Старик сжал руками львиные головы на концах подлокотников своего позолоченного кресла.
— Я люблю золото, — проговорил он. — Очень приятный цвет.
— Да.
— Значит, ты хочешь меня защищать?
— Да, хочу.
— И сколько ты будешь мне стоить?
У Цицерона чуть было не сорвалось с языка: «Лист золота размером десять на десять было бы неплохо», но он лишь улыбнулся в ответ:
— Я считаю твое дело таким важным для будущего Республики, Гай Рабирий, что намерен защищать тебя бесплатно.
— Стало быть, так.
И это — вся благодарность за бесплатную помощь величайшего адвоката Рима! Цицерон проглотил и это.
— Как все мои коллеги-сенаторы, Гай Рабирий, я знаком с тобой много лет, но я многого о тебе не знаю, — он прокашлялся, — кроме… э… э… того, что молено назвать слухами. Мне нужно задать тебе несколько вопросов, чтобы подготовить мою речь.
— Никаких ответов не будет, так что прибереги силы. Сочини сам.
— Основываясь на слухах?
— Ты имеешь в виду мое участие в делах Оппианика в Ларине? Ты защищал Клуэнция.
— Но я не упомянул тебя, Гай Рабирий.
— И хорошо сделал. Оппианик умер задолго до суда над Клуэнцием. Как можно было узнать, что происходило на самом деле? Ты очень хорошо сплел кружева лжи, Цицерон, вот почему я не против, чтобы ты защищал меня. Нет-нет, совсем не против! Тебе удалось внушить присяжным, что Оппианик убил своих родственников больше, чем, по слухам, сделал Катилина. И все это совершалось им ради наживы! Однако у Оппианика не было золотых стен в доме. Интересно, да?
— Не знаю, — тихо сказал Цицерон. — Я никогда не был в его доме.
— Я владею половиной Апулии. Я — безжалостный человек. Но я не заслуживаю ссылки за нечто, что Сулла заставил делать меня и еще пятьдесят других парней. По крыше курии Гостилия плавала и более важная рыба, чем я. Много имен. Таких, как Сервилий Цепион и Цецилий Метелл. Большинство сидящих на передней скамье были там.
— Да, я понимаю.
— Ты хочешь выступить последним, перед голосованием присяжных?
— Я всегда так делаю. Думаю, первым будет Луций Котта, потом — Квинт Гортензий, а третьим — я.
Но старик возмутился.
— Только трое? — ахнул он. — О нет! Хочешь захватить всю славу себе, да? У меня будет семь защитников. Семерка — мое счастливое число.
— Судьей при рассмотрении твоей апелляции, — медленно и четко произнес Цицерон, — назначен Гай Цезарь, и согласно правилам Главции состоится только одно слушание. Ни один свидетель не изъявил желания дать показания, так что нет смысла проводить два слушания. Так говорит Гай Цезарь. Цезарь дает два часа на обвинение и три часа на защиту. Но если должны будут выступить семь защитников, каждый из нас успеет только разговориться, когда уже придется заканчивать!
— Чем меньше у тебя времени, тем острее должен быть твой язык, — твердо сказал Гай Рабирий. — В этом беда всех вас. Мне нравится слушать голоса ораторов. Но две трети слов, которые вы произносите, лучше не произносить вообще. Это касается и тебя, Марк Цицерон. Болтовня, болтовня.
«Я хочу уйти отсюда! — дико подумал Цицерон. — Хочу плюнуть ему в глаза и сказать ему: ступай, найми себе Аполлона. И зачем я вбил подобную идею в голову Цезаря, приведя в качестве примера неподсудности эту ужасную старую дырку от задницы?»
— Гай Рабирий, пожалуйста, измени свое решение!
— Не изменю. Ни за что! Я хочу, чтобы меня защищали Луций Лукцей, младший Курион, Эмилий Павел, Публий Клодий, Луций Котта, Квинт Гортензий и ты. Соглашайся или не соглашайся, Марк Цицерон, но будет так. Семерка — мое счастливое число. Все говорят, что я проиграю, но я знаю, что не проиграю, если в команде моих защитников будет семь человек. — Старик хрюкнул. — Даже лучше, если каждый из вас будет говорить только одну седьмую часа! Хе-хе!
Цицерон встал и молча ушел.
Но семерка действительно была счастливым числом Рабирия. Цезарь был идеальным судьей, он очень добросовестно проследил за тем, чтобы защита отвечала всем требованиям Главции. У них было три часа. Лукцей и молодой Курион благородно отдали часть своего времени, чтобы Цицерон и Гортензий имели по полчаса. Но в первый день слушание началось поздно и рано закончилось, так что Гортензию и Цицерону пришлось завершить защиту Гая Рабирия в девятый день этого ужасного декабря, последний день службы Тита Лабиена плебейским трибуном.
Собрания в центуриях зависели от погоды, потому что там не было крытого помещения, чтобы защитить всех граждан от палящего солнца, дождя или сильного ветра. Переносить пекло было намного хуже, но в нынешнем декабре — хотя в действительности стояло лето — погода была сносная. Решение отложить слушание обычно принимал председательствующий магистрат. Некоторые настаивали на проведении выборов (слушания в центуриях были очень редки), какой бы дождь ни лил. Наверное, поэтому Сулла перенес выборы с более дождливого ноября на традиционно сухой квинтилий, в самый разгар лета.
Оба дня слушания апелляции Гая Рабирия оказались идеальными: чистое солнечное небо, легкий прохладный ветерок. Это должно было расположить жюри — четыре тысячи человек — к милосердию. У подателя апелляции был такой жалкий вид! Он стоял, кутаясь в тогу и дрожа — замечательная имитация параличного дрожания. Руки, как когти, вцепились в ликтора, приставленного к нему для поддержки. Но настроение жюри было ясно с самого начала, и Гай Лабиен отличился — выступил в качестве обвинителя один и справился за два часа, в заключение продемонстрировав актеров в масках Сатурнина и Квинта Лабиена. Два его кузена громко проплакали весь процесс. В толпе слышались голоса, которые нашептывали первому и второму классам, что их право на суд находится под угрозой, что осуждение Рабирия научит чересчур активных деятелей вроде Цицерона и Катона впредь поступать осмотрительно. Осуждение Рабирия напомнит Сенату, что он имеет право только распоряжаться финансами, улаживать споры и заниматься иностранцами.
Защита очень старалась, но быстро поняла, что присяжные не хотят даже слушать — не говоря уже о том, чтобы плакать от жалости, глядя на маленького старого Гая Рабирия, ухватившегося за свою опору. Когда на второй день слушание началось вовремя, Гортензий и Цицерон знали: чтобы Гая Рабирия оправдали, им необходимо быть на пике. К сожалению, ни одному из них это не удалось. Подагра, бич многих любителей вволю поесть и выпить, не оставляла Гортензия. Кроме того, он вынужден был заканчивать свое путешествие из Мизены со скоростью, которая очень не нравилась большому пальцу его ноги. Свои полчаса он говорил, не сходя с места и тяжело опираясь на палку, что совсем не способствовало красноречию. После этого Цицерон выступил с самой неудачной речью в своей карьере. Он был сильно ограничен во времени и к тому же сознавал: часть из того, что он говорит, должна защитить его собственную репутацию, и Рабирий тут ни при чем.
