Роберт Силверберг
ВСЕМОГУЩИЙ АТОМ (сборник)
ЛАГЕРЬ «ХАУКСБИЛЛЬ»
1
Барретт был некоронованным властелином лагеря «Хауксбилль». Этого никто не оспаривал. Он пробыл здесь дольше всех, больше всех натерпелся; его внутренняя энергия казалась неистощимой. До того как с ним произошел несчастный случай, он мог справиться с любым из обитателей лагеря. Он стал калекой, однако ему удалось сохранить в себе ту силу духа, которая позволяла ему руководить. Когда в лагере возникали проблемы, Барретт разрешал их. Его слово было законом, ибо он был вождем.
И владения его были соответствующими. По сути, ими была вся планета, от полюса до полюса, и все, что было на ней. Правда, было на ней всего не так уж много.
Снова пошел дождь. Барретт поднялся на ноги быстрым, небрежным движением, которое стоило ему бесконечно мучительной, но тщательно скрываемой боли, и заковылял к двери своей хижины. Дождь действовал ему на нервы, раздражал его. Монотонная дробь этих огромных капель по жестяной крыше сводила с ума даже такого сильного человека, как Джим Барретт. Китайская водяная пытка будет изобретена не ранее, чем через добрый миллиард лет, но Барретт уже испытал на себе все муки, которые она вызывает.
Легко толкнув дверь локтем, он стал на пороге хижины, озирая свои владения.
Почти до самого горизонта простирались голые скалы, обнаженный базальтовый щит. Капли дождя отскакивали и расплескивались по этой глыбе гладкой породы. Ни деревьев, ни травы. За спиной Барретта — мрачное, свинцово-серое море… И небо тоже серое. Всегда.
Прихрамывая, он вышел под дождь.
Теперь уже Барретт довольно легко управлялся с костылем. Поначалу мышцы спины и боков восставали при одной только мысли о том, что ему понадобится помощь при ходьбе, но затем все встало на свои места, и костыль стал казаться просто продолжением тела. Он удобно опирался на него, позволяя своей левой раздробленной ноге свободно болтаться.
В прошлом году его накрыл оползень во время путешествия к Внутреннему Морю. Накрыл и покалечил. Будь Барретт дома, его отвезли бы в ближайшую государственную больницу, поставили бы протезы — лодыжку, подъем ступни, подновили бы связки, сухожилия и покрыли бы все это настоящей живой тканью. Но дом был в миллиарде лет от лагеря «Хауксбилль», и возврата туда не было.
Дождь яростно обрушился на его голову, приклеил ко лбу пряди седых волос. Барретт нахмурился.
Он был крупным мужчиной, почти двухметрового роста, с глубоко посаженными темными глазами, длинным носом и выступающим подбородком. В лучшие времена в нем было около ста десяти килограммов, в те добрые старые времена там, наверху, когда он носил знамена, выкрикивал яростные призывы и отстукивал на машинке воззвания. Но теперь ему было за шестьдесят, он начал усыхать, и кожа сморщилась там, где некогда перекатывались могучие мышцы. Поддерживать нормальный вес в лагере «Хауксбилль» было нелегко. Еда была питательной, но в ней недоставало… энергии. Через некоторое время особенно остро чувствовалось отсутствие приличного бифштекса. Тушеные моллюски и гуляш из трилобита — все это было не то.
Однако Барретту все эти невзгоды были нипочем. Была еще одна причина, почему его считали руководителем лагеря. Он был твердым, как сталь, не вопил возмущенно, не произносил громких слов. Он покорился своей судьбе, смирился с вечным изгнанием, и поэтому мог помогать другим преодолеть этот трудный, хватающий за сердце переходный период, когда им нужно было примириться с тем, что тот мир, который они знали, потерян для них навсегда.
Из-за завесы дождя вынырнул упрямо продвигающийся вперед человек — Чарли Нортон. Доктринер-волюнтарист, ревизионист до мозга костей, Нортон был невысоким, легко возбудимым человеком, который частенько брал на себя функции вестника, когда в лагере появлялись новости. Он почти бежал к хижине Барретта, но поскользнулся на голой скале и отчаянно замахал руками, чтобы не упасть.
Барретт вовремя подставил свою жилистую руку.
— Тише, Чарли, тише. Так легко свернуть себе шею.
Нортон с трудом остановился у самой хижины. Дождь тонкими прядями распластал его каштановые волосы по черепу. У него были остекленевшие глаза фанатика, хотя, возможно, их неподвижность была всего лишь следствием астигматизма. Жадно ловя ртом воздух, спотыкаясь, он шагнул в хижину, остановился у открытой двери и начал отряхиваться, как вымокший щенок. По всей вероятности, он бежал от главного здания лагеря все триста метров безостановочно. Это была долгая пробежка при таком дожде и к тому же опасная — на мокрой базальтовой плите легко покалечиться.
— Чего это ты стоишь прямо под дождем? — спросил Нортон, отряхнувшись.
— Чтобы промокнуть, — просто ответил Барретт, затем вошел в хижину и устремил взор на Нортона. — Что новенького?
— Молот светится. Наша компания вскоре пополнится.
— С чего ты решил, что это будет живая посылка?
— Молот светится уже пятнадцать минут. Это означает, что предпринимаются меры предосторожности с переправляемым грузом. Так что вряд ли это какие-нибудь предметы.
Барретт кивнул.
— Ладно. Я пойду погляжу, что происходит. Если у нас появится новичок, мы подселим его к Латимеру, как я полагаю.
Нортон издал нечто вроде скрежещущего смешка.
— А может быть, он материалист. Если так, Латимер доконает его своей мистической болтовней. В этом случае нам придется поселить его вместе с Альтманом.
— И тот его изнасилует в первые же полчаса.
— Сейчас это у Альтмана уже прошло, разве ты не слышал об этом? — спросил Нортон. — Он пытается создать настоящую женщину.
— У нашего новичка может не оказаться лишних ребер для этого.
— Очень смешно, Джим, — но вид у Нортона был совсем не веселым. Внезапно его небольшие глаза ярко загорелись. — Ты знаешь, кем мне хочется, чтобы был этот новенький? — хрипло спросил он. — Консерватором, вот кем. Черносотенным реакционером, прямо от Адама Смита. Боже, вот кого я хочу чтобы к нам прислали эти ублюдки.
— Разве ты не удовлетворишься, Чарли, если это будет соратник-коммунист?
— Здесь коммунистов полным-полно, — сказал Нортон. — Всех оттенков, от бледно-розового до кроваво-красного. Я сыт ими по горло. Опять бесконечные разглагольствования об относительных достоинствах Плеханова и Че Геварры за ловлей трилобитов? Мне нужен кто-нибудь для настоящего разговора, Джим. Кто-нибудь, с кем можно по-настоящему сразиться.
— Ладно, — промолвил Барретт, натягивая на себя подобие накидки от дождя. — Постараюсь сделать все, что в моих силах, чтобы извлечь из Молота достойного тебя оппонента. — Затем он произнес сердито: — Знаешь что, Чарли? А может, там, наверху, произошла революция за то время, что мы не имеем оттуда новостей? Может быть, у власти теперь левые, а правые вне закона, и к нам начнут переправлять одних реакционеров? Что ты тогда на это скажешь? Например, сотня штурмовиков для начала, а? У тебя будет изобилие противников для экономических споров. И это место будет наполняться ими по мере того, как будут катиться головы Верховного Фронта; их будут посылать сюда все больше и больше, пока мы не окажемся в меньшинстве, и тогда, возможно, новоприбывшие решат устроить путч и освободиться от всех этих вонючих левых, засланных сюда прежним режимом, и…
Барретт запнулся. Нортон в немом изумлении глядел на него, широко раскрыв потухшие глаза, а его рука непроизвольно гладила редеющие волосы, чтобы скрыть смущение и охватившую его боль.
