Все посмотрели на Анфеда. Он застеснялся:
— Ногу сломать!
— Анфедушка, — протянула Надя голосом любящей учительницы, — зачем?
— Ну как, — совсем застеснялся Анфед. — Три месяца отдыху. А хорошо сломаешь — все пять! И зарплата идет, и можешь чем-то своим заниматься. У нас один чудак чуть не полгода на больничном сидел, так почти кандидатскую сделал за это время.
Надя засмеялась и повернула голову к Веснину:
— А вы что хотите сломать?
— Судьбу, — хмыкнул Веснин.
— Есть причины?
— У кого их нет?
— За всех не говорите, — ядовито улыбнулся Ванечка.
И Надя улыбнулась. Хорошо улыбнулась — без насмешка, без иронии. Веснину сразу стало легче. Он всегда был такой — легкий на улыбку. Ругань перетерпит любую, на своем будет стоять, а вот улыбка не раз сбивала его с позиций. Он даже подумал: «Чего я на всех злюсь? Тот не такой, эта не такая… Мир под меня подгонять никто не будет. Самому надо за собой следить. Сам виноват, что ни отдых, ни работа не лезут в голову. Может, и прав Серов: не только пришельцем я должен жить. Мог ведь я не только о других планетах писать…»
«Мог! Мог! — сказал он себе. — О том же Щеглове — истинном северянине, устроившем на Чукотке настоящую коммунистическую факторию, где каждый брал в лавке все, что хотел, расплачиваясь по своим возможностям. То, что ревизия не оценила искренности Щеглова — дело второе. В каком-то смысле Щеглов сам был пришельцем. Если не с Трента, то уж из будущего…»
Мысль о Щеглове не затерялась в голове Веснина. Вытащила из памяти круглые наивные глаза северянина, рядом с которым Веснин проработал два года. Но уже до знакомства с Весниным Щеглов пользовался на Севере славой большого коллекционера. Началось это у него давно, еще до войны, когда после злополучной фактории его произвели в начальника почты, где впервые, к счастью для себя и к несчастью для редких подписчиков, Щеглов обнаружил иллюстрированные журналы. Картинка к картинке — восхищенный Щеглов собирал все. А когда подписчики возмутились, с легким сердцем оставил почту и, разобрав обклеенные репродукциями дощатые переборки дома, отправил все это свое богатство в Норильск. Он знал, что путеводная звезда найдена. Слух о коллекции Щеглова дошел до одного известного художника, проживавшего тогда в Норильске. Художник познакомился с коллекцией и пришел в ужас. «Вкус! Где вкус?» — ошалело спросил художник. «Какой, однако, вкус? — спросил Щеглов. — Я первую премию получил на выставке. Я могу любой уголок оформить! Вот водка, она с премии, давай пить!» Но художник вынул из кармана свою собственную бутылку. «Я на деньги, полученные за дурной вкус, не пью!» — «А я премию получил!» — хвастался Щеглов. «За дурной вкус, за отсутствие вкуса»! — «Однако ты что-то такое знаешь, — сдался Щеглов. — Учи!»
«Чем не пришелец, — подумал про себя Веснин. — Но вот ведь я не писал о нем…»
И посмотрел на Надю. «Пора бы ей детей завести. Муж — не то. Муж сейчас не самое главное. Сейчас любят самостоятельность. Но — дети…»
Блики света прыгали по лицу Нади — красивое у нее лицо. «Интересно, чего бы она хотела, сбывайся наши желания?»
— Ну? — засмеялся Анфед, будто подслушал мысли Веснина, и потянул Надю за рукав коротенького халатика. — Теперь твоя очередь. Говори.
Но ответить Надя не успела. Может, и задумала желание, но ответить не успела. Мощная молния разорвала небо на неровные куски, вонзилась в море, забилась в истеричных конвульсиях. И глухо покатились над лесом, палатками, над узкой речкой и тальником грохочущие раскаты.
Кубыкин вскочил:
— Пойду… Генератор вырублю… Свечки готовьте…
И кинулся в навалившуюся на мир темноту.
Веснин вспомнил: вкладыш так и висит на кустах. Надо его снять. Дождь хлынет — не высушишь. Да и свет Кубыкин сейчас отключит.
Не прощаясь (не принято это было на базе), встал, задел плечом столб, на котором тускло светился фонарь, и фонарь, как по сигналу, вдруг начал гаснуть, совсем погас. А за кухней ревнул, захлебываясь, генератор.
Настоящая непробиваемая темнота окутала базу, только костерок за спиной Веснина пошевеливал лапами. Невольно выставив перед собой руки, Веснин искал — где она тут, палатка?
Ударила молния, и палатка будто выпрыгнула из тьмы. Полы отброшены, внутри свеча.
Свеча?
Какая еще свеча?
Разве, уходя, он зажигал свечу?
Неприятный холодок тронул кожу Веснина. А тут еще растяжка попала под ноги. Споткнулся, упал, расползлась на плече рубашка. «Финская, — еще успел подумать Веснин. — Серов привез. Сказал: большая она ему! Да в рая, наверное. Человек запасливый, скорее всего, две купил».
И как-то необыкновенно четко он представил себе Серова. Щуплый, узкое лицо или в порезах от безопасной бритвы, или вообще небритое; в очках, левое стекло в трещинах, плохие мелкие зубы — первый любовник, черт подери! Но голове этого любовника могли позавидовать многие. Многие, кстати, и завидовали.
Встав, Веснин тряхнул головой и, сделав пару шагов, решительно влез в палатку.
Ни-че-го!
Ни огня, ни свечения. Ничего! Тьма. Сумрак.
Он нашарил спички, нашел свечу. Вот теперь — да, горит свеча. Настоящая, стеариновая. Матрас валяется, спальник. В углу, на рассохшемся столике — кофейник, чашка, продукты. Ничего необычного.
И, раскидывая спальник, Веснин строго сказал себе: «Нервишки, дружок. Мало работаешь. Это надо кончать. Хватит валять ваньку!»
