Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Время перемен

Роберт Силверберг. Время перемен.

Robert Silverberg.

A Time of Changes (1971). – _

1

Я – Кинналл Дариваль, и я намерен рассказать вам все о себе.

Эти слова мне кажутся настолько странными, что режут слух. Я читаю их на бумаге – узнаю свой собственный почерк, узкие вертикальные красивые буквы на плохой серой бумаге – и вижу свое собственное имя, ощущая в мозгу эхо рефлексов сознания, порождаемых этими словами. «Я – Кинналл Дариваль, и я намерен рассказать вам все о себе». Невероятно!

Это, должно быть, то, что землянин Швейц назвал бы автобиографией.

Это означает отчет кого-то о мыслях и поступках, написанный им самим же.

Такая форма литературы неведома на нашей планете, поэтому я должен изобретать свой собственный метод повествования, поскольку у меня не было предшественников, у которых я мог бы поучиться. Но будь что будет. На моей родной планете я стою особняком, пока. В определенном смысле я придумал новый образ жизни. И, конечно, я могу изобрести и новый литературный жанр.

Мне всегда твердили, что я обладаю даром владения словом.

И вот я в дощатом бараке в Выжженных Низинах, и в ожидании смерти пишу непристойности, и сам себя хвалю за литературный дар.

«Я – Кинналл Дариваль!» Жуть! Какое-то бесстыдство! На одной этой странице я уже использовал местоимение \"я\" раз двадцать, не меньше, преднамеренно разбрасываясь такими словами, как «мой», «мне», «себе», так часто, что даже не удосуживаюсь их считать. Какой-то поток бесстыдства! Я! Я! Я! Я! Если бы я выставил напоказ свое мужское естество в Каменном Соборе Маннерана в день присвоения имени, то это было бы менее непотребным, чем то, что я сейчас делаю. Мне почти смешно.

Кинналл Дариваль наедине предается пороку! В этом жалком уединенном месте он посылает по ветру свое гнилое естество и возвращает оскорбительные местоимения, надеясь, что порывы горячего ветра изгадят его соплеменников. Он записывает предложение за предложением, обуянный неприкрытым бесстыдством. Он, если б мог, схватив вас за руку, швырял каскады грязи в ваши уши, отказывающиеся слушать. Почему?

Неужели гордый Дариваль на самом деле обезумел? Неужели его стойкий дух всецело сокрушен терзающими мозг змеями? Неужели от него осталась только оболочка, сидящая в этой мрачной хижине, оболочка, одержимая самоподхлестыванием с помощью утратившего всякий стыд языка, бормочущего \"я\", «мне», «себе» и смутно угрожающего разоблачить самые сокровенные тайники души?

Нет! Это Дариваль в здравом уме, а вот все вы – больны, и хотя я знаю, насколько безумно звучат эти слова, буду стоять на своем. Я – не лунатик, невнятно шепчущий грязные откровения для того, чтобы урвать какое-то болезненное удовольствие из холодной как лед Вселенной. Я прошел через пору перемен, я исцелился от недуга, который поражает тех, кто населяет мою планету, и, изложив на бумаге то, что рвется из меня наружу, надеюсь в той же мере исцелить и вас, хотя знаю, что вы находитесь на пути к Выжженным Низинам, чтобы убить меня за эти мои надежды.

2

Не вытравленные без остатка обычаи, против которых я восстал, все еще досаждают мне. Возможно, вы уже начинаете постигать, каких усилий мне стоит строить предложения подобным образом, выкручивать падежи и спряжения, чтобы излагать мысли от первого лица. Я пишу уже почти десять минут и весь покрылся потом. Но это не пот, вызванный жгучим воздухом, обволакивающим меня, а влажный, липкий пот душевной борьбы. Я знаю, какой стиль необходим, но мускулы моей правой руки восстают против этого и рвутся излагать мысли по-старому, а именно: «писание длилось почти десять минут, и тело пишущего покрылось потом» или «пройдя пору перемен, он исцелился от недуга, который поражает тех, кто населяет эту планету».

Многое из того, что я сейчас написал, можно было бы легко изложить по-старому. Без всякого ущерба. Но я действительно сражаюсь с неопределенно-личной грамматикой своей родной планеты и, смело готов выйти на бой со своими собственными мускулами, чтобы завоевать право располагать слова в соответствии с моей нынешней философией.

В любом случае, как бы мои прежние привычки не мешали перестраивать фразы, то, что я хочу сказать, обязательно прорвется через завесу слов. Я могу сказать: «Я – Кинналл Дариваль, и я намерен рассказать вам все о себе». Я могу также сказать: «Его зовут Кинналл Дариваль, и он намерен рассказать вам все о себе». Но, если хорошенько разобраться во всем этом, великой разницы здесь нет. В любом случае утверждение Кинналла Дариваля по вашим меркам, тем меркам, которые я хотел бы уничтожить, отвратительно, достойно презрения и непристойно!

3

Меня также беспокоит – по крайней мере сейчас, когда я пишу эти первые страницы, – что представляет собой моя читательская аудитория. Я полагаю, что у меня обязательно будут читатели. Но кто они? Кто вы?

Мужчины и женщины моей родной планеты, возможно, украдкой переворачивающие листки моей книги при свете факела и вздрагивающие от ужаса при стуке в дверь? Или, может быть, инопланетяне, пролистывающие мой труд ради забавы, ради возможности заглянуть в это чуждое и отталкивающее общество? Не имею ни малейшего понятия. Я не могу определить отношения с тобой, мой неизвестный читатель. Когда впервые у меня возникло желание отразить на бумаге свою душу, я думал, что это будет просто обычной исповедью, пространным покаянием перед воображаемым собеседником, готовым слушать меня бесконечно и, в конце концов, дающим мне отпущение грехов. Но теперь я понимаю, что нужен другой подход. Если вы не с моей планеты – или с моей, но живете в другое время, – многое здесь вам может показаться непостижимым.

Поэтому я и должен все объяснить. Возможно, мои объяснения будут слишком пространными. Простите, если буду объяснять то, что вам уже известно. Простите, если в моем повествовании или способе его изложения появятся логические погрешности либо вам покажется, что я пишу, как бы отстраняясь от самого себя. Мне трудно представить твой образ, мой неведомый читатель. Для меня ты многолик! Передо мной возникает то крючковатый нос исповедника Джидда, то вкрадчивая улыбка моего названого брата Ноима Кондорита, то милый взгляд бархатистых глаз моей названой сестры Халум… То ты становишься искусителем Швейцем с этой ничтожной Земли. Иногда ты мой еще не родившийся пра-пра-пра-правнук, страстно желающий узнать, какого рода человеком был один из его предков…

Иногда ты некий инопланетянин, для которого Борсен – нелепый, таинственный и трудный для понимания мир. Я не знаю, кто ты, и поэтому тебе могут показаться неуклюжими мои попытки говорить с тобой.

Но прежде чем я погибну, ты познаешь меня так, как никто никого на Борсене не мог бы когда-либо познать.

4

Я – человек средних лет. Тридцать раз со дня моего рождения Борсен сделал полный оборот вокруг нашего золотисто-зеленого Солнца. Должен заметить, что на нашей планете человека считают уже старым, если он прожил пятьдесят таких оборотов. Как я слышал, большинство древних людей умирало в возрасте немного меньше восьмидесяти. Исходя из этого ты сам можешь подсчитать продолжительность нашей жизни в твоей системе летоисчисления, если ты – инопланетянин. Землянин Швейц, когда по меркам его планеты ему было сорок три года, внешне выглядел не старше меня.

У меня сильное тело. Здесь я впадаю в двойной грех: не только говорю о себе безо всякого стыда, но и выказываю гордость и удовольствие, доставляемые мне моим телосложением.

Я высок ростом. Женщины обычно едва ли мне по грудь. У меня темные волосы, ниспадающие на плечи. С годами в них появились седые пряди, так же как и в пышной и окладистой бороде, закрывающей большую часть моего лица.

У меня сильно выступающий прямой нос с широкой переносицей и большими ноздрями, мясистые губы, придающие мне, как говорят, чувственный вид и широко расставленные темно-карие глаза. Выражение моих глаз, как мне давали понять, свойственно человеку, который привык всю свою жизнь командовать другими людьми.

У меня широкая спина и выпуклая грудь. Почти все мое тело заросло густыми жесткими темными волосами. У меня длинные руки, и хорошо развитые мускулы рельефно выступают под кожей. Для мужчины своих лет я двигаюсь вполне изящно. Я всегда увлекался различными видами спорта и в молодости метал копье через всю длину стадиона в Маннеране. Этот рекорд с тех пор так и не был никем превзойден.

Большинство женщин находят меня привлекательным – по сути все, кроме тех, которые предпочитают более утонченных на вид мужчин, похожих на ученых, и которых пугают сила, размеры и мужественность Настоящих Мужчин.

Конечно же, политическая власть, которая была в моих руках в свое время, привлекла немало партнерш на мое ложе… Однако, несомненно, их влекло ко мне не только зрелище моего тела, но и предвкушение более тонких ощущений.

И большинство из них разочаровывались во мне. Выпуклые мускулы и пышные волосы не способны сделать из мужчины искусного любовника, так же как массивные (вроде моих) определенные органы вовсе не гарантируют экстаза. Я не чемпион любовных утех. Видите, я ничего не скрываю от вас. Никому, даже исповеднику, я не признавался прежде в своей неумелости удовлетворять женщин и даже не предвидел, что когда-нибудь решусь на это. Но довольно много женщин на Борсене узнали о моем огромном недостатке самым непосредственным образом, на собственном опыте и, несомненно, некоторые из них, обозлившись, распускали эту новость, дабы насладиться соленой шуткой по моему адресу. Поэтому я и говорю здесь об этом. Не хочу, чтобы вы думали обо мне, как о могучем волосатом великане, оставаясь в неведении относительно того, сколь часто моя плоть бездействовала вопреки моим желаниям. Возможно, этот недостаток и породил одну из тех сил, которые предопределили мое пребывание в Выжженных Низинах. И вы должны знать об этом.

5

Отец мой был наследным септархом провинции Салла на нашем восточном побережье, мать – дочерью септарха провинции Глин. Он познакомился с нею, выполняя одно из дипломатических поручений, и их супружество, как говорят, было предрешено с того самого момента, как они узрели друг друга. Первым их ребенком был мой брат Стиррон, нынешний септарх Саллы, унаследовавший это место от отца. Я был младше его на два года. После меня было еще трое детей – все девочки. Две из них живы и сейчас. Самая младшая из моих сестер была убита налетчиками из Глина около двадцати лун тому назад.