Барретт понял, что он только что совершил одно из наиболее гнусных преступлений, возможных в лагере «Хауксбилль», — он разразился словесным поносом. Для этого небольшого словоизлияния не было никаких поводов и самое неприятное — это то, что именно он позволил себе подобную роскошь. Ему полагалось быть самым сильным из находившихся здесь, он должен поддерживать устойчивость этой общины, быть человеком абсолютной целостности и принципиальности, человеком, на трезвое мышление которого могли положиться другие, почувствовавшие, что теряют над собой контроль. А он… В его искалеченной ноге снова запульсировала боль — возможно, это и явилось причиной срыва.
— Пошли, — твердым голосом произнес Барретт. — Может быть, новенький уже здесь.
Они вышли наружу. Дождь утихал, грозовые тучи двигались к морю. К востоку над пространством, которое когда-то назовут Атлантическим океаном, небо все еще было окутано вихрящимися клубами серой слякоти, но к западу серая мгла принимала тот оттенок обычной серости, который означал сухую погоду. До того, как его заслали сюда, в прошлое, Барретт думал, что небо здесь должно быть практически черным, потому что в столь отдаленном прошлом гораздо меньше частичек пыли, отражающих свет и придающих небу голубизну. Однако небо здесь оказалось тоскливого серо-бежевого цвета. Такова судьба многих гипотез. Он, однако, никогда не изображал из себя ученого.
Сквозь редеющий дождь двое шагали к главному строению лагеря. Нортон легко приноровился к хромой походке Барретта, а тот яростно сжимал костыль, изо всех сил стараясь не показать, что его увечье мешает ему идти быстро. Дважды он едва не потерял равновесие и оба раза напрягал всю свою силу воли, чтобы Нортон не заметил, что произошло.
Перед ними расстилался лагерь «Хауксбилль».
Лагерь располагался широкой дугой, напоминающей полумесяц, и занимал площадь в двести гектаров. В самом центре его находилось главное здание — обширный купол, где хранилась большая часть снаряжения и припасов узников.
По обе стороны от него довольно далеко друг от друга, подобно нелепым гигантским зеленым грибам, выросшим на гладкой, как стекло, породе, стояли пластиковые раковины — жилища обитателей лагеря. Некоторые лачуги, как у Барретта, были покрыты листовой жестью, извлеченной из посылок, которые иногда переправлял Верховный Фронт. Другие стояли непокрытыми — голая пластмасса. Такими они появились из жерла машины.
Хижин было около восьмидесяти. Сейчас в лагере «Хауксбилль» проживало сто сорок человек — больше, чем когда бы то ни было. А это означало, что на политической сцене Верховного Фронта страсти сильно накалены.
Верховный Фронт уже давно не переправлял в прошлое строительные материалы для сооружения хижин, и поэтому всех новоприбывших приходилось подселять к более старым обитателям лагеря. Барретт и некоторые другие, чье изгнание произошло до 2014 года, пользовались привилегией — по собственному желанию занимать хижины в одиночку, хотя некоторые не хотели этого. Барретт же чувствовал, что для поддержания собственного авторитета он должен жить один.
Большинство отправленных сюда после 2015 года были теперь вынуждены жить вдвоем. Если бы прибыл еще один десяток депортированных, пришлось бы потесниться и многим из группы сосланных до 2015 года. Разумеется, смерть узников то и дело изменяла очередь старшинства, что несколько смягчало напряженность, к тому же многие не возражали против соседей и даже добивались этого.
Барретт, однако, понимал, что человеку, приговоренному к пожизненному заключению без малейшей надежды на освобождение, должна быть предоставлена привилегия побыть одному, если он того желает. Одной из самых больших проблем в лагере «Хауксбилль» были психологические срывы у людей именно из-за того, что они практически лишены уединения. Постоянное общение с другими людьми невыносимо в подобных местах.
Нортон сделал жест рукой в сторону ярко-зеленого купола главного здания.
— Вон, туда сейчас заходит Альтман. Теперь Рудигер. Вот Хатчетт. Что-то должно произойти!
Барретт, слегка поморщившись, прибавил ходу. Некоторые из входивших в административное здание заметили его массивную фигуру на одном из возвышений базальтовой плиты и стали приветственно махать руками. Барретт в ответ поднял свою могучую руку. Он ощущал, как трепетная волна возбуждения нарастает в нем. Когда бы ни прибывал в лагерь новый ссыльный — это было крупным событием, практически единственным, возможным здесь. Без новоприбывших они не могли узнать о том, что происходит наверху. Сейчас же, после каскада новых прибытий в конце года, уже целых шесть месяцев в лагерь не ссылали никого. Бывало, появлялись по пять-шесть человек в день, затем поток приостановился и совсем иссяк. Шесть месяцев — и ни одного ссыльного. Барретт не мог припомнить столь длительного перерыва. Создалось даже впечатление, больше сюда не прибудет никто.
Это стало бы катастрофой. Новички были единственным барьером между старожилами лагеря и безумием, они приносили известия из будущего, из мира, который навсегда остался у них за спиной. И они привносили свои личные качества, отличные от других, в замкнутую группу узников, которой постоянно угрожала опасность застоя. И к тому же, Барретт был в этом уверен, некоторые — он к ним не принадлежал — жили иллюзорной надеждой, что следующим прибывшим могла оказаться женщина. Вот почему все так устремились к главному зданию, чтобы поглядеть, что же произойдет после того, как началось свечение Молота. Барретт быстрым шагом спустился по тропке. Последние капли дождя упали как раз тогда, когда он достиг входа.
Внутри здания в камере с Молотом сгрудились шестьдесят-семьдесят обитателей лагеря — почти все, кто еще находился в здравом уме и теле и у кого еще не пропал интерес к новоприбывшим. Они громко здоровались с Барреттом, пропуская его в середину. Он кивал в ответ, улыбался, отклонял дружелюбными жестами их настойчивые вопросы.
— Кто будет на этот раз, Джим?
— Может быть, девушка, а? Лет девятнадцати, блондинка, сложенная, как…
— Надеюсь, он умеет играть в стохастические шахматы…
— Глядите на свечение! Оно усиливается!
Барретт, как и все остальные, не сводил глаз с Молота, наблюдая за теми изменениями, которые происходили с массивной колонной — машиной времени. Это сложнейшее, состоявшее из тысяч компонентов устройство светилось теперь ярко-вишневым цветом, что означало накачку в него немыслимо гигантского количества киловатт энергии генераторами на другом конце линии, там, наверху. В воздухе послышалось шипение, пол стал слегка трястись. Теперь свечение распространилось и на Наковальню — широкую алюминиевую платформу, на которую выпадало все, что посылали из будущего. Еще мгновение…
— Режим темно-малинового свечения! — завопил кто-то. — Вот он!
2
Через миллиард лет по оси времени гигантский поток энергии вливался в настоящий Молот, всего лишь частичной копией которого был этот. С каждым мгновением все больший потенциал накапливался в том огромном мрачном помещении, которое столь отчетливо помнили все узники лагеря «Хауксбилль». Человек — или, возможно, посылка со снаряжением — стоял, обреченный, в центре настоящей Наковальни в том помещении, ожидая уготованную ему судьбу. Барретт знал, что это такое — ждать, когда поле Хауксбилля поглотит тебя и швырнет в ранний палеозой. Холодные глаза следят за тобой и торжествующе вспыхивают, говоря тебе, что рады от тебя избавиться. А затем Молот совершает свое дело — ты отправляешься в одностороннее путешествие. Пересылка во времени очень напоминает удар гигантского молота, пробивающего временной континуум. Отсюда и те метафорические названия, которые были даны функциональным узлам машины.
С помощью Молота в лагере «Хауксбилль» появилось все. Организация лагеря была длинным, постепенным, дорогим предприятием, плодом труда методичных людей, готовых на все, чтобы избавиться от своих противников способом, который считался гуманным в двадцать первом веке.