И сразу отчетливо представил длинную улицу, в пыли которой со свистом и улюлюканьем Анфед, Кубыкин, еще какие-то люди валяли бедного Ванечку. Ванечка был жалок, даже не пытался протестовать, и сценка эта Веснина не порадовала. Слишком отчетливая, слишком реальная была сценка. А до этой грани Веснин еще не дошел.
3
Молнии раздергивали шторки над миром, занудливо скрипела за палаткой сосна. Скрип ее, сливающиеся в зарево вспышки, духота ночи вызывали сердцебиение — попробуй усни! Да Веснин уже и понял, что не уснет. Он даже не пытался закрывать глаза. Потянулся за сигаретами, но только к ним прикоснулся — полоснула невообразимая, раскаленная добела молния. «Нельзя пошевелить цветка, звезду не потревожив…» Коснулся спичек, и молния ударила вновь — удручающе точно.
«А ну?» — хмыкнул Веснин и пять раз подряд ударил ладонью в деревянный пол палатки. С той же точностью, хоть на хронометре отбивай, пять раз ударила и молния, пять раз подряд разбились в выжженном невидимом небе раскаты сухой грозы.
«Видел, наверное, Кубыкин шаровую», — подумал Веснин, и ему сразу расхотелось творить чудеса. Сказок в мире всегда было больше, чем законов физики. Незачем эти сказки плодить.
Он лежал, стараясь ни к чему не притрагиваться. Даже сигарету оставил, не зажег. Сжимал веки, пытался уйти в себя, забыться, но вздрагивал, раскрывал глаза: то ли стоит кто-то за палаткой, то ли наблюдает кто-то за ним из-за сосны… Он внимательно всматривался в мертвый, застывший, появляющийся лишь на секунду пейзаж и вновь сжимал веки. «Никого там, конечно, нет. Ванечка спит, Кубыкин спит, спят и Анфед, и Надя».
Но кожу опять обдало неприятным дергающим холодком.
Было там перед палаткой что-то, было! Вроде ветка хрустнула, вроде ветерок прошелестел… Кто же там ходит?
Веснин приподнял голову.
И вздрогнул.
Тень, даже не тень, а так — призрак, газовое облачко, дымный шлейф, пронизанный изнутри мерцанием, — воздушно клубилась на фоне черной ночной сосны, обвивая ее, расползаясь по израненной обожженной поверхности. И хотя не жестокой, не холодной была эта тень, даже напротив — дымчато-нежной, голубоватой, какими бывают лишь далекие морские мысы или девочки с детских переводных картинок, виделось в этом газовом облачке нечто невообразимо чужое, заставившее Веснина сжаться, отодвинуться в глубь палатки, выставить перед собой погашенную свечу.
…И этот призрак ни на секунду не оставался в покое. Он трепетал, как на ветру, дрожал, как летящие над землей паутинки, и то расширялся, захватывая почти всю поляну, то опадал, обнимая сосну и испуская свой мерцающий, ни на что не похожий свет — чужой, действительно ни на что не похожий. И все это время Веснин чувствовал легкие покалывания по коже — бип-бип, бип-бип. Будто «бипер» врубили — есть такие маяки. Видел их Веснин, блуждая по свету.
«Вот так, — сказал он себе. — Дождался! Жди теперь дождя. Дождь не обманет. Ливанет — все смоет».
Но дождь, похоже, и не собирался, а молнии лишь ярче подчеркивали реальность призрака. Именно призрака, поскольку от него даже тень не падала; хотя можно ли ждать тени от светящегося изнутри пятна?
Откинувшись к задней стенке палатки, прижавшись головой к огромному сальному пятну на полотне (кто-то сунул в карман свечу и забыл о ней), Веснин готов был вскрикнуть, но выручил Кубыкин. Невероятным своим голосом, сейчас низким, негромким, он сказал:
— Человек.
Веснин замер: откуда Кубыкин? почему Кубыкин? И впился взглядом в призрак — как он отреагирует на появление еще одного человека?
Но голос Кубыкина в той же тональности, равнодушной, почти механической, повторил то же слово, и Веснин с ужасом понял: не Кубыкин это говорит, это ему, Веснину, голссом Кубыкина говорят:
— Человек.
Веснин не выдержал. Привстал, на четвереньках приблизился к выходу, но газовый шлейф деформировался, расплылся по сосне, усилились, жаля тело, укалывания; а каждая трещинка, каждая капля смолы вдруг проявилась на обожженном стволе явственно, четко, как под увеличительным стеклом.
— Кто ты? — спросил Веснин, останавливаясь.
Голос Кубыкина ответил:
— Ты не поймешь ответа.
«Вот и доработался, — не без издевки сказал себе Веснин. — Хорошо поработал. И образы четкие — прямо по Серову. Пиши с натуры!» И уже не зная что делать, спросил:
— Это ты?… Кубыкин?…
— И да, и нет, — ответил голос Кубыкина. — Выбери ответ сам.
«Вот и выберу! И скажу, валяй, мне вставать рано!»
Но вслух это произнести Веснин не смог. Только сжал кулаки:
— Но если ты не Кубыкин, то… кто ты?
— Иной, — ответил голос. — Я — иной.
— Иной Кубыкин? — изумился Веснин. — Разве Кубыкиных двое?
— Ты не поймешь ответа.
— Но ты… человек?
— И да, и нет. Выбери ответ сам.
— Но ты же разговариваешь со мной, и мы понимаем друг друга! Почему же я не пойму?
— Выбери ответ сам.
— А-а-а… — догадался Веснин. — Ты, наверное, не имеешь своего голоса, а потому берешь первый попавшийся. Вроде как на прокат, да?
Призрак промолчал.
— И ты уже с кем-то разговаривал? Я не первый?
— Да.
— Но если так, — Веснин вытер ладонью взмокший лоб, — значит, о тебе что-то знают, тебя кто-то видел, тебя кто-то встречал…
— Помнят ли тебя все те дети, с которыми ты где-то когда-то разговаривал?
— Дети? — переспросил Веснин. — При чем тут дети?
Спрашивая, он на ощупь искал спички. Не решался повернуться к призраку спиной, холодел от его мерцания:
— Я что, похож на ребенка?
— Ты не поймешь ответа.
