Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Николас ничего не ответил, но попытался сконцентрироваться и использовать то, чему научился в долине Ёсино. В конце концов он решил, что, если бы не сэннин, он потерпел бы полную неудачу.

— Думаю, ты слышал, что “кудзи-кири” основано главным образом на “дзяхо”. Скажи мне, Николас, ты веришь в магию?

— Сэнсэй, я верю в то, что существует, и не беру в расчет того, чего нет.

На некоторое время воцарилось молчание.

— Очень мудрый ответ для столь молодого человека. А теперь слушай внимательно. У всех людей есть некая срединная область восприятия, пограничная между сознанием и подсознанием. Там властвует воображение. Там возникают эмоции, зарождаются страхи. Там живут наши каждодневные тревоги.

Это не магия и не экстрасенсорика. Происхождение этой области сознания гораздо древнее. Нашим далеким предкам она была нужна для того, чтобы они могли выжить в борьбе против диких животных, банд других первобытных людей, мародеров, которые охотились за их женщинами или захватывали их пещеры.

Тогда еще жили в пещерах — вот о каких далеких временах я сейчас говорю. Но с приходом так называемой цивилизации необходимость в этой срединной области разума стала постепенно отпадать. Да и какая от нее могла быть польза, когда дома и квартиры стали закрываться на замки и запоры, а человек получил безраздельное господство над всеми другими формами жизни на планете?

И все-таки она не хотела отмирать совсем. Она начала создавать мелкие страхи: тревоги на работе, страх перед увольнением, муки отвергнутой любви, мелкая зависть по отношению к коллегам, — и все это в преувеличенных размерах, чтобы заставить человека все время быть начеку, действовать весь день с максимальной отдачей сил. И тем не менее выживание перестало быть злобой дня. Произошли изменения, острота восприятия сгладилась, сменившись тревожной озабоченностью. Это — болезнь нашего века.

Повторяю тебе, Николас-сан, что в этой сфере нет ничего мистического. Она не связана с медитацией. Речь идет не о святости, ибо ни ты, ни я, разумеется, святыми не являемся. Оба мы — мирские люди, и у нас нет ни времени, ни склонности освободиться от мирских желаний, чтобы достичь возвышенного состояния души.

“Гёцумэй но мити” — лунная дорога, сейчас открыта перед тобой, Николас. Тебе нужно найти ее и научиться погружаться в нее. Я ничем здесь не могу тебе помочь, кроме напоминания о том, что она существует. Но и это поможет тебе справиться со своими эмоциями и направить их в нужное русло.

— Как же я узнаю, что это и есть “гёцумэй но мити”, сэнсэй?

— Есть два признака. Первый из них: все твои ощущения станут яркими и отчетливыми.

— Вы имеете в виду, что я буду лучше слышать?

— Да, но только в определенном смысле. Не путай яркость и усиление. Ты не будешь, как ты выражаешься, слышать лучше. Ты будешь слышать иначе. Второй признак: ты будешь чувствовать присутствие света, даже если поблизости нет его источника.

— Простите, сэнсэй, но мне это непонятно.

— Не обязательно понимать, Николас. Просто запомни. Голос Акутагавы начал слабеть и затих. Николас испугался: он остался один, у подножия горы. Он находился далеко от “рю”, а туман притупил его обычно безошибочную способность ориентироваться.

Тяжелые спазмы страха подступили к груди. Он испытывал непреодолимое желание закричать и позвать Акутагаву, но острая боязнь потерять лицо, причем не только свое, но и (что было гораздо важнее) Канзацу, своего бывшего сэнсэя, который направил его сюда, заставила Николаса закусить губу.

С бьющимся сердцем он вспоминал совет Акутагавы овладевать своими эмоциями, направлять их. Николас уселся на сырую землю в позе лотоса и закрыл глаза. Он старался восстановить контроль над дыханием, над кровью, бешено клокотавшей в венах.

Ум раскрылся навстречу первому образу, который всплыл в его сознании. Юко. Инстинктивно Николас потянулся к нему, но тут же подумал: “Нет, это пока слишком болезненно. Я не хочу думать о том, как потерял ее. Попробую что-нибудь еще”.

Но другие образы не приходили, ему хотелось мечтать именно о Юко. Большим усилием воли Николас заставил себя думать о ней спокойно.

Каскад волос, черных, как ночь, глаза, опушенные густыми ресницами, полные сладострастных обещаний... Он вспомнил их первую встречу на вечеринке, когда они танцевали, первое теплое прикосновение бедра к его ноге. А потом — это поразительное эротическое чувство, когда она терлась о него лобком, ложбинкой, начинавшейся между ног; глаза ее озорно блестели, и они танцевали среди кружащихся пар, забыв обо всем на свете.

Николас вспомнил, как потом, когда он принимал душ, за стеклянной дверью появилась четкая тень: дверь резко распахнулась, и Юко встала на пороге, нагая. Капельки воды, как бусинки, покрывали ее прохладное тело, выпуклые груди с темными сосками. Он издал возглас удивления, когда она приблизилась к нему. Тепло прикосновений, нежность объятий, персиковый вкус ее рта, страстные движения ее языка... И жаркое, плавное соитие, незаметный переход в долгий экстаз, поглотивший их целиком. А в это время серебряные струи воды окутывали их плечи и шеи сияющим каскадом...

Свет!

Он поднял голову и открыл глаза. И вдруг увидел Акутагаву-сан, который молча стоял неподалеку и наблюдал. Николас почувствовал непонятную тяжесть в груди — ощущение сродни сексуальному. Он будто впал в депрессию, но именно это состояние давало ему идеальную возможность воспринимать окружающий мир. Он ощущал гораздо больше, хотя видел меньше в обычном смысле этого слова.

Николас повернул голову. Действительно ли он видел Акутагаву-сан или только ощущал его присутствие? Он открыл рот и задал этот вопрос вслух.

— Я не могу ответить тебе, Николас. Скажу лучше, что это не имеет значения. “Гёцумэй но мити” существует, и мы используем это. Но я хочу обратить твое внимание на один очень важный момент.

“Гёцумэй но мити” — это в большей степени ощущение твоего тела, чем осознание твоего “эго”. Только западное начало твоей личности ищет объяснения. А твое восточное начало позволяет тебе отрешиться от “эго”, сделать то, на что не способен западный человек, ибо он слишком запуган. Он боится этого отрешения, потому что в примитивном сознании оно изначально связано со смертью. Как известно, западные люди стремятся понять смерть, поскольку испытывают перед ней страх. Они не могут принять ее, как это делаем мы; у них нет идеи кармы, и они не видят того, что для нас совершенно очевидно: смерть — это часть жизни.

Акутагава сделал несколько шагов, но так, что Никола-су показалось, будто его ноги, обутые в гэта, не касаются земли.

— Теперь, когда ты нашел лунную дорогу, настало время использовать эту энергию для прохождения первых, предварительных ступеней “кудзи-кири”. Одно это займет многие месяцы, и сначала тебе придется нелегко, потому что мы будем вызывать у тебя ощущения предельного ужаса. Тебе придется пройти через это. Кошмары будут преследовать тебя и во сне, и наяву. Ужас будет стоять в твоих запавших глазах, пока ты не привыкнешь к проявлениям страха. В самые тяжелые минуты тебе, возможно, даже захочется совершить сеппуку.

— Вы не испугали меня, сэнсэй.

Лицо Акутагавы-сан оставалось мрачным.

— Это хорошо. А теперь запомни хорошенько то, что ты сейчас сказал, потому что мы начинаем спускаться в круговорот ада.

* * *

Утро понедельника, промозглое, с моросящим дождем, вернуло всех к реальной жизни. Туман вызвал общий переполох — как только Николас вышел за двери отеля, он понял, почему это произошло. Воздух над лоснящимися от влаги улицами был коричневато-серым; туман, поднимаясь вверх, казалось, уплотнялся; во всяком случае, он полностью скрывал этажи выше двенадцатого. Не было никакой надежды, что из офиса Сато удастся увидеть вершину Фудзи.

Томкин сел к нему в машину, и они поехали от светофора к светофору, через весь город в Синдзюку. Сегодня Томкин выглядел несколько лучше, хотя был все еще бледен и не в своей тарелке. По его словам, от тумана у него голова всегда просто разламывается.

Когда они вышли из лимузина перед офисом Сато, Томкин взял Николаса за руку и сказал тихо, но твердо:

— Помни, Ник: эта неделя — предельный срок для нас. Сегодня тебе необходимо добиться заключения сделки.

