Рик Хотала
Стук
Улицы пылали.
Последние полтора месяца Мартин Гордон не покидал дома после захода солнца.
Не осмеливался.
Он не видел ни единой программы новостей с тех пор, как на прошлой неделе телевизионные станции прекратили вещание. А свежего номера газеты или журнала не держал в руках и того дольше. Но ему не требовалось ничьих предупреждений, что выходить из дома с наступлением темноты — большой риск. Из окна своей спальни на втором этаже он видел молодежные шайки, рыскающие по улицам пылающего города, — черные силуэты, точно расплавленный металл на фоне пляшущего огня.
Праздновать наступление тысячелетия начали с первых чисел декабря. Сперва это были импровизированные веселые вечерние сборища, но последние недели празднования длились с сумерек до рассвета, и толпы людей бродили из одного квартала в другой. То, что началось как безобидное импровизированное празднование, быстро превратилось в бессмысленный вандализм, когда наружу вырвались человеческие обиды и неуверенность в завтрашнем дне. И вскоре наступило время поджогов и грабежей.
Мартин уволился в прошлый понедельник. Ну, «уволился», решил он, не совсем то слово: на заводе не осталось никакого начальства, так что подать заявление об уходе было некому, и он просто перестал выходить на работу.
Его не слишком огорчало, что он оказался безработным. Во-первых, его работа ему, в сущности, никогда не нравилась, а теперь у него оказалось вдосталь времени заниматься тем, что он любил, например, своей моделью железной дороги. Конечно, без электричества он не мог привести поезда в движение, и в сгущающемся сумраке ему оставалось только любоваться тем, что он изготовил днем, и надеяться, что в конце концов, когда подача электричества будет восстановлена, он опять будет дирижировать движением своих составов.
Однако последние дни почти все светлое время суток он отдавал укреплению баррикад вокруг своего дома. Он принес в жертву почти все тяжелые дубовые двери между комнатами, чтобы загородить окна нижнего этажа. Он приобрел в скобяном магазине самые надежные шурупы и, распилив двери пополам, крепко-накрепко привинтил их к оконным рамам. Такой ставень мог бы попытаться выломать только тот, кто почему-то вдруг решил бы ворваться в дом ценой любых усилий.
Раздобывать провизию становилось все более трудной задачей. Всю свою наличность Мартин уже истратил. Все банки в городе закрылись ко второй неделе декабря, так что его жалкие сбережения оказались для него недоступны.
В конечном счете никакого значения это не имело, так как все продовольственные магазины, до которых он мог бы дойти пешком, были полностью разграблены. Без электричества со всеми скоропортящимися продуктами пришлось распроститься, однако Мартин успел запастись сухими смесями и консервами, которых ему должно было хватить на месяц, а если расходовать их бережно, то и на более долгий срок. Еда эта не слишком вдохновляющая — обычно холодные бобы или овощные смеси, которые он ел прямо из банок. Надеяться он мог лишь на то, что беспорядки пойдут на убыль, полиция наладит порядок и мало-помалу восстановится нормальный образ жизни.
Конечно, тот, который будет считаться нормальным в 2000 году.
Каждый день, едва солнце касалось горизонта, Мартин проверял, надежно ли заперты парадная и задняя двери, затем садился за холодный ужин, прежде чем подняться наверх, чтобы он мог следить за своим двором из спальни. А после полуночи он ложился спать.
Он настолько освоился с происходящим, что разбудить его могла бы только особенно буйная компания, подойди она близко к его дому. В подобных случаях он просыпался и садился на кровати, положив дробовик себе на колени, словно младенца. Зажигал он только одну свечку и ставил ее позади себя, чтобы она освещала дверь, но не ослепила бы его в случае каких-либо неожиданностей.
Однако до сих пор ничего такого не случалось, а этот вечер по какой-то причине выдался вообще непривычно тихим. Беспорядки в честь Миллениума продолжались вовсю, но в стороне от его улицы. Из окна верхнего этажа Мартину были видны озаренные огнем здания вдалеке и слышны звуки музыки и буйные голоса, исступленные вопли и хохот.
— Черт, ну и празднование! — пробормотал он.
У него была привычка разговаривать с самим собой вслух, поскольку уже восемь лет после смерти матери он жил один. Своего отца он вообще не знал; по словам его матери он бросил их, когда Мартину был всего год. Подобно многим и многим мужчинам в тяжелые экономические времена, он в один прекрасный день вышел из дому купить сигарет и не вернулся.
Воздух был по-зимнему пронизывающе холодным, и некоторое время послушав звуки дальнего разгула, Мартин решил, что может без особых опасений закрыть окно и лечь спать. Поскольку дом не отапливался — даже если было бы электричество, все равно уже больше месяца топливо не доставляли, — его матрас был завален одеялами и пледами. Он лежал в темноте, смотрел на багрово-оранжевые всполохи пламени над крышами, а дыхание вырывалось у него изо рта облачками пара.
Он только-только уснул, как внезапно был разбужен.
В секундной слепой панике Мартин не мог понять, что собственно, его разбудило. Шум и крики по-прежнему раздавались вдалеке. Он растерянно оглядел темную спальню в уверенности, что слышал… но что?
Кто-то забрался в дом?
На него нахлынул безотчетный страх.
Исключить это нельзя, подумалось ему, но как кто-то мог проникнуть в дом настолько бесшумно, что не разбудил его раньше?