Я плохо знал своего отца. На Борсене каждый является чужаком для другого, но все же отец не отдален так от сына, как другие люди. Но это не относилось к старым септархам. Между нами стояла непроницаемая стена строго установленных норм поведения. Обращаясь к нему, мы должны были незыблемо соблюдать тот же ритуал, что и его подчиненные. Он улыбался нам столь редко, что я помню каждую из его улыбок. Однажды – это осталось незабываемым – он, сидя на своем грубо сколоченном из черного дерева троне, поставил меня рядом с собой и позволил прикоснуться к древней желтой подушке, назвав при этом меня моим детским именем. Это случилось в тот день, когда умерла моя мать. Во всех остальных случаях он не обращал на меня никакого внимания. Я боялся его и любил и, дрожа, таился посреди колонн в судебном зале, наблюдая, как он правит правосудие. Если бы он увидел меня, то, непременно, наказал, и все же я не мог лишить себя возможности видеть отца во всем его величии.

Он был стройным и, как ни странно, среднего роста мужчиной, над которым и брат мой, и я как башни возвышались даже в те времена, когда были еще мальчиками. Но в нем была устрашающая сила воли, способная преодолевать любые трудности. Как-то, в годы моего детства, в септархию приехал некий посол – обожженный солнцем уроженец запада, который остался в моей памяти таким же огромным, как гора Конгорой. Вероятно, он был так же высок и широкоплеч, как я сейчас. Так вот, во время обеда посол позволил себе залить в горло слишком много вина и прямо перед лицом моего отца в присутствии его семьи и придворных заявил, что «есть такие, которым хочется показать свою силу людям Саллы и которые могли бы поучить кое-кого борцовскому искусству».

– Здесь есть такие, – ответил отец, охваченный внезапной яростью, которым ничему не нужно учиться!

– Пусть тогда такие выйдут, я хотел бы посмотреть на них! расхохотался посол.

Затем он встал и сбросил с себя плащ. Но мой отец, улыбаясь, – эта улыбка заставляла трястись его придворных – сказал хвастуну-чужестранцу, что нечестно заставлять кого-нибудь состязаться, когда разум гостя затуманен вином, и это, конечно, довело посла до такого бешенства, которое не описать словами. Пришли музыканты, чтобы смягчить напряженность ситуации, но гнев посла никак не мог улечься; и где-то через час, когда винные пары несколько улетучились, он снова потребовал встречи с нашим атлетом. Ни один человек из Саллы, говорил наш гость, не способен противостоять его мощи.

Тогда септарх сказал:

– Я сам буду с тобой бороться!

В тот вечер брат мой и я сидели в дальнем конце длинного стола, среди женщин. От того конца стола, где стоял трон, донеслось ошеломляющее слово \"я\", произнесенное голосом моего отца, и через мгновение – слово «сам».

Это были непристойности, которые мы с братом хоть и шепотом, но все же произносили в темноте своей спальни. Однако мы никогда не представляли себе, что услышим их в обеденном зале из уст самого септарха. В своем потрясении каждый из нас по-разному прореагировал на это. Стиррон непроизвольно дернулся и опрокинул свой бокал. Я же не смог сдержать сдавленный пронзительный смешок, в котором были и смущение, и восторг, и тут же заработал шлепок от одной из прислуживающих дам. Смех просто маскировал охвативший меня тогда ужас. Я едва мог поверить в то, что отцу ведомы такие слова, не говоря уже о том, что он осмеливается произнести их в таком величественном окружении. «Я САМ БУДУ БОРОТЬСЯ!» И эхо этих запретных слов все еще звенело во мне, когда отец быстро вышел вперед, сбросил свой плащ и стал перед огромным послом. Великан еще не успел опомниться от изумления, как септарх обхватил одной рукой бедро гиганта, применив искусный захват, популярный в Салле, и мгновенно поверг наземь хвастуна. Посол издал истошный крик, так как одна его нога оказалась неестественно вывернутой. От боли и унижения великан стал бить ладонью по полу. Вероятно, сейчас во дворце моего брата Стиррона дипломатические встречи проводятся более искусно.

Септарх умер, когда мне было двенадцать лет, и именно в этом возрасте у меня проявились первые признаки мужского естества. Я был рядом с повелителем, когда смерть забрала его. Чтобы переждать дождливый период, отец каждый год уезжал охотиться в Выжженные Низины, в ту самую местность, где я ныне затаился в ожидании своей участи. Я никогда не отправлялся вместе с ним, но на этот раз мне было разрешено сопровождать отряд охотников, так как теперь я стал молодым принцем и должен был обучаться искусству своего класса. Стиррон, как будущий септарх, должен был овладевать другими знаниями. Он остался в качестве регента на время отсутствия отца в столице.

Экспедиция, состоящая приблизительно из двадцати наземных экипажей катилась на запад. Угрюмые грозовые облака низко нависали над ровной, сырой, насквозь продуваемой ветрами местностью. В тот год дожди были особенно жестокими. Они, как ножом, срезали тонкий верхний слой драгоценной плодородной почвы, оставляя за собой обнаженные скалы, похожие на обглоданные кости. Повсюду фермеры ремонтировали заграждения и дамбы, но все было бесполезно. Я видел, как непомерно вздувшиеся реки стали желто-коричневыми от смытой водой земли – утраченного благосостояния Саллы. Хотелось плакать при мысли, что такие сокровища уносятся в море.

Когда мы оказались в западной части Саллы, узкая дорога стала подыматься по склонам холмов гряды Хаштор, и вскоре мы были уже в более сухой и прохладной местности, где с небес падал снег, а не дождь, и где не деревья, а просто палки торчали из ослепительной снежной белизны. Мы продолжали подъем по дороге на Конгорой.

Местные жители пением гимнов встречали проезжающего мимо септарха.

Гряда постепенно переросла в могучий хребет, и перед нами высились обнаженные вершины, подобно пурпурным зубам вспарывающие серое небо. В своих герметичных кабинах мы ежились от холода, хотя красота этой дикой местности заставляла забывать о дорожных неудобствах. С этой высоты можно было обозревать, как на карте, всю провинцию Салла, белизну западных округов, темный хаос густо заселенного восточного побережья – все, уменьшенное во много раз, и поэтому какое-то нереальное. Я никогда еще не был так далеко от дома. И хотя мы были уже на весьма значительной высоте, внутренние пики горной системы Хаштор все еще лежали впереди нас и казались непрерывной стеной из камня, которая пересекала весь материк с севера на юг. И где-то далеко вверху сияли снежные вершины. Неужели нам придется взбираться на них, чтобы пересечь хребет, или существует какой-то проход? Я слыхал о Вратах Саллы, и мы как раз и направлялись к ним, однако мне частенько эти ворота казались просто мифом.

А мы все поднимались и поднимались, пока не стали задыхаться генераторы наших краулеров на морозном воздухе. Чтобы размораживать энергоустановки, мы были вынуждены часто останавливаться. Наши головы кружились от недостатка кислорода. Каждую ночь мы отдыхали в одном из лагерей, которые специально содержались для путешествующих септархов, но удобства в них были отнюдь не царскими. В одном из них, где весь обслуживающий персонал погиб за несколько недель до этого, погребенный лавиной, нам пришлось копать проход в обледеневших сугробах, чтобы войти внутрь. Все в отряде были людьми знатными и все должны были орудовать лопатами, кроме разве что септарха, для которого физический труд был смертным грехом. Я был одним из самых высоких и сильных и копал гораздо энергичнее, чем другие. Но поскольку я был молод и горяч, то, недооценив свои силы, вскоре рухнул поверх своей лопаты и полумертвый лежал на снегу целый час, пока меня не заметили. Когда меня привели в чувство, подошел отец и подарил мне одну из столь редких своих улыбок. Тогда я воспринял это, как проявление глубокой привязанности, благодаря чему очень быстро оправился. Однако впоследствии я пришел к выводу, что это, скорее, был знак презрения с его стороны.

Но тогда его улыбка придала мне силы завершить это дьявольское восхождение. Меня больше уже не беспокоила мысль, сможем ли мы это сделать. Я знал, что сможем. По ту сторону гор я и мой отец будем охотиться на птицерогов в Выжженных Низинах, оберегая друг друга от опасности и сознавая нашу близость, которой прежде никогда не было за всю прожитую мною жизнь. Я говорил об этом в один из вечеров своему названому брату Ноиму Кондориту. Он ехал в моем краулере и был единственным во всей Вселенной, кому я мог говорить о таких вещах.

– Можно надеяться, что я попаду в охотничью группу септарха, – сказал я. – Есть причины думать, что меня пригласят. Таким образом удастся сократить расстояние между отцом и сыном.

– Ты – мечтатель, – пожал плечами Ноим Кондорит. – Ты витаешь в облаках, друг мой.

– Приятнее было бы услышать слова ободрения от своего побратима, обиделся я.

Ноим был вечным пессимистом. Не обращая внимания на его суровость, я считал оставшиеся дни до прибытия к Вратам Саллы. Когда же мы достигли их, великолепие этого места застало меня врасплох. Все утро и еще несколько часов после полудня мы взбирались по тридцатиградусному склону горы Конгорой. Казалось, вечно придется ползти вверх, а гора все будет возвышаться над нами. Но тут наша походная колонка повернула влево и… краулеры один за другим стали исчезать из виду за поворотом дороги. Когда подошла очередь и нашего краулера, перед моими глазами предстала удивительная картина. Широкий пролом в горной стене, как будто некая космическая рука выломала целый угол Конгороя. И сквозь пролом ослепительное сияние. Это были Врата Саллы – чудесный проход, через который прошли наши предки-переселенцы после странствий в Выжженных Низинах. Это было много сотен лет назад.

Когда мы наконец-то расположились на ночлег, Выжженные Низины оставались по-прежнему далеко внизу. Весь следующий день и еще один мы до смешного медленно спускались по головокружительному серпантину. Стоило чуть-чуть не так выжать какой-либо из рычагов управления – и машина бы полетела, переворачиваясь в воздухе, в бесконечную бездну.

С этой стороны хребта снега уже не было, и скалы выглядели удручающе голыми. Впереди повсюду земля была красной. Мы углублялись в пустыню, где от каждого вздоха першило в горле. Звери с причудливо искривленными туловищами в ужасе разбегались при нашем приближении. На шестой день мы достигли охотничьих угодий. Перед нами простиралось бесконечное пространство, изрезанное выемками, расположенными намного ниже уровня моря. Сейчас я нахожусь всего лишь в нескольких часах езды от того места.

Здесь птицероги устраивают свои гнезда. Они весь день без устали кружат над докрасна обожженной почвой, выискивая добычу, а в сумерках быстро спускаются к земле, совершая сказочные спирали, и залегают в своих недоступных логовищах.

Я оказался в числе тех тринадцати человек, которые должны были составить группу септарха. – Везет! – торжественно сказал Ноим, и в глазах его, так же как и в моих, были слезы. Уж он-то знал, какие муки я испытываю из-за холодного отношения отца ко мне.

Перед восходом солнца все девять охотничьих групп двинулись в путь в девяти разных направлениях.

Считается постыдным охотиться на птицерогов поблизости от их гнезд.

