Роберт Силверберг
Оседланные
От меня остались только куски. Пласты памяти оторвались и уплывают, как дрейфующие айсберги. Это всегда так, как только Наездник оставляет тебя. Никогда не знаешь, что делает твое тело, отнятое у тебя. Остаются лишь тянущиеся следы, оттиски.
Как песок, налипший на выброшенную волной бутылку.
Как боль в ампутированной ноге.
Я встаю. Волосы всклокочены: я их причесываю. Лицо, отекшее от слишком короткого сна. Во рту кислятина. Он что, дерьмо ел моим ртом, мой Наездник? Мог. Они все могут.
Уже утро.
Серое, неясное утро. Я всматриваюсь в него, потом, вздрогнув, затемняю окно. Моя комната в беспорядке. Здесь была женщина? В пепельницах полно. Покопавшись в окурках, нахожу несколько испачканных губной помадой. Была.
Я трогаю простыню. Еще теплая — чужим теплом. Обе подушки смяты. Итак, она исчезла, и мой Наездник исчез, я один.
Как долго это будет?..
Я поднял трубку и набрал номер Центрального:
— Какое сегодня число?
Компьютер безразличным женским голосом отвечает:
— Пятница, четвертое декабря.
— Время?
— Девять пятьдесят одна восточного стандартного времени.
— Прогноз?
— Предполагается повышение температуры с тридцати до тридцати восьми градусов. В настоящее время — тридцать один градус. Ветер северный, шестнадцать миль в час. Вероятность осадков невелика.
— Что посоветуете при похмелье?
— Диета или лекарство?
— Что угодно… — отвечаю я.
С минуту компьютер пережевывает это. Затем решается на оба варианта и включает мою кухню. Кран выдает порцию холодного томатного сока. Шипит яичница. Из аптечки выдвигается флакончик розоватой жидкости. Центральный компьютер всегда так заботлив. Интересно, а у него Наездники есть? Что они испытывают? Уж, конечно, куда восхитительнее присвоить разум миллиона компьютеров, чем торчать неделю в ненадежной, измученной душе изношенного человеческого существа!..
Четвертое декабря, сказал Центральный. Значит, Наездник не слезал с меня трое суток.
Я выпиваю розовую дрянь и наудачу копаюсь в памяти, как в нагноившейся ране.
Утро вторника я помню. Работа шла плохо. Ни одна программа не шла правильно. Управляющий раздражался: Наездники трижды за пять недель садились на него, в результате его сектор в совершенном развале, а на рождественские премиальные нельзя рассчитывать. Хотя за промахи, случившиеся из-за Наездников, сейчас не наказывают, управляющий все время был несправедлив к нам. Время было скверное. Пересматривали задание, мудрили с программами, десятки раз проверяли исходные данные. Наконец, мы получили свое — детальный прогноз изменения цен на кое-какие товары с февраля по апрель. В полдень мы должны были встретиться и обсудить, что у нас вышло.
Полдень вторника я уже не помню.
Должно быть, тогда Наездник у меня и появился. Наверно, прямо на работе: скорее всего там, в зале, отделанном красным деревом. На конференции. Удивленные лица вокруг. Я кашляю, шатаюсь, валюсь с кресла. Они печально качают головами. Никто не бросается ко мне. Вмешиваться опасно: когда у человека появляется Наездник, есть шанс, что второй Наездник где-то рядом, свободный, ищет, кого бы занять. Поэтому меня сторонятся. Я выхожу из здания.
А потом, потом?..
Сидя в своей комнате хмурым декабрьским утром, я жую свой омлет и пытаюсь восстановить события трех потерянных суток.
Разумеется, это невозможно. В период захвата Наездником почти все воспоминания тоже уходят. Остается лишь осадок, толстая пленка слабых и противных воспоминаний. Оседланный однажды уже больше никогда не будет тем же. Даже если он не способен в деталях вспомнить свое переживание, все равно оно его чуточку меняет.
Я стараюсь вспомнить.
Женщина? Да: на окурках помада. Следовательно, в моей комнате занимались сексом. Молодая? Старая? Блондинка? Брюнетка? Все в тумане. Что делало мое тело? Хорош ли я был в постели? Когда я сам по себе, я стараюсь. Форму я держу. В тридцать восемь лет выстою три сета тенниса в летний полдень. Могу заставить женщину пылать так, как это свойственно женщине. Не хвалюсь — просто формулирую. У всех свои таланты. У меня — эти.