Двигаясь медленно, чтобы не шуметь, Мартин сел на постели и взял дробовик, прислоненный к стене за кроватью. Ему сразу полегчало. Сбросив одеяла, он спустил ноги на пол. Едва его подошвы коснулись ледяных половиц, как вверх по ногам пробежала дрожь.
Пригнувшись в оборонительной позе, он ждал, не раздастся ли этот звук снова, и пытался не стучать зубами. Костлявые пальцы дрожи выбивали мотив на ксилофоне его спины. Волосы на затылке вздыбились от жуткого предчувствия, и тут он услышал тот же звук — очень слабый.
Это был чей-то стук…
…стук в парадную дверь.
Сердце в груди Мартина сжималось и разжималось точно кулак, когда он взвел курки дробовика и осторожно шагнул вперед. Он часто дышал, и холодный пар его дыхания ложился на плечи, будто скрученный шарф.
Он не успел приблизиться к лишенному двери проему в стене спальни, как стук раздался снова, громче. Он эхом прокатился по холодному темному дому, резонировавшему, точно пустота в гигантской литавре.
Когда Мартин вышел в коридор и остановился посмотреть через перила вниз, он дрожал как в лихорадке. Глаза у него, казалось, никак не желали свыкнуться с темнотой, но он отчаянно вглядывался в дверь, и когда стук раздался снова, ему почудилось, будто увидел, как дверь прогибается под каждым тяжелым ударом.
Сжав дробовик покрепче, он начал спускаться, сосредоточив взгляд на узких окнах по обеим сторонам двери. Он хотел получить хоть какое-то представление о том, кто стоит на крыльце, но видел только густое черное пятно, почти жмущееся к стеклам, будто просящаяся в дом приблудная кошка.
Мартин перевел дух, готовясь предостеречь, пригрозить, но голос ему изменил, застрял в горле, будто рыболовный крючок.
Ему это не понравилось.
Совсем не понравилось.
Но несмотря на нарастающее внутреннее напряжение, он продолжал спускаться. Каждая ступенька поскрипывала под его тяжестью, терзая его нервы, пока он не оказался в прихожей.
Единственный свет в доме исходил от единственной свечи, горевшей у него в спальне. Сюда свет практически не достигал. Темнота в доме смыкалась все плотнее, опутывая его, как мягкий фигурный бархат. Когда он осознал, что удерживает дыхание, то выдохнул воздух с долгим присвистом. Дрожащими руками он поднял дробовик и прицелился в дверь.
Хотя он ожидал его и убеждал себя, что готов, у него екнуло сердце, когда стук возобновился.
Тяжелые удары обрушились на дверь: один… второй… третий.
И прекратились.
От внезапной тишины у Мартина зазвенело в ушах. Он стоял посреди прихожей, не в силах от испуга ничего сказать или сделать.
Пока он ждал, чтобы стук возобновился, его дурные предчувствия обострились. Он пугливо вертел головой туда-сюда, словно ожидая увидеть, как что-то подкрадывается к нему из темноты, хотя и твердил себе, что там ничего нет. Его взгляд вернулся к двери, так как невидимый некто за ней вновь принялся стучать еще громче.
А вдруг, подумал Мартин, это кто-нибудь из его друзей? Кто-то, кто пришел проверить, что он и как?
Маловероятно.
Настоящих друзей у Мартина не было. Он всегда держался особняком, и в долгие годы, отданные уходу за больной матерью, привык к одиночеству, а потому ее смерть мало что тут изменила.
При мысли о матери его словно ударило током.
«А что, если там она?!» — подумал он, не в силах подавить сотрясшую его дрожь. Он невольно вспомнил, как в течение этих последних ужасных лет, когда болезнь приковала ее к постели, когда он выбирал свободную минуту, чтобы заняться своими поездами, она принималась бить кулаками по стене и ему приходилось бросить их.
Он попытался отогнать эту мысль, но стук был совсем таким же.
— Нет! — сказал он себе. — Мама же умерла!
Он старался не рисовать себе, как она, совсем высохшая, горбится на крыльце, кутается от холода в свой пожелтевший саван и стучит, стучит в дверь, чтобы он ее впустил. Ее серая, истлевшая в могиле кожа, отваливается большими неровными лоскутами при каждом ударе в дверь, звучащем, как удар молотком по старинному китайскому гонгу.
Нет, нет!
Не может быть. Это не она.
Он же видел, как ее гроб засыпали землей.
Она умерла!
Даже если он не задушил ее подушкой, как намекал детектив, несколько раз приходивший в дом, она все равно умерла и была похоронена! А если даже он сделал что-то подобное, то только из жалости, чтобы избавить ее от долгих страданий после инсульта, вызвавшего паралич.
Он сказал себе, что не должен давать волю своему воображению. Это патология. Несомненно, там кто-то есть, безусловно, но это не… это не может быть его мать.
Но кто-то там был, и когда этот кто-то опять забарабанил в дверь, Мартин сказал себе, что, если они не уймутся, не уйдут сию же минуту, он без предупреждения разрядит в них оба ствола своего дробовика.
И ему все равно, кто там может быть.
Пусть даже мальчуган, у которого пропал котенок, и он обходит соседей, спрашивая про него. А то запойный пьяница или наркоман заблудился, вообразил, будто пришел домой, и ломится не в свою дверь.
Не имеет значения!
Черт, даже имей это значение, ему наплевать!