Прежде всего Молот пробил проход во времени и переслал в прошлое ядро приемной станции. Поскольку сначала в палеозое не было приемной станции, пришлось часть работы проделать зря. Строго говоря, Молот и Наковальня на приемном конце были нужны только для того, чтобы все, что отправляли в прошлое, не рассеивалось во времени. Без приемной аппаратуры поле было подвержено темпоральным отклонениям. Отправления из строго последовательных точек на временной оси, производимые в один и тот же день или неделю, могли быть разбросаны в прошлом с промежутком двадцать — тридцать лет.
Вокруг лагеря «Хауксбилль» было полно самого разного темпорального «мусора» — предметов, которые предназначались для первоначального монтажа, но оказались в нескольких десятилетиях или в нескольких сотнях километров от того времени или места, куда должны были попасть.
Несмотря на подобные затруднения, властям в конце концов удалось забросить достаточное количество компонентов в основную темпоральную зону, что позволило соорудить приемную станцию. Это было похоже на попытку вдеть нитку в иголку с помощью манипулятора, управляемого с расстояния в тысячу километров, однако в конце концов это удалось. Разумеется, лагерь все это время был необитаем. Правительство не стало жертвовать несколькими инженерами, которые, попав в прошлое, могли бы соорудить станцию, ибо их нельзя было вернуть в настоящее.
Наконец в прошлое были отправлены первые заключенные — разумеется, политические, но отобранные в соответствии с их технической подготовкой. Прежде чем сослать, им объяснили, как собрать Молот и Наковальню из отдельных деталей и узлов. Разумеется, они могли отказаться от сотрудничества, как только достигнут лагеря. Там они были бы вне пределов досягаемости властей, однако они сами были заинтересованы в сборке приемной станции, которая обеспечит возможность получать различные посылки от Верховного Фронта. Они проделали эту работу, после чего оборудовать лагерь «Хауксбилль» было несложно.
Теперь, когда Молот засветился, это означало, что активировано поле Хауксбилля на передающем конце линии, примерно в 2028–2030 годах. Вся пересылка шла оттуда, прием был здесь. Только так производились перемещения во времени. Никто по-настоящему не знал, почему именно так, хотя было и немало внешне глубоких толков о законах энтропии и о бесконечном темпоральном импульсе, который необходимо было приложить, чтобы ускорить ход времени вдоль нормальной оси временного потока, то есть из прошлого в будущее.
Воющий, свистящий звук становился все сильнее и сильнее. Его уже стало трудно переносить — края поля Хауксбилля начали ионизировать окружающий воздух. Затем послышался долгожданный громовой хлопок — взрыв из-за неполного совпадения количества воздуха, извлеченного из этой эпохи, с количеством воздуха, которое забрасывалось сюда из будущего. Потом из Молота выпал человек и остался лежать, безвольный и оглушенный, на светящейся Наковальне.
Он показался очень молодым, что весьма удивило Барретта. На вид новичку не было и тридцати. Как правило, на изгнание в лагерь «Хауксбилль» обрекали людей среднего возраста, только неисправимых, кого нужно было отделить от остального человечества ради всеобщего блага подавляющего большинства. Самым молодым из находящихся здесь был человек, который прибыл сюда примерно в сорокалетнем возрасте. Вид этого стройного, хорошо сложенного юноши вырвал мучительный вздох у некоторых ссыльных, и Барретт понял, какие чувства тот у них вызвал.
Новенький приподнялся и сел. Пошевелился, словно ребенок, очнувшийся от долгого глубокого сна, и стал озираться. Он был одет в простой серый костюм из ткани с впряденными переливчатыми нитями. Его удлиненное лицо заканчивалось узким подбородком. Он был очень бледен, его тонкие губы казались совсем бескровными, он часто мигал и щурил голубые глаза, а затем потер очень светлые, почти незаметные брови. Челюсти его двигались, словно он хотел что-то сказать, но не находил слов.
Ощущения, которым подвергался человек при перемещении во времени, не причиняли вреда организму, однако они могли привести к глубокому психическому потрясению. Последние мгновения перед опусканием Молота очень сильно напоминали последние мгновения под гильотиной, поскольку ссылка в лагерь «Хауксбилль» была равноценна смертному приговору. Депортируемый узник бросал последний взгляд на мир ракетного транспорта, пересадки органов и видеосвязи, на мир, в котором он жил, любил и отстаивал свои политические принципы, а затем Молот опускался и таранил его в одно мгновение в непостижимо далекое прошлое по безвозвратной траектории. Поэтому не было ничего удивительного в том, что новоприбывшие оказывались в состоянии эмоционального потрясения.
Барретт протолкался сквозь толпу, которая машинально пропустила его. Он подошел к краю Наковальни, склонился над ней и протянул руку новичку. В ответ на свою широкую улыбку он увидел остекленевший взгляд.
— Меня зовут Джим Барретт. Добро пожаловать в лагерь «Хауксбилль».
— Я… это…
— Сюда, сюда, поскорее с этой штуки, пока на вас не вывалилась посылка с бакалеей. Передача может продолжаться. — Барретт слегка поморщился, перенеся центр тяжести, и потащил новенького вниз, с Наковальни. От этих идиотов там, наверху, можно было ожидать пересылки груза через минуту после отправления человека. Их нисколько не беспокоило, что человек мог еще не успеть сойти с Наковальни. Политзаключенные не вызывали у Верховного Фронта ни малейшего сочувствия.
Барретт поманил Мэла Рудигера, толстоватого веснушчатого анархиста с добродушным розовым лицом. Рудигер протянул новенькому алкогольную капсулу. Тот взял ее и молча прижал к предплечью. Глаза его просветлели.
— Вот кусок сахара, — произнес Чарли Нортон. — Нужно резко поднять уровень глюкозы в крови.
Человек жестом отказался от сахара, голова его двигалась так, словно она была в жидкости. Он был похож на боксера, едва вышедшего из нокаута, — подлинный случай темпорального шока и, пожалуй, самый тяжелый из всех, какие доводилось видеть Барретту.
Новоприбывший до сих пор не проронил ни слова. Неужели эффект может быть столь тяжелым? Может быть, для молодого человека потрясение от того, что он вырван из своего родного времени, оказалось сильнее, чем для других?
— Мы отведем вас в лазарет, — мягко произнес Барретт, — и проверим ваше состояние. Ладно? Затем я займусь вашим устройством. Позже у вас будет еще достаточно времени, чтобы пообвыкнуть и со всеми познакомиться. Как вас зовут?
— Ханн. Лью Ханн.
Он назвал свое имя отрывистым шепотом.
— Я не расслышал, — сказал Барретт.
— Ханн, — повторил мужчина едва слышно.
— Из какого вы года?
— 2029-го.
— Вы неважно себя чувствуете?
— Просто ужасно. Я до сих пор не верю в то, что со мной произошло. Разве такое место, как лагерь «Хауксбилль», существует на самом деле?
— Боюсь, что да, — ответил Барретт. — Во всяком случае, для большинства из нас. Несколько человек считают, что это иллюзия, вызванная наркотиками, а мы на самом деле все еще там, в двадцать первом столетии. Но я сильно в этом сомневаюсь. Если это и иллюзия, то чертовски удачная. Поглядите сами.
Он обнял одной рукой Ханна за плечи и вывел через толпу лагерников из помещения Молота в коридор, направляясь к лазарету. Хотя на вид Ханн был худым, даже хрупким, Барретт удивился, ощутив бугристые мускулы на его плечах. Он решил, что этот человек на самом деле не такой уж беспомощный и слабовольный, каким кажется сейчас. Да иным он и не мог быть. Только сильные удостаиваются чести быть высланными в лагерь «Хауксбилль». Любых сюда не присылали: слишком дорогое удовольствие — зашвыривать человека в столь отдаленное прошлое.
— Взгляните-ка вон туда, — велел Барретт, когда вместе с Ханном проходил мимо открытой двери здания.
Ханн повиновался. Затем провел ладонью по глазам, чтобы удостовериться, что ничто не мешает его зрению, и еще раз посмотрел.