Птица, как правило, возвращается нагруженной мясом для птенцов и поэтому неуклюжа и легко уязвима. В тот момент она лишена своей обычной грации и мощи. Убить обремененную тяжестью птицу не так уж и сложно, и только трусливый охотник не погнушался бы это сделать. Я хочу сказать, что вся прелесть охоты заключается в сопряженных с нею трудностях и риске, а не в том, чтобы добыть трофеи. Когда мы охотимся на птицерогов, то рассматриваем это как вызов судьбе, как проверку доблести и умения.

Отвратительная же плоть этого создания нам безразлична.

Итак, охотники выходят на открытые низины, где даже зимнее солнце жжет немилосердно, где нет ни деревьев, дающих тень, ни родников, чтобы утолить жажду. Охотники рассеиваются во все стороны, один – тут, двое там, занимая позиции среди голой красной земли и предлагая себя в качестве добычи птицерогам. Эта птица парит на непостижимой высоте, так высоко над головой, что кажется всего лишь черной точкой на бриллиантовом куполе неба. Требуется острейшее зрение, чтобы обнаружить ее, хотя размах крыльев птицерога вдвое превышает человеческий рост. Со своей высокой позиции птицерог высматривает неосторожных обитателей пустыни. Ничто, сколь бы малым оно ни было, не ускользает от его сверкающих глаз. И как только он обнаруживает подходящую жертву, то начинает скользить по нисходящим потокам воздуха и, оказавшись на небольшой высоте, делает серию яростных кругов, как бы завязывая смертный узел над все еще ни о чем не подозревающей жертвой. Круги все уменьшаются, скорость птицы растет, пока в конце концов птицерог не превращается в ужасное орудие смерти, молнией вырываясь из-за горизонта. Теперь жертва уже знает, что ее ждет, но ее мучения длятся недолго. Грозный шелест могучих крыльев и свист горячего воздуха предваряют тот миг, когда длинный смертоносный гарпун, растущий из лобовых костей птицы, находит свою цель и жертва попадает в объятия черных развевающихся крыльев.

Охотник надеется, что птицерог, делая круги, опустится достаточно низко и, таким образом, попадет в его, охотника, поле зрения. Обычно у него дальнобойное оружие, но главное – правильно рассчитать упреждение для столь дальнего расстояния. Азарт охоты на птицерога и заключается в том, что никто не знает точно, охотником он является или жертвой, так как птицерога во время его смертоносного бреющего полета нельзя увидеть, пока он не атакует жертву.

И вот я пошел вперед. Вот я стою с рассвета до полудня. Солнце, не скупясь, греет те места бледной кожи, которые я осмелился ему подставить.

Я одет в ярко-красный охотничий костюм из мягкой кожи. Время от времени я делаю несколько глотков из фляги, но не более, чем нужно, чтобы выжить.

Мне кажется, что на меня обращены взоры моих товарищей, и я не имею права проявлять слабость у них на виду. Мы расположились двойным шестиугольником, отец – отдельно от остальных между этими двумя группами.

Случилось так, что моя позиция ближе всех к нему, но расстояние до него не менее сотни метров, и поэтому в течение утра септарх и я не обменялись даже парой слов. Он стоял твердо, широко расставив ноги, и наблюдал за небом, держа наготове ружье. Может, он и пил за время своего ожидания, но я лично этого не заметил. Я тоже изучал небеса, пока не заболели глаза, пока не почувствовал, что яркие горячие лучи будто сверлят мою голову, а кровь, как молот, стучит в затылке.

Не один раз мне казалось, что я вижу темную черточку тела птицерога, а однажды я даже был на грани того, чтобы поспешно поднять свое оружие.

Это навлекло бы на меня позор, потому что нельзя стрелять до тех пор, пока кто-то первый не закричит, что видит цель, и этим не закрепит свой приоритет. Я не выстрелил, а когда зажмурил глаза и напряг зрение, ничего не увидел в небе. Казалось, что в это утро птицероги находятся в каком-то другом месте.

В полдень отец дал сигнал, и мы разошлись по равнине на большее расстояние друг от друга, сохранив неизменным взаимное расположение.

Вероятно, птицерог полагал, что мы слишком скучены, и поэтому не решался на атаку. Моя новая позиция была сейчас на вершине невысокого земляного кургана, напоминающего по форме женскую грудь. Стоило занять ее, как страх объял меня. Мне казалось, что с этой видной позиции я немедленно подвергнусь нападению птицерога. Предчувствие было столь сильным, что мне с трудом удавалось держаться на ногах. Я дрожал и, чтобы хоть немного ободриться, еще плотнее сжимал ствол своего ружья. Я напрягал свой слух в надежде мгновенно обернуться и выстрелить до того, как меня поразит гарпун птицерога. И тут же я сурово укорял себя за малодушие, даже возносил благодарение за то, что Стиррон родился раньше меня, поскольку я, очевидно, непригоден унаследовать бремя септарха. Я напоминал самому себе, что за последние три года птицерогом не был убит ни один охотник. Я спрашивал самого себя: разве это справедливо, что я должен умереть таким молодым, на первой же своей охоте, тогда как другие, подобно моему отцу, охотятся уже тридцать сезонов и ничего с ними не случается? Я пытался докопаться до истоков гнездящегося во мне ошеломляющего страха. Ведь все мои наставники не жалели сил, чтобы приучить меня к мыслям, что собственная личность – это бездна и что думать о себе – смертный грех.

Разве мой отец не подвергается такой же опасности? И разве он, будучи септархом, и причем прекрасным септархом, не потеряет гораздо больше, чем я – всего лишь мальчишка? Таким, и только таким образом мне все же удалось вышибить страх из души и наблюдать за небом, не думая о том, что гарпун птицерога уже, может быть, нацелен на мою спину. Теперь былой страх казался мне абсурдным. Я мог безбоязненно стоять здесь целыми сутками, если бы было нужно. И сразу же я был вознагражден за эту победу над собой: в неистово раскаленном небе я различил черную парящую черточку, царапинку на небесах. На этот раз это не было иллюзией, мои юные глаза вполне отчетливо рассмотрели крылья и рог. Другие видят птицу? Имею ли я право на попытку? Если я убью ее, септарх похлопает меня по спине и назовет меня своим лучшим сыном? Все остальные охотники соблюдали тишину…

– Объявляется заявка, – торжествующе закричал я, поднял ружье и стал прицеливаться, вспоминая то, чему меня учили, дав волю подсознанию произвести расчет упреждения, прицелиться и выстрелить одним быстрым импульсом, прежде чем интеллект своей нерешительностью не испортит интуитивные действия.

И за мгновение до того, как я послал свой выстрел вверх, раздался неожиданный крик слева. Я выстрелил, совсем не целясь, и стремительно повернулся в ту сторону, где находился отец. Он наполовину был закрыт туловищем другого птицерога, который пропорол ему тело от живота до спины.

В воздухе клубились красные песчинки, поднятые с земли яростными ударами крыльев птицы, пытающиеся взлететь со своей жертвой. Но птицерог не в силах поднять человека, хотя это вовсе не предотвращает возможность их нападения на людей.

Я побежал, чтобы помочь септарху. Он все еще кричал. Я видел его руки, вцепившись в костлявое горло хищника. Когда же я подбежал к отцу – я был первым, – он лежал, неподвижно распростершись, а птица все еще яростно била его своим рогом, накрыв тело, как черным плащом. Я выхватил кинжал, срезал птицерогу голову и, отшвырнув ногой труп птицы, начал отчаянно вырывать чудовищный гарпун из тела мертвого септарха. Теперь ко мне присоединились и другие. Когда я отошел от отца, они сомкнули плечи так, чтобы я не видел его труп, а затем, к моему явному неудовольствию, упали на колени передо мной и засвидетельствовали свое почтение.

Но, конечно же, Стиррон, а не я, стал септархом Саллы. Его коронация была великим событием, поскольку он, хотя и был еще молод, должен был стать главным септархом провинции. Остальные шесть септархов Саллы приехали в столицу – только в таких случаях их можно было лицезреть одновременно всех вместе, – и долгое время продолжались пиры и шествия со знаменами под звуки труб. Стиррон был в центре событий, а я где-то в стороне, как и следовало ожидать, хотя от этого у меня складывалось впечатление, что я подручный конюха, а не принц. Как только Стиррона возвели на трон, он предложил мне титулы, землю и власть, но фактически ожидал, что я не приму всего этого, и я не принял.

Если только септарх не убог умом, его младшим братьям лучше не оставаться вблизи него и не пробовать помочь ему править, потому что такая помощь зачастую оказывается нежеланной. У меня не было живых дядек со стороны отца, и мне было все равно, что будут говорить обо мне сыновья Стиррона, поэтому я постарался побыстрее убраться из Саллы, как только закончился траур.

Я переехал в Глин, на родину моей матери. Здесь, однако, все сложилось не в мою пользу, и уже через несколько лет я вынужден был перебраться в насыщенную тяжелыми влажными испарениями провинцию Маннеран, где женился, произвел на свет двух сыновей и стал принцем не только по имени… Я жил здоровым и счастливым, пока не наступила пора перемен.

6

Пожалуй, нужно сказать несколько слов о географии моей планеты.

На нашей планете Борсен – пять материков. В этом полушарии – два:

Велада и Шумара, то есть Северный и Южный. Нужно долго плыть по морю, чтобы из любой точки Велады или Шумары добраться до материков другого полушария, носящих названия Умбис, Дабис, Тибис, то есть Первый, Второй, Третий.

Об этих трех дальних землях я могу рассказать вам лишь очень немногое. Они впервые были обследованы около семисот лет тому назад одним из септархов Глина, который поплатился жизнью за эту свою любознательность. С тех пор за все прошедшее время там не побывало даже пяти экспедиций. В том полушарии люди не живут. Умбис, говорят, очень похож на Выжженные Низины, но его природа еще скудное. Во многих его местах из земли вырываются факелы золотистого пламени. Дабис покрыт джунглями и болотами, источающими ядовитые испарения, что чревато для человеческого организма жестокой, изматывающей лихорадкой. Когда-нибудь на Дабис будут совершать опустошительные набеги смельчаки-охотники, поскольку, как я слышал, там множество опасных зверей. Тибис покрыт льдами.

Мы не являемся расой, зараженной тягой к странствиям. Сам я никогда не стал бы путешествовать, если бы к этому меня не вынудили обстоятельства. И хотя кровь древних землян течет в наших жилах, а они были бродягами, чья одержимость гнала их в необъятные космические дали, мы, жители Борсена, стараемся оставаться поближе к дому. Даже я, в чем-то отличный от своих соплеменников, особенно образом мыслей, никогда не стремился повидать заснеженные пространства Тибиса или ядовитые топи Дабиса, кроме, вероятно, того времени, когда был ребенком и мне не терпелось увидеть все на свете. Для нас считается крупным событием поездка из Саллы в Глин, и очень мало тех, кто пересек материк, не говоря уже о том, чтобы отважиться поехать на Шумару, как это сделал я.

Как это сделал я!