Таким образом, до окончания дня оставалось еще немало, когда Цезарь объявил жеребьевку, какая из младших центурий (в отличие от старших восемнадцати центурий) в первом классе будет голосовать сначала. Только тридцать одна сельская триба могла участвовать в жеребьевке. Та триба, которая вытягивала жребий, голосовала до начала общего голосования. Затем все приостанавливалось. Ждали, пока сосчитают голоса этой первой проголосовавшей центурии и объявят результат ожидавшему собранию. По традиции, как бы ни проголосовала выбранная сельская триба, результат влиял на общий результат выборов или суда. Поэтому многое зависело от того, какой трибе достанется жребий и каков будет результат. Если это окажется Корнелия, триба Цицерона, или Папирия, триба Катона, — жди неприятностей.
— Clustumina iuniorum! Юниоры трибы Клустумина!
«Триба Помпея Великого — хороший знак», — подумал Цезарь, покидая трибунал и направляясь на Септу, чтобы занять место у правых мостков, по которым голосующие будут подходить к корзинам и опускать туда свои покрытые воском деревянные таблички.
Названная «Овчарней», потому что напоминала загон, где сортировали овец, Септа представляла собой некрытый лабиринт коридоров, отделенных перегородками, которые можно было передвигать для нужд данного собрания. Центурии всегда голосовали на Септе. Иногда и трибы проводили там свои выборы — если председательствующий магистрат чувствовал, что в колодце комиций нужное количество голосующих не поместится, но не хотел использовать для этого храм Кастора.
«Вот здесь решается моя судьба, — спокойно подумал Цезарь, подходя к странного вида сооружению. — Приговор состоится, как бы ни проголосовали юниоры трибы Клустумина. Я чувствую это нутром. LIBERO — оправдание, DAMNO — обвинение. DAMNO! Должно быть DAMNO!»
В этот важный момент он увидел Красса, с озабоченным видом прохаживавшегося у входа. Хорошо! Если бы это не волновало обычно пассивного Красса, тогда все пропало бы. Но он волновался, явно волновался.
— Когда-нибудь, — сказал Красc подошедшему Цезарю, — какой-нибудь деревенский пастух с краской в руке подойдет ко мне, поставит на мою тогу ярко-красное пятно и скажет мне, что я не могу проголосовать второй раз, если попытаюсь. Они метят овец, так почему не пометить римлян?
— И вот об этом ты сейчас думал?
Красc еле заметно поморщился в знак удивления.
— Да. Но потом я подумал, что метки на римлянах — это не по-римски.
— Ты прав, — сказал Цезарь, отчаянно стараясь не засмеяться, — хотя это могло бы помешать трибам пройти несколько раз, особенно этим городским мошенникам из Эсквилины и Субураны.
— А какая разница? — скучно спросил Красc. — Овцы, Цезарь, овцы. Голосующие — это овцы. Бя-а-а!
Цезарь бросился внутрь, давясь от смеха. Это отучит его верить, что люди — даже такие близкие друзья, как Красc, — относятся к этой процедуре серьезно!
Приговор был — DAMNO. Попарно центурии прошли по коридорам, по двум мосткам, чтобы опустить свои таблички с буквой «D». Помощником Цезаря по контролю за голосованием был его custos Метелл Целер. Когда оба они были уверены, что окончательный вердикт действительно окажется DAMNO, Целер поставил вместо себя Коскония и ушел.
Последовало опасно долгое ожидание. Неужели Целер забыл о зеркале? Или солнце зашло за облако? Или его сообщник на Яникуле заснул? Давай, Целер, скорее!
— Тревога! Тревога! Неприятель! Тревога! Тревога! Неприятель! Тревога! Тревога!
Как раз вовремя!
Так закончился судебный процесс и рассмотрение апелляции старого Гая Рабирия. В жутком смятении голосующие ринулись искать спасения за Сервиевой стеной, чтобы там вооружиться, распределиться по воинским центуриям и отправиться на сборные пункты.
Но Катилина с армией так и не пришел.
Если Цицерон не торопился, идя на Палатин, то у него были все причины для этого. Гортензий ушел, как только закончил свою речь. Его, стонущего, отнесли в паланкин. Менее обеспеченный и из менее родовитой семьи, Цицерон не мог себе позволить такую роскошь, как паланкин. С неподвижным лицом он ждал времени голосования своей центурии, сжимая в руке табличку с буквой «L» — LIBERO. В этот ужасный день не так уж много оказалось голосующих с табличкой, на которой стояла буква «L»! Даже свою собственную центурию он не смог убедить голосовать за оправдание. Теперь Цицерон знал мнение людей первого класса: тридцать семь лет — не такой уж большой срок, чтобы можно было оправдать человека за совершенное некогда убийство.
Боевой клич показался ему чудом, хотя, как и все другие, он почти ожидал, что Катилина обойдет армии, выставленные против него, и налетит на Рим. Несмотря на это, Цицерон не торопился. Смерть внезапно показалась ему предпочтительнее той судьбы, которую, как он теперь понимал, уготовил ему Цезарь. Когда-нибудь — когда Цезарь или какой-нибудь плебейский трибун сочтет, что время пришло, — Марк Туллий Цицерон будет стоять там, где стоял сегодня Гай Рабирий, и его обвинят в измене. Самое большее, на что он мог надеяться, — что его обвинят в maiestas, а не в perduellio. Ссылка и конфискация всего имущества, удаление его имени из списка граждан Рима. Его сын и дочь получат клеймо членов опороченной семьи. Цицерон проиграл больше чем битву. Он проиграл войну. Он — Карбон, а не Сулла.
«Но, — сказал себе Цицерон, когда наконец поднялся по бесконечным ступеням на Палатин, — я не должен мириться с этим. Я не должен позволить Цезарю или кому-нибудь еще считать меня сломленным человеком. Я спас отечество. И я буду утверждать это, пока не умру! Жизнь продолжается. Я буду вести себя так, словно ничто мне не угрожает. Даже думать об этом не стану».
Итак, на следующий день Цицерон весело приветствовал Катула на Форуме. Они пришли туда посмотреть на первое собрание новых плебейских трибунов.
— Благодарю всех богов за Целера! — произнес он, улыбаясь.
— Интересно, — проговорил Катул, — Целер спустил красный флаг по собственной инициативе или Цезарь приказал ему сделать это?
— Цезарь приказал? — тупо переспросил Цицерон.
— Соображай, Цицерон! Соображай! В намерения Цезаря вовсе не входило предавать Рабирия казни. Это испортило бы сладкую победу. — Катул, осунувшийся и усталый, выглядел очень больным и очень старым. — Я боюсь! Цезарь — как Улисс, его жизненная энергия так сильна, что поражает всех, к кому прикасается. Я теряю auctoritas. И когда совсем лишусь его, мне останется только умереть.
— Ерунда! — воскликнул Цицерон, стараясь подбодрить союзника.
— Не ерунда, а неприятный факт. Ты знаешь, я думаю, что мог бы простить этого человека, если бы он не был так уверен в себе. Если бы только Цезарь не был таким надменным, таким невыносимо самонадеянным! Мой отец был Цезарь, и я вижу некоторые его черты в этом Цезаре. Но только слабые намеки. — Катул поежился. — Этот намного умнее, и у него нет сдерживающих начал. Он вообще без тормозов. И я боюсь.
— Жаль, что сегодня не будет Катона, — сказал Цицерон, чтобы сменить тему. — Метеллу Непоту не с кем будет соревноваться на ростре. Странно, как братья Метеллы вдруг начали поддерживать популистские идеи.
— В этом вини Помпея Магна, — презрительно отозвался Катул.