— Позднекембрийский пейзаж, — объяснил Барретт. — Увидеть его — мечта любого геолога, только вот геологи, похоже, не слишком стремятся стать политзаключенными. Вон там перед вами то, что называют Аппалачами. Это полоса скальных пород шириной в несколько сот и длиной в несколько тысяч миль, пролегающая от Мексиканского залива до Ньюфаундленда. К востоку — Атлантический океан. Чуть западнее — то, что у нас называют Аппалачской геосинклиналью, разлом шириной в пятьсот миль, наполненный водой. Примерно в двух тысячах миль к западу есть еще один желоб, который назван Кордильерской геосинклиналью. Он тоже наполнен водой. В этом геологическом периоде кусок суши между геосинклиналями находится ниже уровня, так что за Аппалачами сейчас у нас находится Внутреннее море, простирающееся далеко на запад. На дальнем конце Внутреннего моря есть узкая полоска суши, тянущаяся с севера на юг, которая называется Каскадией. Когда-нибудь со временем она станет Калифорнией и Орегоном. Но это случится очень не скоро. Я надеюсь, вам понравится морская пища, Лью.
Ханн глядел, едва не раскрыв рот, и Барретт, стоя рядом с ним, тоже с удивлением смотрел на окружающий их мир, который до сих пор не перестал изумлять его. Невозможно привыкнуть к абсолютной чуждости этого места даже после того, как проживешь здесь, как Барретт, двадцать лет. Это была Земля, и все же по-настоящему это Землей еще не было, настолько она была мрачной, пустой и нереальной. Где бурлящие жизнью города? Где трансконтинентальное шоссе с электронным управлением? Где шум, яркие краски, загрязненные среды? Ничего этого нет еще и в помине. Планета молчалива и стерильна.
Серые океаны, разумеется, кишели живыми существами. Но на этом этапе эволюции на суше не было ничего живого, кроме людей, вторгшихся из двадцать первого века. Над уровнем моря возвышался лишь щит из скал, голый и однообразный, только кое-где прерываемый случайными пятнами мха на кусочках почвы, которая только-только начала формироваться. Даже несколько тараканов были бы здесь желанными гостями, но насекомые, похоже, не появятся здесь еще пару геологических периодов. Для обитателей суши это была еще мертвая планета, неродившийся мир.
Покачав головой, Ханн отошел от двери. Барретт провел его по коридору в небольшую ярко освещенную комнату, которая служила лагерным лазаретом. Здесь их ожидал док Квесада.
В общем-то врачом Квесада не был, но когда-то он был специалистом по медицинской аппаратуре, и этого оказалось достаточно. Квесада, плотный смуглый мужчина с выступающими скулами и широкой переносицей, когда находился в лазарете, казался совершенно уверенным в себе. Если принять во внимание условия их жизни, он потерял не так уж много пациентов. Барретт наблюдал за ним, когда тот удалял аппендиксы, накладывал швы на раны и ампутировал конечности, нисколько не теряя апломба. В своем слегка потрепанном белом халате Квесада выглядел вполне прилично для того, чтобы убедительно выполнять возложенную на него миссию врача.
— Док, это Лью Ханн, — сказал Барретт. — У него темпоральный шок. Помоги ему.
Квесада подтолкнул новенького к качалке из пенопласта и быстро расстегнул его серый костюм. Затем протянул руку к своим медицинским инструментам. К тому времени лагерь «Хауксбилль» был уже неплохо оборудован для оказания срочной медицинской помощи. Людей из Верховного Фронта не очень то интересовала судьба узников лагеря, но они не хотели показаться негуманными в отношении людей, которые больше уже не могли причинить им какой-нибудь вред. Поэтому время от времени они засылали в прошлое самые различные полезные вещи, начиная от обезболивающих средств и хирургических зажимов и кончая диагностической аппаратурой. Барретт еще помнил те времена, когда здесь ничего не было, кроме пустых хижин, и если с кем-нибудь случалась малейшая неприятность, это было подлинной бедой.
— Он уже принял спиртное, — сказал Барретт. — Я думаю, ты должен об этом знать.
— Я и сам это вижу, — пробормотал Квесада, почесывая свои щетинистые, коротко подстриженные, рыжеватые усы.
Прикрепленный к качалке диагност уже работал вовсю, высвечивая на дисплеях информацию об артериальном давлении Ханна, содержании калия, способности крови к свертыванию, проценте сахара и многом другом. Квесада, казалось, легко постигал цифры и факты, захлестнувшие дисплей и автоматически печатающиеся на бумажной ленте. Через несколько секунд он повернулся к Ханну:
— Приятель, похоже, что вы вовсе не больны. Просто испытали небольшую встряску. Я вас не порицаю за это. Я сделаю вам всего один укол, чтобы успокоить ваши нервы, и вы будете в полном порядке. Ну, во всяком случае, в таком же, как и любой из нас здесь.
Он приставил к сонной артерии Ханна трубку и нажал на наконечник. Включилась ультразвуковая игла, и в систему кровообращения новичка была впрыснута успокаивающая смесь. Ханн вздрогнул.
— Пусть отдохнет минут пять, — произнес Квесада, обращаясь к Барретту. — После этого трудности будут для него позади.
Они оставили Ханна в качалке и вышли из лазарета. В коридоре Квесада сказал:
— Этот намного моложе, чем обычно.
— Я тоже заметил. А также и то, что он первый за все эти месяцы.
— Ты считаешь, что там, наверху, что-то не так?
— Пока судить еще трудно. Но я обстоятельно побеседую с Ханном сразу же после того, как он оправится. — Барретт пристально поглядел на невысокого медика и промолвил: — Я давно уже хотел спросить тебя. Как там дела у Вальдосто?
С Вальдосто произошел психический коллапс несколько недель назад. Квесада держал его под наркотиками и пытался медленно вернуть его к нормальному восприятию действительности. Пожав плечами, он ответил:
— Все по-прежнему. Сегодня утром я вывел его из наркотического транса, но он не изменился.
— Как ты думаешь, он поправится?
— Вряд ли. Там, наверху, его еще можно было бы поставить на ноги, но…
— М-да. Если бы не эти, там, наверху, то Вальдосто не сорвался бы вообще. Тогда не лишай его блаженства. Если он не в своем уме, то пусть хотя бы ему будет приятно.
— То, что случилось с Вальдосто, на самом деле мучает тебя, Джим? Это правда?
— А как ты думаешь? — Глаза Барретта на мгновение сверкнули. — Он и я были вместе почти с самого начала. Когда партия начала организовываться, когда все мы были полны идей и идеалов, я был координатором, а он — простым террористом, швырявшим бомбы. В нем столько накипело, что он был готов уничтожить любого краснобая, придерживающегося надлежащей линии. Мне приходилось успокаивать его. Понимаешь, когда Валь и я были совсем молодыми парнями, у нас была общая квартира в Нью-Йорке…
— Ты и Валь никогда не могли быть молодыми парнями одновременно, — напомнил Квесада.
— Не совсем, — поправился Барретт. — Ему было, наверное, восемнадцать, а мне чуть за тридцать. Но он всегда казался старше своего возраста. И у нас была эта квартира на двоих. Туда заходили девушки, много девушек. Иногда они жили у нас несколько недель. Хауксбилль тоже нередко заходил туда, сукин сын, только мы тогда еще не знали, что он работает над чем-то, что всех нас по сути отправит на тот свет. И Бернстейн. Мы сидели ночами напролет, потягивая дешевый самодельный ром, и Вальдосто строил проекты организации террористических актов, и мы затыкали ему глотку, а потом… — Барретт нахмурился. — Ладно, пошло все это к черту. Прошлое мертво для нас. Скорее всего, и для Вальдосто это тоже было бы лучшим выходом.
— Джим…
— Давай о чем-нибудь другом, — сказал Барретт. — Что там у Альтмана? Лихорадка прошла?
— Он конструирует женщину.
— То же самое сказал мне Чарли Нортон. Что же он использует? Тряпье, кости?