Но мне говорили, что Наездники получают особенное удовольствие, извращая наши лучшие качества. Мог ли мой Наездник наслаждаться тем, что нашел мне женщину и заставил меня терпеть с ней крах за крахом?
От этой мысли меня тошнит.
Понемногу из сознания уходит муть. Прописанное Центральным лекарство действует быстро. Ем, бреюсь, стою под вибродушем, пока кожа не становится чистой и упругой. Делаю зарядку. Интересно, упражнял ли Наездник мое тело в среду и в четверг? Скорее всего нет: меня на это надо мобилизовать. Я ведь уже ближе к среднему возрасту — тонус восстанавливается трудно.
Двадцать раз касаюсь пола, ноги прямые.
Делаю махи ногами.
Тело отзывается, как бы над ним до этого ни измывались. Первый светлый миг в моем пробуждении: как все внутри оживает. Свежий воздух — вот что мне нужно теперь. Быстро одеваюсь и выхожу. Звонить на службу нет нужды. Там знают, что с полудня во вторник я был под Наездником; но что в пятницу на рассвете Наездник отбыл, им знать необязательно. Пусть у меня будет выходной. Пройдусь по городским улицам, разомну конечности. Я вхожу в лифт. До земли пятьдесят этажей.
Надо мной небоскребы Нью-Йорка.
По улице течет река машин. Неизвестно, в какой момент оседлают водителя ближайшей машины, а когда Наездник садится, на секунду нарушается координация движения. Так мы потеряли много жизней на улицах и скоростных шоссе — но ни одного Наездника.
Иду без всякой цели. Пересекаю Четырнадцатую стрит, слышу мощный рокот электрических двигателей. Вижу юношу, пляшущего на мостовой, и понимаю — он оседлан. На углу Пятой и Двадцать второй мне попадается цветущий толстяк — галстук набок, сегодняшняя «Уоллстрит джорнэл» свешивается из кармана пальто. Он хихикает. Он высовывает язык. Оседлан. Оседлан. Я обхожу его. Быстро дохожу до перехода, по которому транспорт сворачивает под Тридцать четвертую стрит и Куинз и секунду медлю, видя двух девочек на самой бровке пешеходной дорожки. Одна — негритянка, глаза выкачены от ужаса. Другая толкает ее все ближе к ограждению. Оседлана. Но Наездник не убивает — он просто наслаждается. Негритяночку отпускают, и она падает, как мешок, и дрожит. Потом вскакивает и убегает. Другая девочка начинает жевать длинную прядь блестящих волос. Понемногу приходит в себя. Она словно одурманена.
Я отвожу взгляд. Не принято смотреть, как приходит в себя товарищ по несчастью. Такова мораль оседланных: в эти мрачные дни у нашего племени появилось много новых обычаев.
Я начинаю идти быстрее.
А куда я так тороплюсь? Уже прошел больше мили. Я словно движусь к некоей цели, будто мой Наездник все еще прячется в моем черепе, понукая меня. Но я знаю, что это не так. По крайней мере в этот момент я свободен.
А как в этом убедиться?
«Cogito ergo sum» больше не подходит. Мы продолжаем думать, даже когда нас оседлают, и продолжаем жить в тихом отчаянии, не в силах остановить себя на пути к неизвестно какой мерзости, неизвестно насколько разрушительной… Я уверен, что могу отличить, когда несу Наездника и когда свободен. А может быть, и нет. Может быть, мне достался особо дьявольский Наездник, который меня вообще не оставляет, а просто забирается на время куда-то в мозжечок, даря мне иллюзию свободы и направляя меня в то же время к неведомой цели.
Было ли у нас что-то большее, чем иллюзия свободы?
Меня тревожит мысль, что могу быть оседлан и не знать этого. Меня прошибает пот и совсем не от ходьбы. Стоп. Остановись. Зачем тебе идти дальше? Ты на Сорок второй стрит. Вот и библиотека. Тебя никто не толкает дальше. Подожди, говорю я себе. Отдохни на ступеньках библиотеки.
Я сажусь на холодный камень и говорю себе, что решил это сам.