Поскольку Цицерон симпатизировал Помпею еще с тех пор, как они вместе служили у его отца Помпея Страбона в Италийской войне, он мог бы выступить в защиту отсутствующего победителя. Но вместо этого он вдруг ахнул:
— Смотри!
Катул обернулся и увидел, как Марк Порций Катон идет по открытому пространству между Курциевым прудом и колодцем комиций. И под тогой у него была туника. Присутствующие уставились на Катона, разинув рты. И вовсе не потому, что он впервые надел тунику. От самого лба до основания шеи, с обеих сторон лица видны были длинные малиновые полосы, морщинистые и сочившиеся.
— Юпитер! — взвизгнул Цицерон.
— О-о, как я его люблю! — воскликнул Катул и почти побежал ему навстречу. — Катон, Катон, зачем ты пришел?
— Потому что я — плебейский трибун, а сегодня первый день моего срока, — ответил Катон своим обычным громким голосом.
— Но твое лицо! — возразил Цицерон.
— Лица залечиваются, а неправильные действия — никогда. Если меня не будет на ростре, чтобы сразиться с Непотом, он переступит все границы.
И под аплодисменты Катон поднялся на ростру и занял свое место среди остальных девяти членов трибуната, чтобы вступить в должность. Он не обращал внимания на приветственные возгласы. Он во все глаза смотрел на Метелла Непота. Человек Помпея. Подлец!
Поскольку плебейских трибунов выбирал не весь народ Рима, а только плебеи и поскольку эти трибуны служили только интересам плебеев, заседания Плебейского собрания не были официальными в таком широком смысле, как трибутные или центуриатные комиции. Поэтому собрание началось и закончилось малой церемонией — не было истолкования предзнаменований, не читались ритуальные молитвы. Эти опущения значительно добавили Плебейскому собранию популярности. У всех было хорошее настроение. Никаких скучных литаний, никаких болтунов-авгуров, которых приходится терпеть.
Сегодняшний созыв Плебейского собрания был особенно многолюдным. С прежними плебейскими трибунами простились довольно мило. Лабиену и Руллу достались все лавры. После этого началось само собрание.
Первым взял слово Метелл Непот, что никого не удивило. Катон решил быть оппонентом. Тема выступления Непота была злободневной — казнь граждан без суда; речь — великолепной. Оратор переходил от иронии к метафоре, потом к гиперболе.
— Поэтому я предлагаю провести плебисцит, такой мягкий, благосклонный, ненавязчивый, что, вероятно, все присутствующие согласятся со мной и сделают мое предложение законом! — сказал Непот в заключение длинной речи, которая заставляла аудиторию то плакать, то смеяться, а порой и задуматься. — Никаких смертных приговоров, никаких ссылок, никаких штрафов. Коллеги, все, что я предлагаю, — чтобы любого, кто казнит римских граждан без суда, навсегда лишать права выступать на публике! Разве это не справедливо? Разящий голос умолкает навсегда, у безъязыкого нет больше власти над массами! Вы согласны со мной? Вы согласны заткнуть рты чудовищам, одержимым манией величия?
Марк Антоний руководил аплодисментами, которые, как лавина, обрушились на Цицерона и Катула. Только голос Катона смог перекрыть их.
— Я налагаю вето! — выкрикнул он.
— Чтобы защитить свою собственную шею! — презрительно сказал Непот, когда рев стих и все могли слышать, что последует. Он посмотрел на Катона сверху вниз нарочито удивленно. — Да от нее, кажется, немного и осталось, Катон! Что случилось? Ты забыл заплатить шлюхе или это ей пришлось дать тебе немного денег, чтобы у тебя что-то шевельнулось пониже пупка?
— Как ты можешь называть себя аристократом, Цецилий Метелл? — спросил Катон. — Ступай домой, Непот, ступай домой и промой хорошенько свой рот! Почему на священном собрании римлян мы должны слушать отвратительные инсинуации?
— А почему мы должны подчиняться сомнительному сенаторскому декрету, дающему кое-кому право казнить людей, которые намного больше римляне, чем сами палачи? Я никогда не слышал, чтобы прабабка Лентула Суры была рабой или что у отца Гая Цетега свиной помет за ушами!
— Я отказываюсь принимать участие в соревновании по вульгарным выражениям, Непот! Ты можешь заниматься пустословием и кричать тут хоть до следующего декабря, пока не охрипнешь, — это ничего не изменит! — орал Катон. Полосы на его лице выступили темно-красными жгутами. — Я налагаю вето на твое предложение, и что бы ты ни говорил, это ничего не изменит!
— Конечно, ты налагаешь вето! Если бы ты не сделал этого, Катон, ты никогда больше не выступил бы перед публикой. Ведь именно ты уговорил сенаторов Рима стать дикарями! Неудивительно! Говорят, твоя прабабка была необразованной дикаркой. Вполне подходящая пара для глупого старика из Тускула! Для старика, которому следовало оставаться в Тускуле и чесать за ухом у своих свиней, а не ехать в Рим и чесать там за ухом у своей красотки!
«Ну, если это не спровоцирует сейчас драку, — думал Непот, — то ничто на земле не сможет вызвать ее! На его месте я бы уже дрался на кинжалах, врукопашную. Плебеи глотают оскорбления, как собаки блевотину, а это значит, что я побеждаю. Ударь меня, Катон, ну, дай мне в глаз!»
Катон не сделал ни того, ни другого. С героизмом стоика — и только он один знал, чего это ему стоило, — он повернулся и отошел вглубь ростры. На миг толпе захотелось выразить неодобрение при виде столь трусливого поступка, но Агенобарб опередил Марка Антония и начал неистово аплодировать этой великолепной демонстрации самоконтроля и презрения.
Луций Кальпурний Бестия спас победу Непота, начав очень остроумную атаку на Цицерона и его senatus consultum ultimum. Плебеи были в восторге, и собрание прошло энергично и очень оживленно.
Когда Непот решил, что аудитория уже пресытилась казнью римских граждан, он сменил тему.
— Кстати, о некоем Луций Сергии Катилине, — начал он тоном приятельской беседы. — От меня не ускользнул тот факт, что на военном фронте абсолютно ничего не произошло. Катилина и его так называемые противники рассеяны по Этрурии, Апулии и Пицену, отделенные друг от друга многими ласкающими слух безопасными милями. А кого же имеем мы? — спросил он, подняв правую руку с растопыренными пальцами. — Мы имеем Гортензия и его больной палец. — Он загнул один палец руки. — У нас еще есть Глиняшка Метелл из козлиной ветви. — Еще один загнутый палец. — Да, есть царь, Рекс, доблестный противник… кого? Кого? О, никак не могу вспомнить!
Остались незагнутыми большой палец и мизинец. Но выступающий не стал дальше перечислять и всей ладонью хлопнул себя по лбу.
— О-о, как я мог забыть моего собственного брата? Предполагалось, что он будет там, но он приехал в Рим, чтобы принять участие в акте справедливости! Думаю, мне надо простить его, озорника.
Эта реплика заставила выйти вперед Квинта Минуция Терма.
— К чему ты клонишь, Непот? — спросил он. — Какая беда случилась на этот раз?
— Беда? — Непот театрально отпрянул. — Терм, Терм, пожалуйста, не разводи костер под своей задницей, чтобы не закипеть! С таким именем тебе лучше подходит что-то тепловатое, дорогой мой! — щебетал он, хлопая ресницами под общий хохот плебеев. — Нет, мой сладкий, я просто хотел напомнить нашим замечательным плебеям, присутствующим здесь, что у нас есть какие-то армии, чтобы сразиться с Катилиной — когда они отыщут его. Север нашего полуострова — большая территория, там легко можно заблудиться. Особенно учитывая утренний туман в верховьях Тибра. Трудно даже найти место, чтобы опорожнить свои порфирные ночные горшки!