— Я дал ему разные ненужные химикалии. Пусть подурачится. Выбирал в основном по их цвету. Он достал несколько позеленевших медных деталей, чуть-чуть этилового спирта, сульфата цинка и немного других предметов, наскреб почвы и набросал все это в груду мертвых моллюсков. Из этой слизи он лепит то, что, как он утверждает, является женским телом, и ждет, когда в него ударит молния и вдохнет жизнь.
— Другими словами, — заключил Барретт, — он чокнулся.
— Я думаю, во всем этом нет ничего опасного. По крайней мере, он больше уже не пристает к своим друзьям. Насколько я помню, ты считал, что он долго не протянет.
— А сейчас разве лучше? Если мужчине нужен секс и он может найти добровольных партнеров здесь, то меня это не касается, пока это никого не оскорбляет в открытую. Но когда Альтман начинает лепить женщину из какой-то грязи и гнилой плоти моллюсков, это означает, что мы его потеряли навсегда. И это очень плохо.
Квесада опустил глаза.
— Мы все придем к этому раньше или позже.
— Я пока еще держусь. И ты тоже.
— Дай нам срок. Я здесь всего лишь одиннадцать лет.
— А Альтман всего восемь, — ответил Барретт. — Вальдосто и того меньше.
— Некоторые ломаются быстрее других, — заметил Квесада. — А вот и наш новый товарищ.
Ханн вышел из лазарета и присоединился к ним. Он все еще был бледен и взволнован, но страх в его глазах исчез. «Он начал, — отметил про себя Барретт, — приспосабливаться к немыслимому».
— Я невольно подслушал часть вашего разговора, — сказал Ханн. — Здесь много психических заболеваний?
— Некоторые никак не могут найти для себя какое-нибудь занятие, имеющее смысл в этом мире-лагере, — сказал Барретт. — Их пожирает скука.
— А какие здесь есть занятия?
— У Квесады — его врачебная деятельность. У меня — административные обязанности. Несколько наших товарищей изучают жизнь моря, выполняя подлинные научные исследования. У нас здесь есть газета, которая выходит время от времени, ее подготовкой заняты еще нескольких человек. Затем рыбная ловля, трансконтинентальные переходы. Но всегда находятся люди, позволяющие себе впасть в отчаяние, и они ломаются. По-моему, сейчас здесь примерно тридцать-сорок подлинных маньяков, а всего нас в лагере сто сорок.
— Это не так уж плохо, — заметил Ханн, — если учесть внутренне присущую сосланным сюда людям душевную нестабильность и необычные условия жизни здесь.
— Внутренне присущую нестабильность? — повторил Барретт. — Такого я не замечал. Большинство из нас находились в здравом уме, считали себя борцами за правое дело. Вы думаете, что революционером может быть только чокнутый? Но если вы на самом деле так думаете, Ханн, то что, черт побери, вы здесь делаете?
— Вы меня не так поняли, мистер Барретт. Я не провожу никаких параллелей между антиправительственной деятельностью и умственным расстройством, ей-богу. Но вы должны признать, что многие из людей, кого привлекает любое революционное движение, ну, чуточку на чем-то помешаны.
— Как Вальдосто, — пробормотал Квесада. — Нашвыряли бомб…
— Ладно, не будем, — сказал Барретт и засмеялся. — Ханн, а вы весьма красноречивы для человека, который мямлил что-то невразумительное всего лишь несколько минут назад.
— Я вовсе не хотел поучать вас, — быстро ответил Ханн. — Возможно, это звучало несколько самодовольно и снисходительно. Я имел ввиду…
— Забудьте об этом. А чем вы все-таки занимались там, наверху?
— Я был экономистом.
— Это как раз то, что нам нужно, — обрадовался Квесада. — Он поможет нам разрешить проблему нашего годового баланса.
— Если вы там были экономистом, — сказал Барретт, — то вам представится возможность очень много говорить об этом здесь. Этот лагерь полон чокнутых экономистов-теоретиков, которые с удовольствием забросают вас своими идеями. Некоторые из них даже почти здравые. Я имею ввиду идеи. Пойдемте со мной, и я покажу, где вы будете жить.
3
Тропинка от главного здания к хижине, где жил Дональд Латимер, в основном шла вниз, и Барретту это слегка улучшило настроение, даже несмотря на то, что он понимал: на обратном пути ему все же придется идти в гору. Хижина Латимера находилась на восточной окраине лагеря. Ханн и Барретт не спеша направились к ней. Ханн старался не подавать виду, что замечает, с каким трудом дается Барретту ходьба, а того раздражали попытки молодого человека подстроиться под его темп.
В этом Ханне его многое смущало, ибо тот был полон явных противоречий. С одной стороны, он появился здесь, испытав наиболее тяжелое темпоральное потрясение из всех, какие когда-либо видел Барретт, с другой же — оправился после него удивительно быстро. И еще — с виду хрупкий и застенчивый, он на самом деле обладал твердыми мускулами. Он создавал впечатление общей некомпетентности, но говорил, сохраняя полное самообладание. Барретта очень интересовало, что же все-таки натворил этот прилизанный молодец, чтобы заработать право на поездку в лагерь «Хауксбилль». Но чтобы выяснить это, будет еще достаточно времени. Сколько душе угодно.
Ханн показал рукой на горизонт и спросил:
— Неужели и все остальное точно такое же? Только скалы и океан?
— Да, все. Жизнь на суше еще не возникла. И не скоро возникнет. Все здесь удивительно просто, не правда ли? Ни суеты, ни огромных городов, ни транспортных пробок. Пока что на сушу вылезло только немного мха, совсем немного.
— А в море? В нем плавают динозавры?
Барретт покачал головой.
— Позвоночные животные появятся только через тридцать — сорок миллионов лет. Они возникнут в ордовикском периоде, а мы находимся в кембрийском. У нас не то что рептилий, даже рыб нет. Все, что мы можем предложить, это что-нибудь ползающее: немного моллюсков, несколько больших уродов, похожих на каракатиц, и трилобитов. Здесь семьсот миллиардов, не меньше, различных видов трилобитов. И еще у нас есть один человек по имени Мэл Рудигер, тот самый, что дал вам выпить, когда вы здесь объявились, который их коллекционирует. Он составляет каталог трилобитов. Это подлинный шедевр.
— Но ведь никто не сможет прочитать его в… в будущем.
— Там, наверху, как мы здесь говорим.
— Там, наверху.
— Очень жаль, — сказал Барретт. — Такая замечательная работа — и впустую, потому что здесь никто и гроша ломаного не даст за жизнь и трудные времена трилобитов, а там, наверху, никто даже не узнает об этом. Мы советовали Рудигеру выбить свою книгу на непортящихся золотых пластинах в надежде на то, что палеонтологи будущего найдут их. Но он говорит, что вероятность этого ничтожно мала. Миллиард лет пережует до молекул все его пластины, прежде чем их смогут найти. И даже если их все-таки отыщут, то используют скорее всего для создания новой религии или чего-нибудь в этом духе.
Ханн потянул носом воздух.
— Почему воздух здесь так странно пахнет?
— Другое сочетание газов, — пояснил Барретт. — Мы сделали его анализ. Больше азота, чуть меньше кислорода, почти нет углекислого газа. Но эта причина не главная. Дело в том, что это чистый воздух, не загрязненный продуктами выделения живых организмов. Никто здесь не дышит, кроме нас, а нас так мало, что это никак на воздух не влияет.
Ханн улыбнулся.
— Из-за того, что здесь так пусто, я чувствую себя как бы обманутым. Я ожидал увидеть буйные заросли таинственных растений, пикирующих с высоты птеродактилей и, возможно, тиранозавра, атакующего забор вокруг лагеря.
— Ни джунглей, ни птеродактилей, ни тиранозавров. Ни даже заборов. Вы не приготовили домашнее задание.
— Очень жаль.
— Это — поздний кембрий. Жизнь только в море.