— Но что-то должно нас связывать, если ты идешь на разговор с нами и даже пользуешься нашими голосами!
— Да, Разум.
— А-а-а… — протянул Веснин. — Братья по разуму!
Он произнес это с иронией. «Братья по разуму» был один из самых известных его романов, но сейчас, в этой одуряюще душной ночи любая литературная ассоциация выглядела по меньшей мере нелепо. И Иной, казалось, ощутил это:
— Твоя усмешка определяет ступень твоего разуме.
— У разума есть ступени?
— Да.
— Их много?
— Мы насчитываем их семь.
— На какой же находимся мы — люди?
— Вы вступаете на вторую.
Веснин нащупал, наконец, спички. «Интересно взглянуть — что там, за сосной? И у палаток. И у кухни… Не Ванечка же устроил этот концерт?…» Он представил тоненькие Ванечкины усики и решил: с него станется!
Призрак медленно поплыл по стволу сосны, и Веснин услышал:
— Я не стесняю твоей свободы. Ты волен выбирать сам.
«Еще бы! — нервно хмыкнул Веснин, — Конечно, волен. Только что будет, если я попаду под высокое напряжение?…» Но вслух он опять ничего не сказал, только молча, замирая, чувствуя колодок в груди, подполз на четвереньках к выходу, за которым услужливая, но слишком громогласная молния сразу высветила пустой, как пустыня, лес — никого! Кричи, вопи — никто тебя не услышит. Все спят.
«Значит, не Ванечка…» Эта мысль, как ни странно, успокоила Веснина. Он не любил шуток, суть которых до него не доходила. И осмелев, он поднял глаза на то, что называло себя Иным:
— Значит, ты не человек?
— Ты не поймешь ответа.
— А твоя родина… Я могу узнать, где она?
— У разума одна родина.
— Что это значит?
— Ты не поймешь ответа.
— Но я понимаю твою речь, я, наконец, вижу тебя! Почему же я не пойму ответа?
— Ты не видишь меня. Ты не можешь видеть меня.
— Разве это… — Веснин замялся. — Разве это газовое облачко не ты?
— Так же, как и голос.
— А почему я не могу видеть тебя?
— Ты не готов к встрече.
— Но если между нами есть какая-то связь… ты этого не отрицаешь… Если я могу выбирать ответы сам… Я ведь могу решить, что ты — это нечто невообразимо далекое, но действительно имеющее отношение ко мне… Может, мой слишком далекий потомок… Значит ли это, что когда-нибудь я и сам стану таким?
— Как вид. Но не личность.
— Ни один вид сапиенса на Земле не просуществовал более шестисот тысяч лет. Выходит, мы, люди разумные, можем существовать дольше?
— Ты не поймешь ответа.
— Ты разговариваешь со мной, как с ребенком, — обиделся Веснин. — Когда мы что-то не хотим объяснить ребенку или не можем объяснить, мы так и говорим: «Ты не поймешь». Но ты… Неужели ты явился лишь для того, чтобы убедить нас в нашей неподготовленности?
— А разве ты, возвращаясь в детство, поступаешь не так же?
— В какое детство?
— В свое.
— Я не умею, — растерялся Веснин. — Этого никто не умеет. А если бы и умел… Зачем мне возвращаться в детство?
«Да, — подумал Веснин. — Зачем? Жарить картофельные очистки на той железной печурке, что стояла в нашем доме и сжирала неимоверное количество дров, которые именно мне приходилось таскать из леса? Мерзнуть в бесконечных очередях, даже не зная, будет ли сегодня хлеб? Жадно глазеть на книги за окном закрытой библиотеки?… Не очень-то веселым было мое детство… Не очень-то мне хочется вернуться туда…»
Веснин вспомнил мать. Усталую до слез, но счастливую — она выменяла на старый комод кусок мутного, желтого, как табак, сахара. Маленький праздник. Господи! Он, Веснин, не хотел возвращаться в свое военное детство. Наоборот, он, не раздумывая, вытащил бы из этого детства свою умершую от недоедания сестру и мать, распахивающую огород на корове, и даже соседа, в ледяную январскую ночь укравшего у них чуть ли не половину дров… Он-то, Веснин, выжил, ушел из детства в юность, и дальше, туда, что называют зрелостью. И взял потом свое, отдышался, попробовал настоящий сахар. А вот младшая его сестра навсегда осталась в детстве. И сосед остался там. И мать — со всеми маленькими голодными праздниками, со всей огромной военной никому теперь не объяснимой тщетой, и с еще более огромной верой в скорые изменения… Нет, Веснин не хотел возвращаться в детство. Он и в книгах не наделял своих героев детством, сознательно уходил от этого. Слишком много несладких ассоциаций стояло за этим словом…
— Зачем тебе детство? — спросил Веснин. — Тем более наше детство.
— Я собираю опыт.
— Тебе недостаточно своего?
— Ты не поймешь ответа.
— Кто же идет за опытом в детство? И какой опыт ты собираешься там найти?
— Подобный твоему.
— Но для этого надо прожить мою жизнь. Какая польза тебе от моих слов, если я даже смогу пересказать опыт?
— Мне не надо слов, — сказал голос Кубыкина. — Ты вспоминаешь, ты чувствуешь. То же самое вспоминаю и чувствую я.
— И мой опыт становится твоим? — не поверил Веснин.
— Да.
— И где-то, когда-то, в том неизвестном мире, из глубин которого ты явился, ты частично можешь ощутить себя мною, Весниным?
— Да.
— Но это же бесполезный груз! Ушедшее, прожитое… Кто мешает варенье с солью?