В глазах Томкина еще оставался лихорадочный блеск, а дыхание было, как всегда, зловонным.

Мисс Ёсида встретила их наверху, возле лифта, и проводила в огромных размеров кабинет Сато. На этой высоте за окнами было темно, как в полночь. Все лампы были включены — будто для того, чтобы рассеять темное облако.

Все удобно расселись, за исключением Иссии, который, точно страж, стоял у стены, и Сато начал свою речь:

— Прежде чем мы возобновим наши переговоры, я хотел бы объяснить, почему я попросил наших уважаемых юрисконсультов на какое-то время оставить нас. У меня не было намерения выказать неуважение к Грэйдону-сан, но мы оба, Нанги-сан и я, сочли, что будет благоразумнее, если эта часть совещания останется между нами.

Сато откашлялся, а Нанги с неторопливой обстоятельностью закурил сигарету.

— Боюсь, что встречи, назначенные на завтра, на вторую половину дня, придется перенести, потому что мы должны присутствовать на похоронах нашего близкого друга, Кагами-сан. — Сато немного помолчал, словно обдумывая, что сказать дальше. — Может быть, сейчас неуместно этого требовать, но Нанги-сан и я испытываем вполне естественное желание получить ответы на некоторые вопросы.

Сато слегка наклонился вперед, поближе к Николасу и Томкину, которые сидели рядышком на софе.

— Линнер-сан, я должен сказать вам, что нас привели в глубокое недоумение обстоятельства кончины Кагами-сан. Мы ничего не знаем об у-син, о котором вы упоминали в пятницу, и мы не в состоянии понять причины совершенного здесь убийства.

В свете всего сказанного я надеюсь, что вы, по некотором размышлении, приведете в порядок свои мысли и сможете просветить нас относительно того, что случилось с нашим бедным коллегой и другом.

Это была изящная речь, Николас восхитился ею. Однако он не мог сказать, что его ум был полностью занят мыслями об убийстве Кагами. По правде говоря, с тех пор как он увидел на свадьбе Акико, перед его глазами все время стоял ее пленительный образ, и из головы не шла безумная мысль: а что, если это Юко?

Сейчас Николас испытывал легкое чувство стыда за то, что весь уик-энд так постыдно был занят самим собой. Это было настолько на него непохоже, что вызывало, помимо всего прочего, беспокойство у него самого. Теперь он наскоро восстанавливал в памяти наблюдения, сделанные им в забрызганной кровью парильне и около нее. Свои собственные страхи и сомнения он оттеснил на задний план.

Сцепив пальцы на руках, Николас постукал друг о друга большими пальцами рук.

— Помимо того, что на щеке у Кагами-сан странным образом появилась татуировка у-син, имел место целый ряд других противоестественных вещей. А это, я полагаю, дает основание для простого объяснения: убийство было совершено маньяком или кем-то в этом роде.

— Оно было преднамеренным, — вмешался Томкин. — Ты это хочешь сказать?

— Да, — ответил Николас. — Убийца позаботился о том, чтобы не оставить у двери заметных следов, хотя пол там всегда влажный.

Сато что-то проворчал и хмуро посмотрел на Нанги. Тот не ответил на его взгляд, и Сато, поднявшись, направился к бару и, хотя было еще только начало одиннадцатого, отмерил себе виски. Забыв о правилах хорошего тона, он даже не предложил освежиться остальным — одно это говорило о том, как он был взволнован.

Сделав большой глоток, он уставился невидящим взглядом в зеркало позади бара; потом откашлялся.

— Линнер-сан, вы сказали, что там был целый ряд противоестественных вещей...

— Почему вы не подождали полицию? — в упор спросил его Николас.

Человек с Запада должен, разумеется, знать ответ. Сато просто глядел в лицо Николасу, а в его глазах читалось: потому вам и разрешили проникнуть в “Сато петрокемиклз”, что мы не хотим вмешательства полиции.

Николас задал этот вопрос, потому что хотел быть уверенным в этих людях. Почему их не устраивало вмешательство полиции — это не его забота, но почему они подключили к этому делу его?

— Боюсь, что Кагами-сан убили не сразу.

— Простите, что вы имеете в виду? — спросил Иссии.

— Его несколько раз ударили каким-то оружием с острым лезвием, — ответил Николас.

— Вам известно, каким именно? — уточнил Сато.

— Я не уверен. Это могло быть какое угодно количество сюрикенов.

Сато одолел уже половину своего высокого фужера. Никаких других внешних признаков волнения он не проявлял.

— Линнер-сан, — сказал Сато, — когда вы в первый раз упомянули у-син, вы сказали, что это серия наказаний. Поскольку в названии используется иероглиф “у”, можно ли сделать вывод, что наказаний пять?

Лицо Николаса отразило замешательство.

— Да, верно. “Мо” — первое, а значит, и наименьшее из них!

— Какое наказание может сравниться со смертью? — сердито произнес Нанги.

— Я наводил справки о том, что такое “мо”, — продолжал Николас, глядя на Нанги. — В точном смысле слова это должно означать только татуировку на лице.

Трость Нанги застучала по небольшому пространству деревянного пола, отделявшему рабочее место Сато от места для заседаний, где сейчас сидели или стояли все остальные.

— В таком случае это убийство выглядит весьма необычно! — воскликнул Нанги, едва приблизившись к ним.

— В высшей степени необычно, — согласился Николас. Он сидел на софе, зажав руки между колен, стараясь, чтобы его лицо и каждая частица его естества оставались абсолютно спокойными. Меньше всего ему хотелось, чтобы эти двое поняли, что происходит у него в душе. Голова у него шла кругом при мысли о том, что кто-то из его собственного “рю”, познавший тайные пути “акаи ниндзюцу”, мог совершить такой поступок. Это было просто невероятно. И все же это произошло. Он сам видел страшное доказательство и знал, что сомневаться не приходится. Николас страстно желал, чтобы никто не задал ему того единственного вопроса, который мог сделать ситуацию взрывоопасной.

— Я чего-то здесь не понимаю, — произнес Томкин, и Николас приготовился ответить на вопрос, хотя это и было немыслимо. — Этот во-чин, или как там это произносится по-китайски, о котором вы говорите, означает смешение японского и китайского. Я привык думать, это — две отдельные, четко разделяющиеся культуры. Мне казалось, что только несведущий западный человек может не видеть между ними разницы.

Последовавшее за этим молчание нарушил телефонный звонок, и Иссии отошел от бара, чтобы взять трубку. Остальные ждали, пока он тихо говорил о чем-то. До этого было дано распоряжение, чтобы их не беспокоили.

Иссии с силой нажал на кнопку и повесил трубку.

— Звонят вам, Нанги-сан. — Николас с удивлением отметил, как во взгляде Иссии промелькнуло какое-то хмурое выражение. — Очевидно, дело не терпит отлагательства.

— Я возьму трубку в другой комнате, — кивнул Нанги. Он пересек офис и через открытый проход прошел к токонаме, где Николас увидел его в первый раз.

Обстановка в зале была напряженной. Николас использовал все свое умение, чтобы разрядить атмосферу и увести разговор от тем, которые ему не хотелось здесь обсуждать.

— Почему этому древнему китайскому виду наказаний обучают в японской по сути школе, объяснить несложно, — ответил Николас, когда Нанги вышел. — Говорят, и я думаю, не без основания, что ниндзюцу зародилось где-то на азиатском континенте, а точнее, в северо-восточном Китае. Разумеется, ниндзюцу существовало задолго до появления японской цивилизации. Однако в Японии сохранились и свои, еще более древние обычаи и традиции.

Николас прошелся по комнате. Его движения, помимо его воли, сделались плавными и гибкими, словно у пантеры. Его походка напомнила Томкину виденных им однажды танцоров, у которых центр тяжести был смещен книзу, отчего казалось, что пол под ними упругий, будто матрас из сухой травы.

Усевшись на софе напротив Томкина, рядом с Сато и Иссии, сидевшими по левую сторону, Николас продолжал:

— В действительности Китай и Япония гораздо прочнее связаны друг с другом, чем каждая из этих стран соглашается признать, — их разделяет длительная и ожесточенная вражда. Тем не менее, если взять хотя бы такой жизненно важный фактор, как язык, вы поймете, что я имею в виду. Китайский и японский фактически взаимозаменяемы.

Николас минуту помедлил, ожидая возражений со стороны японцев.