Любой человек с каплей здравого смысла в голове запирается в крепости своего дома, едва стемнеет. В такое время на улицах остаются только опасные люди, люди, которые заслуживают смерти, если начинают допекать порядочных людей, вроде Мартина, который хочет только одного: чтобы его оставили в покое.
И он выстрелит, если будет нужно.
Последнее время он не читал газет, не слушал новостей, но не сомневался, что с начала празднеств погибло много людей — и убийства, и несчастные случаи. Теперь, когда полиции хватает других дел, еще одна смерть в таком большом городе останется незамеченной.
И все-таки Мартин не решался окликнуть стучащих или выстрелить.
Наоборот, он направился к противоположной стене, и прислонился к дверце стенного шкафа — одной из немногих сохранившихся внутри дома, медленно опустился на пол и сел, целясь из дробовика в входную дверь.
Стук продолжался, не стихая, удары раздавались все чаще и чаще, их грохот — все громче и громче. Мартин не сомневался, что скоро дверь разлетится в щепки. Несмотря на ночной холод, по его лицу ползли капли пота. Глаза, казалось, вылезали из орбит, так пристально он всматривался в дверь… и ждал… желая только одного: чтобы стук прекратился, а стучащий ушел бы и оставил его в покое.
Но этого не произошло, и Мартин не мог не гадать, кто же это такой. Он продолжал проигрывать мысленно разные варианты, пока не наткнулся на возможный. При мысли о котором на секунду перестал дышать. Внезапно его пронизала тревога.
Что если его отец вернулся домой после стольких лет?
Возможно ли это?
Мартин всю свою жизнь прожил в этом доме с матерью, так что его отец, если он каким-то чудом еще жив, конечно, сразу же отправится сюда, просто проверяя, не живут ли его жена и сын по-прежнему здесь.
Указательный палец Мартина чуть коснулся спускового крючка. Он так стиснул, зубы, что услышал их скрип где-то в глубине головы. Перед глазами у него пульсировала и закручивалась темнота: водоворот темноты, вращающийся в еще более глубокой темноте.
Стук в дверь стал таким громким, что казалось, он теперь раздается не только снаружи, но и внутри его головы. Удар за ударом обрушивался на деревянную филенку, и каждый удар резонировал внутри его черепа, и он трясся, как в пароксизме малярии.
«Уйди!» — думал он, но не смел сказать это вслух.
«Уйди!»
«Оставь меня в покое!»
А стук продолжался в такт с мучительными ударами сердца, которое гремело у него в ушах так сокрушительно, что заболела шея.
«Прошу тебя… Во имя Господа?.. Уйди же, уйди!»
Но стук не смолкал. Он становился все громче, громче, и Мартин наконец понял, что должен подойти к двери и посмотреть, кто за ней, кем бы этот «кто» ни оказался.
Он медленно поднялся с пола. Тело у него онемело, содрогалось от боли, и он так крепко сжимал дробовик, что несколько секунд не мог шевельнуть пальцами, точно их парализовало.
Мартин решил, что ему необходимо взять себя в руки, что надо сейчас же положить этому конец, иначе будет только хуже. Однако ему несдобровать, если тот за дверью — кем бы он ни был — заметит хоть малейший признак страха или нерешительности.
Он еле волочил ноги по деревянным половицам, но громкое их шарканье было недостаточно громким, чтобы заглушить непрерывные удары по двери.
Мартин облизнул губы и так судорожно вздохнул, что грудь словно стянули железные обручи. Живот свела судорога, и только огромным усилием воли он вынудил свои руки поднять дробовик и навести его на дверь.
«Уходи! Теперь же! А не то пожалеешь!» — вот что хотел крикнуть Мартин, но перед глазами у него встали жуткие образы его мертвой матери и отца, которого он не знал.
А что, если на крыльце они оба?
Он побрел к двери, испытывая странную тяжесть во всем теле. Словно его давил кошмар. Сколько шагов он ни делал, дверь, казалось, отодвигалась от него, удалялась, а не приближалась.
Мартин помотал головой и хлестнул себя по щеке, стараясь убедиться, что не спит. Это наяву. Все это происходит наяву.
А исступленный стук в дверь продолжался, не прерываясь ни на секунду.
Словно видя себя со стороны, Мартин поднял руку и протянул ее к дверному замку. Другая рука держала дробовик на уровне груди, указательный палец лежал на спусковом крючке и уже начинал нажимать на него.
Когда он медленно снял металлическую цепочку, по руке к плечу прокатилась волна колющей боли. Цепочка неприятно залязгала, раскачиваясь, точно маятник, и дергаясь при каждом ударе снаружи, сотрясавшем дверь.
Удерживая дыхание так долго, что заболела грудь, Мартин ухватил щеколду и медленно повернул вправо. И пока он ожидал, чтобы замок щелкнул, каждый нерв в его теле жужжал, будто провода линии высокого напряжения.
Голова у него отчаянно закружилась, и он испугался, что упадет без сознания, прежде чем успеет открыть дверь и лицом к лицу увидеть тех, кто стоит на крыльце. Они же слышали, как он открывал замок, подумал Мартин, так что у них достаточно времени убежать, прежде чем он откроет дверь.
Когда замок щелкнул, Мартин содрогнулся: звук прозвучал резко, как щелканье бича. Он быстро ухватил дверную ручку, яростно повернул ее и попятился, чтобы распахнуть дверь.