— Вспомни…
Веснин почувствовал головокружение, и опять до невероятности явственно предстала перед ним широкая и пыльная улица. За дряхлой церковкой, старчески приткнувшейся к новому кирпичному клубу, на выщербленных ступенях сидел Ванечка, а перед ним деревенский малыш, завороженно следящий за прутиком, которым Ванечка неторопливо рисовал что-то на песке. Пассажиры давно вошли в автобус — нагулялись, надышались после двухчасовой тряски и теперь ожидали его, Ванечку. А Ванечка не отходил от малыша, и уже метались голоса раздраженных пассажиров: «Архимед! Открыл семинар на пленэре! Ванечка, черт тебя побери! Ванечка!..» Только шофер автобуса не суетился. Лица его Веснин со своего места не видел, но видел тяжелые, в набрякших жилах руки, спокойно, с достоинством лежащие на руле. Именно спокойно. Шофер не волновался, не дергался, не жал на клаксон. А когда Ванечка вернулся в автобус, также спокойно, имея в виду малыша, сказал: «Не зашибут его там лошади?» И Ванечка, ни на кого не обращая внимания, ответил: «Не зашибут. Он знает больше, чем думает». — «Чего он не в лагере?» — спросил шофер, включая зажигание. «Говорит, мать не пустила. Отца нет, а скоро копать картошку». — «Это дело, — сказал шофер, — у меня так же было…» Голоса в автобусе смолкли. Казалось, каждый вернулся на единственную, свою, пыльную улицу, к тому единственному, однажды являвшемуся в детстве человеку, простым прутиком нарисовавшему на песке мир…
Веснин тряхнул головой.
Он вдруг и впрямь почувствовал себя ребенком, абсолютно раскрытым перед этим чужим, умевшим видеть его насквозь газовым шлейфом. Он будто разыгрался под стеной дома, под окнами, глухо запертыми, но ставни неожиданно распахнулись, и он, ребенок Веснин, увидел человека, такого, каким сам хотел быть, — сильного, умного, готового помочь, готового объяснить что угодно и, конечно, знающего все. И этот человек улыбнулся Веснину — спрашивай! А он, ребенок, державший до того в голове тысячи самых необходимых и важных вопросов, умолк, растерялся, потому что не знал, какой из его вопросов самый важный и на какой его вопрос ответ необходимо получить именно сейчас. И так ничего не спросил, стоял соляным столбом, пока не закрылись ставни.
— Ты знаешь, что такое ложь? — спросил Веснин.
— Одна из форм развития. В прошлом.
— В прошлом для тебя. Для меня это еще сегодня, — покачал головой Веснин. — И это означает одно: немалая часть моего опыта вольно или невольно замешана на лжи.
— Знаю.
— Так не боишься ли ты внести в свой мир мои ошибки, мои заблуждения?
— Дети лгут, — возразил Иной. — Но разве вас пугает их вольный или невольный обман?
Веснин вздохнул:
— Ты прав. С этим мы справляемся. И наверное, мой опыт не испугает тебя… И все же… Все же я должен напомнить об осторожности. Есть такой опыт, в котором человек не может признаться даже самому себе. Разве у тебя не так?
И замер. В этом вопросе таилась ловушка. Заметит ли ловушку Иной?
Иной заметил. А может, просто кончилось его время. Он бледно мутнел, клубился, будто незримые силы рвали его газовую оболочку изнутри. И перед этой молчаливой внутренней борьбой разумного существа, не дающего тени, Веснин вправду почувствовал себя мальчишкой, пытавшимся провести того человека, который раскрыл ставни — спрашивай! А он, Веснин, не спросил. Не нашел нужного вопроса. Не сумел сформулировать такой вопрос. И окно, за которым крылось нечто великое, неохватное, захлопнулось, и стало ясно: не достучишься, не откроешь, и на все то, что по твоей глупости или по твоему неумению ушло от тебя, ты должен теперь мекать ответ сам. Ценой всей жизни — ценой матери, идущей за плугом, ценой отца, подорвавшегося на мине, ценой драк на Четвертой улице, ценой всего того, что можно было оставить за спиной, не трогая, будь ты чуть умудренней…
4
Утром Веснин вспомнил все. И сразу решил — не сон. Не могло такое быть сном. Сон туманен, сон грешит белыми пятнами, а тут слово к слову — как впечатаны в мозг.
Он чувствовал себя усталым, растерянным. Утешило лишь то, что над базой царило безмолвие — все спали. Только весельной «семерки» не было у причала. Анфед, как всегда, ушел в море. Охотиться за лещом. Именно так Веснин и подумал: «Анфед уже охотится за лещом. Пусть ему повезет».
Покачивая головой, он запалил костерчик и распустил в закипевшей воде сразу два аэрофлотовских пакетика кофе. И все это время он пытался найти в окружающем хоть что-то, что могло подтвердить — было нечто в ночи, не с порождением разбушевавшейся от жары фантазии он беседовал! Но лес был как лес, берег как берег. Палатки, как и раньше, кружком обнимали поляну, Ванечкина — оранжевая и, конечно, особняком. И нигде ничего, что могло бы остановить взгляд, насторожить внимание. Да и что, собственно, он хотел найти? — еще ни разу, кажется, человеку не удавалось находить материальных подтверждений игры собственного воображения.
«И вообще, — хмыкнул Веснин. — Я не для того встал так рано. Я работать встал. Давно пора взяться за дело». Но и усмешка не оказалась целительной; в глубине души Веснин понимал, что день потерян, что, как бы он ни желал работы, день все равно уйдет на бесцельное брожение по лесу, на отчаянную надежду найти пусть косвенное, но какое-то подтверждение тому, что случилось с ним ночью…
Допив кофе, Веснин, не торопясь, по широкому кругу обошел базу. Время от времени он останавливался, поглядывал в сторону Детского пляжа. Боялся, что появится Кубыкин, потянется, зевнет, невероятным своим голосом спросит: «Ты, эта… Чо потерял?…» А что он потерял? Он, Веснин, ничего не терял. Можно ли потерять то, чего никогда не имел, и даже не собирался иметь?
Он вошел в подлесок, пересек искалеченную вездеходом дорогу, и на опушке увидел низко провисшую, похожую на жилистую старческую руку, ветку березы. И тихо еще, и духота давит, и земля под сухими грозами лопается, электризуется, но в березах, плачущих, белых, в самом воздухе, пропитанном озоном, растворен уже неуловимый холодок осени, медленно ползущей с востока. Да и сама тишина, в которую, как в прозрачную пластмассу, впрессован лес, — осень.