— Очень милосердно с их стороны выбрать такую мирную эпоху для высадки политзаключенных, — сказал Ханн. — Я опасался, что все здесь вокруг будет кусаться и царапаться.
Барретт сплюнул.
— Милосердно, черт побери! Они искали такую эпоху, из которой мы не могли бы причинить им какой-либо вред, и им пришлось зашвырнуть нас в такое далекое прошлое, когда еще не началась эволюция млекопитающих, чтобы мы, не дай бог, не поймали предка всего человечества и не порешили его. И чтобы мы уж никак не смогли изменить ход истории, убив, например, какого-нибудь детеныша динозавра, они упрятали нас туда, где нет вообще никакой жизни на суше.
— Но ведь они не против того, что вы поймаете здесь парочку трилобитов?
— По-видимому, они считают, что это безопасно, — пожал плечами Барретт. — И, судя по всему, они правы. Вот уже двадцать пять лет лагерь «Хауксбилль» здесь, и нет никаких признаков того, что мы хоть как-то повлияли на будущее. У них все идет по-старому. Разумеется, они поступают достаточно благоразумно, не посылая к нам женщин.
— Почему?
— Чтобы мы не могли размножаться и тем самым сохранить себя навеки. Вот была бы неразбериха! Скажем, форпост человечества, помещенный сюда за миллиард лет до новой эры, у которого впереди столько времени для развития и видоизменения.
— Это была бы отдельная эволюционная ветвь.
— Еще бы, — сказал Барретт. — К началу двадцать первого века наши потомки верховодили бы независимо от того, какими они стали бы к тому времени, а другую породу людей они полностью поработили бы. Вот это были бы парадоксы, не то что смерть какого-то трилобита. Поэтому они и не высылают сюда женщин.
— Но они пересылали женщин в прошлое.
— Конечно. Существует концлагерь и для женщин, но он в нескольких сотнях миллионов лет от нас, в позднесилурийском периоде, так что любая встреча исключена. Вот почему Нед Альтман пытается соорудить для себя женщину из пыли и слизи.
— Бог сотворил Адама из более простого материала.
— Но Альтман не Бог, — подчеркнул Барретт. — В этом-то и суть проблемы. Взгляните, вот хижина, где вы сможете жить, Ханн. Я подселю вас к Дону Латимеру. Это очень отзывчивый, интересный и приятный человек. До того как он обратился к политике, он был физиком. Здесь он находится лет двенадцать, и я обязан предупредить вас, что с недавнего времени он стал впадать в сильный и в чем-то бестолковый мистицизм. Приятель, с которым он жил, покончил с собой в прошлом году, и с тех пор Дон пытается отыскать путь к освобождению из этого лагеря с помощью экстрасенсорных сил.
— Он это серьезно?
— Боюсь, что да. Но мы тоже стараемся относиться к нему серьезно. Мы все подшучиваем над причудами друг друга в «Хауксбилле». Это единственный способ избежать эпидемии массового психоза. Латимер, наверное, попытается привлечь и вас к разработке его пси-проекта. Если вам не понравится жить с ним, я смогу перевести вас в другую хижину. Мне просто хочется посмотреть, как он отреагирует на новичка в лагере. И мне хотелось бы, чтобы вы немного пожили с ним.
— Может быть, я даже помогу ему отыскать этот псионический выход отсюда, который он ищет.
— Если вам это удастся, то возьмите и меня, — попросил Барретт, и оба рассмеялись. Затем Барретт постучал в дверь к Латимеру. Ответа не последовало, и через несколько секунд он отворил дверь. В лагере «Хауксбилль» обходились без замков.
Латимер сидел, скрестив ноги, в позе медитации посреди хижины на голом каменном полу. Это был худой мужчина с кротким лицом, который только-только начал стареть. Сейчас он, казалось, был по крайней мере в миллионе километров отсюда и не обращал на них никакого внимания. Ханн пожал плечами. Барретт приложил палец к губам. Несколько минут они молча ждали, затем Латимер начал выходить из транса. Он поднялся на ноги одним ловким движением туловища, без помощи рук, и вежливо спросил Ханна:
— Вы только что прибыли?
— Час назад. Меня зовут Лью Ханн.
— Дональд Латимер, — он протянул руку для рукопожатия. — Очень жаль, что мне приходится знакомиться с вами в такой обстановке. Но, возможно, нам скоро уже не нужно будет терпеть это незаконное заключение.
— Дон, — сказал Барретт, — Лью будет жить у тебя. Я полагаю, вы поладите. Он был экономистом, пока его в 2029 году не поставили к Молоту.
Глаза Латимера ожили.
— Откуда вы? — спросил он.
— Из Сан-Франциско.
Блеск глаз погас.
— Вы бывали когда-нибудь в Торонто?
— В Торонто? Нет.
— Я оттуда. У меня была дочь, ей сейчас должно быть двадцать три года. Нелла Латимер. Может быть, вы знакомы с ней?
— Нет, к сожалению.
Латимер вздохнул.
— Маловероятно, что вы могли быть знакомы, но мне так хочется узнать, какой она стала. Она была маленькой девочкой, когда я видел ее в последний раз. Ей было… ну-ка поглядим… ей было десять лет, одиннадцатый. Теперь, я думаю, она уже замужем. У меня, возможно, есть внуки. Или, может быть, ее сослали в другой лагерь? Она вполне могла стать политически активной и… — Латимер вздохнул. — Нелла Латимер. Вы уверены, что не были знакомы с ней?
Барретт оставил их вдвоем. Ханн, похоже, был серьезным и отзывчивым, Латимер — доверчивым, открытым, не теряющим надежды. Скорее всего, они неплохо поладят друг с другом. Барретт велел Латимеру привести новенького в главное здание к обеду, чтобы представить остальным, и вышел из хижины. Снова пошел холодный моросящий дождь. Барретт шел медленно, мучительно взбираясь по склону, каждый раз слабо постанывая, когда приходилось опираться на костыль.
Очень грустно было видеть, как погас огонь в глазах Латимера, когда Ханн сказал, что не знаком с его дочерью. Большую часть времени узники лагеря «Хауксбилль» старались не говорить о своих семьях. Они предпочитали — и это было мудро с их стороны — подавлять в себе эти мучительные воспоминания. Думать о своих близких — все равно что испытывать боль ампутации, горькую и неизлечимую. Но прибытие новеньких обычно беспокоило старые раны. Ссыльные не получали никаких известий о родных, да и не могли получить их, так как связь с миром там, наверху, была односторонней. Невозможно было попросить фотографии близких, заказать нужные лекарства или оборудование, получить определенную книгу или желанную видеокассету.
Власти Верховного Фронта совершенно бездумно и непредсказуемо время от времени посылали в лагерь предметы, которые могли бы быть полезны его обитателям — чтиво, медикаменты, техническую аппаратуру, продукты питания. Но их выбор всегда был случайным, странным, обезличенным. Иногда они поражали своей щедростью — как, например, тогда, когда переслали ящик бургундского или целую коробку видеосенсорных бобин, или станцию для зарядки аккумуляторов. Такие дары обычно означали, что в политической обстановке там, наверху, наступали кратковременные оттепели, а это, как правило, вызывало желание, правда, быстро пропадавшее, быть добренькими к ребятам из лагеря «Хауксбилль».
Но в отношении пересылки информации о родственниках политика никогда не изменялась, так же как и в отношении современных газет и журналов. Отменное вино — да. Объемное фото дочери, которую уже никогда нельзя будет обнять, — нет.
Властям Фронта было совершенно неизвестно, существует ли еще лагерь «Хауксбилль». Какая-нибудь эпидемия могла скосить там всех еще десять лет тому назад. Они не были даже уверены в том, удалось ли хоть одному из изгнанников пережить путешествие в прошлое целым и невредимым. Опыты Хауксбилля показали, что путешествие в прошлое менее чем на три года фатальным не было. Производить эксперимент с большим сроком засылки в прошлое они не решились. А каково перенестись назад на миллиард лет? Этого со всей определенностью не знал и сам Эдмонд Хауксбилль.