Но ручка выскользнула из его пальцев, точно смазанная маслом.
Растерявшись, Мартин замер. Он дышал так тяжело, что в горле глухо гудело. Капли пота щекотали ребра, скатываясь вниз под рубашку. Стук продолжался, уже настолько громкий, что его глаза подпрыгивали в такт.
Дробовик неожиданно стал очень тяжелым, и он прислонил его к стене рядом с собой. Потом вытер ладони о штанины, после чего снова ухватил дверную ручку и снова яростно повернул.
Он услышал, как щелкнул запорный механизм. И на этот раз, когда он потянул, его пальцы продолжали сжимать ручку, и тем не менее… дверь не открылась.
Мартин выругался, но не расслышал своего голоса, заглушенного нескончаемым стуком. Он ощущал болезненное подергивание в ладони, словно от укуса осы, но не обратил внимания и несколько раз повернул ручку, продолжая тянуть ее на себя изо всех сил.
Дверь не открылась.
Даже не шелохнулась.
«Этого не может быть», — подумал Мартин в уверенности, что стучащий свободной рукой тянет дверь на себя, не давая ей открыться.
Хрипло дыша, Мартин шагнул влево. Низко нагнувшись, он выглянул в боковое окошко. Не считая дальних отблесков пожара на горизонте, ночь была густо-черной. Он никого не увидел.
На крыльце никого не было.
Внезапный порыв ветра смел снег с козырька над дверью. Ледяные кристаллики оранжево замерцали, будто алмазная пыль, и исчезли в темноте. На краткий миг Мартину почудилось, что сыплющийся снег сложился в неясную человеческую фигуру. Он откашлялся, готовясь крикнуть, но голос застрял у него в горле.
Стук продолжался и продолжался.
Внезапно Мартин пошатнулся и испустил испуганный крик — но это была всего лишь бездомная кошка, которая прыгнула с крыши мусорного бачка на забор. Однако даже если бы стук оборвался, стучать так не могла никакая кошка.
Весь трясясь, он вернулся к двери. Еще раз убедившись, что цепочка снята и замок отперт, он опять обеими руками вцепился в дверную ручку. Мышцы его запястий и предплечий вздулись канатами, вибрирующая дрожь прокатилась от них к рукам и шее.
Мартин быстро завертел ручкой взад-вперед. У него вырвался жалобный стон. Дверь будто забили гвоздями. Упершись ногой в косяк, он откинулся и потянул ручку на себя изо всех сил, но дверь осталась неподвижной.
«Кто там? — хотелось закричать Мартину. — Зачем вы это делаете?» Но пересохшее, словно ободранное, горло не издало ни звука.
Биение сердца грохотом отдавалось в ушах, а непрерывный стук становился все громче и громче, громом раскатываясь по темному дому в такт его клокочущему пульсу.
Напрягая все мышцы, Мартин отклонился, насколько сумел, пытаясь открыть дверь. Он глотал ртом воздух, который жег огнем. Наконец высоким надрывным голосом он выдавил:
— Мама?
Едва это слово вырвалось у него, как стук оборвался. Свинцовая тишина смешалась с темнотой и заполнила воздух.
Тишина длилась и длилась.
Потом раздался стук во все двери, еще оставшиеся в доме — в стенном шкафу прихожей, у лестницы в подвал и в кладовой за кухней.
Мартин закричал. Его захлестнули волны паники. Он вскинул руку над головой и с силой ударил по входной двери.
— Выпустите меня!
Слезы жгли ему глаза, а он бил и бил кулаками в дверь. С такой силой, что вскоре они покрылись кровавыми ссадинами.
— Выпустите… меня! — еле выговорил он сквозь рыдания. — Выпустите… меня!
Он привалился к двери, прижал лоб к холодному неподдающемуся дереву и продолжал бить по нему обоими кулаками. Тело горело от изнеможения. Из глаз хлынули слезы.
Теперь в доме слышались только его слабеющие удары в дверь.
И продолжая стучать, он не услышал собственного вопроса:
— Кто там?
Эрик ван Ластбадер
Вознесение к термагантам
Позвольте мне представить вам величайшую любовь своей жизни. Мой великий роман с мисс М. тянулся почти пятнадцать лет. Она не была красивой и, видит Бог, часто не была и честной, но она провела меня по очень особым местам — таким, куда бы я ни ногой, если бы не ради псе. Я благословляю ее за это, но и проклинаю тоже. Каждый день я нахожу новые способы ее проклинать, и все это время мне так ее недостает, что живот сводит судорогой, будто там свили гнездо мерзкие мелкие демоны. Может быть, так оно и есть. После того что случилось пару недель назад, это меня не удивит, нет, ничуть не удивит.
Мескаль ее зовут, да, сэр, и мутить мне голову — ее работа. Каждый вечер она это делает, пока в легком поцелуе кончиком языка пробую я ее гладкий вкус. Ага, до вас дошло. У меня был великий и бурный роман с женщиной по имени мескаль, и очень долго. И она, надо вам сказать, возлюбленная адски ревнивая. Но все, хватит. Больше — никогда. И вот почему.