Минут тридцать, пораженный открытием ухода (а Веснин к сезонам привязывался накрепко), он бродил по лесу, проклиная завалы, разобраться в которых мог разве что ясновидящий. Да и что он искал? Окурок, что ли, Иной обронит?
«Собиратель опыта… — вздохнул Веснин. — Опыт!.. Только и дел у космического пришельца или пришельца из будущего, что перенимать у нас опыт. Опыт мужа, опыт жены, опыт приятеля… Как же, — усмехнулся он. — Разуму седьмой ступени без нашего опыта не обойтись!..»
Раздражение, как усталость, скапливалось в Веснине. Невыносимо нудно тянуло мышцы ног, покалывало под лопаткой. Он подумал: если и сегодня не прольется дождь, поубивает нас всех молниями. Как футболистов из Твенте. Меня-то уж точно убьет. Не может не попасть молния в такой напряженный, в такой наэлектризованный узел.
«Опыт… — вернулся к своим мыслям Веснин. — Кто-то из физиков оценил накопленный всем человечеством опыт примерно в 10
23 бит. Приличная величина! Но какую же малую ее часть мы преобразуем в конкретную мысль, в конкретное чувство, в вообще явную форму!.. А все остальное идет в избыток, в отход, не используется никак. Хотя именно это, может быть, и хорошо. Ибо, что делать с той, неосознанной частью опыта?…»
«Представь, — сказал он себе, — уносит Иной в чужое пространство мой опыт. Мой опыт со всеми его провалами, заблуждениями, ложью — ящик Пандоры, змеиный клубок, в котором я и сам не всегда могу разобраться. И там, в своих райских галактических кущах, делает явным подсознание такого человека, как я. Да тут ни один космический Фрейд не разберется… Нет! Нет! Такое только присниться могло: существо, коллекционирующее чужой опыт! Что оно с ним будет делать? Зачем ему мое отношение к женщине, к делу, к устройству общества, ко всему тому, чего у него, возможно, вообще нет? Зачем ему, наконец, то, что я сам из себя вытравливаю годами?…»
Он вышел на берег речки Глухой, сел на замшелый завалившийся ствол сосны, закурил, сплюнул в воду.
«Сложная штука — опыт. Не так просто его собрать. Не так просто им воспользоваться. На это вся жизнь уходит и, конечно, не ради коллекционирования».
Опять накатывалась сухая гроза, опять растворено было в неподвижном воздухе электричество, а может, кофе Веснин перепил — сердце у него отяжелело, постукивало нехорошо, торопилось, и весь он был насквозь пропитан нехорошей тяжкой тревогой.
Посмотрел на воду. Темная вода, осенняя. И осенне темнели кувшинки. А дальше шиповник краснел. Перед лужком, на той стороне.
Перед лужком…
Лужок как лужок. Трава. Кустики. Только вот поперек лужка полоска желтая протянулась, будто трава там взяла да пожухла, так вот, по прямой линии, отбитой как по шнурку.
Ну, пожухла и пожухла. Может, ей воды не хватило, мало ли…
Но не по прямой же линии!
Веснин подозрительно взглянул на речку, будто и воду ее должен был пересекать такой вот желтый шнур… Нет. Не пересекает. Мутная вода. Темная. И кувшинки темные, лежат на воде, как на тверди.
«А проверить надо, — оправдываясь, сказал Веснин. — Приснилось или явь, проверить надо. Да и день потерян. Какая работа, если за одну ночь жизнь из объекта чудес превращается в объект статистики…»
«Собиратель опыта!
Конечно, большую часть опыта мы теряем еще до преобразования, но это не значит, что мы готовы его кому-то отдать. Опыт — единственное, что делает нас такими, какие мы есть. И именно им, своим опытом, и следует пользоваться».
Он вспомнил капитана Тимофеева. Был такой. Объявился сам по себе на литературном семинаре. Небольшого роста, широкоплечий, борода, как у адмирала Макарова, китель с шевронами. Настоящий, непридуманный капитан — над Атлантидой ходил не раз, глушил рыбу в гексафлегонах. Ждали от капитана чего угодно, но своего, необычного. А он поднялся и начал: «луч заката прощальный в голубой тишине…», «пики черные грезят небывалыми снами…» На этом Веснин и поймал капитана. В перерыве, в буфете, за рюмочкой, спросил: «Где это вы начитались плохих стишков?» Тимофеев побагровел и схватился за бутылку. «Оставьте, — сказал Веснин, — стишки все равно вздорные!» И предложил: «Хотите, расскажу, как вы их сочиняете?» — «Чеши, крыса бумажная», — буркнул Тимофеев, не выпуская бутылку из мощного кулака. «Вы берете листок бумаги, — сказал Веснин, — и пишете на ней: «Закат», если, конечно, впрямь решили писать о закате. И прозой, без рифм и метра, законов которых не знаете, пишете, например, о деревянной японской тории, об этих ритуальных вратах, похожих на иероглиф и стоящих всегда в воде, на фоне какого-нибудь обрубистого мыса с флаговыми деревьями. Потом вздыхаете, поскольку вам неясна ценность того, что видели и подметили только вы один, и плохими стишками начинаете перекладывать истинно свое в нечто такое, что известно и знакомо всем. Отсюда и «луч заката прощальный», отсюда и «небывалые сны». Отсюда даже единственная приличная ваша строфа: «А вот здесь одноклассница Ася мне читала стихи Маршака». Помните, в стихах о беседке?…»
Тимофеев еще больше побагровел, и Веснин обреченно подумал: не понял, пустит бутылку в ход! Но капитан сдержался, выпил и хмыкнул: «Я таких закатов хоть сто напишу!» — «Сто не надо, но если писать, то только так. О своем. По-своему!»
Вспоминая капитана, Веснин испытывал зависть. Ведь это потом он, капитан Тимофеев, а не Веснин, написал об островах, стоящих над океаном как черные базальтовые стаканы. Это ведь потом он, капитан Тимофеев, написал о подводных течениях и людях, знающих большую глубину, пахнущую люминофорами и жесткими листьями водорослей… И хотя на книге капитана стояло посвящение именно ему, Веснину, создателя «Братьев по разуму» и «Гостя с Трента» это не утешало.