Материк Велада является колыбелью нашей цивилизации. Формой он похож на гигантский прямоугольник с закругленными краями. Два огромных У-образных выреза внедряются в его периферию вдоль всего северного побережья. Посредине расположен Полярный залив, а на юге, на противоположном побережье, – залив Шумар. Между двумя этими водными пространствами лежат Низины, так называют впадину, которая простирается через весь материк с севера на юг. Нет такой точки в Низинах, которая находится над уровнем моря, выше восьми метров, зато множество мест, в особенности в Выжженных Низинах, которые расположены намного ниже уровня моря.

На севере Низины называют Вымерзшими, поскольку они покрыты нетающими льдами. Здесь никогда не жил человек. Однако влияние севера не проникает далеко в глубь нашего материка. К югу от Вымерзших Низин лежат необозримые Выжженные Низины, где почти отсутствует вода и где всегда яростно жжет солнце. Две идущие с севера на юг горные системы не пускают туда ни одной тучки, а с горных склонов не стекают ни реки, ни ручьи. Почва ярко-красная, перемежающаяся отдельными желтыми полосами. В Выжженных Низинах произрастает несколько разновидностей низкорослых растений, неизвестно откуда берущих питательные вещества, зато здесь много разных животных, причем причудливых, деформированных, малопривлекательных на вид.

В южной оконечности Выжженных Низин расположена глубокая, тянущаяся с востока на запад долина, пересечь которую можно только за несколько дневных переходов. А за нею лежит небольшая местность, известная под названием Влажные Низины. Насыщенные влагой ветры, дующие с залива Шумар, встречаются на своем пути с горячими яростными ветрами Выжженных Низин.

Сгущающиеся тучи сбрасывают здесь свою влагу, благодаря чему земля покрывается пышной, буйной растительностью. Эти ветры никогда не проникают в Выжженные Низины. В отличие от Вымерзших Низин сюда забредают охотники и те, кто путешествует по местам, расположенным между западным и восточным побережьями. Во Влажных Низинах живет несколько тысяч фермеров, которые выращивают здесь экзотические фрукты для горожан. Мне говорили, что непрестанный дождь привел к гниению душ этих людей. У них нет каких-либо правительственных учреждений, и наши обычаи самоотречения соблюдаются здесь плохо.

Я был бы сейчас среди них, если бы только мог проскользнуть сквозь кордоны, расставленные моими врагами к югу от этого места.

Низины обрамляют две обширные горные системы: Хашторы на востоке и Трайшторы на западе. Горы тянутся от северного побережья Велады, от берегов Северного Полярного моря, и идут на юг, постепенно изгибаясь, внутрь материка. Эти две горные системы обязательно бы встретились где-нибудь неподалеку от залива Шумар, если бы их не разделяло ущелье Стройн, через которое влажные ветры проникают во Влажные Низины с залива Шумар. Горы настолько высоки, что задерживают все ветры и дождевые облака.

Поэтому склоны их, обращенные внутрь материка, лишены растительности, зато склоны со стороны океанов очень плодородны.

Население материка Велада сосредоточено вдоль прибрежных полос между океанами и горами. В большинстве этих мест почва очень тощая, неурожайная, поэтому нам трудно обеспечить себя всей необходимой пищей и постоянно приходится бороться с голодом.

Часто меня удивляет, почему наши предки, попав на эту планету, избрали для поселения Северный материк. Заниматься сельским хозяйством было бы намного легче на соседнем материке, то есть на Шумаре, и даже болотистый Дабис мог бы предложить людям гораздо больше жизненных удобств.

Вероятно, дело в том, что предки наши были суровыми и требовательными к себе людьми, которые получали удовлетворение от непрестанной борьбы с природой и боялись избаловать своих детей, поселившись в таких местах, где жизнь была бы недостаточно тяжелой. Берега материка Велада нельзя признать совсем уж непригодными для обитания, равно как и трудно счесть вполне благоприятными для жизни человека. Поэтому-то наши предки и выбрали эти места. О справедливости такого предложения свидетельствует, в первую очередь, то, что в наследство от древних нам достался взгляд на удобства, как на грех, и на досуг, как на проявление порочности.

Мой побратим Ноим, однако, считает, что первые поселенцы избрали Веладу только потому, что здесь случилось сесть их звездолету. Истратив все свои силы на то, чтобы пересечь необозримые просторы космоса, они не нашли в себе энергии на поиски лучшего места для поселения. Я сомневаюсь в этом, подобное утверждение весьма красноречиво характеризует иронический склад ума моего побратима.

Прибывшие сюда первыми обосновали на западном побережье, в месте, которое мы сейчас называем Трайш, то есть Земля Обетованная. Численность населения росла быстро, и поскольку это было упрямое и несговорчивое племя, раскол произошел довольно быстро: то одна его часть, то другая откалывалась от первопоселенцев. Таким образом, возникли девять западных провинций. До сих пор они яростно спорят друг с другом относительно своих границ.

Со временем ограниченные ресурсы запада были исчерпаны и началось заселение восточного побережья. Тогда у нас не было воздушного транспорта, правда, нет его в широких масштабах и сейчас. Наш народ не имеет наклонности к техническим новшествам, и здесь нет запасов природного топлива. Поэтому на запад люди двигались на краулерах или на других аппаратах подобного типа. Были открыты три прохода через горную систему Трайшторы, и смельчаки лихо двинулись в Выжженные Низины. До сих пор их подвиги воспеваются в величавых эпических поэмах. И хотя очень трудно было пересечь Низины, перейти на другую сторону Хашторов оказалось почти невозможным, так как человеку был доступен только один проход – Врата Саллы, найти который было очень нелегко. Но проход все-таки отыскали, и люди двинулись дальше. Так возникла моя родина – Салла.

Затем опять наступили раздоры. Многие ушли на север и основали там Глин, другие предпочли юг и осели в священном Маннеране. Почти тысячу лет на востоке существовали только три провинции, пока после новой ссоры не возникло процветающее ныне приморское королевство Крелл, отхватившее кусок земли у Глина и кусок у Саллы.

Были еще люди из Маннерана, которых не устраивала жизнь ни в одной из провинций Велады. Они отправились на поиски нового прибежища и обосновались на Шумаре. Но об этом пока нет надобности говорить. Я многое расскажу еще о Шумаре и ее обитателях, когда приступлю к объяснению тех перемен, которые вошли в мою жизнь.

7

Эта будка, в которой я прячусь, весьма убога. Ее дощатые стены в свое время были сбиты как попало и теперь так потрескались, что на стыках зияют дыры и углы все перекосились. Ветер пустыни беспрепятственно продувает ее.

На этих моих страницах лежит тонкий красный слой пыли. Моя одежда уже полностью напиталась ею, и даже волосы имеют теперь красноватый оттенок.

Твари, живущие в Низинах, свободно сюда заползают. И сейчас я вижу, как две из них ползут по полу: одна – многоногое серое создание размером с мой большой палец, а другая – скользкая двухвостая змея чуть короче моей ступни. Уже много часов они лениво кружат вокруг друг друга, как смертельные враги, которым в тоже время никак не решиться на бой. Неплохая компания меня под жгучим солнцем пустыни.

Но мне все же не следует насмехаться над своим нынешним житьем-бытьем. Кто-то побеспокоился о том, чтобы затащить сюда строительные материалы и соорудить будку, очевидно, призванную служить приютом уставшим охотникам на этой негостеприимной земле. Кто-то сколотил ее, проявив, без сомнения, не столько плотницкое искусство, сколько человеческую любовь к своим собратьям, вынужденным пребывать под открытым небом. Может быть, это неподходящий дом для сына септарха, но я достаточно пожил во дворцах и мне больше уже не нужны каменные стены и сводчатые потолки. А здесь очень спокойно. Меня не тревожат крики мастеровых, разносчиков вина и торговцев, громко расхваливающих свой товар на улицах больших городов. Здесь человек в состоянии думать. Он может заглянуть внутрь себя, разобраться в тайниках собственной души и сделать необходимые выводы.

Обычаи нашей планеты запрещают раскрывать душу перед незнакомцами, да и перед друзьями тоже. Да, но почему никто до меня не заметил, что те же обычаи непременно сдерживают познание нами самих себя? Почти всю свою жизнь я воздвигал надлежащие социальные стены между собой и другими, и, пока не пали эти стены, я не видел того, что и от самого себя я замуровывался каменными кладками обычаев и условностей. Но здесь, в Выжженных Низинах, у меня достаточно времени, чтобы поразмышлять обо всем и прийти к пониманию собственной души. Это, разумеется, не то место, которое я добровольно бы выбрал для себя, но несчастливым не могу себя назвать.

И не думаю, что здесь меня слишком быстро обнаружат.

Сейчас слишком темно, чтобы писать. Встану у двери хижины и буду смотреть, как ночь накатывается на землю. Возможно, вот-вот пролетит птицерог, стремясь в сумерках к родному гнезду после неудачной охоты.

Будут сверкать звезды. Швейц как-то пытался показать мне солнце Земли с одной из горных вершин на Шумаре и настойчиво просил проследить в направлении его указательного пальца. Но я полагаю, что он разыгрывал меня. Я думаю, что это солнце, солнце матушки-Земли, вообще нельзя увидеть из нашего сектора Галактики. Швейц довольно часто разыгрывал меня, когда мы вместе путешествовали. И, наверное, он не оставит это занятие, доведись нам встретиться снова, если только он еще…

8

Прошлой ночью ко мне во сне пришла моя названая сестра Халум Хелалам.

Вот уж относительно нее и речи не может быть о розыгрыше, так как она может проникнуть ко мне только сквозь скользкий туннель снов. Когда я сплю, ее образ сверкает в моем сознании ярче любой из звезд пустыни. Но пробуждение ввергает меня в печаль, наполняет стыдом, и приводит к осознанию ее потери, которая для меня невосполнима.

Халум из моих снов одета в легкую прозрачную ткань, сквозь которую видны ее маленькие розовые груди, стройные бедра и плоский живот – живот нерожавшей женщины. Нельзя сказать, что в жизни она часто так одевалась, тем более когда посещала своего названого брата. Но это была Халум моих снов, порожденных взбудораженной душой, измученной одиночеством. Это была искусительница с теплой, нежной улыбкой и темными сияющими глазами, которые светились любовью.

В сновидениях сознание существует на многих уровнях. На одном из них я – обособленный наблюдатель, плавающий в ореоле лунного света где-то возле крыши моей хижины и глядящий сверху на свое собственное спящее тело.

На другом уровне я воспринимаю игру моего разгоряченного мозга как реальность, зримо ощущая присутствие Халум, а в то же время разум мой осознает, что все происходящее существует не наяву, а во сне. Но неизбежно некоторое смешение этих уровней, и поэтому я не могу быть точно уверенным, что сплю, а также не могу разобраться: является ли Халум, стоящая передо мной в таком лучезарном обрамлении, порождением моего воображения или живой Халум?