Мы с моей возлюбленной занимались без всякого стыда любовью по всему Манхэттену, но самое мое любимое место для этого называлось «Геликон» — без сомнения, потому, что владелец его Майк был греком. Понимаете, гора Геликон была домом Муз — во всяком случае, так верили древние греки. Сам бар ютился в дыре за квартал от Голландского туннеля на первом этаже чугунного дома, который был красив как смертный грех еще семьдесят пять лет назад. Внутри в длинном узком помещении с медленно вертящимися вентиляторами капало с жестяного потолка, отчеканенного на рубеже столетий. Узор чеканки напоминал мне старые мексиканские плитки, которые я видел, когда жил в Оаксаке. Где впервые познакомился с мисс М. Давно, даже числа не помню. Да и они таких плиток больше не делают. С тех пор как ремесленники получили работу по изготовлению навороченных кроссовок и нейлоновых тренировочных, а также по сбору персональных цифровых помощников.
Как бы там ни было, а в «Геликоне» была масса достоинств: опилки на полу, запах старого пива и еще более старой грязи, висящей потеками, как честно заработанные медали на суровом воине. Не говоря уже о самой стойке, которая казалась вечной, покрытой шрамами давно забытых драк и свежеразбитых сердец. И самое лучшее — свет был достаточно тусклым, так что, когда смотришь сам на себя в панелях мутных зеркал за полированным черным деревом бара, вполне можно себя убедить, что ты кто-то другой — может, тот, кем мечтал когда-то стать.
В тот день, о котором я сейчас думаю, я сидел в кабинке, занимаясь любовью с мисс М., когда зазвонил телефон за стойкой. Майк снял трубку, поговорил и протянул ее мне.
— Это вас, — сказал он.
Я поднял свою возлюбленную и перенес ее на табурет к бару. Схватив трубку, я рявкнул:
— Что надо?
— Боже мой, Вилли, сейчас пол-одиннадцатого утра. И ты уже пьешь?
— А какая зараза этим интересуется? — спросил я и приложился как следует к мескалю.
— Хуже, чем я думал, — сказал осуждающий голос. — Это Герман, твой брат.
— Этим все и объясняется, — сказал я, обрезав его дальнейшие слова. — У тебя нет воображения.
— Если бы ты протрезвел, мог бы найти настоящую работу.
— И меня, черт побери, зовут не Вилли!
У меня пылали щеки, когда я повесил трубку.
— Ошиблись номером, — сказал я Майку, подвигая к нему по стойке телефон. Он только криво улыбнулся — знал, что произошло. У нас с Майком были свои отношения — такие, которые могут быть только с барменом по-настоящему высокого полета.
Вернувшись к себе в кабинку, я отодвинул второй пустой стакан и стал дальше попивать мескаль, мрачно вспоминая свой пустой офис и последний подписанный мной контракт. На шесть месяцев, и я ни слова еще не записал в блокнот, не говоря уже о компьютере. Лениво вертелась мысль позвонить Рею Майклу, моему бухгалтеру, который следил, чтобы моя жизнь не понеслась прямиком в ад на тачке, пока я плевал на все и крутил роман с мисс М. Я подумал, не надо ли, чтобы он связался с моей издательницей и сказал, чтобы не брала в голову, и отправил ей обратно аванс, который она мне прислана. Потом я припомнил, что уже просадил его в той увеселительной поездке по тем старым местам в Мексике, что не дают мне покоя. И все равно я еще ни разу не ломал контракт и не собирался начинать сейчас. Но что я собирался написать? Я понятия не имел.
Я поднял глаза на резную носовую фигуру корабля, которая свешивалась с потолка заведения Майка. Это была полуженщина-полуптица, и потому я назвал ее Мельпоменой — музой трагедии. Говорят, что от плодотворного союза Мельпомены и речного бога Ахелоя родились блистательно печальные и отчаянные сирены, чтобы бесконечно петь мучительный мотив, заманивающий беспечных моряков к гибели на скалистых берегах, где обитают сирены. Где-то в молодости Мельпомена стала моей личной музой, потому что я не мог иначе ввести в рамки картины трагедию, которая постигла мою семью.
Я все еще смотрел вверх, когда телефон зазвонил снова. Майк глазами показал, что это меня.
— Если это мой чертов братец, скажи ему, пусть целует мою белую писательскую задницу.
— Это Рей, — ответил Майк, протягивая мне трубку.
Принимая ее, я застонал. Мой бухгалтер никогда не звонит мне без веской причины.
— Да! — отозвался я.
— Билл, я только что поговорил с твоим братом. — Голос у Рея был озабоченным. — Он сказал, что ты в мрачном настроении.
— Так и сказал? Давай подумаем. Сейчас без двадцати десять утра, понедельник. Я занят третьим стаканом мескаля, и в голове у меня ни одной мысли. Так что мой ответ, пожалуй, да. Я в мрачном настроении.
Рей вздохнул:
— Ему надо с тобой поговорить.
— Этот крысиный ублюдок сбежал с моей женой, не говоря уже о доходах по пенсионному плану, когда был тем, кого для смеха можно было бы назвать моим бизнес-менеджером. Нечего ему со мной говорить.
— Послушай, — терпеливо сказал Рей. — Ты подал на него в суд и получил свои деньги обратно. Надави ты чуть сильнее, ты мог бы посадить его в тюрьму.
— Если бы ты знал, как это меня грызет!
— Почему же ты этого не сделал?
— Это разбило бы сердце Донателлы, вот почему, — ответил я. — Бог знает почему, а моя бывшая любит этого подонка.
— Сейчас новое тысячелетие, — сказал он. — Что было, то быльем поросло.