— У тебя есть какие-нибудь предложения? — грозно спросил Терм. Он героически старался подражать Катону, но Непот стал посылать ему воздушные поцелуи, и толпа захохотала.
— А, у меня есть предложение! — весело ответил Непот. — Я вот тут стоял и смотрел на лицо Катона — pipinna, pipinna! — и перед моими глазами вдруг мелькнуло другое лицо. Нет, уважаемый, не твое! Вон, видишь, там? Вон тот отважный человек, на цоколе, четвертый от края, среди бюстов консулов? Красивое лицо, по-моему! Такие светлые волосы, такие красивые голубые глаза! Не такие огромные, как у тебя, конечно, но все равно неплохие.
Непот поднес ладони рупором ко рту и крикнул:
— Эй, там, гражданин! Да, ты, в заднем ряду, как раз около бюстов консулов! Ты можешь прочитать имя? Да, правильно, этот, с золотыми волосами и голубыми глазами! Кто это? Помпей? Который Помпей? Ты сказал Manus? Magus? О-о, Magnus! Спасибо, квирит, спасибо! Его имя — Помпей Магн!
Терм сжал кулаки.
— Не смей! — зло крикнул он.
— Чего не сметь? — невинно спросил Непот. — Хотя признаю, что Помпей Магн смеет все. Разве найдутся ему равные в сражении? Думаю, нет. И сейчас он в Сирии, закончив все свои сражения, готовится возвратиться домой. Восток покорен, и Гней Помпей Магн — победитель. А про козлиных Метеллов и «царственных» Рексов такого сказать нельзя! Хотел бы я пойти на войну с кем-нибудь из них, а не с Помпеем Магном! Каких пустяковых противников они, должно быть, повстречали, чтобы претендовать на триумфы! Да я бы был настоящим героем, если бы отправился в поход с ними. Я мог бы быть как Гай Цезарь и прятать мои редеющие волосы под венком из дубовых листьев!
Непот поприветствовал Цезаря, стоявшего на ступенях курии Гостилия с венком на голове.
— Я предлагаю, квириты, провести небольшой плебисцит. Согласны ли вы достойно встретить Помпея Магна и дать ему специальное поручение — уничтожить причину, по которой мы все еще терпим этот бесконечный senatus consultum ultimum? Я имею в виду — надо бы вернуть домой Помпея Магна, чтобы он покончил с тем, что представитель козлиной ветви не может даже начать, — с Катилиной!
И опять раздавались приветственные возгласы, пока Катон, Терм, Фабриций и Луций Марий не наложили вето и на последнее предложение.
Председатель коллегии, наделенный правом созывать собрание, Метелл Непот решил, что сказанного и сделанного достаточно. Вполне удовлетворенный, он закрыл собрание и ушел, держась за руки со своим братом Целером. По дороге он жизнерадостно принимал аплодисменты развеселившихся плебеев.
— А тебе понравилось бы, — спросил Цезарь, присоединяясь к ним, — ходить лысым, когда твое родовое имя означает «пышноволосый»?
— Твой папа не должен был жениться на Аврелии Котта, — ответил Непот, не смущаясь. — Никогда не встречал ни одного Аврелия Котту, у кого к сорока годам голова не была бы похожа на яйцо.
— Ты знаешь, Непот, до сегодняшнего дня я не знал, что у тебя такой талант демагога. Там, на ростре, ты показал настоящий стиль. Они ели у тебя с руки. И мне так понравилось твое выступление, что я даже простил тебе выпад по поводу моих волос.
— Должен признаться, я ужасно повеселился. Однако мне ничего нельзя будет сделать, пока Катон на все налагает вето.
— Согласен. Год предстоит неудачный. Но по крайней мере, когда придет срок баллотироваться на более высокий пост, выборщики вспомнят тебя с большой теплотой. Даже я мог бы за тебя проголосовать.
Братья Метеллы шли на Палатин, но прошли немного по Священной улице к Общественному дому, чтобы проводить Цезаря.
— Я так понимаю, что ты возвращаешься в Этрурию? — спросил Цезарь Целера.
— Завтра на рассвете. Я бы хотел, чтобы у меня был шанс сразиться с Катилиной, но наш полководец Гибрид хочет, чтобы я был на границах Пицена. Катилине слишком далеко идти до Пицена, он обязательно споткнется о кого-нибудь. — Целер с любовью сжал запястье брата. — Твоя реплика об утреннем тумане в верховьях Тибра была замечательна, Непот.
— Ты не шутил насчет отзыва Помпея домой? — поинтересовался Цезарь.
— Практически в этом мало смысла, — серьезно ответил Непот. — Готов признаться: я сказал это скорее просто для того, чтобы посмотреть, как отреагируют люди. Однако если бы Помпей оставил свою армию и вернулся домой один, на дорогу ему потребовалось бы не больше пары месяцев — в зависимости от того, как быстро он получит требование возвратиться.
— Через два месяца даже Гибрид заставил бы Катилину сразиться, — сказал Цезарь.
— Конечно, ты прав. Но, послушав сегодня Катона, я теперь не уверен, что хочу провести целый год в Риме с его вечным вето. Ты понял это, когда сказал, что у меня будет неудачный год. — Непот вздохнул. — Урезонить Катона невозможно! Его не заставишь выслушать чужое мнение, сколько бы здравого смысла оно в себе ни заключало! И запугать его немыслимо!
— Говорят, — сказал Целер, — что он даже тренировался. Заранее готовился к тому дню, когда доведет своих коллег плебейских трибунов до белого каления, и они сбросят его с Тарпейской скалы. Когда Катону было два года, вождь марсов Силон держал его над обрывом и показывал на острые камни, угрожая кинуть туда. Но маленькое чудовище просто висело у него в руках и отказывалось подчиниться.
— Да, Катон таков, — усмехнулся Цезарь. — Так оно все и случилось, мне Сервилия рассказывала. Возвращаясь к твоему трибунату, Непот. Я тебя правильно понял? Ты думаешь об отставке?
— Скорее о том, как довести Сенат до такого состояния, чтобы он применил ко мне senatus consultum ultimum.
— Ты все время будешь твердить, что надо вернуть Помпея домой.
— Не думаю, что это понравится сторонникам Катула, Цезарь.
— Именно.
— Однако, — сдержанно сказал Непот, — если бы я предложил народу отстранить Гибрида за некомпетентность и привести нашего Магна домой с теми же полномочиями и боевыми порядками, какие были у него на Востоке, это вызвало бы большое недовольство. Затем, если бы я добавил к первоначальному законопроекту еще немного — скажем, разрешить Магну сохранить прежние полномочия и прежние армии в Этрурии и выдвинуться на должность консула на следующий год in absentia, — как ты думаешь, этого будет достаточно, чтобы вызвать мощное извержение?
Цезарь засмеялся:
— Я бы сказал, вся Италия будет покрыта горячим пеплом!
— Ты известен как дотошный знаток законов, великий понтифик. Ты не откажешься мне помочь разработать детали?
— Не откажусь.
— Будем помнить об этом. Просто на случай, если к следующему январю Гибрид все еще не сможет покончить с Катилиной. Я бы хотел закончить срок моего трибуната отлучением от должности!
— От тебя будет вонять хуже, чем от легионерского шлема, Непот, но только для таких, как Катул и Метелл Сципион.