– Кинналл, – шепчет она, и мне грезится, что мой спящий разум пробуждается, что я приподымаюсь на локтях, а Халум опускается на колени рядом со мной. Она наклоняется вперед, пока ее упругие груди не соприкасаются с заросшей волосами грудью мужчины, которым являюсь я, и нежно притрагивается своими губами к моим.

– Ты выглядишь таким усталым, Кинналл.

– Тебе не следовало бы приходить сюда…

– Чувствовала, что нужна тебе, вот потому и здесь.

– Это неразумно. В одиночку отправиться в Выжженные Низины для того, чтобы отыскать того, кто причинил тебе столько вреда…

– Связь, которая дарована нам, священна.

– Ты столько настрадалась из-за этой связи, Халум.

– Ну уж нет. Не приходится говорить о страданиях, – покачала она головой и поцеловала мой потный лоб. – Как ты, должно быть, страдаешь, скрываясь в этой мерзкой печке!

– Не более того, что заслужил, – ответил я.

Даже в своих снах я разговариваю с Халум, употребляя правильные грамматические формы. Мне всегда было очень трудно говорить с нею от первого лица. Разумеется, я не пользовался первым лицом глаголов и личного местоимения ни до того, как наступили во мне перемены, ни впоследствии, когда у меня не осталось причин быть столь целомудренным с нею. Моя душа и мое сердце диктовали мне \"я\", но язык и губы были замкнуты благопристойностью.

– Ты заслуживаешь гораздо большего, – сказала она. – Это место – не для тебя. Ты должен вернуться из изгнания. Ты должен внушить нам, Кинналл, новые заветы, заветы любви и доверия друг к другу.

– Существуют опасения потерпеть в качестве пророка полный провал.

Имеются сомнения в том, стоит ли продолжать подобные попытки.

– Это было все так незнакомо для тебя, так ново! – воскликнула она. – Но ты оказался способным измениться, Кинналл, донести до сознания других необходимость перемен.

– Принести печаль другим и себе…

– Нет, нет. То, что ты пытался сделать, было правильным. Как же ты теперь можешь уступить?! Как же ты можешь отдать себя в руки смерти?! Ведь тебя сейчас ждет целая планета, нуждающаяся в том, чтобы ее освободили, Кинналл!

– В этом месте, как в западне. Поймают неизбежно.

– Пустыня огромна. Ты можешь ускользнуть от них.

– Пустыня огромна, но проходов очень мало и все они охраняются.

Убежать нельзя.

Она покачала головой, улыбнулась и, нежно прижав ладони к моим бедрам, сказала:

– Я отведу тебя в безопасное место. Иди со мной, Кинналл.

Звук этих \"я\" и «мной», которые слетели с уст воображаемой Халум, потряс мою спящую душу подобно неожиданному удару грома. Услышав эти непристойности, сказанные ее нежным голосом, я от огорчения чуть не проснулся. Говорю вам об этом, чтобы было ясно, как трудно приобщиться к новому образу жизни, как глубоко гнездятся рефлексы воспитания в дальних уголках души. В сновидениях мы раскрываем свою подлинную сущность. И моя реакция оцепенелого отвращения к словам, которые я вложил (кто же другой мог бы это сделать?) в уста Халум в своем собственном сне, поведала мне о многом. Что случилось затем, было также откровением, хотя несколько грубым. Для того чтобы поднять меня с койки, руки Халум прикоснулись к моему телу. Тотчас же сердце мое исступленно забилось, казалось земля под нами затряслась так, будто Низины разламывались, а Халум вскрикнула от страха. Я потянулся к ней, но она уже стала нечеткой, нематериальной. Еще одна конвульсия планеты – и я потерял ее из виду, она исчезла. А ведь я так много хотел ей сказать, о стольном хотел ее расспросить. Проснувшись, я быстро поднялся по ступеням уровней моего сознания и, разумеется, обнаружил себя в одинокой жалкой хижине, сгорающим от стыда и неосуществленного желания.

– Халум! – кричал я. – Халум, Халум!

Хижина тряслась от моего крика, но она не возвращалась. И постепенно мой затуманенный сном мозг постиг правду, что Халум, которая посетила меня, была нереальной.

Мы, уроженцы Борсена, не в состоянии легко переносить подобные видения. Я встал, вышел из хибары в плотно окружившую меня густую тьму и принялся бродить босиком по теплому песку, стремясь хоть перед самим собой оправдаться в своих мыслях. Понемногу я стал успокаиваться. Постепенно равновесие вернулось ко мне. И все же я еще несколько часов сидел у порога хижины, пока первые зеленые щупальца зари не коснулись меня.

Вы, несомненно, согласитесь, что мужчина, отлученный от женского общества, живущий под постоянным гнетом, который я испытываю с момента своего бегства в Выжженные Низины, время от времени будет видеть во сне женщин и испытывать влечение к ним. В этом нет ничего неестественного. Я также уверен, хотя и не могу этого доказать, что многие мужчины Борсена во сне желают своих названых сестер. А происходит это просто потому, что наяву такие желания твердо и неукоснительно подавляются. И далее, хотя Халум и я наслаждались родством наших душ в намного большей степени, чем это характерно для названых братьев и сестер, я ни разу не искал с ней физической близости. Примите это на веру, если можете. На этих страницах я рассказываю вам о многом, что дискредитирует меня, не делая попыток утаить что-либо, для меня постыдное. Так что если бы была нарушена душевная связь с Халум, я рассказал бы вам и об этом. Вы должны верить мне и не судить за грехи, совершенные во сне.

Тем не менее я считаю себя виновным в том, что всю ночь и все утро был слаб духом и что камень лежал у меня на душе, когда я честно и правдиво излагал на бумаге события той ночи. Думаю, на самом деле тревожило меня не влечение к Халум во сне, которое, возможно, простят мне даже мои враги, а уверенность в том, что я повинен в смерти Халум. А этого я сам не в состоянии простить себе.

9

Возможно, следовало еще раньше сказать, что каждый мужчина Борсена, так же как и каждая женщина, нарекаются вскоре после рождения назваными братом или сестрой. Никто из членов такой триады не может быть родственником друг другу. Все это является предметом особых забот родителей, поскольку названые брат и сестра обычно более близки, чем члены собственной семьи, связанные узами кровного родства.

Поскольку я был вторым сыном септарха, мое побратимство было делом большой государственной важности. Было бы в высшей степени демократично, но непрактично связать меня узами родства с ребенком крестьянина. Пользу из этого старинного обряда можно извлечь, если все побратимы находятся на одной и той же ступени социальной лестницы. Правда, меня не могли побратать с детьми другого септарха, так как в один прекрасный день судьба могла возвести меня на отцовский трон, а септарх не должен быть связан узами родства с царственным домом другой провинции, дабы не ограничивать его свободу решений и поступков. Поэтому необходимо было организовать узы моего названого родства с детьми аристократов, но не родственников правящей династии.

Все было устроено названым братом моего отца Улманом Котрилем.

Это было последней услугой, которую он оказал моему отцу, поскольку сразу после моего рождения он был убит бандитами из Крелла. Для того, чтобы найти мне названую сестру, Улман Котриль отправился на юг, в Маннеран, и договорился о родстве с еще неродившимся ребенком Сегворда Хелалама, верховного судьи морского порта. Было определено, что ребенок Хелалама будет девочкой. Затем названый брат моего отца вернулся в Саллу и дополнил триаду будущим сыном Луинна Кондорита, генерала, который ведал охраной наших северных границ.

Ноим, Халум и я родились на одной и той же неделе, и мой отец лично исполнил обряд побратимства. Церемония проводилась во дворце септарха, причем рядом стояли доверенные лица Ноима и Халум. Позже, когда мы подросли, наше побратимство было подтверждено в присутствии друг друга.

Для этого меня возили в Маннеран, где я впервые увидел Халум. И с тех пор мы редко разлучались. Сегворд Хелалам не возражал против того, чтобы его дочь воспитывалась в Салле, так как надеялся, что ей удастся сделать блестящую партию, сочетавшись браком с кем-нибудь из выдающихся лиц при дворе моего отца. В этом ему пришлось разочароваться, поскольку Халум так и не вышла замуж и, насколько мне известно, до самой могилы оставалась девственницей.

Такая схема братских уз давала возможность хоть какого-то бегства от вынужденного одиночества, в котором положено жить нам – жителям Борсена.

Вам теперь не мешало бы узнать – даже если вы инопланетянин, – что давным-давно был установлен обычай, который запрещал нам открывать свою душу перед другими. Если позволить слишком много говорить о себе, то, как полагали наши предки, это неизбежно приведет к потворству собственным слабостям, к жалости к самому себе и к разрушению личности. Поэтому нас приучали с детства держать все при себе и, дабы тирания такого обычая была еще более жестокой, запрещалось даже пользоваться такими словами, как \"я\" или «себе» во время обычных вежливых разговоров. Если у нас и возникают проблемы, мы молча их улаживаем. Если нам присущи честолюбивые помыслы, мы их реализуем, не выставляя свои надежды напоказ. Если нас обуревают желания, мы стараемся удовлетворить их, самоотрекаясь, безлично. Из этих жестких правил делаются только два исключения. Можно открыто говорить только со своими исповедниками, являющимися церковными функционерами.

Кроме того, мы можем, в определенных пределах, открываться своим побратимам. Таковы обычаи нашего Завета.

Допускается поверять почти все своим названым брату и сестре, но нас учили соблюдать при этом определенный этикет. Например, для воспитанного человека считается неподобающим говорить от первого лица даже со своим побратимом… Какие бы ни делались интимные признания, мы обязаны выражать их с помощью допускаемых грамматических средств, не прибегая к вульгаризмам «самообнажающихся» натур.

В нашем языке «обнажать» означает раскрывать себя перед другими, под чем подразумевается, что открывается душа, а не плоть. Это расценивается как вопиющая грубость и наказывается социальным остракизмом, если не суровее. «Самообнажающиеся» используют публично осуждаемые личные местоимения, присущие словарю обитателей дна общества. Как раз именно это я и делаю сейчас повсюду в тексте, который вы читаете. Хотя и разрешается обнажать свою душу побратиму, «самообнажающимся» считают кого-либо только тогда, когда он украшает свою речь непристойными \"я\" и «себе».

Кроме того, нас учили соблюдать взаимность во взаимоотношениях между побратимами. Мы не должны обременять их своими несчастьями, если сами не в состоянии облегчить их бремя подобным же образом. Дети часто поступают односторонне со своими побратимами. Один из них может подчинить себе своего побратима и болтать без умолку, не давая возможности тому высказать собственные тревоги. Но обычно это все довольно скоро приходит в состояние равновесия. Считается беспардонным нарушением правил приличия выказывать недостаточный интерес к своему побратиму. Я не знаю никого, даже среди самых слабоумных и эгоцентричных, кто был бы повинен в этом грехе.