— Хрена с два. — Должен признать, что у меня сжались зубы. — Хрена с два быльем.
— Ладно, будь по-твоему.
На том конце послышался разговор и шумы возле трубки. Я спросил:
— Ты что, на поле для гольфа?
— На шестой метке, — подтвердил он. — Приезжай как-нибудь со мной и попробуй.
— И разговаривать со всеми дубиноголовыми банкирами, с которыми ты играешь? Нет уж, пусть лучше меня терзает термагант.
— Кто?
— Термагант. Знаешь, что такое гарпия?
— Конечно. Женщина, которая никогда не замолчит.
— Розу каким именем ни назови, — засмеялся я. — Только эта воняет до небес.
— Ты Донателлу, что ли, называл термагантом?
— Ответ утвердительный, друг мой. — Я посмотрел на деревянную Мельпомену. — А теперь моя личная муза стала термагантом. Смешно, правда?
— Кто это сказал, что мы все получаем то, чего заслуживаем?
— Ты, наверное. Только что.
— Мне кажется, у тебя затык, — сказал Рей.
— Как у забитой кирпичами кишки.
— У тебя еще есть время присоединиться ко мне на девятой. Займись каким-нибудь легким спортом вместо этой смертельной дряни, к которой ты стремишься. Знаешь, солнышко вышло, птички чирикают.
— Из этих птичек некоторые входят в список угрожаемых видов. Так что смотри, как бы тебе большой клюшкой не угробить одну из таких.
— Я не очень хорошо работаю большой клюшкой, — сказал Рей. — За шестой я пользуюсь третьим номером деревянной.
— Вот тут между нами и разница, Рей. Я пользуюсь большой, чтобы добраться до зеленой за два удара. Рискуй, старина. Не бойся рисковать.
— Не забывай, что я бухгалтер. Слово «риск» в мой словарь не входит. — Он что-то сказал кому-то из своих дубоголовых партнеров, и я подумал, не пропустил ли он очередь из-за разговора. Он вообще-то не любил проигрывать в гольф. — Послушай, у твоего брата на этот раз действительно есть кое-что для тебя важное.
— Это так же невозможно физически, как вставить голову себе же в задницу. Хотя в случае Германа…
— Билл, кончай нести ерунду. Лили умирает.
— Уг-гу. — Я глотнул мескаля.
— Слушай, ты не… в смысле, не теряй голову, в общем.
— Ни в коем случае, старина.
— Да, вижу. Ну, что ж, это не должно меня удивить. Ты ее не видел — сколько?
— Тридцать лет.
— Она твоя сестра.
— Она была умственно отсталой, — дал я поправку. И заметил, что говорю о ней в прошедшем времени. — Не могла двигаться, чтобы за все подряд не хвататься, не могла ни слова произнести. Не могла ни одной мысли в голове удержать.
— Суров ты, Билл.
Я почувствовал, что с меня хватит.
— Слушай, Рей, это не ты должен был прожить с ней все кошмарное детство, не тебе она блевала в лицо, не при тебе она всю ночь вопила, как котенок с глистами, не у тебя она хотела вырвать волосы с корнем, как только оказывалась близко. Не у тебя бывало по три-четыре драки в неделю из-за жестокости твоих одноклассников. Не ты должен был жить с родителями, настолько перепуганными, дошедшие до такого отчаяния, что стали беспомощны, как дети. Они цеплялись за любую соломинку — шарлатанов, целителей, гадалок. Не тебе пришлось четырнадцать лет подряд смотреть в лицо безумия. Господи, у меня и сейчас мурашки по коже!
Он помолчал.
— Она при смерти, Билл. Герман ясно дал понять, что не имеет никаких определенных пожеланий в смысле организации. Так что бы ты хотел сделать?
— Я бы хотел забыть, что она вообще была на свете, вот что.
Рей снова вздохнул:
— Тогда я ее кремирую, когда она умрет.
— Как твоя левая нога захочет, — ответил я. — Развей этот гадский пепел на четыре ветра. — Я выждал и добавил: — И знаешь что, Рей?
— Что, Билл?
— Даже не думай говорить мне, что я там должен быть, когда это произойдет.
Разговор задал тон. Повесив трубку, я был мрачен и зол. Будь оно иначе, то, что случилось после этого, могло выйти по другому. Но было не иначе, а потому вышло так.
А после случилось, что в бар принесло Таззмана. Не то что я тогда знал это имя — я его и в глаза раньше не видел.
— Эй вы, беломазые, ручки в гору и делай, как я скажу!
Таззман оказался высоким мертвенно-серым чернокожим с впалой грудью, нечесанными волосами как у Джими Хендрикса и лицом как у Айка Тернера, только он был очень, очень молод. Заученная злобность лица явно уходила вглубь не больше, чем на миллиметр, и легла на него скорее в силу обстоятельств, чем природных свойств. Мы с Майком решили обратить внимание, поскольку у него в руках был устрашающего вида автоматический пистолет, который смотрел на нас.
Он вошел в бар, — движения нервные, резкие, — и уставился на нас.
— Ты! — сказал он Майку. — Деньги давай.
— Скажи, детка, тебе раньше приходилось это делать? — спросил я, пока Майк искал ответ. — Я в том смысле, что сейчас понедельник, одиннадцать утра. Здесь только мы с Майком. Какие деньги ты думаешь найти в кассе?
