думаете, вышло? Я забыл весь сво, й гнев и все свои клятвы. Я поднял Марихен и говорю: да чего же ты ревешь, Марихен? А она плачет и рыдает, и я успокаиваю ее. Тогда, наконец, она успокоилась и сказала, что теперь будет опять жить со мной, потому что любит меня гораздо больше, чем этого Рота. Так она и сделала, милый человек, и вот какие вещи, видите ли, бывают на свете.

Внезапно Руш поднял оба больших кулака в воздух и заревел:

– А теперь вот умерла Марихен! Теперь она там лежит мертвая! Марихен! Марихен!

Он ударил себя кулаком по голове.

– Ну, ну, Руш, успокойся, – сказал хозяин. – Как-нибудь перетерпишь.

– А теперь умерла Марихен! – заревел опять Руш.

Георг встал, собираясь уйти.

– Нет, нет, побудьте со мною, – просил слесарь, – побудьте со мною. Мне нужно с кем-нибудь говорить. Я вам больше не буду рассказывать про свои дела. Поговорим о вашей Христине.

И он стал говорить о том, как ладила в первое время Христина с его женой. Она часто пекла пироги… ах, какие вкусные! Не потом потеряла службу и оказалась в нужде. Потом зачастил к ней маленький белокурый господин в пенсне и уводил ее из дома. А после него – худой, черный, – может быть, русский. Он всегда подходил к окну и насвистывал такой грустный мотив.

Георг вскочил и так быстро исчез, что слесарь ухватился за воздух, когда обеими руками хотел его удержать.

6

Роскошная жизнь в маленькой гостинице, приютившей Георга, длилась недолго. Уже через несколько дней у него не было денег для оплаты чердачной комнатки, и как-то утром он на рассвете выскользнул из отеля, оставив там маленький чемоданчик со своими пожитками в погашение долга.

Тогда-то, заметив, что он катится под гору, что почва ускользает у него из-под ног, он, защищаясь, пустил в ход последние силы.

От утренних до вечерних сумерек он был на ногах. Подымался и спускался по лестницам. Предъявлял свидетельства. Ждал. Терпел. Мужества он не терял и с каждым днем боролся все более стойко. Он уже не держался скромно в уголке, а выходил вперед, спрашивал, требовал. Голос у него звучал уверенно, взгляд сделался храбрым.

Не выходил у него из головы случай с дирижером, о котором ему как-то рассказывали. Этот дирижер приехал, никому не известный и без гроша в кармане, в большой провинциальный город, а вечером уже дирижировал в опере. Оба штатных дирижера внезапно заболели. Теперь он один из первых оперных дирижеров в Германии.

Почему бы и ему, Георгу Вейденбаху, не улыбнулась удача. И чуть было с ним не случилось того же, что с этим дирижером. Он явился к одному из первых берлинских архитекторов, к которому раньше не решался зайти. Положение оказалось не безнадежным. Неучтивая усмешка, недосадливо отведенный в сторону взгляд были ему ответом. Его попросили обождать. Сгорел завод, его надо было как можно скорее восстановить. «Видишь!» – подумал Георг и вспомнил своего дирижера, которого одели во фрак за несколько минут до начала спектакля. Заводу нужно было в должный миг сгореть, чтобы он… Но в приемную вошел костлявый, лысый господин, быстрым взглядом скользнул по его худому, изношенному пальто и с сожалением покачал головой. Итак, ничего не вышло.

Ну, не здесь, так в другом месте. Как и другие безработные, он читал на стенах еще влажные газетные листы и срывался с места, устремляясь навстречу какой-нибудь тусклой надежде.

На вокзалах по временам случалось заработать несколько пфеннигов мелкими услугами, справками. Но нужны были зоркость и проворство. Конкуренты не дремали. В полдень на Александерплаце дымились три полевые кухни Армии спасения и дзе кухни одной большой газеты. Толпы женщин и мужчин, несчастных, бледных, в отрепьях, выстраивались в бесконечные очереди и терпеливо продвигались вперед. Тут можно было получить тарелку горячего супа – немного, но все же что-нибудь. Зеваки толпились вокруг кухонь. Однажды явился даже фотограф для съемки. Георг отвернулся. Чего доброго, еще увидит его на снимке Качинский, сидя за чаем в фешенебельном холле.

Тяжело было по ночам. Это был ад. Небо рдело между черными домами. Случайная квартира, зала для пассажиров на вокзале, ночлежный приют. В северной части города Георг разыскал ночлежку, где за несколько пфеннигов можно было переночевать на полу. Там вповалку лежали люди, и даже коридоры были запружены изможденными телами. Приходилось перелезать через них. От испарений этих нагроможденных в кучу, покрытых грязью людей перехватывало дыхание. Обычно Георг только под утро забывался сном. Он лежал всю ночь, не смыкая глаз. Спящие хрипели, храпели и стонали. Некоторые дико кричали со сна. Мужчины, женщины и дети спали вперемежку и подчас из какого-нибудь угла доносился сладострастный стон, прерываемый чьим-нибудь несдержанным рычаньем. Вот что происходило в городе, улицы которого днем очищались резиновыми катками.

Несколько раз Георг оказывался рядом с девушкой. Она была, в сущности, еще ребенком, с худыми плечами и маленькой, неразвившейся грудью, и тоже лежала без сна. Часто он наблюдал часами ее сидящий силуэт. Как-то ночью оно близко придвинулась к нему, так что он ощутил ее худое тело, и похотливо шепнула: вы спите? Осторожно дернула его за рукав, нагнулась над ним. Но он не шелохнулся, застыв от ужаса.

Иногда ночь казалась ему бесконечной. Не находя покоя, он метался из стороны в сторону. То дрожал от озноба, то горел, как в лихорадке. Спавшие хрипели и кричали, а по временам вдали грохотал город. Шум был совсем такой, как весною при ледоходе на реке. Иногда казалось – город рвется пополам – бедный, богатый, больной, здоровый, гибнущий, воскресающий. Все разом: смерть, жизнь, разрушение, возрождение, радость, горе. Георг думал о Штобвассере, который теперь кашляет под своим худым одеялом. Думал о Качинском и представлял себе, как художник сидит изящный, улыбающийся, в каком-нибудь шумном клубе, где глаза слепит свет со стен и потолков. Странно: видение ярко освещенных и натопленных помещений каждую ночь следовало за ним в этот мрак.

Скоро опять начнут курсировать трамвайные вагоны и понесутся проворные автомобили, лавки наполнятся бодрыми, выспавшимися людьми, но покамест держится ночь, и город еще темен и страшен. Вчера ночью сброшен был человек с третьего этажа во двор, убит сторож на автомобильном заводе, застрелен шуцман. И такие события приносит с собою каждая ночь.

Часто также думал он о Христине, изменившей ему. Тогда он всю ночь сидел на постели.