Из всех запретов, касающихся побратимства, наиболее строго запрещена физическая близость названых братьев и сестер. На личную жизнь в общем-то накладывается мало ограничений, и только на одно мы не в состоянии отважиться. По мне этот запрет ударил особенно мучительно. Не потому, что я жаждал Ноима (подобных устремлений у меня никогда не было, да и среди всех нас влечение к своему полу распространенно мало). Зато Халум всегда была источником моих сокровенных желаний, но не могла утешить меня ни как жена, ни как любовница. Долгие часы сидели мы вместе, ее рука в моей, рассказывая то, чего никогда не сказали бы кому-нибудь другому. И как легко мне было бы прижать ее к себе, коснуться рукой ее трепещущей плоти.

Но я никогда не пробовал сделать это. Воспитание и душевная закалка твердо удерживали меня. И даже после того как Швейц упоительной отравой своих речей изменил мою душу, я все еще продолжал считать тело ее священным. Но не стану отрицать своего вожделения к ней. Так же, как не могу забыть того потрясения, которое испытал в отрочестве, когда узнал, что из всех женщин Борсена мне отказано только в Халум, моей любимой Халум.

Я был чрезвычайно близок с Халум во всем, кроме физических отношений, и она была для меня идеальной названой сестрой. Искренняя, уступчивая, любящая, прямая, ясная, лучистая, восприимчивая. Она была не только красавицей – кареглазая, с кожей цвета сливок, темноволосая, нежная и стройная; она также имела замечательную душу, представляющую собой удивительную смесь чистоты и мудрости. Думая о ней, я всегда мысленно вижу лесную прогалину в горах, окруженную вечнозелеными деревьями с темной хвоей, покрытую только что выпавшим девственно белым снегом и… искристый ручей, танцующий среди залитых солнцем валунов, и все это такое чистое, незапятнанное, ни от чего не зависящее. Иногда, когда я бывал с нею, я ощущал свое тело невообразимо толстым и неуклюжим, безобразно волосатым и чересчур мускулистым. Однако Халум словом, улыбкой, взглядом умела показать, что я несправедлив к себе, что сила и мужественность составляют неотъемлемую принадлежность мужчины.

В равной степени я был близок и с Ноимом. Во многом он был полной мне противоположностью: стройным, хитрым, осторожным, расчетливым, тогда как я тяжеловесен, излишне прямолинеен и несдержан. Даже когда я весь светился от радости, он был с виду каким-то тусклым. С ним, так же как и с Халум, я часто ощущал себя неуклюжим (но не в физическом смысле, так как я довольно ловок и подвижен для мужчины моей комплекции). Точнее говоря, я ощущал свою духовную закостенелость. Мой названый брат был гибче, восприимчивее, хотя часто бывал в пессимистическом, почти подавленном настроении духа. Он смотрел на меня с такой же завистью, как и я на него. Он завидовал моей огромной силе и впоследствии как-то признался, что, глядя на меня, ощущает себя малодушным и ничтожным. Говоря о себе не прямо, а косвенно, он сознавался, что ленив, склонен к обману, суетен. Он часто ловил себя на том, что ежедневно совершает десятки низких поступков и что это настолько же не свойственно мне, насколько не свойственно человеку питаться собственной плотью.

Вы должны также понять, что Халум и Ноим по отношению друг к другу не были назваными сестрой и братом. Их связывали только общие для них обоих узы со мной. У Ноима была своя названая сестра, а именно Тирга, а у Халум была названой сестрой девушка из Маннерана по имени Нальд. Благодаря подобным узам Завет образует цепь, которая туго скрепляет все наше общество. У Тирги тоже есть названая сестра, а у Нальд соответственно названый брат и так далее, и так далее. Таким образом составляется громадная, если не бесконечная, последовательность родственных связей.

Очевидно, встречи с побратимами своих побратимов весьма часты, хотя на них не распространяются те привилегии, которые дает непосредственное братание.

Я часто встречался и с Тиргой, и с Нальд, но обычно это было не более чем дружественное раскланивание, хотя Ноим и Халум относились друг к другу с очень большой теплотой. Я даже некоторое время подозревал, что они поженятся, однако это мало распространенное явление, хотя и непротивозаконное. Ноим все же почувствовал, что я буду очень обеспокоен, если мой побратим разделит ложе с моей названой сестрой, и сделал все, чтобы их дружба не переросла в любовь.

Теперь Халум спит вечным сном под надгробным камнем в Маннеране, Ноим стал совершенно чужим для меня, возможно даже, моим врагом, а я нахожусь сейчас в Выжженных Низинах, и красный песок бьет мне в лицо, когда я пишу эти строки.

10

После того как мой брат Стиррон стал септархом, я, как вы уже знаете, отправился в провинцию Глин. Не скажу, что я сбежал, так как никто открыто не принуждал меня покинуть свою родную землю. Назову поэтому мой отъезд тактическим шагом. Я уехал, чтобы избавить Стиррона от последующих затруднений. В противном случае так или иначе я должен был умереть, а это легло бы тяжким камнем на его душу. В одной провинции не могут жить в безопасности два сына умершего септарха.

Глин был избран мною, поскольку обычно изгнанники из Саллы перебираются в Глин. Кроме того, семья моей матери имела там и власть, и солидное состояние. Я думал – впоследствии наивность моих предложений стала очевидной, – что смогу из всего этого извлечь для себя кое-какую выгоду.

Когда я уезжал из Саллы, мне было без трех лун тринадцать лет. Это считается порогом зрелости. Рост у меня уже был почти такой же, как и сейчас, хотя тогда я был намного стройнее и далеко не так силен, как стал вскоре, да и борода моя пошла в полный рост попозже. Я немного знал историю и устройство общества, имел практическое представление об искусстве охоты и получил некоторую подготовку в области правосудия. К тому времени в моей постели побывала добрая дюжина девушек и трижды я познал, хоть и недолгие, но бурные томления несчастной любви.

Всю свою жизнь я строго соблюдал веления Завета, душой был чист, жил в мире с нашими богами и не нарушал наказов наших предков. В то время я самому себе казался искренним, смелым, способным, честным и неунывающим.

Мне казалось, что весь мир широко распахнут передо мною и будущее всецело находится в моих руках. С высоты своих тридцати лет, сейчас я понимаю, что юноша, покидавший Саллу, был наивен, легковерен, слишком горяч, а ум его был неразвитым и негибким. В общем, совершенно посредственный человек, который бы чистил рыбу в какой-нибудь рыбацкой деревне, если бы не огромная удача родиться вельможей.

Родину я покидал ранней осенью. Весной вся Салла оплакивала смерть моего отца, а летом приветствовала восшествие на престол нового септарха.

Урожай, как обычно, в Салле был плохим. Поля ее камнем и галькой были богаче, чем зерном. И, как всегда, Салла-Сити был переполнен разорившимися отцами семейств, надеющимися разжиться хоть чем-нибудь от щедрот нового септарха. Тягучее горячее марево заволакивало столицу изо дня в день, и уже клубились тяжелые осенние тучи, плывущие, как по расписанию, со стороны моря. Улицы были пыльными, деревья рано начали сбрасывать свою листву, оросительные каналы закупорило пометом крестьянского скота. Все это было плохими признаками для Саллы в начале правления септарха, а мне лишний раз напоминало, что наступила пора уходить. Даже в самые первые месяцы правления Стиррон не мог унять бешеного нрава, и многие неудачливые государственные советники были уже брошены в темницу. Пока что я был обласкан при дворе. Меня обхаживали и ублажали, засыпали мехами и обещали обширные угодья в горах. Но сколько это могло продолжаться, сколько?

Сейчас Стиррон все еще испытывал какие-то угрызения совести, продиктованные тем, что он унаследовал трон, а мне ничего не досталось.

Пока брат относился ко мне очень мягко… Но как только наступит голодная и холодная зима, все может измениться! Завидуя моей свободе от ответственности за людские страдания, он свой гнев может обрушить на меня.

Я достаточно хорошо знаю историю царственных династий. Братоубийства не раз случались прежде.

Поэтому я спешно подготавливался к бегству. Только Ноим и Халум были посвящены в мои планы. Я собрал те немногие вещи, которые были мне особенно дороги: обручальное кольцо, завещанное мне отцом, любимую охотничью куртку из желтой кожи и двойной амулет-камею с изображениями названых брата и сестры. От всех своих книг я отказался, так как книги можно достать в любом месте. Не взял я и гарпун птицерога, мой трофей в тот день, когда погиб отец… гарпун, который висел в моей спальне во дворце.

На моем счете значилась довольно крупная сумма денег, депонированных в Королевском банке Саллы. Как мне казалось, я поступил с ними довольно ловко. Сначала я перевел основную часть этих денег в шесть мелких провинциальных банков, причем это отняло у меня немало дней. Держателями новых вкладов стали Халум и Ноим. Затем Халум произвела изъятие, запросив, чтобы деньги были переведены в Торгово-Промышленный банк Маннерана на счет ее отца Сегворда Хелалама. Если перевод и будет обнаружен, Халум заявит, что отец ее потерпел некоторые денежные убытки и на короткий срок попросил у нее взаймы. Как только мои активы оказались на счету в Маннеране, отец Халум, согласно предварительной договоренности с дочерью, снова перевел деньги, на этот раз на мое имя в банк Глина. Таким окольным путем я получил в Глине свои деньги, не возбудив при этом интереса чиновников Казначейства, которых могло бы насторожить, что принц царствующего дома переводит унаследованные им деньги в соперничающую с Саллой провинцию на севере. Если бы Казначейство обеспокоилось утечкой капитала в Маннеран, допросило бы Халум и сделало запрос ее отцу, то в результате выяснилось бы, что Сегворд преуспевал в делах и не нуждался в «займе». Это, конечно же, привело бы к дальнейшему расследованию и, вероятно, к моему разоблачению. Но судьба ко мне благоволила. Все мои маневры остались незамеченными.

Наконец я пошел к брату испрашивать разрешения на отъезд из столицы, как того требовал придворный этикет.

Все это было очень тонким делом. С одной стороны, моя честь не позволяла мне лгать Стиррону. С другой же стороны, я не мог рассказать ему всей правды. Много часов я провел вместе с Ноимом, снова и снова повторяя свои беспомощные, сомнительные хитрости. Я был плохим учеником курса софистики. Ноим плевался, ругался, плакал от злости, всплескивал руками, каждый раз, когда ему удавалось своими хитроумными вопросами прорвать мою защиту.

– Ты не рожден быть лжецом, – сказал он, наконец, в отчаянии.

– Это правда, – согласился я. – У меня не было намерений стать лжецом.

Стиррон принял меня в северной Судебной Палате – темной, скромно обставленной комнате со стенами из неотесанного камня и узкими окнами, которая, главным образом, использовалась для встреч с деревенскими старостами. Не думаю, что он задался целью унизить меня этим. Просто брату случилось там быть, когда я послал к нему шталмейстера с запиской, где просил о встрече.