По испуганному взгляду, который кинул мне Майк, я понял, что он не любитель приключений. Плохо. Кто-то должен взять контроль над ситуацией, иначе нам обоим будет очень неприятно.
— Умник! — огрызнулся Таззман. — Тащи сюда свою умную белую задницу и заряжай вот этот мешок. Грузи все из кассы и из карманов тоже.
Я раскрыл бумажник. От вида двух вывалившихся пятерок мне стало даже стыдно на минутку.
— А, блин! — выразил свое мнение Таззман, подхватывая бумажки с такой опытностью, что я даже не заметил их исчезновения. — Хоть часы у тебя есть?
— Время для меня ничего не значит, — сказал я, показывая пустые запястья. — Кстати о времени: мне кажется, что ты уже кучу времени ничего не ел.
Этот Таззман закусил губу и полыхнул на меня взглядом, оценивая ситуацию. Был он напряжен, как медведь, учуявший человека, и это должно было меня насторожить. Но, как я уже сказал, эти телефонные разговоры меня здорово вывели из себя и я был готов схлестнуться с первым, кто попадется на дороге. Глупость, да? У древних греков было для этого более подходящее слово: хубрис.
— Майк, сделай ему бургер, ладно? — Поскольку Таззман уже ничего не понимал, я решил надавить: — Как тебя зовут?
— А?
У него был дурацкий вид. Вряд ли можно поставить это ему в вину. Ограбление пошло совсем не так, как он предвидел.
— Есть же у тебя имя? — Я вышел из кабинки. — Меня зовут Билл, а его, как я тебе уже сказал, Майк. Как тебя друзья называют?
— Смеяться надо мной решил? Я твою белую задницу оторву, можешь не сомневаться!
— Я не смеюсь.
Он прищурился на меня с подозрением.
— Нет у меня друзей. — Он поджал губы, перевел глаза с меня на Майка и обратно. — Таззман меня зовут, за волосы. — Он коснулся волос рукой, они не поддались ни на дюйм. — Пацаны говорят, у меня от них вид как у таззманского дьявола — что-то вроде. — Так у него выходило слово «тасманский». Он ткнул пистолетом в сторону Майка. — Он мне в самом деле бургер сделает?
— А как же, — сказал я, давая знак Майку.
Пока Майк разворачивал котлету и плюхал ее на сковородку, я шагнул к Таззману. Ноздри его зашевелились, ощутив запах жареной говядины, и я сделал еще один шаг. Это ему не понравилось.
— Эй, ты, мазерфакер! — сказал он, начиная поворачивать свой чертов пистолет в мою сторону.
— Билл, ради Бога! — завопил Майк.
А я плеснул свою мисс М. в лицо Таззману. Не знаю, известно вам или нет, но когда она попадает в глаза, то превращается в фурию.
— Мазерфакер! — повторил Таззман с полным отсутствием оригинальности.
Он нажал курок в тот момент, когда я левой рукой подбил ствол пистолета. Грохот, казалось, пробил у меня в голове дырку, просверлив мозг. Я ударил Таззмана каблуком по подъему, и он завопил как баньши. Но я недооценил этого фитиля, как и вообще неправильно оценил всю ситуацию.
Он нажал на курок еще раз. Град пуль прошил смертельную строчку по зеркалам. Майк попытался пригнуться, но попался на дороге, и его вбило в три яруса бутылок за спиной, и кровь с выпивкой смешались в мерзостное месиво.
— А, черт! — выдохнул я.
Автоматический пистолет повернулся в мою сторону, и я ударом ноги перевернул стол и спрятался за ним, потом заорал, когда ускоренные пули разодрали твердый дубовый стол как картон.
Шатаясь спьяну, я бросился в темноту за баром, но Таззман набрал обороты и не отставал. Пистолет перестал плеваться как раз настолько, чтобы он успел вставить новую обойму. Сколько же их у него? — подумал я на бегу.
Я пролетел мимо дверей в туалет, зная, что там бежать некуда и спрятаться негде. Пули стучали по старой штукатурке, когда я ударил в заднюю дверь. Не открывается! Я выдернул засов, распахнул дверь под градом щепок и щебня от ударов пуль, просвистевших мимо моей головы.
И бросился в вонючий переулок, куда Майк выбрасывал мусор и мясо для гамбургеров, когда оно превращалось в лабораторную питательную среду.
И тишина…
Тишина?
Где же этот безбожный грохот автоматического пистолета Таззмана? — спросите вы. Но он кончился, потому что я уже стоял ни в каком не в вонючем переулке. Оглядываясь вокруг, я увидел… скажем так: если бы рядом со мной стоял крошечный песик, я бы наверняка выдавил из себя: «Тотошка, мы больше не в Канзасе».
Наконец я повернулся в ту сторону, откуда пришел, но не увидел ни грязной стены, ни задней двери «Геликона»; только воздух, пространство и свет — яркий, радостный свет. Я стоял в комнате с высоким потолком, глядя в высокое окно у странно знакомой конструкции с закругленным куполом, в котором что-то было ближневосточное. Вниз от него расходился веером большой город, уходя в сине-золотые сумерки. Но ведь всего секунду назад было утро, а здесь точно не Манхэттен. Обилие труб и крыш мансард немедленно навело на мысль о Европе.
Вокруг меня на выбеленных стенах висели картины. Большие холсты импрессионистов, с богатым цветом, живые первобытным движением. Они кружились вокруг меня, как водовороты в потоке.