— До пятого века в Японии вообще не было письменности. Вместо этого полагались на катарибэ — людей, которых с детства обучали быть профессиональными сказителями, которые создали подробнейшую устную историю древней Японии. Но сейчас мы знаем, что это — признак примитивности цивилизации. Китайские иероглифы были заимствованы в пятом веке, но традиция катарибэ так прочно въелась в культуру, которая всегда меняется неохотно, что она сохранялась еще по крайней мере триста лет.

— Но между этими двумя языками есть различия, — вставил Сато, выглядевший бледным и разбитым. Иссии только тяжело дышал.

— О да, — согласился Николас. — Конечно, различия должны быть. Даже в далеком прошлом японцы оставались верными самим себе. Никогда не отличаясь способностью к инновациям, они тем не менее превосходили других, когда улучшали чей-то первоначальный замысел.

Проблема с китайским состоит в его ужасающей тяжеловесности. В нем — многие тысячи иероглифов, и поскольку они использовались в основном для хроник, составлявшихся при императорском дворе или для судопроизводства, эта письменность не слишком подходила для каждодневного использования.

Поэтому японцы стали разрабатывать слоговую азбуку, которая теперь известна под названием хирагана, нужно было сделать китайские кандзи более усвояемыми и обозначить новые понятия, которые были характерны только для Японии и для которых вообще не существовало китайских иероглифов. К середине девятого века эта работа была завершена, совпав по времени с эпохой, когда в восточноевропейских странах разрабатывалась кириллица.

Несколько позже была введена другая слоговая азбука — катакана — для разговорных выражений и заимствованных слов, появившихся в японском. Это было своего рода дополнение к хирагане, состоящей из сорока восьми слогов.

Однако некоторые любопытные пережитки китайских обычаев уже действовали в Японии. Ни одна китаянка никогда не пользовалась кандзи, и потому здесь тоже посчитали, что японской женщине не подобает писать.

Итак, объединив хирагану и катакану, японцы через какое-то время создали свою национальную литературу, начало которой положили “Записки у изголовья” Сэй Сёнагон и классическое произведение “Гэндзи моногатари”, оба датирующиеся началом одиннадцатого века.

* * *

В соседней комнате Нанги сидел за столом, с которого были убраны все бумаги и папки. Столешница из хорошо отполированного кедрового дерева блестела как зеркало, отражая его профиль.

— Да? — сказал он в трубку.

— Нанги-сан. — Голос был тонким и каким-то странным, как будто электронное устройство изменило его, лишив при этом души. — Это Энтони Чин.

Чин был директором Паназиатского банка в Гонконге, который Нанги купил около семи лет назад, когда в результате плохого финансового управления и колебаний рыночных цен в этой британской колонии банк оказался на краю гибели.

Нанги помчался в Гонконг и за десять дней подготовил план поручительства, в результате чего через двадцать месяцев его “кэйрэцу” компании был обеспечен максимальный приток наличности. Риск же по истечении начального периода — год и девять месяцев — был минимальным. С весны 1977 года земельный бум приобрел в этой крошечной перенаселенной колонии невиданные размеры.

Энтони Чин развил тогда бурную деятельность. С согласия Нанги он вложил большую часть основного капитала Паназиатского банка в недвижимость. Он сам и “кэйрэцу” невероятно обогатились, потому что цены на недвижимость резко возрастали и к концу 1980 года выросли в четыре раза. Примерно за год до этого Чин посоветовал расширить эту их деятельность.

— Цены будут расти, — говорил он Нанги в конце 1979 года, — другой альтернативы нет. На острове и в гавани вообще не осталось свободной земли. На Новых Землях Гонконга планируется создать Шатинь — для новых средних классов общества. Я видел проекты шестнадцати различных многоэтажных комплексов, которые должны располагаться в одной-двух милях от ипподрома. Если мы сейчас примем в этом участие, через два года наш капитал удвоится.

Однако Нанги предпочел проявить осторожность. Помимо всего прочего, здраво рассудил он, скоро истекает срок девяностодевятилетней аренды Великобританией Новых Земель. Разумеется, жители колонии не симпатизируют коммунистическому Китаю, но ведь Гонконг и Макао — единственные настоящие “окна” Китая на Запад — дают ему такой мощный приток денежных средств, что аннулировать договор или по крайней мере отказаться продлить его было бы Китаю невыгодно.

Нанги часто имел дело с китайскими коммунистами и знал, как у них работают мозги. И теперь, в начале восьмидесятого года, он полагал, что им нужно нечто большее, чем просто деньги.

Он успешно предсказал падение режима Мао, а потом и “Банды четырех”. Предугадать это было нетрудно, потому что он видел, что в современном Китае складывается точно такая ситуация, которая в его собственной стране привела к свержению трехсотлетнего сёгуната Токугавы и к наступлению эпохи Реставрации Мэйдзи. Чтобы выжить в наши дни, китайскому правительству придется наконец прийти к болезненному для них выводу, что нужно открываться Западу. Им придется вытаскивать себя из той добровольной изоляции, в которую вверг их Мао. Поистине это было безвременье, когда промышленность, а вместе с ней торговля, культура и искусство — все подверглось разрушению ради выполнения пятилетних планов в условиях жестоких репрессий.

Более того, Нанги все яснее понимал: чтобы встать на свои неокрепшие ноги, Китаю гораздо больше, чем денежные доходы, потребуются две вещи. Мысль об этом наполняла его трепетом и ужасом: Китай должен развивать тяжелую индустрию и ядерный потенциал. Китаю потребуется коренная ломка, но для этого ему не хватит денег. Существует только одна возможность получить их: бартер. И единственный имеющийся в их распоряжении источник, из которого можно сделать эти астрономические ставки, — Гонконг. Если Китаю удастся запугать англичан тем, что их выставят вон и разрушат все созданное ими с таким трудом на этой самой южной точке Азиатского континента, если угрозы китайцев будут убедительны, тогда они смогут получить все, что угодно. Тем более, что у англичан есть современная технология, о которой Китай может только мечтать.

Нанги чувствовал, что Китай готовится сделать первый шаг в этом направлении. Они, несомненно, выступят с каким-либо официальным заявлением, в котором будет сказано, что первоначальный документ об аренде не имеет в их глазах законной силы. А потом с неизбежностью последует заявление о том, что когда-нибудь в будущем (когда именно, разумеется, не уточнят) Китай восстановит свою власть над этой колонией.

Нанги не сомневался, что после такого рода откровений от нынешнего земельного бума не останется и следа. Какой же заграничный инвестор захочет топить свои деньги в зыбучих песках политики? Результат будет один: резко упадут цены и на земельную собственность, и на ценные бумаги. Нанги не собирался попадаться в эту ловушку. Поэтому он наложил вето на все предложения Энтони Чина расширить их деятельность.

— Пусть этим занимаются другие, — сказал он. — А мы останемся при своем.

Ход событий подтвердил худшие его опасения. Свои заявления китайцы сделали в конце 1982 года, вынудив ее величество королеву Елизавету вступить с ними в борьбу. Ее подданные провели ряд обширных переговоров с коммунистами, надеясь, что основные проблемы решатся быстро и что ожидаемый спад экономики в колонии удастся предотвратить.

Нанги только посмеивался, радуясь собственной предусмотрительности и осторожности. Китайцы взыграли духом и собирались теперь потянуть резину как можно дольше, используя преимущества своего положения. Главным для них было подольше помучить Британию, чтобы эти тупые европейцы поняли наконец весь ужас ситуации, в которой они оказались. Переговоры были прерваны и не дали никаких результатов. В Гонконге начался кризис. На фондовой бирже колонии к декабрю 1982 года индекс курсов акций резко упал с 1730 в июне 1981 года до 740. В начале 1983 года начали разоряться мелкие компании, торгующие недвижимостью, а в третьем квартале эта участь постигла и две-три компании покрупнее.

— Но что вызывает наибольшую тревогу, — говорил Джон Брэмидж, министр финансов Гонконга, — так это банки и финансы. В настоящее время эти отрасли охвачены паникой.

И теперь, отвечая на звонок Энтони Чина, Нанги вновь возблагодарил Господа Бога за то, что вел свои дела с мудрой консервативностью.

— Как дела в цветущем уголке Китая? — спросил он. Это была их постоянная шуточка, но в этот раз Чин на нее не отреагировал.

— Боюсь, что у меня плохие новости, Нанги-сан.

— Если это опять банковские проблемы, не волнуйся, — сказал Нанги. — Мы выстоим. Сам знаешь, какие у нас капиталы.