— Запомни также, Цезарь, что понадобится весь народ, а это значит, я не могу созвать собрание. Для этого мне нужен будет хотя бы претор.
— Интересно, — обратился Цезарь к Целеру, — о каком преторе может думать твой брат?
— Не имею понятия, — серьезно ответил Целер.
— И после того, как тебя заставят уйти из трибуната, Непот, ты отправишься на восток, к Помпею Магну.
— На восток, к Помпею Магну, — подтвердил Непот. — Так они не посмеют применить запрет, когда я вернусь домой — с тем же самым Помпеем Магном.
Братья Метеллы тепло попрощались с Цезарем и пошли своей дорогой. Цезарь смотрел им вслед. Отличные союзники! «Но беда в том, — подумал он, вздохнув и входя в дом, — что никогда не знаешь, когда все может измениться. Союзники нынешнего месяца могут обернуться противниками в следующем. Никогда не знаешь».
С Юлией было легко. Когда Цезарь послал за ней, она бросилась к нему, крепко обняла.
— Папа, я все понимаю! Даже то, почему ты не мог видеть меня целых пять дней! Какой ты умный! Ты навсегда поставил Цицерона на место!
— Ты так думаешь? Я нахожу, что большинство людей не знают своего места. Именно потому кто-то, например я, вынужден ставить их на это место.
— О-о, — с сомнением протянула Юлия.
— А что насчет Сервилии?
Она села ему на колени и стала целовать белые ниточки морщинок у глаз.
— А что сказать, папа? Я знаю, где мое место. С этого места я не могу судить тебя. Брут такого же мнения. Мы решили считать, что ничего не изменилось. — Она пожала плечами. — И правда, ничего не изменилось.
— Какая умная птичка сидит в моем гнезде! — Цезарь прижал к себе дочь и стиснул ее так крепко, что она чуть не задохнулась. — Юлия, ни один отец не смел и мечтать о такой дочери! Я счастлив. Я не променял бы тебя на Минерву и Венеру в одном лице!
За всю свою жизнь Юлия не была так счастлива, как в этот момент, но она была достаточно мудрой птичкой, чтобы не расплакаться. Мужчинам не нравятся женщины, которые плачут. Мужчинам нравятся женщины, которые смеются сами и заставляют смеяться их. Быть мужчиной так трудно: вся эта общественная борьба, необходимость зубами и когтями добиваться своего, когда кругом таятся враги. Женщину, которая дает мужчинам больше радости, чем страданий, всегда будут любить. И Юлия теперь знала, ее будут любить всегда. Недаром она была дочерью Цезаря. Некоторым вещам Аврелия не могла ее научить, и этим вещам она научилась сама.
— В таком случае, насколько я понял, — сказал Цезарь, прижавшись щекой к ее волосам, — наш Брут не даст мне в глаз при следующей встрече?
— Конечно нет! Если Брут будет думать о тебе из-за этого хуже, ему придется дурно думать и о своей матери.
— Очень правильно.
— Ты видел Сервилию в эти пять дней, папа?
— Нет.
Небольшая пауза. Юлия шевельнулась, собралась с силами, чтобы продолжить разговор:
— Юния Терция — твоя дочь.
— Думаю, да.
— Я хочу познакомиться с ней.
— Это невозможно, Юлия. Даже я не видел ее.
— Брут говорит, что по характеру она похожа на мать.
— Если это так, — сказал Цезарь, сняв Юлию с колен и поднимаясь, — лучше, чтобы ты ее не знала.
— Как ты можешь быть вместе с кем-то, кто тебе не нравится?
— С Сервилией?
— Да.
Расцвела его чудесная улыбка, глаза сощурились, скрыв белые веера в уголках.
— Если бы я знал это, птичка, я был бы достойным отцом своей хорошей дочери. Но я не знаю. Иногда я думаю, что даже боги этого не понимают. Может быть, все мы ищем в другом человеке нечто вроде эмоционального завершения, хотя так никогда и не находим. Во всяком случае, мне так кажется. А наши тела выдвигают требования, которые противоречат нашему разуму, и все запутывается еще больше. Что касается Сервилии, — Цезарь дернул плечом, — она — моя болезнь.
И он ушел. Юлия тихо постояла, сердце ее готово было выпрыгнуть из груди. Сегодня она перешла мост. Детство закончилось. Она стала взрослой. Цезарь протянул ей руку и помог перейти на его сторону. Он открыл ей свою душу, и она почему-то знала, что раньше он не пускал туда никого, даже свою мать. И Юлия стала танцевать. И так, танцуя, она оказалась возле комнат Аврелии.
— Юлия! Танцы — это вульгарно!
«И это, — подумала Юлия, — моя бабушка!» Вдруг ей стало так жаль свою бабушку, что она обняла ее и чмокнула в обе щеки. Бедная, бедная бабушка! Сколько в жизни она, наверное, упустила! Неудивительно, что она и папа то и дело ссорятся!
— Мне было бы удобнее, если бы в будущем ты приходил в мой дом, — сказала Сервилия, входя в комнаты Цезаря на улице Патрициев.
— Это не твой дом, Сервилия, это дом Силана. Бедняга и так уже терпит достаточно, чтобы еще видеть, как я прихожу в его дом совокупляться с его женой! — резко возразил Цезарь. — Мне нравилось поступать так с Катоном, но Силана я так не оскорблю. Странно, что у тебя, патрицианки, порой бывают понятия, достойные шлюхи из субурских трущоб!
— Как хочешь, — смирилась она и села.
Цезарю подобная реакция немало сказала. Сервилия могла бы ему даже нравиться, но к этому времени он уже достаточно хорошо ее знал. И тот факт, что она сидела одетая, а не стояла, привычно раздеваясь, сообщил ему, что она чувствует себя далеко не так уверенно, как хочет представить. Поэтому он тоже сел в кресло, из которого мог наблюдать за ней, и в котором она видела его целиком — с головы до ног. Его поза была величественной: правая нога чуть выдвинута вперед, левая рука на спинке кресла, правая на коленях, голова высоко поднята.
— Мне полагалось бы задушить тебя, — сказал он после некоторого молчания.
— Силан тоже думал, что ты изрубишь меня на куски и скормишь волкам.
— Действительно? Это интересно!
— О, он был целиком на твоей стороне! Как вы, мужчины, защищаете друг друга! Он имел безрассудство сердиться на меня, потому что — хотя я не понимаю, почему! — моя записка заставила его голосовать за казнь заговорщиков. Подобной ерунды мне не приходилось слышать!
— Ты считаешь себя экспертом в политике, моя дорогая, но на самом деле ты — политическая невежда. Ты никогда не сможешь наблюдать за тем, как сенаторы делают политику. Существует большая разница между политикой сенаторов и политикой в комициях. Я думаю, что мужчины, вращающиеся в обществе, хорошо знают, что рано или поздно у них вырастут рога, но ни один мужчина не ожидает, что рога у него покажутся во время заседания Сената. И тем более — в самый важный момент дискуссии, — жестко произнес Цезарь. — Разумеется, ты заставила его голосовать за казнь! Если бы он проголосовал вместе со мной, вся Палата сделала бы вывод, что он — мой сводник. У Силана нет здоровья, но у него есть гордость. Почему же еще, ты думаешь, он молчал, когда узнал о нашей связи? Записку прочитала половина Сената. Ты фактически ткнула Силана носом в свои делишки, ведь так?
— Я вижу, что ты на его стороне, как он — на твоей.
Цезарь шумно вздохнул, возведя глаза к потолку.