День клонился к закату, снаружи моросил противный дождь. Где-то в дальней башне звонарь инструктировал своих подмастерьев, и тяжкий колокольный звон, зловеще искаженный, вместе со сквозняком проникал через толстые стены. Стиррон был в официальном своем одеянии – широкой мантии из прочного меха песчаной кошки, узких красных шерстяных перчатках с крагами, высоких сапогах из зеленой кожи. На боку висела шпага Завета. На груди сверкал массивный кулон – знак высшей власти. Вокруг правого предплечья, если память мне не изменяет, красовался еще один знак власти. Из всех его регалий недоставало только короны. Я часто видел Стиррона, облаченного таким образом во время торжественных церемоний и официальных встреч. Но то, что он напялил на себя все эти знаки различия в обычный день, поразило меня своей претенциозностью и показалось несколько комичным. Неужели его положение кажется ему настолько непрочным, что без всего этого барахла он не ощущает себя на самом деле септархом? Неужели ему необходимо производить впечатление на собственного младшего брата? Или он, подобно ребенку, получает удовольствие от этих украшений? Но какова бы ни была причина, в характере моего брата обнажился некий изъян, выявилась порожденная внутренним самодовольством глупость. Меня поразило, что он казался не столько внушающим страх, сколько смешным. Вероятно, отправной точкой моего последующего бунта послужило именно то, что мне стоило больших усилий сдержать смех, увидев Стиррона во всем его царском великолепии.

Полгода на троне септарха оставили сильный след на его лице. Оно стало серым, левое веко, скорее всего от усталости, дергалось. Тесно сжав губы, он стоял в напряженной позе, причем одно плечо было выше другого.

Хотя всего два года разделяли нас, я чувствовал себя мальчиком рядом с ним и удивлялся тому, как государственные заботы могут изменить внешний вид человека. Казалось, века прошли с той поры, когда мы со Стирроном смеялись в своих спальнях, шепча запретные слова, и обнажали друг перед другом свои созревающие тела, чтобы сравнить признаки возмужания. Теперь я выражал формальное почтение своему усталому царствующему брату, скрестив руки на груди, подогнув колени и склонив голову, бормоча при этом:

– Септарх-повелитель, долгих тебе лет жизни.

Стиррон, проявив при этом обычные человеческие чувства, встретил мое формальное обращение к нему братской улыбкой. Он, разумеется, сначала отвечал на мое приветствие надлежащим образом, то есть подняв руки ладонями наружу, но затем быстро пересек комнату и обнял меня. Однако в его жестах было что-то искусственное. Как будто он заранее отрепетировал дружескую встречу с родным братом. Освободив меня от своих объятий, он отошел немного в сторону и, глядя в окно, произнес:

– Пакостный день, не так ли? Ужасный год!

– Тяжела корона, Септарх-повелитель?

– Ты что не в состоянии обращаться к брату по имени?

– Не можешь скрыть своего тревожного состояния, Стиррон? Наверное, ты принимаешь проблемы Саллы слишком близко к сердцу.

– Народ голодает, – сказал он. – Разве можно притворяться, считая это безделицей?

– Народ всегда голодал и раньше, год за годом, – возразил я. – Но если септарх иссушит свою душу в тревоге об этом…

– Хватит, Кинналл, – прервал меня септарх. – Ты многое себе позволяешь!

Теперь в тоне его голоса не было и намека на братские чувства! Ему было трудно скрыть раздражение. Он был откровенно разгневан тем, что я заметил его усталость, хотя именно он начал наш разговор с жалоб. Похоже, наш разговор пошел совсем не в том направлении, чтобы принять интимный характер. Состояние нервов Стиррона вовсе не входило в сферу моих забот. В моем положении не я должен был утешать его. Для этого у него был побратим.

Моя попытка проявить сочувствие была неуместной и неподобающей.

– Так что же тебе нужно? – грубо спросил он.

– Разрешение септарха-повелителя на отлучку из столицы.

Он мгновенно отвернулся от окна и пристально посмотрел на меня. Глаза его, до этого хмурые и вялые, сверкнули, стали жесткими и беспокойно забегали из стороны в сторону.

– Отлучиться? Куда же? И зачем?

– Чтобы сопровождать побратима Ноима до северной границы, – сказал я, стараясь не заикаться. – Ноим хочет посетить штаб-квартиру своего отца, генерала Луинна Кондорита, которого он не видел со дня коронации повелителя. Чувство любви и братские узы велят поехать с ним на север.

– Когда же ты собираешься отправиться в путь?

– Через три дня, если только это будет угодно септарху.

– И сколько будешь там находиться? – Стиррон прямо-таки обрушивал на меня поток вопросов.

– До первого зимнего снега.

– Слишком долго, слишком долго.

– Отлучку можно сократить.

– А должен ли ты вообще покидать столицу?

Колени мои задрожали. Мне с трудом удавалось оставаться спокойным.

– Стиррон, учти, что твой брат не покидал Саллу ни на один день с тех пор, как ты занял трон септарха. Подумай о том, как побратиму тяжело одному пересекать холмы севера.

– А ты учти, что являешься наследником главного септарха Саллы! вскричал Стиррон. – И если с твоим братом случится что-то, пока ты будешь на севере, наша династия может прерваться.

Холод в его голосе, сменившийся свирепостью, с какой он вел допрос мгновением раньше, повергли меня в панику. Почему он так противится моему отъезду? Мое воспаленное воображение придумывало десятки причин явной враждебности брата. Он узнал о переводе моих вкладов и из этого сделал вывод, что я хочу сбежать в Глин? Или он вообразил, что Ноим и я с помощью войск отца Ноима хотим поднять мятеж на севере с целью посадить меня на трон? Или он уже решил арестовать и уничтожить меня, но для этого еще не наступило благоприятное время, и поэтому он не хочет отпускать меня туда, куда ему будет очень трудно дотянуться? Или? Но я мог до бесконечности умножать свои предположения. Мы, уроженцы Борсена, люди подозрительные, и наименее доверчивы те, на ком корона. Если Стиррон не отпустит меня из столицы, а было похоже, что дело идет к тому, мне не удастся благополучно осуществить свой план.

– Вряд ли есть причины предполагать, что произойдет какое-то несчастье! – как можно тверже сказал я. – Но даже если это и произойдет, то невелика задача вернуться с севера! Неужели ты серьезно опасаешься незаконного захвата власти?

– Приходится бояться чего угодно, Кинналл, и избегать малейшего риска.

Затем он долго поучал меня соблюдать предельную осторожность, говорил о честолюбивых замыслах тех, кто окружает трон, назвав нескольких вельмож как возможных предателей, а я – то считал их столпами нашей септархии. И пока он говорил, далеко преступая все ограничения, налагаемые Заветом (разве можно столь откровенно раскрывать передо мной свою нерешительность), я с удивлением понял, каким измученным и напуганным человеком стал мой брат за то недолгое время, которое прошло с момента его возведения на трон септарха. И я также понял, что разрешение на отлучку не будет мне даровано. Брат же все продолжал и продолжал свои откровенные признания. Не в силах скрыть свое волнение он потирал атрибуты власти, несколько раз хватался за скипетр, лежащий на старинном столе, покрытом сверху пластиком. Он поминутно подходил к окну и возвращался назад, не переставая при этом говорить, то повышая, то понижая голос. Я испугал его.

Он был мужчиной примерно моего роста и в то же время плотнее и сильнее, чем я. Всю жизнь я боготворил его, стараясь во всем быть на него похожим. Теперь же передо мной был растерявшийся человек, пропитанный страхом и совершающий грех «самообнажения», рассказывая мне об этом.

Неужели одиночество, удел септархов, столь для него ужасно? На Борсене мы одиноки от самого рождения, живем в одиночестве и умираем в одиночестве.

Почему же с ношением короны обычное бремя одиночества, которое мы взваливаем на себя каждодневно, воспринимается гораздо труднее? Стиррон рассказывал о заговорах с целью убийства, о назревающей революции среди крестьян, наводнивших город. Он даже намекнул на то, что смерть нашего отца не была несчастным случаем. Попробовал бы кто-нибудь так выдрессировать птицерога, чтобы он убил вполне определенного человека из группы в тринадцать человек! Такая нелепая мысль отвергалась мной всецело.

Похоже, что ответственность, налагаемая на правителя, довела Стиррона до безумия. Я вспомнил о герцоге, который несколько лет назад, вызвав неудовольствие моего отца, на полгода был посажен в темницу, где подвергался пыткам каждый солнечный день. Он вошел в камеру заточения крепким и энергичным молодым человеком, а вышел из нее до такой степени развалиной, что гадил прямо под себя, не осознавая этого. Сколько времени понадобится Стиррону, чтобы дойти до такого же состояния? Возможно, подумал я, это даже хорошо, что он отказал мне в разрешении на отъезд, потому что лучше остаться в столице и быть готовым занять его место, если он совершенно не способен будет владеть своими чувствами.

Но в самом конце своих разглагольствований Стиррон еще больше удивил меня, когда хрипло прокричал:

– Дай клятву, Кинналл, что вернешься с севера как раз ко времени моей свадьбы!

Этого я не ожидал. Последние несколько минут я было уже начал разрабатывать новые планы, основываясь на том, что остаюсь в Салле. Теперь же, когда я получил разрешение покинуть столицу, во мне пропала уверенность в том, что следует уезжать, оставив Стиррона в столь жалком состоянии. Да к тому же он требует от меня вернуться к определенному сроку! Но как я могу дать септарху такое обещание, не солгав ему при этом?

Этот грех я не готов был совершить. До сих пор я говорил брату, хоть частично, но правду. Я действительно намеревался направиться на север вместе с Ноимом и навестить там его отца. Я на самом деле оставался бы на севере до первого снега, хотя и не стал после этого возвращаться в столицу.

Стиррон должен был жениться через сорок дней на младшей дочери Бриггила, септарха юго-восточного округа Саллы. Этот брак был довольно искусным дипломатическим ходом. В табели о рангах, устанавливающей традиционный порядок старшинства, Бриггил являлся седьмым и самым последним из септархов. Но он был самым старым, самым мудрым и наиболее уважаемым из всех правителей этой области Борсена. Престиж Бриггила в сочетании с престижем выпавшего на долю Стиррона положения главного септарха чрезвычайно укрепил бы нашу династию. Естественно, в самом скором времени дочь Бриггила народит сыновей, освободив меня тем самым от сомнительных привилегий «условного наследника». Ее способность к деторождению была доказана соответствующей проверкой… Что же касается Стиррона, то по всей Салле были разбросаны его незаконнорожденные отпрыски. Мне отводилась определенная роль во время церемонии бракосочетания, как брату септарха. Вот поэтому Стиррон и настаивал на моем возвращении в Саллу через сорок дней.