— Вам они нравятся?
Голос был мелодичен и густ, как девонширские сливки.
Я повернулся и увидел женщину с удлиненным лицом, и целеустремленность в этом лице делала красивыми черты, которые были в лучшем случае правильны. У нее был строгий вид, отдаленно напомнивший мне проклятую училку в адиронакской школе, куда я удрал в четырнадцать лет (даже там было лучше, чем в невыносимом доме) и откуда тоже в свою очередь удрал. Волосы цвета соли с перцем спадали по бокам прямыми прядями на легкие плечи, и в руке у нее был пучок кистей, и я решил, что она художница. Она была одета в оранжевую рубашку и брюки цвета ржавчины, поверх которых был надет длинный красный передник, жесткий от засохшей краски. И все равно была видна вышитая на нем спереди белая пентаграмма. Любопытная декорация, можете вы сказать, и будете правы. Но куда более любопытными были ее глаза. Клянусь, они были цвета неполированной бронзы и без зрачков.
— Леди, я не знаю, кто вы, но буду вам очень обязан, если вы скажете мне, куда я, к чертям, попал. И еще — нет ли у вас чего-нибудь выпить, желательно с высоким содержанием алкоголя.
— Я говорила о картинах. Хотя они и не закончены, мне было бы интересно, находите ли вы их действенными.
Она говорила с таким нажимом, как говорят только полностью захваченные своей страстью. Слышала ли она вообще, что я сказал? Не важно; ее страсть заставила меня приглядеться к картинам повнимательнее. Насколько я мог судить, они все были посвящены одной и той же теме: серия пейзажей, связанных общей композицией и стилем, зарисованные в разное время дня и года. Я был уверен, что не знаю, на что смотрю, и все же сама эта уверенность наполнила меня невыразимой грустью, будто меня пронзили в сердце.
— Конечно, конечно. Они очень красивы. — Но я все еще был отвлечен и мне отчаянно нужно было глотнуть чего-нибудь покрепче. — Послушайте, мне кажется, вы не поняли. Минуту назад я был в Нью-йоркском баре и удирал от психа с пистолетом, и вдруг оказался здесь. Я еще раз вас спрашиваю: где это?
— Обозрите картины, — выразилась она несколько ходульно, как свойственно европейцам. Ее рука поднялась и упала, как морская волна. — Они вам ответят.
— Леди, ради всего…
— Прошу вас, — остановила она меня. — Меня зовут Вав. А вас — Вильям?
— Вы сказали — «Вив» — уменьшительное от Вивиан? — Я не был уверен, что правильно расслышал.
— Нет, Вав. — Она произнесла это отчетливо. — Очень старое имя — можно даже сказать, древнее. Слово из иврита, означающее «гвоздь». — Она улыбнулась, и лицо ее раскрылось, как спелая дыня, проливающая ароматный и восхитительный сок. — Я тот гвоздь, что соединяет балки над головой. Я та, что дает приют усталым путникам.
Глядя на это лицо, я должен был засмеяться — другого выбора мне не оставалось. Мне подумалось, что она даже приговоренному преступнику даст возможность почувствовать радость в последние минуты жизни.
— Что ж, кажется, я такой и есть, — признал я. И быстро глянул в окно. — Это же не… стойте! Это же не может быть Сакре-Кер! Черт, он же в Париже!
— Нет, это он, — сказала она.
— Но этого не может быть! — Я закрыл глаза, потряс головой и снова открыл. Сакре-Кер остался на месте. Не растворился в клубе дыма. — Я теряю рассудок.
— Скорее обретаете. — Она тихо засмеялась. — Успокойтесь, не надо тревожиться. — Она отвела меня от окна. — Взгляните еще раз на картины, хорошо? Я писала их специально для вас.
— То есть вы знали, что я здесь буду?
Почему мне от этого стало так хорошо?
— Это кажется невероятным, не правда ли? — Она стала смеяться, пока я тоже не засмеялся с нею, и мы смеялись над шуткой, исток которой выходил за круг моих познаний. Она взяла меня за руку, будто мы были старыми друзьями. — Но пойдемте, скажите мне, кажется ли вам здесь что-нибудь знакомым.
И она медленно повлекла меня по периметру комнаты с высоким потолком.
Я сосредоточенно сдвинул брови.
— Странно, я именно это и подумал, но… — Я встряхнул головой. — Может быть, когда вы их закончите.
— Очевидно, вам нужно больше времени, — перебила она. Это она делала часто, будто ее как-то поджимало время.
— Учитывая все обстоятельства, мне кажется, я предпочел бы вернуться домой, — сказал я.
— Мне послышалось упоминание о психе с автоматическим пистолетом? — Она стянула с себя передник. — Зачем вам вообще туда возвращаться?
Я минуту подумал, вспомнив мертвого беднягу Майка и Таззмана, Рея, пристающего ко мне насчет Лили, этого сукина сына моего братца, не говоря уже о писательском затыке, пугающем, как мертвая зона на вершине Эвереста. Потом я подумал о необычной женщине рядом со мной, о Париже в бархатную моросящую ночь и ощутил легкость, которой не ощущал уже не знаю сколько.
— Честно говоря, не могу придумать причины.
Она сжала мою руку.
— Отлично, тогда вы пойдете со мной на открытие новой выставки.
Я облизал губы.
— Прежде всего мне нужно выпить.