— Сервилия, единственная сторона, на которой я пребываю, — это моя собственная.
— Да уж, конечно!
Последовавшее молчание прервал Цезарь.
— Наши дети намного мудрее, чем мы. Они восприняли случившееся очень хорошо и здраво.
— Да? — равнодушно переспросила она.
— Ты не говорила с Брутом об этом?
— Нет. С тех пор как это произошло и Катон пришел, чтобы сообщить Бруту, что его мать — шлюха. На самом деле он сказал «проститутка». — Она улыбнулась. — Я сделала фарш из его лица.
— А-а, так вот в чем дело! В следующий раз, когда я увижу Катона, я скажу ему, что понимаю его чувства. Я тоже испытал на себе твои когти.
— Только в таком месте, где не видно.
— Я так понимаю, что должен быть благодарен тебе за такую милость.
Сервилия подалась вперед.
— У него страшный вид? Я очень его располосовала?
— Ужасно. Он выглядит так, словно на него напала гарпия. — Цезарь усмехнулся. — Если подумать, «гарпия» подходит тебе лучше, чем «шлюха» или «проститутка». Однако не слишком зазнавайся. У Катона хорошая кожа, так что со временем шрамы исчезнут.
— На тебе тоже шрамы исчезают.
— Это потому, что у меня и Катона одинаковый тип кожи. Боевой опыт учит мужчину, какие рубцы останутся, а какие пройдут. — Еще один шумный вздох. — Что же мне с тобой делать, Сервилия?
— Задать такой вопрос — все равно что левый сапог надеть на правую ногу, Цезарь. Инициатива должна исходить от меня, а не от тебя.
Цезарь хихикнул.
— Чушь, — тихо сказал он.
Она побледнела.
— Ты хочешь сказать, что я люблю тебя больше, чем ты меня.
— Я вообще тебя не люблю.
— Тогда почему же мы вместе?
— Ты нравишься мне в постели. Это редкость для женщины твоего класса. Мне нравится такая комбинация. И у тебя между ушей значительно больше, чем у большинства женщин. Даже если ты и гарпия.
— Значит, ты считаешь, что именно там он находится? — спросила она, отчаянно желая отвлечь его от ее ошибок.
— Что?
— Наш мыслительный аппарат.
— Спроси любого армейского хирурга или солдата, и он тебе ответит. Cerebrum, мозг. То, о чем спорят философы, — не cerebrum, это animus, разумное начало, мысль. Одушевленный ум, душа. Та часть человеческого духа, в которой могут зарождаться сверхрациональные идеи, от музыки до геометрии. Та часть личности, которая умеет парить. Она находится в том месте, которого мы не знаем. Голова, грудь, живот… — Он улыбнулся. — Она может прятаться даже в больших пальцах наших ног. Логично, если вспомнить, как подагра вывела из строя Гортензия.
— Я считаю, что ты ответил на мой вопрос. Теперь я знаю, почему мы вместе.
— Почему?
— Из-за этого. Я — твой оселок. Ты оттачиваешь на мне свой ум, Цезарь.
Сервилия встала с кресла и стала раздеваться. Вдруг Цезарь страстно захотел ее. Не ласкать, нет. Гарпию нежностью не укротить. Гарпия — это гротеск, ее надо брать на полу, заломить ее когти за спину, вонзить зубы ей в шею — и брать, брать, брать.
Грубость всегда укрощала Сервилию. Когда он перенес ее с пола на кровать, она стала податливой, мягкой, похожей на котенка.
— Любил ли ты хоть одну женщину? — спросила она.
— Цинниллу, — вдруг ответил он и закрыл глаза, чтобы скрыть слезы.
— Почему? — спросила гарпия. — В ней ведь не было ничего особенного. Она не была ни остроумна, ни умна. Хотя и патрицианка.
Вместо ответа Цезарь отвернулся от нее и сделал вид, что уснул. Говорить с Сервилией о Циннилле? Никогда!
«Почему же я так любил ее — если то, что я чувствовал к ней, можно назвать любовью? Циннилла была моя с того самого времени, как я взял ее за руку и увел в свой дом из дома Гая Мария. В те дни Марий стал уже слабоумной тенью себя. Сколько мне было лет тогда? Тринадцать? А ей — всего семь, обожаемой малышке. Такая смуглая, пухлая, нежная… Как мило она поднимала верхнюю губу, когда улыбалась… А она много улыбалась. Олицетворенная кротость. Для нее ничего не существовало, только я. Любил ли я ее так сильно просто потому, что мы были вместе еще детьми? Или потому, что, приковав меня к жречеству и женив на незнакомой девочке, старый Гай Марий подарил мне нечто такое драгоценное, чего я уже никогда не встречу?»
Цезарь вдруг сел и шлепнул Сервилию по заднице так крепко, что до конца дня у нее не сходило красное пятно.
— Время уходить, — сказал он. — Давай, Сервилия, уходи. Уходи быстро!
Она торопливо ушла, не сказав ни слова. Что-то в его лице наполнило ее таким же ужасом, какой она сама вызывала у Брута. Как только она ушла, Цезарь уткнулся в подушку и заплакал — так, как не плакал с тех пор, как умерла Циннилла.
В том году Сенат больше ни разу не собирался. Ничего необычного в этом не было, поскольку официального расписания заседаний не существовало: они созывались магистратом, и обычно это делал консул, у которого были фасции на данный месяц. В декабре настала очередь Антония Гибрида, но Цицерон его заменил и в полной мере удовлетворил свою жажду власти. К тому же из Этрурии не поступало известий, стоящих того, чтобы выманивать сенаторов из их нор. Трусы! Кроме того, старший консул не был уверен, что Цезарь не выкинет еще что-нибудь, если дать ему хоть полшанса. Каждый день комиций Метелл Непот пытался уволить Гибрида, а Катон все налагал вето. Аттик и другие всадники, сторонники Цицерона из восемнадцати старших центурий, много трудились, чтобы заставить народ разделить точку зрения Сената. И все же оставалось много мрачных лиц. И еще более мрачных взглядов — взглядов со всех сторон.
И еще один фактор, на который не рассчитывал Цицерон, — некоторые молодые люди. Лишенные своего любимого отчима, Антонии записались в члены «Клуба Клодия». При обычных обстоятельствах никто в возрасте и положении Цицерона не заметил бы их. Но заговор Катилины и его последствия вывели их из тени. И какое огромное влияние приобрели эти юнцы! О нет, не среди первого класса, а на всех уровнях ниже его.
Подходящий пример — молодой Курион. Неуправляемый до предела, он даже побывал под арестом в своей комнате, куда его запер старший Курион, уже не знавший, как справиться с пьянством, играми и сексуальными подвигами. Но это, естественно, не помогло. Марк Антоний освободил молодого Куриона, и их обоих видели в грязной таверне, где они пьянствовали, проигрывали большие деньги и целовали всех шлюх подряд. А теперь у молодого Куриона появилось дело, и внезапно он открылся со стороны, не имеющей ничего общего с пороком. Молодой Курион был намного умнее своего отца. Каждый день блестяще выступал на Форуме, будоража людей.
И еще Децим Юний Брут Альбин, сын и наследник семьи, традиционно выступавшей против всякой популистской инициативы. Например, Децим Брут Галльский был одним из самых ожесточенных противников братьев Гракхов, родственник ветви Семпрониев с родовым именем Тудитан. Симпатии традиционно переходили из поколения в поколение, и это означало, что молодой Децим Брут должен поддерживать таких людей, как Катул, а не разрушителей устоев вроде Гая Цезаря. А вместо этого Децим Брут торчал на Форуме, подстрекая Метелла Непота, приветствуя появление Цезаря и стараясь понравиться всем, от вольноотпущенников до граждан четвертого класса. Еще один умный и способный молодой человек, который явно не соблюдал принципов, поддерживаемых boni, и общался с плохими людьми.