Я совсем забыл об этой свадьбе. Отказ присутствовать при свадебном обряде очень огорчил бы брата, что и меня лишило бы покоя. Но где гарантии, что, оставшись рядом со Стирроном, душевное состояние которого так неустойчиво, я окажусь в живых и на свободе ко дню свадьбы. Нет также ни малейшего смысла отправляться вместе с Ноимом на север, связав себя обещанием вернуться через сорок дней. Сейчас передо мной стоял трудный выбор: либо отложить свой отъезд с вытекающим отсюда риском стать возможной жертвой царских капризов моего брата, либо уехать, взяв на себя моральную ответственность за нарушение нарушения данного септарху обещания.

Завет учит нас смело встречать возникающие трудности, ибо только это закаляет характер, давая возможность находить верное решение проблем, казавшихся неразрешимыми.

И в это мгновение Случайность посмеялась над высокопарными этическими поучениями Завета. Пока я мучился в нерешительности, зазвенел телефон.

Стиррон схватил трубку и минут пять слушал с напряженным вниманием, при этом лицо его стало мрачным, во взгляде появились молнии. Положив трубку, он взглянул на меня так, словно я был абсолютно чужим для него.

– В Спою уже едят мясо только что умерших, – пробормотал он. – На склонах Конгороя танцуют до исступления в надежде, что будет ниспослана пища. Безумие! Миром овладело Безумие!

Он сдавил кулаки, бросился к окну, прижался к нему лицом, закрыв глаза, и, как я полагаю, на некоторое время позабыл о моем присутствии.

Затем опять зазвонил телефон. Спина Стиррона дернулась, как будто его ранили. Он повернулся и подбежал к аппарату. Заметив меня, застывшего у двери, он нетерпеливо стал махать руками и кричать:

– Так что же?… Ты уходишь? Ну и черт с тобой! Отправляйся куда хочешь со своим побратимом. Оставляй меня одного! О, отец, отец!

Он схватил трубку. Я попытался было преклонить колени перед тем, как уйти, но Стиррон яростно замахал руками, давая понять, чтобы я убирался из комнаты. Так я и ушел, не дав ему никаких обещаний.

11

Ноим и я отправились из столицы через три дня. Нас сопровождала только небольшая группа слуг. Погода была плохая, сухое лето быстро сменилось холодными осенними дождями.

– Вы помрете от плесени, прежде чем увидите Глин, – сказала Халум, либо утонете в грязи Главного Шоссе Саллы.

Последний вечер перед нашим отъездом она провела с нами, в доме Ноима. Маленькая комнатка под крышей послужила ей в ту ночь спальней.

Позавтракали мы все вместе. Никогда я не видел ее более прелестной, чем тогда. В то утро она была воплощением сверкающей красоты, которая озаряла хмурый рассвет как факелом. Возможно, я неосознанно увеличивал степень ее привлекательности в своих глазах, зная, что она вот-вот уйдет на неопределенное время из моей жизни, и ощущая горечь от этой потери. Она была одета в тонкое золотистое платье, плотно облегающее ее фигуру, и каждый изгиб ее тела возбуждал во мне недостойные помыслы, от которых я не знал куда деваться. Халум была в самом соку своей юной женственности.

Такой она была уже несколько лет. Я даже поражался тому, что она до сих пор оставалась незамужней. Хотя я, Ноим и она были одного возраста, ее детство закончилось, как и положено девочкам, раньше, чем у нас.

Непроизвольно я привык думать о ней, как о старшей сестре. Когда у нее уже были тугие женские груди и месячные, у нас с Ноимом еще не было волос ни на теле, ни на щеках. И пока мы догоняли ее в своем физическом созревании, она становилась все более и более взрослой. Голос у нее стал глубже и ниже, в движениях появилась плавность. Было невозможно отказаться от представления о ней, как о старшей сестре, которая вскоре станет чьей-либо невестой, чтобы не перезреть и не прокиснуть в девичестве. Неожиданно у меня появилась уверенность в том, что Халум выйдет замуж, пока я буду в Глине. Мысль о некоем потеющем от страсти незнакомце, обладающем ею, вызвала у меня такой приступ тошноты, что я отвернулся от нее и бросился к окну вдохнуть влажный воздух в свои трепещущие легкие.

– Тебе нехорошо? – участливо спросила Халум.

– Как-то неловко, сестра.

– Но определенно нет никакой опасности. Ведь тебе даровано разрешение септарха отправиться на север.

– Нет документа, который можно было бы предъявить, – напомнил Ноим.

– Но ты же сын и брат септарха! – вскричала Халум. – Какая дорожная стража посмеет шутить с тобой?

– Правильно, – согласился я. – У меня не должно быть оснований для страха. Нет, это просто какое-то чувство неопределенности. Не забудь, Халум, что сейчас начинается моя новая жизнь, – попробовал я улыбнуться. – Ну что ж, пора уже отправляться!

– Побудь еще немного, – взмолилась Халум.

Но мы были неумолимы. На улице нас уже ждали слуги с подготовленными краулерами. Халум обняла нас, прижавшись сначала к Ноиму, затем ко мне, потому что именно я никогда не вернусь сюда. Когда она оказалась в моих объятиях, я был ошеломлен той откровенностью, с которой она предлагала себя: губы к губам, живот к животу, грудь к груди. Стоя на носках, она с силой прижималась своим телом к моему. На какое-то мгновение я ощутил ее дрожь, а затем и сам затрепетал. Это был вовсе не поцелуй сестры и тем более не поцелуй названой сестры. Это был страстный поцелуй новобрачной, провожающей своего молодого мужа на войну, с которой – она это знала – ему не суждено вернуться. Я был обожжен этой вспышкой страсти. Будто спала какая-то завеса. Ту Халум, которая бросилась ко мне, я не знал до сих пор.

Она горела зовом плоти, не в силах таить в себе запрещенное вожделение к брату. Или я все это только вообразил?

В это единственное, казавшееся вечностью мгновение Халум отбросила сдержанность и позволила рукам и губам сказать мне правду о своих чувствах. Но я не мог ответить ей подобным же образом. Мое воспитание не позволяло мне относиться к названой сестре иначе, чем предписывалось Заветом. Я оставался холоден, хотя мои руки и обнимали ее тело. Вероятно, на миг я чисто инстинктивно оттолкнул Халум от себя, пораженный ее страстью. Но может, и не было никакой страсти, а была лишь горечь расставания? В любом случае этот порыв Длился недолго, руки Халум ослабли, и я освободился от объятий. Теперь она казалась брошенной и застывшей от недоумения, будто я жестоко обидел ее, отказавшись от того, что она так щедро давала.

– Пора! – нетерпеливо сказал Ноим.

Пытаясь как-то спасти положение, я слегка прикоснулся своей ладонью к прохладной кисти Халум, словно давая ей какое-то обещание… При этом я натянуто улыбнулся, она ответила скованной, неестественной улыбкой.

Возможно, мы бы и обменялись парой сбивчивых слов, но Ноим схватил меня за локоть и с силой повел за собой.

Так началось мое путешествие за пределы родной земли.

12

Я настоял на том, чтобы исповедаться, прежде чем мы уедем из Саллы.

Раньше это не входило в мои намерения, и теперь Ноима раздражала непредвиденная задержка. Однако страстное желание найти утешение в религиозном обряде росло во мне по мере того, как мы приближались к окраинам столицы.

Мы уже почти час были в пути. Дождь усилился, порывистый ветер с хлопаньем бил в ветровые стекла наших краулеров. На замощенных булыжниками улицах было скользко, и ехать приходилось довольно осторожно. Ноим вел одну из машин, я уныло восседал рядом с ним. Другая машина, в которой помещались слуги, ползла вслед за нами. Было раннее утро, и город еще спал. Созерцание каждого квартала, по которому мы проезжали, отзывалось щемящей болью в сердце, будто что-то насильственно отторгали от меня. Вот исчез дворцовый ансамбль, затем шпили Судебной Палаты, огромные коричневые здания университета, церковь, где мой отец приобщил меня к Завету, Музей Человечества, который я столь часто посещал со своей матерью, чтобы полюбоваться на великолепие дальних звездных систем. Проезжая вдоль прекрасного жилого массива, который раскинулся по берегам канала Сканген, я скользнул взглядом по фасаду вычурного дворца-резиденции герцога Конгоройского, где на шелковых простынях в спальне его красавицы дочери потерял невинность не так уж много лет назад.

В этом городе я прожил всю свою жизнь и, может быть, больше никогда его не увижу. Воспоминания о прошлых днях сотрутся со временем и исчезнут из памяти, как исчезает верхний слой почвы с унылых полей Саллы, смываемый безжалостными зимними дождями. С детства я знал, что в один прекрасный день брат мой станет септархом и в этом городе больше уже не будет для меня места. И все же я надеялся, что такое произойдет не скоро, а может быть, и вовсе не произойдет. И вот мой отец лежит в богато украшенном гробу, брат согнулся под тяжким бременем короны, я же вынужден покидать Саллу, еще не начав жить по-настоящему. И такая жалость к самому себе охватила меня, что я даже не осмелился заговорить с Ноимом. Хотя не для того ли побратим, чтобы облегчать перед ним свою душу? Когда мы очутились на древних улицах Старого Города, невдалеке от городских стен я заметил обшарпанную церковь и сказал Ноиму:

– Останови здесь, на углу. Нужно зайти и облегчить душу.

Ноим продолжал вести машину, как будто ничего не слышал.

– Разве можно отказывать в праве на общение с Богом? – пылко произнес я. И только тогда, весь внутри кипя, он остановил машину и дал задний ход, чтобы я смог выйти у самой церкви.

Здание церкви уже давно нуждалось в ремонте. Надпись рядом с дверью была неразборчивой. Мостовая перед церковью была в трещинах и выбоинах.

Старый Город Саллы насчитывает более чем тысячелетнюю историю. Некоторые из домов сохранились с момента основания столицы, хотя большинство превратилось в развалины. Жизнь в этом районе по сути прекратилась, когда один из средневековых септархов счел нужным построить свой дворец, существующий и поныне, на вершине холма Сканген. По ночам Старый Город заполняют толпы искателей наслаждений, которые хлещут голубое вино в подвальных помещениях кабаков. Однако в этот ранний туманный час здесь было довольно угрюмо. Безглазые каменные стены окружали меня со всех сторон – в Салле вместо окон принято прорубать узкие щели, но в Старом Городе своеобразие нашего строительства доведено до крайности.

Вряд ли в этой церкви исправна сканирующая установка, оповещающая о приближении очередного прихожанина. Однако мои тревоги оказались напрасными. Когда я подошел к двери церкви, они широко распахнулись и показался высокий костлявый мужчина в облачении исповедника. Он был, разумеется, уродлив. Разве кто-нибудь видел красивого исповедника? Это профессия для тех, кого не удостаивают любовью женщины. У духовника, который сейчас находился передо мной, были зеленоватого оттенка кожа, изрытая оспинами, сморщенный заостренный нос и бельмо на одном глазу отличительный знак, свидетельствующий о роде его занятий. Он презрительно смотрел на меня и, казалось, уже жалел о том, что открыл дверь.