«Я видел то же, что и капитан, — подумал Веснин. — Но я не использовал свой опыт. А капитан все понял, перестроился, он сумел понять. И, конечно, научился работать…»
И вздрогнул.
«Тут поработаешь! При таком визге…»
Визжала вдали Надя.
5
На обратный путь Веснин потратил не более пяти минут. Потом он сравнил это время с расстоянием и удивился — как мало мы себя знаем! То же и о Кубыкине, обогнавшем его у Детского пляжа.
— Я им ничего не давал, — на бегу заявил Кубыкин. — Это Анфед, наверное, сплавал в Завьялово…
Но Анфед в Завьялово не плавал, и парфюмом ни от кого не тянуло. Анфед тащил из воды мокрую Надю. Ванечка же, олицетворение насмешливого спокойствия, стоял на берегу, двигал узкими бровками. Руки он скрестил на маломощной груди — наблюдал, изучал, интересовался. Надя была скользкая, блестящая как русалка. Ее мокрые волосы прилипли к странно уменьшившейся голове, а лента, видимо, утонула. И, увидев Надю, Кубыкин облегченно прохрипел:
— Ну, ты! Кричишь, а живая!
— Глупая! — сказал Анфед, выволакивая Надю на берег. — Нашла место нырять.
— Ты сам посмотри! — кричала Надя. — Там она, там! Стала бы я иначе прыгать!
Вместе с Весниным на помост, с которого прыгала Надя, взобрался и Кубыкин. Помост этот, резко обрывающийся в воду, при высокой воде служил причалом, но сейчас вода была низкая, непрозрачная. Нанесло в нее песка, ила, плавника — видно, в верховьях дожди все-таки пролились, не томили землю. Нырять в такую мутную воду, да еще рядом с причалом, тут Анфед был прав, могла только Надя. Хотя… Если присмотреться, сквозь муть, непрозрачность впрямь что-то проглядывало — как тень солнечной ряби… И движение, будто крупная рыба шевелила хвостом… И опять рябь…
— Спокойно, — сказал Веснину Кубыкин. И крикнул: — Анфед! Тута она!
— Кто? — раздраженно спросил Анфед.
— Да эта… — сказал Кубыкин. И рассердился: — Почем я знаю!
«Иной, — мелькнуло в голове Веснина. — Наследил он все-таки, не ушел незамеченным!»
И что-то с Весниным произошло. Его раздражение вылилось вдруг в неопределенную, но, как ни странно, вполне осознаваемую им обиду на всех и вся. Будто свидание, обещанное только ему, оказалось свиданием многих. Будто у него отняли очень важную и ему одному принадлежащую вещь. И эта обида странно обострила его чувства. Он сейчас видел все. Каждую деталь. Каждый жест. Видел, например, как убог и безлюден берег. Как несчастны и одиноки сосны, повисшие над водой. Стоят, наклонившись, но долго ли им стоять? Что могут их плоские, вывернутые, как утиные лапы, корни?… И сам берег, отчаянно сопротивляющийся морю, показался Веснину дряхлым. «Да, конечно, — подумал он, — леса предшествовали человеку, пустыни следовали за ним; но обязательно ли это? Не пора ли все это менять?… И тот же Ванечка… Как холодно он наблюдает за мокрой Надей… Кубыкин — молодцом, сбегал в палатку, принес полотенце, халат, а вот Ванечка как стоял, так и стоит. Аккуратненький, чистенький. Невероятно аккуратный и чистенький рядом с багроволицым, хрипло дышащим Кубыкиным, рядом с его обожженным, выпирающим из шортов животом. Два человека. Два вида…»
— Ладно, — хмуро сказал Веснин. — Разбирайтесь сами.
— В чем? — хмыкнул Ванечка. — Не было в воде ничего! — и внимательно уставился на Надю. Ждал ее вскрика. И она, конечно, вскрикнула: «Сам нырни! Сам!» Ванечка удовлетворенно улыбнулся.
Веснин опять посмотрел в воду. Скучная вода, потерявшая всю свою летнюю прелесть. И не было в ней ничего — ни солнечной ряби, ни рыбы. Так… Мертвая муть… Как в душе…
И, повернувшись, Веснин пошел. Но не в палатку, к блокноту и кофе, — работать, а к причалу. Отвязал «семерку» Анфеда, бросил в нее желтый спасательный жилет и оттолкнулся веслом от берега.
6
Речку звали Глухой. Такой она и была — извилистая, темная.
Весла без всплеска опускались в воду и так же бесшумно воздымались над дымной водой. У берегов теснились кувшинки, желтоватые, вялые; кое-где замещали их, выталкивали прочь камыши, тоже пожелтевшие; а выше по берегу колючей изгородью тянулся бесконечный шиповник, заслоняя корни уходящих в поднебесную духоту сосен.
Выйдя на берег, Веснин подтянул лодку, медленно прошелся по лужку, копнул носком кеда желтую, поникшую полоску травы. Копнул и ахнул. Вот это да! Под корнями земля была жженая, наполовину- зола, и корни обуглились, будто полоснул под дерном высокочастотный разряд. Шнуром через всю поляну: обуглил корни, сжег почву.
Веснин ошеломленно покопался в земле. Взять горсточку на анализ?… И корешки?… А почему нет? Пусть смеются!.. Ну, увлекся почвоведением, Докучаева обожаю… А то ведь дождь хлынет, смоет и корешки и золу.
Ничего другого Веснин не нашел, но ему хватило и корешков. Не зря, выходит, визжала Надя. Было и в воде что-то. Рябь, мерцание… «Объект под фальшивым именем…» «И почему, почему, — не переставал изумляться Веснин, — этот странный объект вырвал для контакта именно его, Веснина, а не какого-нибудь по-настоящему информированного человеке из Академгородка — того же Салганика или Аганбегяна?…»
Он положил газетный пакет в карман, оттолкнул лодку. «С меня хватит. Все равно я не решусь об этом говорить. Голос Кубыкина, визг Нади, сожженная полоска… В юморе Иному не отказать. Знал, на кого выйти. На фантаста. А фантаст — он фантаст и есть. Читать его можно, верить не обязательно…»
7
Лагерь поразил Веснина чистотой. Ни окурка в траве, ни конфетного фантика. Трава причесана, растяжки натянуты. И на кухне чисто и хорошо пахнет — печеной картошкой, чаем.