Что касается Публия Клодия, ну… Со времени суда над весталками прошло десять лет. Все знали, что Клодий — самый яростный враг Катилины. И вот он с огромным количеством клиентов (как ему удалось набрать клиентов больше, чем было у его старшего брата Аппия Клавдия?) создает неприятности для врагов Катилины! Вечно таскается под руку со своей несносной женой — это уже колоссальное публичное оскорбление! Женщины не ходят на Форум. Женщины не слушают собрания комиций с какого-нибудь возвышения. Женщины не поднимают голоса, приветствуя или, наоборот, непристойно оскорбляя кого-нибудь. Фульвия все это проделывала — и публике это явно нравилось. Хотя бы потому, что она была внучкой Гая Гракха, который не оставил потомства по мужской линии.
Никто всерьез не воспринимал Антониев до казни их отчима. Возможно, люди просто не видели дальше скандалов, которые неизменно сопровождали братьев Антониев? Ни один из троих не блистал ни способностями, ни умом — в этом им не сравниться с молодым Курионом, Децимом Брутом или Клодием, — но было в них нечто, что нравилось толпе больше ума и способностей. Они притягивали к себе людей так же, как выдающиеся гладиаторы или возницы на колесницах. Людей восхищала их физическая форма, их превосходство над обычными гражданами благодаря простой мускульной мощи. Марк Антоний имел привычку появляться одетым только в тунику, что позволяло людям любоваться массивными бицепсами, икрами, широкими плечами, плоским животом. Его грудь была как свод храма, а предплечья — как дубовые стволы. Тунику он носил в обтяжку, откровенно демонстрируя очертания своего пениса, чтобы все знали: им не показывают фальшивку, искусственную прокладку. Женщины вздыхали и падали в обморок. Мужчины чувствовали себя несчастными, готовыми провалиться сквозь землю. Он был очень некрасив, Марк Антоний: большой нос крючком, нависающий над огромным, агрессивным подбородком; рот — маленький, с толстыми губами, глаза слишком близко поставлены, щеки — толстые, рыжеватые волосы — густые, жесткие, вьющиеся. Женщины шутили, что очень трудно найти его рот для поцелуя: оказываешься зажатой между носом и подбородком. Короче, Марку Антонию (да и его братьям тоже, хотя и в меньшей степени) не обязательно было быть великим оратором или ловким судебным угрем. Он просто расхаживал, покачиваясь, как внушающее всем ужас чудовище.
Вот несколько очень веских причин, по которым Цицерон не созывал Сенат в последние дни своего консульского срока, — как будто ему не хватало и одного Цезаря, чтобы затаиться.
Но в последний день декабря, когда солнце уже уходило на отдых, старший консул явился в Трибутное собрание, чтобы сложить с себя полномочия. Он долго и упорно работал над своей прощальной речью, желая покинуть сцену со словами, подобных которым Рим до сих пор не слышал. Его честь требовала этого. Даже если бы Антоний Гибрид был в Риме, он не составил бы конкуренции. Но вышло так, что Цицерон солировал. Замечательно!
— Квириты, — начал он сладкозвучным голосом, — этот год был знаменательным для нашего Рима…
— Вето, вето! — выкрикнул Метелл Непот из колодца комиций. — Я налагаю вето на любые твои речи, Цицерон! Ни одному из тех, кто без суда казнил римских граждан, нельзя давать возможности оправдать содеянное! Закрой свой рот, Цицерон! Принеси клятву и сойди с ростры!
Наступила абсолютная тишина. Конечно, старший консул надеялся, что собрание будет многочисленным и это оправдает перенос места сбора из колодца комиций к ростре храма Кастора, но народу пришло мало. Аттику кое-чего удалось добиться: присутствовали все всадники, сторонники Цицерона, и, похоже, числом они превосходили оппозицию. Но то, что Метелл Непот наложит вето на нечто столь традиционное, как право уходящего консула на речь, — об этом Цицерон не подумал. И с этим ничего нельзя было поделать. И неважно, сколько сторонников Цицерона собралось, много или мало. Второй раз за короткий период Цицерон всем сердцем пожелал, чтобы до сих пор действовал закон Суллы, запрещавший трибунам накладывать вето. Но этот закон больше не действовал. И Цицерон уже ничего не мог сказать. Ни одного слова!
И он начал приносить клятву по древней формуле, закончив ее словами:
— Я также клянусь, что я один, без чьей-либо помощи, спас отчизну, что я, Марк Туллий Цицерон, консул Сената и народа Рима, сохранил законное правление и защитил Рим от врагов!
После этих слов Аттик позаботился об оглушительных аплодисментах. Не было молодежи, которая лаяла бы или свистела. В канун Нового года у сопляков нашлись дела поинтереснее, чем наблюдать, как Цицерон сдает полномочия. «В некотором роде это победа», — думал Марк Туллий Цицерон, спускаясь с ростральных ступеней и протягивая руки к Аттику. В следующий момент на его голове уже красовался лавровый венок. И толпа на руках пронесла его весь путь до лестницы Кольчужников. Жаль, что не было Цезаря, чтобы увидеть это. Но, как все вновь избранные магистраты, Цезарь не мог присутствовать. Завтра он и новые магистраты вступят в должность, принеся присягу в храме Юпитера Наилучшего Величайшего, и начнется то, чего Цицерон очень боялся. Особенно в той части, которая касалась Цезаря. Для boni наступающий год будет несчастливым.
Завтрашний день подтвердил его предчувствия. Как только закончилась официальная церемония принесения присяги, и был выправлен календарь, новый городской претор Гай Юлий Цезарь покинул первое собрание Сената и поспешил в колодец комиций, чтобы созвать Трибутное собрание. Очевидно, что все было организовано заранее. Цезаря ожидали только те, кто придерживался популистских взглядов, от молодежи до его сторонников-сенаторов и обязательной толпы людей, стоящих по своему положению чуть выше неимущих, реликты долгих лет, прожитых Цезарем в Субуре, — все эти евреи в своих шапочках, римские граждане, кому с молчаливого согласия Цезаря удалось зачислить себя в списки сельской трибы, вольноотпущенники, мелкие торговцы, также входящие в сельские трибы. По краям колодца комиций толпились их жены и сестры, дочери и тети.
Обычный низкий голос Цезаря сменился новым, ораторским. Городской претор заговорил высоким чистым тенором, который был очень хорошо слышен повсюду, сколько бы народа ни собралось.
— Люди Рима, я собрал вас здесь сегодня, чтобы вы были свидетелями моего протеста против нанесенного Риму оскорбления, такого чудовищного, что плачут даже боги! Более двадцати лет назад храм Юпитера Наилучшего Величайшего сгорел. В юности я был flamen Diaslis, специальным жрецом Юпитера Наилучшего Величайшего, а теперь, в зрелые лета, я стал великим понтификом и опять служу Великому Богу. Сегодня, вступая в должность, я должен был принести присягу в новом храме, который надлежало построить Квинту Лутацию Катулу по поручению Луция Корнелия Суллы Счастливого. Поручение было дано восемнадцать лет назад. Люди Рима, я испытал стыд! Стыд! Я унизился перед Великим Богом, я плакал, прикрываясь своей toga praetexta. Я не мог взглянуть в лицо новой великолепной статуи Великого Бога, заказанной и оплаченной моим дядей Луцием Аврелием Коттой и его коллегой-консулом Луцием Манлием Торкватом! Да, всего лишь несколько дней назад в храме Юпитера Наилучшего Величайшего не было статуи Великого Бога!