Вот они и отправляли узникам посылки исходя из непроверенного допущения, что лагерь существует и есть кому эти посылки принять. Правительство главным образом интересовалось действительностью, тщательно разыскивая тех, кого затем обрекало на вечное отчуждение от общества. И все же, каким бы оно ни было, правительство внешне не было злонамеренным. Барретт давным-давно узнал, что кроме кровавых репрессии и тирании могут быть и другие виды тоталитаризма.
На вершине холма Барретт остановился, чтобы перевести дух. Для него, разумеется, этот чужой воздух не таил в себе никаких необычных запахов. Он наполнял им свои легкие, пока не почувствовал легкого головокружения. К этому времени дождь снова прекратился. С серого неба заструились тонкие полоски солнечного света, от которого засверкали и заискрились обнаженные скалы. Барретт на мгновение закрыл глаза, опершись на костыль, и увидел как бы на внутреннем экране своего сознания существ с множеством ног, выползающих из моря, и широкий мшистый ковер, покрывающий скалы, и не цветущие растения, разворачивающие и протягивающие к солнцу свои сероватые чешуйчатые ветви, и тусклые панцири тупорылых амфибий, лежащих на берегах, и тропическую жару каменноугольного периода, когда углекислый пояс накрыл всю планету, как плащом.
Все это было в далеком будущем. Динозавры. Небольшие суетливые млекопитающие. Питекантропы, охотящиеся с помощью ручных топоров в лесах Явы. Саргон, Ганнибал и Атилла. Орвиль Райт, Томас Эдисон и Эдмонд Хауксбилль. И, наконец, милостивое правительство, которое находило мысли некоторых людей столь ужасными, что единственно безопасным местом, где этих людей можно было оставить на произвол судьбы, оказалась скала у начала времен.
Правительство было слишком цивилизованным, чтобы казнить людей за подрывную деятельность, и слишком трусливым, чтобы позволить им оставаться живыми на свободе. Компромиссом оказалось погребение заживо в лагере «Хауксбилль». Миллиард лет, через которые не перепрыгнуть, были подходящим изолятором даже для наиболее разрушительных идей.
Слегка скорчившись и превозмогая боль, Барретт снова двинулся в путь к своей хижине. Он давно уже свыкся со своим изгнанием, но никак не мог примириться с увечьем. Он не был физически слабым человеком, и потому побаивался старости, так как боялся, что она повлечет за собой уменьшение сил. Но вот ему исполнилось шестьдесят, и годы не так уж сильно истощили его, хотя он, разумеется, и стал уже не тот, что прежде. Но он был бы еще сильней, если бы не этот нелепый несчастный случай, который мог произойти с ним в любом возрасте. Праздное желание найти способ снова очутиться в своем родном времени и быть свободным больше уже не захватывало его мысли. Теперь Барретт всей душой желал, чтобы оттуда, сверху, заслали бы в прошлое хирургический комплект, который позволил бы хоть немного поправить ногу.
Он вошел в хижину и, отставив в сторону костыль, тотчас же опустился на койку. Когда Барретт прибыл в лагерь «Хауксбилль», там еще не было никаких коек. Спать приходилось на полу, а полом служил твердый базальт. Если было на то желание, можно было пойти и наскрести земли, заглядывая в расщелины и складки базальтового щита, собирая ее по горсти, чтобы соорудить себе ложе толщиной в дюйм. Теперь жить стало несколько легче.
Барретта сослали в лагерь на четвертый год его существования, когда там было чуть больше десятка хижин и почти никакого комфорта. Наверху шел тогда 2008 год. Лагерь в то время был голым жалким местом, и только со временем благодаря постоянным отправлениям из двадцать первого века в нем стало жить несколько терпимее.
Из пятидесяти с лишним узников, которые были сосланы до Барретта, никто в живых не остался. Вот уже почти десять лет после смерти седобородого старика Плэйеля, которого он считал святым, Барретт был старше всех в лагере.
Время здесь двигалось в масштабе один к одному со временем там, наверху. Молот был прикован только к одному моменту времени и двигался всегда вперед в том же темпе, что и само время, так что Лью Ханн, прибыв сюда сегодня более чем через двадцать лет после Барретта, покинул двадцать первый век ровно через двадцать лет, несколько месяцев, столько-то минут и секунд после депортации Барретта.
Ханн прибыл из 2029 года — в мире, который оставил Барретт, сменилось целое поколение. У Барретта сегодня не хватило духу выуживать из Ханна новости об этом поколении. Со временем он узнает обо всем, что ему нужно, но он уже знал, что в любом случае в этих новостях ничего хорошего не будет.
Он взял книгу, но усталость от ковыляния по лагерю оказалась большей, чем он предполагал. Несколько секунд он глядел на страницу, затем отложил книгу и закрыл глаза. Перед его взором стали проплывать лица. Бернстейн. Хауксбилль. Джанет. Бернстейн. Бернстейн. Он задремал.
4
Джимми Барретту было шестнадцать лет, когда Джек Бернстейн спросил у него:
— Как это ты, такой большой и сильный, можешь быть таким уродом, чтобы равнодушно смотреть на то, что происходит со слабыми людьми в этом мире?
— Кто это говорит, что я равнодушен?
— Об этом даже не надо говорить. Это очевидно. В чем смысл твоей жизни? Что ты делаешь, чтобы предотвратить крах цивилизации?
— Это не так…
— Так, так, — презрительно произнес Бернстейн. — Эх ты, большой болван. Ты что, газет не читаешь? До тебя дошло, что наша страна испытывает конституционный кризис и что если такие, как ты и я, ничего не предпримут, то не пройдет и года, как здесь, в Соединенных Штатах, утвердится диктатура?
— Ты преувеличиваешь, — сказал Барретт. — Как обычно.
— Ну вот, так оно и есть!
Барретт разозлился, но в этом не было ничего нового. Джек Бернстейн донимал его со дня самой их первой встречи четыре года назад, в 1980 году. Тогда им обоим было по двенадцать лет. Барретт был уже почти ста восьмидесяти сантиметров роста, сильным и крепким, а Джек — худым и бледным, недоростком для своего возраста, и казался еще меньше, когда стоял рядом с Барреттом. Что-то влекло их друг к другу — возможно, притяжение противоположностей. Барретт ценил и уважал своего невысокого приятеля за быстроту и гибкость ума и догадывался, что Джек видит в нем защитника. А защита Джеку была очень нужна. Он относился к тому типу подростков, которых хочется ударить без особых на то причин даже тогда, когда они молчат, а уж стоит такому в конце концов открыть рот, то хочется ударить еще сильнее.
Теперь им было по шестнадцать. Барретт достиг того, что, как он надеялся, будет окончательным его ростом — около двух метров — и веса за девяносто килограммов. Бриться ему приходилось ежедневно, голос его стал низким и звучным. Джек Бернстейн все еще выглядел так, словно не достиг зрелости. Росту в нем было не более ста семидесяти сантиметров, плеч вообще не было, ноги и руки были такими худыми, что Барретту казалось, он мог бы оборвать их одной рукой, голос был высоким и пронзительным, нос — острым и хищным. Лицо его покрывали шрамы, оставленные какой-то кожной болезнью, а густые косматые брови образовали толстую полосу вдоль всего лба, видимую за полквартала. С возрастом он становился все более язвительным, все более возбудимым. Бывали времена, когда Барретт вообще едва его выдерживал. Как раз сейчас был один из таких случаев.
— Чего ты хочешь от меня? — спросил Барретт.
— Ты придешь на одно из наших собраний?
— Я не хочу впутываться ни в какую подрывную деятельность.
— Подрывную! — Бернстейн сверкнул глазами. — Это ярлык. Вонючая словесная чушь. Каждый, кто хочет немного подлатать мир, по твоему мнению — подрывник? Верно Джимми?