— В том-то и беда, — ответил Чин. — Их гораздо меньше, чем вы думаете. Мы не сможем выстоять и при меньшем спаде.

Нанги постарался унять сильно забившееся сердце. Усилием воли он вознесся душой в “никуда” — обитель Святой Троицы — и там обрел гармонию. В его уме роились тысячи вопросов, но, прежде чем открыть рот, Нанги расположил их по степени важности. Сначала самое главное.

— Где деньги?

— Они вложены в шесть строек в Шатине, — жалобно произнес Энтони Чин. — Я помню ваши указания, но ведь вас здесь не было. Я держал ситуацию под контролем изо дня в день и видел, сколько мы можем заработать. А теперь невозможно найти людей, согласных въехать в эти районы. Не из-за плохого климата, а из-за страха перед коммунистами. Всех пробирает дрожь. Даже...

— Ты уволен, — холодно сказал Нанги. — Даю тебе десять минут, чтобы покинуть здание. После этого охрана получит приказ арестовать тебя. Если ты прикоснешься к документам или что-то в них изменишь, будет то же самое.

Он повесил трубку и быстро набрал номер Паназиатского банка, попросив Аллана Су, вице-президента банка по статистике.

— Мистер Су, говорит Тандзан Нанги. Пожалуйста, не задавайте никаких вопросов. С этой минуты вы — президент Паназиатского банка. Энтони Чин больше у меня не работает. Пожалуйста, прикажите своей охране удалить его прямо сейчас. Пусть они удостоверятся, что он ничего не взял с собой из сейфа. Приступайте.

* * *

Кого-нибудь он должен вывести из игры. Кого именно, Красного или Голубого? Качаясь на волнах, лазурных с прозеленью, отсвечивающих как прозрачный изумруд, Бристоль решил: это будет Голубой.

Усевшись в глубокое парусиновое кресло-качалку директора, видавшее лучшие дни, он начал травить леску, дожидаясь, когда какая-нибудь рыба клюнет на приманку, пляшущую внизу, на расстоянии пятнадцати футов. Не более чем в ста ярдах от порта стоял длинный, сверкающий лаком двухвинтовой прогулочный катер, на котором находилась Аликс Логан с полудюжиной ее друзей. Среди них был и Красный монстр, который, как ни старался, не мог не раздражать других. Это как больной палец — за что-нибудь да заденет.

Красный монстр зашел так далеко, что позволил себе снять рубашку. “Напрасно, — подумал Бристоль, — он от этого проигрывает еще больше”. Кожа у него на груди, спине и плечах была бледная, хотя с мускулатурой было все в порядке, Бристоль взял это на заметку. Интересно, в качестве кого Аликс представила Красного монстра своим друзьям?

Леска натянулась, и катушка спиннинга затрещала, разматываясь. Видя, что конец удочки обвис, Бристоль начал наматывать леску... Если бы можно было выбирать, он, наверное, предпочел бы схватиться с Красным монстром, потому что тот был крупнее его самого. Сейчас Бристоль, помимо всего прочего, рвался в бой.

Но это не было соперничеством в истинном смысле слова. За многие месяцы слежки он начал ненавидеть Голубого монстра, — наверное, потому, что его манера смотреть на Аликс выходила за пределы чисто деловых обязанностей. С течением времени в Бристоле начало развиваться нечто вроде собственнического инстинкта.

Для Красного монстра Аликс была просто куском мяса, его заданием, вроде тех, которые он выполнял раньше и будет выполнять впредь. Работавший самостоятельно, но под прикрытием, он действовал в соответствии с письмом, которое дало ему начальство. Оно включало “чистый лист” — список людей из окружения Аликс, которых проверили и убедились, что ей можно с ними общаться.

Голубой, ночной, страж любил смотреть на Аликс. Он был вхож в ее апартаменты. Конечно, он проводил там не всю ночь, но достаточно много времени: когда она возвращалась домой, он тщательно проверял, все ли в порядке. Потом дверь захлопывалась, и Голубой монстр неторопливо спускался по бетонной лестнице, крутя зубочисткой то в одном углу рта, то в другом.

Потом он переходил улицу, направляясь к зданию из хрома и стекла, меньше чем в квартале от дома Аликс, где ему разрешалось покупать жареных цыплят. Голубой монстр брал там бадейку чипсов, которыми можно было бы досыта накормить семью из четырех человек, и опускал свой зад в оранжевое пластиковое кресло. Его губы лоснились от жира, на щеках оставались кусочки цыплячьей кожи. Голубой монстр сидел, уставясь в освещенный квадрат окна, за которым перед сном раздевалась Аликс, и облизывался. И Бристолю казалось, что к еде это не имеет никакого отношения.

Удочка вдруг дернулась до самого основания, и ситуация стала накаляться. Бристоль уперся о брус на корме подошвами своих поношенных полукедов и начал изо всех сил тащить леску на себя. Там, внизу, была какая-то сверхъестественная сила, которая едва не выбросила его из кресла. Кого же это, Господи помилуй, он зацепил? Мышцы его спины напряглись, Бристоль собрал всю силу своих мускулов, чтобы преодолеть сопротивление невидимой морской твари на другом конце лески.

А в ста ярдах от него, в алмазных вспышках лучей от перекатывающихся волн сидели в купальниках Аликс и ее друзья. Их бронзовая кожа блестела от крема для загара, лица были подняты навстречу солнечным лучам, волосы развевались на ветру. С хлопаньем открывались холодные как лед банки пива и передавались по кругу. Над водой плыл смех.

Поединок с рыбой продолжался, тогда как глаза Бристоля были заняты тем, что происходит на прогулочной яхте, а мозг — мыслями о Голубом монстре.

На теле Бристоля напряглись крутые бугры мускулов, выброшенный в кровь адреналин вызвал прилив восторга. Черт побери, как хорошо жить! Страх перед могилой, куда пытался вогнать его Томкин, жил где-то глубоко внутри. Та ночь... его автомобиль потерял управление и падает, летит куда-то в пропасть. Живот сводит судорогой... земля уже близко... кромешная тьма: у него кружится голова, но ему все-таки удается выбраться, и почти сразу же его колымага взрывается, опалив его языками пламени... Они уже лижут его щеку, потрескивают, торжествуя победу. Он кубарем скатывается в сторону и, поворачиваясь, каждый раз смотрит в лицо смерти...

С гримасой ярости Бристоль крутит катушку, чувствуя каждой частицей своего существа, как все вокруг заливает клубящийся поток жизни. Он чувствует, как ритмично покачивается лодка, отзываясь на толчки, идущие из морских глубин. Он глубоко вдыхает чистый соленый воздух, смешанный с едким запахом бензина. Он ощущает горячие укусы солнечных лучей на руках и плечах. Перед ним всеми красками сверкает вода: там темно-голубая, здесь аквамариновая, бирюзовая, а чуть дальше проходит перистая полоска бледно-зеленого цвета.

Но главное, он чувствует, что на другом конце удочки бьется чья-то жизнь. Идет схватка, большую рыбу нужно суметь заставить подойти ближе... еще ближе к борту и, наконец, вытащить. Холодными зимами в Нью-Йорке Бристоль мечтал о таких мгновениях, и вот теперь они стали реальностью.

Рыба была уже близко. Пена от ее конвульсивных движений показывала, что она подошла к поверхности. Бристоль знал, что надо взять себя в руки, отпустить предохранитель на катушке и позволить этому созданию погрузиться в глубины океана. Это приведет к тому, что крючок глубже вонзится в жабры, но рыба знала только одно: надо уплывать подальше. Повинуясь инстинкту, она опускалась вниз.

Катушка со скрипом завертелась, и просмоленная леска начала уходить в глубину. Бристоль знал: натяни он слишком сильно, леска разорвется от мощных бросков этой рыбины.

Теперь она ушла в глубину на всю длину лески, и удочка изогнулась длинной правильной аркой. Бристоль запасся терпением и начал медленно, равномерно заворачивать катушку. Впереди его ждет долгий день, и никуда больше он не двинется — если только шкипер на яхте не решит отплывать.

Он постоянно наблюдал одним глазом за судном. Бристоль знал, как это важно — не оставаться пассивным наблюдателем. Иначе, всего вероятнее, ты заснешь и ничего не увидишь. Его учили активно использовать время, предназначенное для слежки, чтобы побольше узнать об объекте. Его привычки и настроения важны, потому что рано или поздно настанет день, когда наблюдающий встретится со своим объектом. Полученные тогда знания могут придать диалогу совершенно иной оборот.