Всегда выделявшийся даже среди самого большого скопления народа, Цезарь, став городским претором, казался еще выше и величественнее. Сила, которая таилась в нем, изливалась наружу, она овладела в толпе каждым, покорила, поработила.
— Как такое возможно? — спросил он толпу. — Почему Юпитер, этот руководящий дух Рима, проигнорирован, оскорблен, очернен? Почему стены храма не демонстрируют того величайшего искусства, которое может предложить наше время? Почему Минерва и Юнона существуют как воздух, как ничто? Ни одной их статуи, даже выполненной в дешевой обожженной глине? Где позолота? Где колесницы? Где великолепная лепнина, где удивительной красоты полы?
Цезарь помолчал, глубоко вдохнул, грозно посмотрел на собравшихся.
— Я могу сказать вам это, квириты! Деньги, предназначенные для всего этого, остались в кошельке Катула! Все эти миллионы сестерциев, которые казна Рима выделила Квинту Лутацию Катулу, остались на банковском счету самого Катула! Я был в казначействе и попросил записи расходов. Но их нет! Нет записей, свидетельствующих о судьбе множества сумм, выплаченных Катулу за все минувшие годы! Кощунство! Вот даже каким словом это следует охарактеризовать! Человек, которому доверили воссоздать дом Юпитера Наилучшего Величайшего в еще большей красе и великолепии, чем прежний, позорно дезертировал, прибрав деньги!
Резкая обличительная речь продолжалась. Толпа возмущалась все больше и больше. То, что говорил Цезарь, было правдой. Ведь все это видели.
С Капитолия прибежал Квинт Лутаций Катул в сопровождении Катона, Бибула и остальных boni.
— Вот он! — крикнул Цезарь, указывая на Катула. — Посмотрите на него! О-о, какая наглость! Какая опрометчивость с его стороны! Однако, квириты, следует признать его смелость, не правда ли? Посмотрите, как бежит этот мошенник! Как он может столь быстро двигаться под таким тяжелым грузом государственных денег? Квинт Лутаций Расхититель! Растратчик, растратчик!
— Что все это значит, praetor urbanus? — грозно спросил запыхавшийся Катул. — Сегодня feriae, праздничный день, сегодня ты не можешь созывать собрание!
— Как великий понтифик, я имею право созывать народ, чтобы обсудить религиозную тему, в любое время, в любой день! А это определенно религиозная тема. Я объясняю народу, почему у Юпитера Наилучшего Величайшего дом, не соответствующий его статусу, Катул.
Катул слышал крики «Растратчик!», и ему не требовалась дополнительная информация, чтобы сделать правильные выводы.
— Цезарь, за это я сдеру с тебя шкуру! — крикнул он, потрясая кулаком.
— О-о! — воскликнул Цезарь, отпрянув в показном страхе. — Вы слышите его, квириты? Я объявляю Катула святотатствующим пожирателем общественных денег, а он грозится освежевать меня! Но, Катул, почему не признать то, что знает каждый в Риме? Доказательство налицо. У меня намного больше свидетельств, чем мог представить ты, когда в Палате обвинял меня в измене! Достаточно посмотреть на стены храма, на его полы, пустые цоколи и на отсутствие даров, чтобы увидеть, какое унижение ты причинил Юпитеру Наилучшему Величайшему!
Катул стоял, не находя слов. Сказать по правде, он попросту не знал, как объяснить рассерженной толпе ужасное положение, в которое поставил его Сулла! Народ никогда не поймет, насколько дорого обошлось строительство такого огромного и вечного сооружения, как храм Юпитера Наилучшего Величайшего. Что бы он ни пытался сказать в свое оправдание, все это прозвучит как паутина смехотворной, жалкой лжи.
— Народ Рима, — обратился Цезарь к сердитой толпе, — я предлагаю рассмотреть in contio два закона. Один — обвиняющий Квинта Лутация Катула в расхищении государственных фондов, и другой — призывающий осудить его за святотатство.
— А я налагаю вето на любое обсуждение данного вопроса! — взревел Катон.
На это Цезарь пожал плечами и простер руки в умоляющем жесте, словно спрашивая: что можно сделать, если Катон опять прибегает к вето? Затем он громко сказал:
— Я распускаю собрание! Идите домой, квириты, и принесите жертву Великому Богу! Молите его, чтобы он позволил Риму устоять, когда граждане разворовывают его фонды и нарушают священные контракты!
Цезарь легко сошел с ростры, весело улыбнулся «хорошим людям» и зашагал по Священной улице, окруженный сотнями возмущенных римлян, умоляющих его не оставлять этой проблемы и обвинить Катула.
Бибул заметил, что Катул задыхается, и подошел, чтобы поддержать его.
— Быстро! — крикнул он Катону и Агенобарбу, скидывая с себя тогу.
Они сделали из нее носилки, силой уложили на них Катула и с Метеллом Сципионом в качестве четвертого помощника отнесли Катула домой. Лицо его посерело. Они почувствовали облегчение, когда принесли лидера boni домой и уложили в постель под причитания его всполошившейся жены Гортензии. На этот раз все вроде бы обошлось.
— Сколько же еще сможет вынести бедный Квинт Катул? — воскликнул Бибул, когда они вышли на кливус Победы.
— Каким-то образом, — сквозь зубы сказал Агенобарб, — мы должны заткнуть навсегда этого irrumator Цезаря! Если нет другого способа, пусть это будет убийство!
— Ты хотел сказать — fellator? — спросил Гай Пизон.
Выражение лица Агенобарба так испугало его, что он решил разрядить атмосферу. Не отличавшийся благоразумием, сейчас он чувствовал катастрофу и думал о собственной судьбе.
— Цезарь — fellator? — презрительно переспросил Бибул. — Только не он! Некоронованные цари не пассивны, они активны. Они не дают, они берут!
— Ну вот, опять, — вздохнул Метелл Сципион. — Остановить Цезаря здесь, остановить Цезаря там. И никогда мы его не останавливаем.
— Мы можем остановить его и сделаем это, — отчетливо произнес тщедушный Бибул. — Одна птичка чирикнула мне, что очень скоро Метелл Непот собирается внести предложение — вернуть Помпея с Востока, чтобы заняться Катилиной, и опять предоставить ему imperium maius. Вообразите это, если сможете! Полководец на территории Италии с империем, степень которого предоставляется лишь диктатору!
— А как это поможет нам в случае с Цезарем? — спросил Метелл Сципион.
— Непот не может предложить такой законопроект одним только плебеям. Он должен будет обратиться ко всему народу. Ты можешь хоть на миг допустить, что Силан или Мурена согласятся созвать собрание, чтобы предоставить Помпею imperium maius на территории Италии? Нет, это будет Цезарь.
— Ну и что?
— И мы постараемся, чтобы собрание прошло бурно. Затем, когда Цезарь будет отвечать по закону за любое возникшее насилие, мы обвиним его согласно lex Plautia de vi. Если ты забыл, Сципион, я — претор, председательствующий на суде по делам о насилии! И чтобы низложить Цезаря, я готов не только совершить любые незаконные действия, какие смогу, но даже отправиться к многоголовому псу Церберу и погладить каждую из его голов!