— Садись, — пригласил Ванечка, — Кубыкин расстарался.
— Вижу. Мог бы и нас привлечь.
— Да что тут, — скромно признался Ванечка, — картошку я сам почистил.
— Я не о картошке. Я о лагере. Как перед праздником!
Кубыкин (он сидел напротив) высоко поднял брови:
— Да эта что… Вы спите, а ветер-то дует… Знаешь, как ночью дуло! Ну, думаю, будут палатки в море… Весь мусор снесло. Так у берега и плавает…
«Ветер? — удивился Веснин. — Какой ветер?» Не то чтобы он не верил Кубыкину, вполне верил — заслуженный человек, прихватил три года войны, жил в окопах… Но веря Кубыкину (верил ведь!), он не мог не верить себе: все было ночью — и сосны скрипели, и молнии били, но вот ветра, хоть убей, он не помнил.
— Вроде я что-то слышал… — неопределенно сообщил Веснин. И не хотел говорить, а вырвалось, и все удивленно на него посмотрели: в чем проблема? Не врет же Кубыкин? Да и не улетел же мусор в море сам…
Веснин промолчал. Чувствовал — что-то вокруг творится. Неладное, непонятное… Он судорожно пытался поймать какую-то ускользающую от него очень важную мысль. И не мог. Не получалось. Ел печеную картошку, запивал чаем, слушал жалобы Нади — не верил ей никто. Он, кстати, тоже… И злился, посматривая на Ванечку: подлец, усики как на парад — острые!.. И, холодея от предчувствий, не знал еще, что самое сильное потрясение впереди.
А было так. Сидели они с Кубыкиным на Детском пляже, переставляли фигуры, и Кубыкин, выигрывая, уверенно говорил:
— Шахматы — это первая игра. В смысле интеллекта. Потом уже хоккей, правда?
Значительно говорил, будто проверял что-то. Но Веснин, согласно кивая, смотрел поверх его плеча, на то, что происходило за спиной начальника базы.
А за спиной его лежал пляжик, упирающийся в плоский мыс. Тальник, осока — заболоченный серый мыс, гнездо комаров, куда и по нужде никто не заглядывал. Затхло, сыро, опасно. Комаров не травили года три, комары наводили ужас. Не сейчас, конечно. Сезон их уже отошел, хотя на мысе они еще были. Больше писку, чем вреда, но рефлексы срабатывают. И Веснин не мог не удивиться: кто-то в тальнике шастал, пригибал кусты. Краем глаза, не поднимая головы (чувствовал — не надо!), он различил, наконец, и человека. А-а-а… Вот это кто! Анфед! Глаза хмурые, губы сжаты, под мышкой — мешок. Выглянул из-за кустов и вновь спрятался.
Совсем исчез Анфед. Потерялся. Появился минут через десять с другой стороны. Значит, крюк дал, следы запутывал. А вот про кеды забыл. Кеды у него оказались мокрые. Где их сейчас замочить можно? В тальнике… И походка у Анфеда изменилась: шел, старчески шаркая ногами, когда сел рядом — локтями твердо уперся в стол.
— Позицию видишь? — строго спросил Кубыкин.
— Вижу, — буркнул Анфед.
— И как?
— Играешь убедительно.
— Так-то! — Кубыкин торжествующе взглянул на Анфеда. — А ты рыбки поймал? Рыбка будет к ужину?
— На картошке протянем, — так же хмуро буркнул Анфед. — Поставки у меня сняли, и мозоли натер, видишь? — он показал растертые ладони. — Это химики, это они сняли…
— Ясно, химики, — уверенно сказал Кубыкин. — У нас сержант всегда говорил: «Химики!..» А мозоли-то чего?
— Лодку вокруг якоря так и водит. Волна.
— Ну, давай, — сказал Кубыкин. — Садись. Ты не писатель, с тобой я сыграю красиво.
Но отказались и Анфед и Веснин. Отправились к своим палаткам, и Веснина вновь поразила походка Анфеда: ковылял, обходил каждую кочку.
— Ноги потер?
— Ага, — буркнул Анфед. — Лодку вокруг якоря так и водит. Волна.
А перед палаткой Анфед осторожно опустился на четвереньки и так и вполз внутрь, и сразу изнутри зашнуровался. Устал, дескать. Амба!
Веснин терпеливо посидел на пеньке. Покурил, попускал дым, подумал. Решил — уснул Анфед. И кружной дорогой, через пригорок, огибая Детский пляж, двинулся в тальник. Загадка Анфеда не могла быть только его, Анфеда, загадкой. Она явно касалась всех.
Прошел мимо баньки, исторгающей тепло. Пересек волейбольную площадку. Вступил в тальники… Ржавые лужи, комарики попискивают. Что и где можно тут спрятать? Разве в луже притопить? Правильно… Вон он — мешок. Притоплен, только край из лужи торчит.
Еще не раскрыв мешка, Веснин догадался: «Л е щ! Вот он». Красавец! Сантиметров на восемьдесят. Все девять килограммов будут. И чешуя, как копейки, — одна к другой, глаз не отведешь… «А Анфед, дурачок, такого леща не на кухню, а в тальники. Тронулся парнишка…»
Но говорил это Веснин почти машинально. Он многое и сразу понял. Тот вечер, когда Надя заговорила о желаниях, — чего Кубыкин желал? Территории чистой!.. А Анфед? Леща! И не только… Вот это-то «не только» и напугало, видимо, Анфеда. Потому он, Анфед, и притащил в тальники леща. Не один Веснин почувствовал нечто неладное, интуиция Анфеда тоже сработала. Да и как не сработать — дело маленькое. Ведь если сказал ты — леща хочу, а лещ тут же объявился, значит, и другие желания сбыться могут! Не зря же Анфед ступал на землю всей ступней, обходил каждую рытвину — боялся. Все он понимал, Анфед, и логику блюл: подкинули леща, значит, и насчет ноги намекнули… А кто или что — неважно. Факт важен. Так что лучше этого дурного леща вернуть. И лучше не в море, а в лужу. В море он опять к его поставкам придет. Вот, дескать, вам, матушка природа или там объект под фальшивым именем, ваш лещ, и, пожалуйста, насчет моей ноги не тревожьтесь. Пусть она не ломается. Это я так, сдуру пожелал… Умница Анфед! Чисто.