Огромная рыба устала, и Бристоль стал накручивать леску быстрее. В этот самый момент он увидел, как высокая гибкая фигура Аликс сбросила с себя простыню и грациозно, уверенной поступью двинулась вперед по палубе. Уловив ее движение, Красный монстр, занятый банкой с пивом, на секунду повернул голову, но, поскольку ничего особенного не произошло, спокойно вернулся в своему занятию.

Аликс подошла к трубчатому алюминиевому поручню, возвышавшемуся над носовой частью катера, и встала, прислонившись к нему. Ее руки не шевелились, длинные пальцы крепко сжимали верхнюю перекладину. Она долго стояла так, всматриваясь в море, в длинную ровную линию горизонта, голубую на голубом фоне. Потом ее взгляд упал на мягко плещущую внизу воду. Взор Аликс был неподвижен, она была словно загипнотизирована чем-то, что виделось ей внизу, в прозрачной воде.

В последней вспышке энергии рыба на другом конце лески круто пошла вниз, и на какой-то момент все внимание Бристоля было направлено на то, чтобы не упустить ее.

Когда он поднял глаза, Аликс на носу не было. Бристоль повернул голову: ее не было и на палубе. Может, ей понадобилось поправить прическу? Или она пережарилась на солнце?

Вдруг Бристоль почувствовал, как у него засосало под ложечкой. Эти неподвижные глаза, смотрящие в никуда... Он уже видел такое прежде, когда впервые встретил Гелду. Взгляд Бристоля упал вниз, на море, перед носовой частью катера. Волосы цвета карамели плыли по воде, на поверхности покачивалось золотистое плечо. Плывет она или тонет?

Красный монстр осмотрелся, но не заметил Аликс. Он отодвинул пивную банку и встал. Его рот открылся: Красный монстр что-то сказал шкиперу. Тот отрицательно покачал головой, указывая на передний поручень.

Красный монстр ринулся наверх, и Бристоль подумал, что ему надо торопиться, потому что сомнений быть не могло: течение относило Аликс от яхты. Она и не пыталась сопротивляться, а учитывая большое расстояние и силу течения, это было все равно что сказать: “Я сдаюсь”.

Красный монстр, бежавший по палубе, наконец увидел ее и прыгнул за борт. Сильными, уверенными бросками он добрался до нее в несколько минут. На борту яхты шкипер отвязывал надувную резиновую лодку. Несколько намазанных кремом мужчин ему помогали. Женщины растерянно глядели на них.

Шкипер спустил лодку на воду, и Красный монстр, поддерживая своей мощной дланью Аликс под подбородок, медленно поплыл к спасательной лодке.

Они вытащили Аликс на палубу как раз в тот момент, когда рыба Бристоля показалась на поверхности. Это был марлин, такой большой, что вполне мог бы, борясь за жизнь, вытащить Бристоля за борт и утянуть в море.

А Бристоль смотрел на изогнувшееся дугой длинное золотистое тело Аликс, пока ее укладывали в нужное положение. Ее потемневшие от воды волосы свисали, словно морские водоросли, закрывая одно плечо.

Некоторое время спустя, после того как Красный монстр сделал ей искусственное дыхание “рот в рот”, Аликс перевернулась вниз лицом. Морская вода потоком хлынула у нее изо рта. Кто-то подошел и надел на нее бейсбольную шапочку, чтобы защитить голову от солнца. Шкипер накинул ей на плечи полотенце, и Красный монстр отнес ее вниз.

Бристоль взглянул в огромный сверкающий глаз марлина. Длинное тело билось, удары хвостового плавника обдавали Бристоля холодной водой.

Рыба была совсем близко, и Бристоль наклонился над бортом, держа наготове багор, но вдруг увидел марлина таким, каким он был на самом деле: не добыча, не трофей, украшающий каминную полку, а живое существо.

Он вспомнил о своей горящей машине, о схватке, в которую был вынужден вступить, чтобы избежать смерти, и понял, что отчаянная битва марлина за свою жизнь ничем от этого не отличалась. Оба они были храбрыми воинами, и эта рыба заслуживала смерти не больше, чем Бристоль.

Он еще раз посмотрел в круглый глаз, такой чужой и такой полный жизни. Бристоль не мог вытащить крючок. Отбросив багор, он порылся в кармане в поисках ножа. И перерезал леску над самым крючком.

Мгновение марлин неподвижно стоял рядом с лодкой у самой поверхности воды, глядя в глаза Бристолю. Потом одним взмахом сильного хвоста отплыл от лодки, его черно-зелено-голубое тело выгнулось, в солнечном свете блеснула чешуя, и вскоре от рыбы осталась только узкая пенная струя, крошечный надрез на поверхности моря, отмечающий то место, где проплыл марлин.

* * *

Тэнгу — таким было его имя, которое, следуя традиции, дал ему сэнсэй. Это был другой агент Виктора Проторова внутри “Тэнсин Сёдэн Катори-рю”. Он ходил как по острию ножа, и даже сон у него стал неспокойным и тревожным в самых своих глубинных пластах. Надо, чтобы никогда его не смогли застать врасплох, как это случилось с Цуцуми.

Он всегда ощущал себя будто в улье, полном злых жужжащих пчел. Их злоба, Тэнгу прекрасно это понимал, может обрушиться на него — для этого достаточно одного слова осуждения. Никогда еще он не испытывал столь сложного смешения поднимавшихся в нем чувств, причиной которых была неожиданная и необъяснимая смерть Масасиги Кусуноки, бывшего главы этого “рю” ниндзя.

Тэнгу родился на Кюсю, в большой деревенской семье. Он очень хорошо запомнил день, когда умер его отец. Вся семья тогда молча, не сговариваясь, объединилась, действуя фактически как единое целое. Но даже такое единство не шло ни в какое сравнение с целеустремленностью единой воли, которая совершенно отчетливо пронизывала все уровни здешнего общества. Дзёнины во главе с лидером — сэнсэем, тюнины, возглавлявшие боевые единицы, и гэнины, ученики, такие же, как и он сам, — все были подчинены этой единой воле.

В додзё происходило нечто, чего Тэнгу не понимал, — какое-то подсознательное бурление; духовная атмосфера накалялась, но он не принимал в этом участия. Он старался вести себя так, словно включенный в то, что происходит вокруг, но внутренне осознавал: это бесполезно. Находясь здесь, Тэнгу, непонятно почему, что-то упустил. Если бы он смог пересилить себя и охватить обстановку, в которой оказался, в целом, он бы увидел, что просто перестал быть “посвященным”. Утратил ту интенсивную концентрацию внутренней энергии, которая позволила бы ему разделить всеобщую скорбь и духовное обновление, которое принесла смерть Кусуноки.

Тэнгу испытал много страха в ненадежное время, когда ему пришлось затратить огромное количество физической энергии, скрывая свою истинную миссию в “Тэнсин Сёдэн Катори-рю” от тех, кто им интересовался. Но эти страхи не были столь острыми и пронизывающими, как те, что он испытал из-за феникса.

После Кусуноки Феникс был самым могущественным из всех дзёнинов. Фактически, по мнению Тэнгу, Феникс представлял большую опасность, чем Кусуноки. Прежде всего, он был моложе, его жизненная сила была в зените. Кроме того, он шел теми путями, от которых, как казалось Тэнгу, Кусуноки отошел много лет назад, что было неразумно с его стороны.

И еще, Феникс гораздо больше времени проводил с младшими учениками, гэнинами, чем это делал Кусуноки, во всяком случае с тех пор, как Тэнгу обосновался в додзё. Старый сэнсэй, казалось, все больше погружался в молчаливые раздумья и в беседы с несколькими любимыми учениками, среди которых была одна женщина — Суйдзин. Тэнгу должен был перед самым рассветом потихоньку проскальзывать в свою каморку, вымотанный и полностью опустошенный после ночи, когда он попеременно то прятался, то занимался поисками. И его сердце начинало сильно биться всякий раз, когда кто-то проходил мимо.

Тэнгу преследовал ужас. Он жил в страхе, что Феникс может узнать о его тайной деятельности. Мысль о том, что им займется этот человек с лицом, полным злобы, была непереносима, он не мог долго думать об этом. Лучше уж умереть от собственной руки, чем стать объектом его мести.

Для Тэнгу, воспитанного на предрассудках и обычаях деревенских людей, это было все равно что пытаться вступить в борьбу с “ками”.