— Ну…
— Возьмем Иисуса Христа. Ты можешь назвать его деятельность подрывной?
— Думаю, что да, — осторожно ответил Барретт. — Кроме того, тебе известно, что его распяли.
— Не его первым замучили за идею, и не он был последним. Значит, ты хочешь всю жизнь отсидеться в стороне? Наращивать мускулы, жиреть, и пусть волки пожирают весь мир? А не получается ли так, что когда тебе будет шестьдесят, Джимми, и весь мир будет одним огромным невольничьим лагерем, ты будешь сидеть в цепях и приговаривать: «Ладно, я жив, так что все обошлось вполне прилично?»
— Лучше быть живым рабом, чем мертвым бунтовщиком, — холодно произнес Барретт.
— Если ты так в этом убежден, то ты еще больший болван, чем я о тебе думал.
— Мне придется пришлепнуть тебя. Ты несносен и зудишь, как комар, Джек.
— Значит, ты веришь в то, что только что сказал о живом рабе? Да ты… да ты…
Барретт пожал плечами.
— Тогда пошли на собрание. Выберись из своего кокона и сделай хоть что-нибудь, Джимми. Нам нужны такие, как ты. — Голос Джека стал менее язвительным и внезапно превратился в сильный и уверенный, в нем появились властные нотки. — Люди твоего масштаба, для которых умение руководить — естественная потребность… Как только мы убедим тебя в значимости того, что делаем…
— А как горстка старшеклассников может спасти мир?
Джек скривил тонкие губы, затем поджал их. Казалось, он подавил тот единственный ответ, который сам собой напрашивался. Сделав паузу, он произнес таким же новым, необычным для себя тоном:
— Не все мы старшеклассники, Джимми. Большинство ребят нашего возраста похожи на тебя — им недостает чувства ответственности. У нас есть люди постарше, которым за двадцать, за тридцать, некоторые еще старше. Если бы ты с ними встретился, ты бы понял, что я имею в виду. Поговори с Плэйелем, если хочешь знать, что такое настоящая самоотверженность. Поговори с Хауксбиллем. — Во взгляде Джека сверкнуло озорство. — Можешь прийти только для того, чтобы познакомиться с девчонками. Их несколько в нашей группе. Вполне эмансипированные девицы, скажу тебе честно. Но даже если это тебя не волнует, все равно приходи.
— Это коммунистическая группа, Джек?
— Нет. Определенно нет. У нас, правда, есть свои марксисты, но мы в своей политической ориентации склоняемся к правой части спектра; по сути, наша группа антикоммунистическая, потому что мы стоим за минимум государственного вмешательства в личную жизнь и помыслы. В этом смысле мы скорее анархисты. Нас можно назвать даже правыми радикалами, поскольку мы хотим ликвидировать значительную часть государственного аппарата. Теперь ты понимаешь, насколько бессмысленны эти политические ярлыки? Мы настолько далеки от настоящих левых, что могли бы быть их правым крылом, и настолько далеки от правых, что могли бы быть их левым крылом. Но у нас есть своя программа. Ты придешь?
— Расскажи о девчонках.
— Они хорошенькие, умницы, общительные. Некоторых из них может даже заинтересовать такой анатомический чурбан, как ты, просто потому, что в тебе столько здорового мяса.
Барретт кивнул.
— Я, пожалуй, приду на следующее собрание.
Он устал от нападок Бернстейна больше, чем от чего-либо другого. Политика никогда особенно не волновала его. Но его мучили угрызения совести, когда ему говорили, что совести у него нет или что он сидит сложа руки, когда весь мир катится в тартарары, так что настойчивое хныканье Джека сделало свое дело и заставило совершить первый шаг. Он решил пойти на собрание этой подпольной группы и увидеть все собственными глазами. Он думал, что найдет там сборище обиженных нытиков и праздных мечтателей и ни за что не пойдет на другое собрание, но тогда уже Джек не сможет обвинить его в том, что он отмахивается от протянутой ему руки.
Через неделю Джек Бернстейн сообщил ему, что собрание назначено на следующий вечер. Барретт пошел на него. Это было 11 апреля 1984 года.
Вечер был холодный, ветреный, дождливый, казалось, вот-вот пойдет снег. Типичная погода для 1984 года. Этот год был как будто проклят, говорили люди. Один писатель давным-давно написал книгу об этом годе, предсказывая всяческие ужасы, и хотя ни одно из этих предсказаний не сбылось, в Соединенных Штатах было полно других неприятностей, и все это еще больше усугублялось погодой. Казалось, в этом году весна не наступит никогда. По всему Нью-Йорку еще лежали сугробы посеревшего снега, и это в середине апреля, кроме тех улиц в самом центре, где под тротуарами были проложены трубы отопления. Деревья стояли голые, без всяких намеков на почки. Плохой год для народа, напряженный и бурный. И, возможно, не такой уж плохой для революции.
Джимми Барретт встретился с Джеком Бернстейном на станции метро «Проспект-Парк», и они поехали на Манхэттен, выйдя на станции «Таймс-Сквер». Вагон, в котором они ехали, был старым и обшарпанным, но в этом не было ничего необычного. Все было запущенным и обшарпанным в этот девятый год того, что называли Неизменной Депрессией.
Они прошли по Сорок второй стрит до Девятой авеню и вошли в вестибюль золотистой башни высотой в восемьдесят этажей, одного из последних небоскребов, возникших перед Паникой. Перед ними со скрипом открылась дверь лифта. Джек надавил на кнопку «Подвал», и они поехали вниз.
— Что я должен сказать, когда у меня спросят, кто я? — поинтересовался Барретт.
— Предоставь это мне, — успокоил его Джек. Его бледное прыщавое лицо преобразилось, приняв важный вид. Сейчас он был в своей стихии. Джек-заговорщик, Джек-бунтовщик, Джек-конспиратор из подвальных коридоров. Барретту стало не по себе, он чувствовал себя неуклюжим и наивным.
Выйдя из лифта, они пошли по коридору с низким сводчатым потолком и очутились перед закрытой зеленой дверью, подпертой стулом. Рядом со стулом стояла девушка. Ей было лет девятнадцать-двадцать, как показалось Барретту. Она была невысокая и полная, короткая юбка открывала толстые ноги. У нее была модная стрижка, но это было единственное, в чем она следовала моде. Тяжелые груди свисали без поддержки под красным шерстяным свитером, она была совсем не накрашена, если не считать небрежно наложенного голубоватого налета на губах, из уголка рта свободно свисала сигарета. Девушка выглядела так, будто умышленно была неряшливой, грубой и вульгарной, будто сгорбленную спину и напускной вид простой крестьянки она расценивала как достоинство.
Она казалась карикатурой на всех девушек, участвовавших в левых демонстрациях и маршировавших на демонстрациях протеста, размахивая воззваниями. Была ли эта неряшливая толстушка типичной для этой группы? «Хорошенькие, умницы, общительные», — сказал Джек, умело расставляя западню с обещаниями страстей. Но, разумеется, представления Джека о привлекательных девушках вовсе не обязательно должны были совпадать с его представлениями. Для Джека — не пользующегося успехом тощего острослова — любая девушка, которая позволит себя немножечко облапать, кажется Афродитой. Некрасивые ребята находили в девчонках-неряхах свои прелести, каковых Барретт, не будучи столь обделен природой, похоже, в них не замечал.
— Привет, Джанет, — сказал Джек. В его голосе снова прорезались пронзительные нотки.
Девушка хладнокровно окинула его взглядом, затем долго и оценивающе смотрела на внушительную фигуру Барретта.
— Кто это?
— Джимми Барретт. Мой одноклассник, хороший парень. В политике не искушен, но научится.
— Ты сказал Плэйелю, что пригласил его сюда?
— Нет. Но я за него ручаюсь. — Джек придвинулся к ней ближе, как-то по-особому взял ее за руку. — Да перестань строить из себя комиссара и пропусти нас, любовь моя!
Джанет высвободилась из его неуклюжих объятий.