Веснин вздохнул. Сам он не успел загадать желание. Не желание же это в конце концов — сломать судьбу… Время на это надо.
Пугая Веснина, лещ в мешке дернулся.
В море пустить? Конечно… Зачем такому лещу пропадать в луже?
Волоком, не решаясь поднять, Веснин дотащил мешок до воды и вытряхнул леща в море. Тот как упал, так и затонул — успел пустить пару пузырьков, и все. «Ну, — вслух сказал Веснин. — Тут я тебе не могу помочь. Живой воды не имею. Вернули тебе родную стихию — выкарабкивайся…»
8
А вечером разошелся Ванечка — он бывал и такой. Вытащил к костру все еще дующуюся Надю, взял гитару, затянул:
— Эх, была бы дорога от звезды до звезды, на коне проскакал бы…
— …И туды, и сюды! — прохрипел появившийся у костра Ку-быкин.
— Вот видишь, — сказал, опуская гитару, Ванечка. — А ты говоришь, слуха у тебя нет. Есть у тебя слух, есть у тебя голос, просто ты, Кубыкин, в последнее время опустился.
Услышав голоса, из палатки, чуть ли не ползком, выбрался Анфед. Сел не на пенек, а на разостланную на траве штормовку.
— Мозоли болят? — удивился Кубыкин.
— Температура… — повел рукой Анфед, и Надя сразу напала:
— Ну, скажи, Анфед! Ведь было в воде что-то, да? Было?
— Было! — убедительно и негромко опередил Анфеда Кубыкин. — У нас в речке чего только нет. Милка Каплицкая, к примеру, обронила в воду кольцо. Там оно и лежит. И одно ли? Таких дур, как Милка, их сколько?
— Анфед, посчитай! — приказал Ванечка.
— Я уже посчитал, — хмуро ответил Анфед. — Две.
— Анфед! — отчаялась Надя.
Но Анфед от нее отмахнулся. Забрал у Ванечки гитару, и напитанный электричеством, душный, горячий, пахнущий смолой воздух огласился мажорной вроде бы, а на самом деле очень печальной песенкой:
— Ничего такого нету, все в порядке, все — ажур. Только съехали соседи и уперли наших кур. Машка бросила Ивана, Манька вышла за Петра, кобеля убило краном, остальное — на ура…
Веснин покачал головой. «Если и сегодня не разразится дождь, мы тут с ума посходим. Вот тебе и база отдыха. Безделье, взвинченные нервы… Называется, поработал…»
Но от костра Веснин не ушел.
И дымные сумерки сгустились над лесом, и странно, зеркально, как раскаленная ртуть, вспухло, багрово застыло море, и темный жар сумерек затопил берега, а Веснин не уходил, сидел у костра, думал, искал объяснений. «Был лещ, но не сломал же Анфед ногу. Чист лагерь, но не удивлен же Кубыкин… Не было логики в происходящем, а она ведь должна, обязательно должна быть!»
«Серова бы сюда, — вздохнул он. — Серов бы навел порядок! Анфеда выгнал бы в городок за аппаратурой. Леща анатомировал. Сухую полоску на лужке прикрыл полиэтиленом, а для вящей сохранности и окопал бы ее. А мы ему представили б докладные… Серов знает, где искать. Там, где освещено! Он босиком во тьму не полезет!»
От костра Веснин ушел поздно, расстроенный. Лежал в палатке, прислушивался к убедительному голосу Кубыкина-настоящего: «Вот сержант и говорит мне…» — и раздражение топило его в вязкой пучине, все вещи проявляло не так, как всегда — то знакомая грань, а то уж совсем незнакомые сколы… И пакость какая-то из души всплывала, будто душевную канализацию прорвало. Видел, например, пальто, которое так никогда и не купил матери. Видел неотосланные письма друзьям. Видел слезы жены — раньше они казались ему капризом. Видел цепь неоконченных, даже неначатых работ и видел ничтожную глубину работ законченных. И еще что-то, чего он старался не называть, но что рано или поздно пробуждается в любом человеке…
«Опыт, — сказал он себе. — Что толку в опыте, если он не используется; что толку в том, что я видел два океана и семь морей; что толку в том, что я встречал самых разнообразных людей, — ведь это все никак не отразилось на моем пришельце с Трента. Я придумывал его, отталкиваясь не от опыта. Напротив, я бежал от опыта, уходил — боялся трогать все то, что болело во мне. Не хирург я. Так… массажист».
— Что такое массажист? — спросил голос Кубыкина.
Веснин привстал на локте. Это был не Кубыкин. Время позднее, костер погасили — спит Кубыкин. Только голос его не спит. В бесшумном, полыхающем зарницами мире, над которым чертит дугу несущийся проблесковый спутник, он, голос Кубыкина — единственное живое.
А газовый шлейф уже обнимал сосну. Еще более бесформенный, чем вчера, будто после первого знакомства и эту фиктивную оболочку можно было не скрашивать. «Хамит… — подумал Веснин — Какое амикошонство!» Но несмотря на покалывания, на удушье тяжелой грозовой ночи, сумел внятно объяснить, кто такой массажист.
— Это плохо? — спросил Иной.
— Да нет… Но не каждого это утешает. Если ты можешь работать за четверых, не каждого утешает то, что он и за одного не работает. Разве у вас не так?
Голос, как обычно, игнорировал вопрос, и Веснин сжал кулаки — говоришь, как в стенку, как с эхом!
«Эхо…
А может, я и вправду говорю сам с собой? С собственной, поднявшейся из глубин подсознания совестью?»
Веснин рассмеялся. «Совесть… Газовый шлейф… Голос Кубыкина. Так я приму за диамант и продукты метаболизма…
И все же…