Феникс был тенью, чем-то таким, чего Тэнгу был не в состоянии понять. Стоило Тэнгу взглянуть на него, на устрашающее изображение тигра, вставшего на задние лапы, которое было вытатуировано на спине и плече Феникса, как его охватывало оцепенение, которое он не мог преодолеть. Поэтому, несмотря на все советы Проторова, Тэнгу, ведущий двойную жизнь, чтобы избежать разоблачения, держался тише воды ниже травы.

* * *

Когда Нанги вернулся в большое помещение своего офиса, он выглядел совершенно спокойным. На данный момент он сделал все, что мог. Теперь от Аллана Су и его сотрудников зависело все остальное: им нужно просмотреть бухгалтерскую отчетность Энтони Чина, выяснить, что сделали с Паназиатским банком и сохранил ли он еще жизнеспособность. Су советовал закрыть банк, пока положение не прояснится, но Нанги, зная по опыту, как быстро расходятся слухи, решил не закрывать банк и немедленно опубликовать во всех газетах, как в англоязычных, так и в китайских, сообщение об увольнении Энтони Чина за то, что тот не оправдал доверия. Зачеркивая его карьеру, Нанги не испытывал ни малейших угрызений совести: речь шла о человеке, который привел его банк на грань финансового краха.

Нанги посоветовал Су не открывать карт.

— Мы должны сделать все возможное, чтобы выиграть время, — сказал он. — Я не хочу переводить сюда капитал, чтобы покрыть недостачу в неустойчивой ситуации. Не буду я выбрасывать большие деньги на ерунду. Запомните это, мистер Су. Все зависит от вас и от ваших подчиненных. Пожалуйста, держитесь.

Мысленно пробегая все события заново, Нанги был уверен, что учел все. Судьба Паназиатского банка теперь в Божьих руках. Конечно, он не сказал Су, что “кэйрэцу” не может себе позволить перечисление основных фондов. Но если банк не сумеет предоставить капитал, то деньги должны поступить из какого-то другого места.

Удовлетворенный сделанным, Нанги переключил внимание на то, что происходило в кабинете Сато. Он вспомнил, что собирался спросить кое о чем Линнера, когда его отвлек телефон. Нанги встал за спинкой софы, на которой сидели Николас, Сато и Иссии. Томкин расположился напротив них в огромном кресле.

— Линнер-сан, — сказал Нанги, вынимая очередную сигарету и щелкая зажигалкой, — до того как меня, весьма не ко времени, позвали к аппарату, вы говорили о крайней необычности того, что с этим “мо” связана смерть.

Николас побледнел и ничего не ответил, а Нанги, закуривая, пристально смотрел на него и размышлял о том, удалось ли ему задеть больное место. Если да, то это может помочь ему одержать верх над этим гайдзином.

— Не будете ли вы столь любезны, — продолжал Нанги, выпуская из полуоткрытого рта голубоватый дымок, — рассказать мне о целях у-син.

Теперь Николас стоял перед выбором: потерять лицо или, возможно, вызвать панику среди японцев и поставить тем самым под угрозу срыва переговоры, которые (Томкин выразился совершенно определенно) должны завершиться на этой неделе. Он уже кое-что рассказал Томкину в пятницу, когда они сидели в номере отеля, а сейчас все они узнали чуточку больше. Но только он, Николас, знал всю правду. Последствия были столь ужасными, по крайней мере, на сегодняшний день, что он предпочитал не думать об этом. И все-таки настойчивый, умный Нанги собирался вынудить его рассказать обо всем и тем самым разрушить давние планы Томкина.

Мозг Николаса лихорадочно бился над этой проблемой, а голова, помимо его воли, повернулась. “Харагэй” — особое, шестое, чувство предупреждало его о чем-то. Томкин! Что случилось? Николас начал действовать еще до того, как эта мысль оформилась в нем окончательно.

Карие глаза Рафаэля Томкина, всегда такие непроницаемые, с хитринкой, теперь стали пустыми и водянистыми, словно весь цвет с радужной оболочки вытек через нижние веки. Зрачки расширились, и Томкин, казалось, никак не мог их сфокусировать.

Николас дотронулся до Томкина и мгновенно ощутил неритмичную, с перебивами, вибрацию его тела.

— Скорее! — приказал Николас. — Вызывайте врача.

— Здесь, в здании, есть врач, — отозвался Сато, делая знак Иссии, который был на пути к двери. — Это наш человек и хороший специалист.

Томкин попытался открыть рот, но заговорить не смог. Его руки вцепились в пиджак Николаса, скрюченные пальцы мяли толстую ткань. В глазах вспыхнула красная искорка ужаса.

— Все в порядке, — сказал Николас успокоительным тоном. — Доктор сейчас придет. — Какое-то полустертое воспоминание, совсем крошечное, ускользающее, казавшееся в свое время незначительным, пыталось пробиться на поверхность его сознания. Какое? Лицо Томкина, покрывшееся пятнами, было так близко от Николаса, что он чувствовал биение его сердца, работавшего, как обезумевший мотор. Николас положил указательный палец на внутреннюю сторону дрожащего запястья Томкина. Через секунду передвинул палец, потом сделал то же самое еще раз, не смея поверить себе. Он не мог найти пульса!

Рот Томкина открывался, он притягивал к себе Николаса, силясь прошептать что-то, вероятно, очень важное. Николас приложил ухо к его губам, напряженно вслушиваясь. Тяжелое прерывистое дыхание оглушало, как шум моря, изо рта исходил сладковато-тошнотворный запах умирания. Это воскресило давнее воспоминание, но, когда Николас ухватился за него, раздался голос Томкина, угасающий, дрожащий, неживой.

— Грэйдон... — расслышал Николас между двумя вздохами. — Ради Христа... свяжись с Грэйдоном... сейчас же.

* * *

Розовый свет, отражаясь от кандзаси в волосах мисс Ёсиды, превращал камни, сверкавшие на дне бассейна, в драгоценности. Она стояла, преклонив колени, между открытыми фусума на пятидесятом этаже здания “Синдзюку-сюйрю”, где находилась “Сато петрокемиклз”. Здесь все было отдано в распоряжение главного дизайнера по интерьеру и мастера-садовника, которые должны были создать в дымном аду Токио святилище для мирных размышлений.

Шепот ветерка донесся откуда-то из жемчужного воздуха над склоненной головой мисс Ёсиды.

Справа от нее возвышалась стена тонкого зеленого бамбука, высокого, молодого, всегда гибкого, обладающего священным для японцев качеством — способностью обновлять утомленный дух.

Мисс Ёсида, одетая в модный темно-красный костюм, поймала себя на мысли, что при других обстоятельствах ей не пришлось бы играть роль офис-леди, и она выполняла бы свои обязанности жены и матери, содержа дом в идеальном порядке.

Но шесть лет назад ее мужа, когда он сошел с тротуара, переполненного в середине дня пешеходами, ударил накренившийся грузовик. Его голова мгновенно превратилась в месиво. После гибели мужа мисс Ёсида одна должна была заботиться об их сыне Кодзо, который тогда только что поступил в школу высшей ступени, связанную с престижным Тодай. Мисс Ёсида и ее муж работали долго и напряженно ради поступления сына. Она даже просила Сато, чтобы он использовал свои связи. Родители, однако, были обеспокоены ужасающими проявлениями неблагодарности у мальчика: он, казалось, совершенно не думал о великом шаге вперед, к успешному будущему, которое родители готовили ему всякими правдами и неправдами.

Мисс Ёсида вздохнула, ее плечи ссутулились, как бы под страшной тяжестью, когда она вспомнила обо всем этом.

Сначала она приняла предложение свекрови переехать жить к ней. Но прошло всего несколько месяцев, и мисс Ёсида поняла, что просто поменяла один ад на другой. Живя в доме свекрови, она оказалась под жестким контролем старой женщины. Свекровь проявляла яростную настойчивость, желая распоряжаться деньгами, полученными по страховке за сына, а также многочисленными счетами в банках. И рабство, к которому принуждали мисс Ёсиду, переполнило чашу ее терпения.

Она забрала Кодзо, вернулась в тот район города, который полюбила еще ребенком, и сняла там небольшую квартирку.

И поскольку теперь у нее в жизни оставался только Кодзо, она превратилась в кёику-маму, маму-преподавательницу, которая постоянно работала со своим сыном, чтобы он мог повысить свои оценки и попасть в элитную дзюку, одну из групп, где преподавание велось на частной основе, по воскресеньям и в дни национальных праздников, помимо и сверх тех 240 дней, когда шли занятия в обычной школе. Мисс Ёсида хотела, чтобы Кодзо поступил в дзюку потому, что знала уровень преподавания в его школе. Там учащимся не разрешалось ни оставаться на второй год, ни перескакивать через класс, обучение было рассчитано на средних учеников, то есть тех, кого, с точки зрения мисс Ёсиды, на голову опережал ее сын.

И вот, благодаря ее стараниям и природному уму Кодзо, ее сына вскоре пригласили в особо престижную дзюку, которая арендовала помещение в Тодай.

Мисс Ёсида очень этому обрадовалась, тем более что помнила, как училась сама; в колледже с неполным двухгодичным курсом, где в классе были только девушки, мисс Ёсиду учили, как вести себя в обществе и с будущей свекровью, как воспитывать детей и готовить себя к миллионам превратностей семейной жизни. По сути дела, это был всего-навсего последний курс школьного образования. Мисс Ёсида горько сожалела об этом и поклялась, что если родит девочку, то ребенок будет учиться совершенно иначе.

Но путь ее кармы шел в другом направлении. И, когда врач сказал мисс Ёсиде, что детей у нее больше не будет, она всю себя посвятила сыну. Он должен получить такое блестящее образование, какое только возможно в Японии, перед ним должны открыться двери, ведущие в мир бизнеса. Всем известно, что, не получив диплома одного из немногочисленных престижных университетов, молодой человек будет выброшен в скудное и пустынное житейское море, предоставленный самому себе.

Поэтому она не слушала жалоб Кодзо на школьных учителей, которые негодовали по поводу его поступления в дзюку. Они считали, говорил ей сын, что дзюку умаляла ценность их собственного преподавания, ревновали, утратив свою власть над ним, и осложняли его жизнь в школе.

— Ерунда, — отвечала ему мисс Ёсида. — Ты просто ищешь повод, чтобы увильнуть от занятий. Подумал хотя бы, в какую сумму каждый месяц мне обходится твоя дзюку?

Конечно, она не рассказывала сыну обо всем, но в глубине души была рада, что муж оказался таким бережливым. Даже его смерть принесла семье выгоду. Через два года (неужели прошло так много времени? — спрашивала она себя) Кодзо должен был заканчивать школу. Целый семестр он, вместе с остальными учениками, готовился к вступительным экзаменам в Тодай. Осунувшийся и напряженный, он каждое утро уходил из дома в библиотеку и не возвращался до позднего вечера.

Потом, спустя три недели после Нового года, школьные занятия прекратились на год, а у Кодзо начался предэкзаменационный ад — сикэн дзигоку, — круглосуточное суровое натаскивание.

Чтобы Кодзо мог интенсивно заниматься, мисс Ёсида отделила для него часть квартиры. И вот, однажды утром...

Плечи мисс Ёсиды задрожали, ее громкие рыдания, доносившиеся из миниатюрного садика, заглушали шорох листьев и мелодичные звуки крошечного водопада, разбивающегося о гладкие, цвета охры, камни.

“Нет! — кричал голос внутри нее. — Зачем снова мучить себя? Зачем заставлять себя помнить?”

Но она знала зачем. Раскаяние. Слезы беззвучно катились по ее округлым щекам, покрывали пятнами шелковую блузку и, словно бусинки, усеивали льняной пиджак ее костюма.

О Будда! Как могу я забыть минуту, когда в то утро вошла в его комнату и увидела, как сын висит на скрученной в петлю простыне, а маленькая табуретка лежит, отброшенная, рядом. Он раскачивался взад и вперед, как чудовищный маятник. И эта легкая загадочная улыбка на его губах... О Господи, вот так же он улыбался, когда был ребенком и мирно спал в своей кроватке. А простыней он должен был обернуть себе ноги, ноги — а не шею.

О, бедный мой Кодзо!

Через три месяца после того, как мисс Ёсида похоронила сына рядом с его отцом, она прочла в газете статью профессора Сойти Ватанабэ из токийского университета “София”. Он, в частности, сокрушался по поводу “горького рабства образования”, через которое вынуждены пройти дети, и “этого приговора не может избежать ни один ребенок”. И она плакала вновь и вновь, потрясенная тем, что ей не хватило понимания и сочувствия.

С самого момента рождения сына она лепила из Кодзо то, что хотела. И теперь понимала, что никогда не было у нее ясного представления о сыне как о личности. Более того, он всегда был как бы ее продолжением. По правде говоря, самым важным для мисс Ёсиды. Но все же только частью ее самой.

А сейчас, сжав голову руками, она тихо раскачивалась, стоя на коленях, и лила горькие слезы, полные тоски и злой жалости к самой себе.

Вот так и отыскала ее смерть, обрушившись из тьмы на ее тело, — чей-то призрачный, черный, как ночь, палец, который, казалось, возник из ниоткуда, прошелся по ее склоненной спине, словно разрезая складки льняного жакета и саму мисс Ёсиду, как нож, погруженный в масло.

Мисс Ёсида ничего не замечала, погруженная в свою боль и неизбывную печаль о сыне, вспоминая недавний шок, когда нашла Кагами-сан в луже собственной крови в парильне. Даже отвратительный запах, исходящий от Томкина-сан, результат, как она предполагала, его европейского рациона, с большим количеством мяса, был забыт в том глубоком отчаянии, которое поднималось в душе мисс Ёсиды.

Потом она ощутила нежную руку на своем плече и ласковый голос женщины, которая что-то шептала над ней, и мисс Ёсида медленно очнулась от своих страданий, ее плечи и спина распрямились. Мисс Ёсида подняла голову вверх, чтобы понять, откуда к ней пришло утешение.

Ей хватило времени только на то, чтобы рассмотреть цветное кимоно, волну длинных блестящих иссиня-черных волос, к которым как у гейши был прикреплен грубый кровавый знак. Потом мисс Ёсида услышала странный тонкий свист, и огромное зазубренное лезвие перерубило кость и хрящ, отделив нос от ее лица.

Мисс Ёсида издала хриплый крик, когда обнаженные нервы вышли из шока от травмы и ее обожгла боль. Из раны на лице хлынула кровь, смачивая блузку и жакет. Мисс Ёсида упала навзничь, подтянув ноги к груди. Глаза ее изумленно раскрылись: теперь она узнала, что это была за фигура, и сердце ее сжалось от ужаса.

* * *

— Боюсь, что я здесь бессилен, — сказал доктор. Он был весь серый, вымотанный и, казалось, постарел лет на десять с тех пор, как вошел в дверь кабинета. — Теперь вся надежда на больницу. — Он глубоко вздохнул, сдвинул свои очки в тонкой, как проволока, оправе на блестевший от пота лоб, потом помассировал глаза большими пальцами рук. — Тысяча извинений. Эти дни я мучаюсь непрерывной головной болью из-за своего гайморита.

Доктор вытащил маленький пластиковый пузырек и закапал жидкость в каждую ноздрю.

— Мой врач советует мне вообще уехать из города. — Доктор убрал пузырек. — Загрязнение воздуха, понимаете.

Это был сутулый пожилой японец с такими худыми плечами, что под мятым пиджаком обозначались лопатки. Глаза у него были добрые и умные. Он тяжело вздохнул.

— Но если вас интересует мое мнение, то и больница вряд ли поможет. — Он взглянул на встревоженные лица людей, стоявших в комнате: Николаса, Сато, Нанги, потом перевел взгляд на тело Томкина, распростертое на софе. — Это не сердце. Я не знаю, что это.

— Перед вашим приходом я пощупал пульс, — сказал Николас. — Его не было.

— Именно так. — Глаза доктора за толстыми стеклами очков мигнули, как у совы. — Вот это и поразительно. Вы же знаете, он должен был бы уже умереть!. — Врач взглянул на неподвижно лежавшего Томкина. — Он принимал какие-то особые лекарства, вы не знаете, какие, Линнер-сан?

Николас смутно помнил, как брал маленький пузырек в номере отеля, где жил Томкин.

— Он принимал преднизон.

Доктор отшатнулся назад, и Николас сделал шаг вперед, чтобы поддержать его. Лицо доктора побледнело, он долго молчал, потом прошептал Николасу, так тихо, что тому пришлось наклониться:

— Преднизон? Вы уверены, что это был преднизон?

— Да.

Доктор снял очки.

— Боюсь, “скорая помощь” не поможет, — негромко произнес он. Потом осторожно надел очки и посмотрел на окружающих.

Теперь его лицо стало другим, словно у актера, сменившего маску. Глаза потемнели, профессиональное выражение лица отгородило его от внешнего мира, точно занавесом. Николас много раз прежде видел это выражение у врачей и солдат, возвращавшихся с войны. Это был своего рода защитный механизм, нарочитая ожесточенность, необходимая для того, чтобы защитить сердце от горьких стрел печали. Конечно, доктор ничего не мог сделать, ему тяжело было принять свое поражение.

— Боюсь, Томкин-сан переживает конечную фазу артрита Такаясу. Эта болезнь злокачественна и фатальна, исключений не бывает. Она известна также как “болезнь отсутствия пульса”. Причина, я думаю, всем ясна.

* * *

Мисс Ёсида понимала, что умирает. Это было для нее не худшим исходом, потому что смерть избавляла от страданий и скрывала ее позор: она оказалась слишком трусливой, чтобы взять вакидзаси своего мужа и, выхватив клинок из ножен, вонзить его себе в живот.

Другой вопрос, как она умирала. Она умирала как уличная собака, жалкое, изувеченное животное на улице, которое долго били и пинали ногами. Жизнь выходила из мисс Ёсиды с ее прерывистым аритмичным дыханием.

Конечно, не пристало так умирать женщине-самураю, сказала она себе, почти потеряв сознание от болезненного прикосновения острого как бритва, зазубренного лезвия, скрывающегося в стальном веере.

Однако маячившая над ней фигура с лицом, разрисованным под демона, какими их изображают в театре “Кабуки”, мертвенно-белым, с ярко-оранжевыми пятнами, приковала внимание мисс Ёсиды.

Она словно провалилась в какой-то ужасный колодец, какие описывают в легендах, а будничный Токио, с толпами бегущих людей, плотным смогом и яркими неоновыми огнями, будто куда-то исчез. Только это место, с домиками из дерева и бумаги, с рощицей дрожащего зеленого бамбука, словно частица воскресшей древней Японии, закрытой туманом и тайной, было наполнено волшебством и тенями героев.

В этом была суть видения, которое вызвала склонившаяся над ней фигура, подвергнувшая ее ужасному наказанию.

“Но ведь я самурай! — вскричал голос где-то в подсознании ослепленной болью мисс Ёсиды. — Если мне суждено умереть, по крайней мере, даруй мне почетную смерть на поле брани!”

И мисс Ёсида вытянула свои острые ногти, а смертоносный гунсэн опять и опять со свистом рассекал над ней воздух, разрезая ее ногти и подушечки пальцев. Она начала медленно отодвигаться, неуклюже прикрываясь руками, по которым горячим потоком струилась кровь, затекая под мышки.

Но теперь ее губы раздвинулись, обнажив стиснутые зубы; она издавала что-то среднее между смехом и звериным рычанием. Адреналин заполнил все ее тело. Сердце очнулось от серого сна и вновь запело, обращаясь к душам предков-самураев, которые вели сейчас мисс Ёсиду к ее славной кончине.

* * *

— Диагноз был поставлен в клинике Мае сравнительно недавно, примерно в начале 1979 года.

— И вы ничем не можете ему помочь, Таки-сан? — спросил Сато.

Доктор пожал своими тощими плечами.

— Я могу ввести снотворное, снять боль. Больше ничего.

— Но в больнице наверняка есть средства, которые могут...

Таки отрицательно покачал головой.

— Фактически все уже кончено, Сато-сан. Боль усилится, если мы будем переносить его. А больница... лично я не хотел бы умирать там, будь у меня выбор.

Сато кивнул, соглашаясь с этим приговором. Николас отошел от них, этих современных мудрецов, ни на что не способных в борьбе с первобытными, первозданными силами природы. Он присел на колени рядом с Томкиным, всматриваясь в бледное, покрытое пятнами лицо. Когда-то в нем была видна сила, бремя власти прорезало на нем морщины, придававшие ему выразительность и значительность.

Теперь морщины стали глубже, а их сеть — гуще, они словно брали верх над ним. Казалось, что время затянуло свою петлю, за несколько минут состарив Томкина на десять лет. Но в отличие от доктора он никогда не станет прежним. Процессы регенерации подорваны в нем болезнью.

Николасу казалось иронией судьбы, что он стоит на коленях рядом с умирающим человеком, тем самым, кого поклялся уничтожить когда-то. Но это его не удивляло. Карма Томкина принадлежит самому Томкину. Николас воспринимал эти события, как и все остальное в своей жизни, хладнокровно и спокойно. Именно благодаря этим качествам он сумел преодолеть сильное желание поговорить с Акико, сумел скрыть смущение, в которое его повергла ее красота. Это же качество позволило Николасу быстро овладеть собой, когда он понял, какой ужасный скрытый смысл таит в себе зверское убийство Кагами-сан.

По природе Николас был восточным человеком, хотя в чертах его лица можно было найти лишь отдаленный намек на кровь матери. Полковник, будь он сейчас жив, узнал бы в облике сына почти самого себя в юности, хотя у Николаса волосы были темные, как у матери, а в глазах не было прямоты, присущей людям западной культуры.

В нем сейчас бурлило множество эмоций. Он воздал должное ненависти к Томкину, и это позволило ему работать на него, даже войти в доверие, чтобы быть поближе и взращивать семена мести за убийство друга, лежащие на совести Томкина. И все-таки... Этот человек обладал качествами, которые не могли не произвести впечатления на Николаса. Во-первых, Томкин был необыкновенно преданным. Кажется, он бы свел солнце на землю ради кого-нибудь из своих людей, попади тот в беду. Во-вторых, исключительно трогательна была его неизменная любовь к дочерям, особенно к Жюстин. В природе этого человека было заложено неумение выразить свою любовь должным образом. Но он понимал беды своей младшей дочери и, что особенно важно, признавался, по крайней мере самому себе и Николасу, что несет ответственность за эмоциональное состояние Жюстин, и это было похвально.

Томкин часто бывал крикливым и грубым, но за этими внешними качествами скрывался человек с ранимой душой. И были моменты в его личной жизни, которые теперь по собственному выбору Томкин делил с Николасом, когда внутренний страж исчезал и Томкин расслаблялся. Тогда он превращался в интересного, даже очаровательного собеседника.

Николас смотрел на серое лицо, из которого будто выпустили весь воздух. Оно было безжизненно, и Томкин походил теперь на старую затасканную восковую игрушку. Николас вспомнил, как Томкин огорчался из-за связей Жюстин, как он страдал, когда ее использовал Крис. Его гнев, в конце концов, спас ее, но одновременно побудил дочь отвернуться от отца.

Николас понимал, что Жюстин сейчас должна была бы сидеть здесь. Наверное, он один знал, какое успокоение могло бы принести Томкину ее присутствие. В конце концов семья — ахиллесова пята Томкина. Жестоко, что он умирает здесь, вдали от дома и дочерей, от всего, что любил. Перед лицом смерти Николас всегда чувствовал себя ничтожным. Он смутно понимал, что это в нем говорит западная сторона его личности, наследие полковника. Восточная половина души полностью осознавала, что жизнь связана со смертью, что на самом деле это одно и то же. Если относиться ко всему одинаково, то сюда надо включать и смерть.

Николас увидел, как раскрылись глаза Томкина. Их карий цвет стал грязноватым, почти серым. Дышал он с огромным трудом, сухие губы были полуоткрыты.

— Я позвонил Грэйдону, — сказал Николас. — Он уже выехал.

Но в глазах Томкина не отразилось ничего, они только блуждали и блуждали по комнате. За окнами умирал день, ночной Токио сверкал великолепием неоновых огней, сдерживающих разноцветным шатром окружающую тьму.

Томкин повернул голову, и Николас проследил за его взглядом. Но там ничего не было — только пустая стена. Что же Томкин увидел такого, что привлекло его внимание в последние минуты? Только кошки имеют обыкновение сидеть и смотреть в никуда.

Потом по стене прошла тень, и Томкин вздрогнул, словно это было как-то связано с ним самим.

— Доктора? — спросил Николас, хотя это была пустая формальность. Он знал, что смерть близка.

— Мистер Линнер! — Медленно поднявшись, Николас обернулся и увидел расстроенное лицо Грэйдона, адвоката Томкина. — Как он?

— Спросите доктора! — Николас вдруг почувствовал, что очень устал.

Таки-сан опустился на колени рядом с Томкиным и стал внимательно прослушивать его грудь стетоскопом. Через минуту он снял инструмент с ушей.

— Боюсь, это конец. — Доктор начал записывать что-то в свой блокнот.