Так ли? Старая проблема — свободная воля против предопределенности гнуснейшей формы. Детерминизм больше не философская абстракция: это холодные чужие щупальца, проникающие сквозь черепные швы. Наездники появились три года назад. С тех пор меня захватывали пять раз. Наш мир стал абсолютно другим. Но мы приспособились даже к этому. Мы приспособились. У нас новая мораль. Жизнь продолжается. Правительство правит, законодатели заседают, биржа ведет обычные операции, а мы находим способ компенсировать наши потери. Этот единственный способ. А что еще мы можем сделать? Оплакивать поражение? Перед нами противник, с которым воевать нельзя; лучшее, что мы можем, — противопоставить ему терпение. Вот мы и терпим.
Каменные ступени холодны. Мало кто в декабре тут сидит.
Я говорю себе, что прошагал столько по собственному желанию, что остановился по собственному желанию, что сейчас в моем мозгу нет никакого Наездника. Может быть. Вполне возможно. Не могу себе позволить поверить, что я не свободен.
Может ли быть, думаю я, чтобы Наездник еще и закодировал меня — дойти сюда, остановиться здесь? Это тоже возможно. Оглядываюсь на других, кто стоит или идет по ступеням библиотеки.
Старик с пустыми глазами сидит на сложенной газете. Мальчик лет тринадцати с раздувающими ноздрями. Толстая женщина. Неужели они все захвачены? Похоже, вокруг меня сегодня просто роятся Наездники. Чем больше я смотрю на оседланных, тем больше убеждаюсь, что я, по крайней мере сейчас, свободен. Последний раз у меня между захватами было три месяца свободы.
Говорят, что некоторых вообще не отпускают. Их тела просто нарасхват, и им достаются лишь обрывки свободы день, неделя, час. Нам никогда не удавалось определить, сколько Наездников в нашем мире. Миллион? Или пять? Кто скажет…
Серое небо роняет снег. Центральный говорил, что вероятность осадков мала. Что, они в это утро и Компьютер оседлали?
Я вижу девушку.
Она сидит по диагонали от меня, ступенек на пять выше, в сотне футов; черная юбка, поднявшаяся на коленях, открывает очень красивые ноги. Она молода. У нее каштановые волосы насыщенного оттенка. Глаза светлые; на таком расстоянии мне трудно различить цвет. Одета просто. Ей меньше тридцати. На ней темно-зеленое пальто, помада пурпурная. Губы полные, тонкий нос с легкой горбинкой, глаза умело накрашены.
Я знаю ее.
Я провел три прошлые ночи в своей комнате с ней. Она. Та самая. Захваченная, она пришла ко мне; захваченный, я спал с ней. В этом я уверен. Завеса в памяти приоткрылась, я вижу ее стройное тело нагим в моей постели.
Как я могу это помнить?
Слишком сильное впечатление, чтобы быть иллюзией. Ясно, что мне позволено помнить это по не известным мне причинам. Я помню и больше. Помню, как она тихо постанывала от наслаждения. Я знаю, что мое тело не предало меня в эти три ночи, и я не обманул ее желаний. И даже больше. Воспоминания о плывущей музыке; запах от ее волос; шелест зимних деревьев. Каким-то образом она вернула меня в пору невинности, пору, когда я был молод, а девушки загадочны, пору вечеринок, танцев и тайн.
Теперь меня тянет к ней.
Для таких вещей тоже есть этикет. Дурным вкусом считается приставать к тем, кто встречался тебе захваченным. Это не дает никаких преимуществ: незнакомец есть незнакомец, что бы вы ни делали и что бы ни говорили во время вашего принудительного соединения…
И все равно меня тянет к ней.
Зачем осквернять табу? Зачем нарушать этикет? Прежде я так не делал. У меня были предрассудки.
Но сейчас я встаю и иду по ступени, на которой сидел, пока не оказываюсь напротив нее; поднимаю взгляд, и она бессознательно сдвигает и подгибает ноги, словно почувствовав нескромность позы. По этому я различаю, что и она сейчас свободна. Наши взгляды встречаются. У нее ярко-зеленые глаза. Она красива, и я ищу в памяти другие детали.
Я поднимаюсь по ступенькам и встаю перед ней.
— Здравствуйте, — говорю я.
Она равнодушно смотрит. Она явно не узнает меня. Глаза у нее затуманенные, какие бывают у тех, кого только что отпустил Наездник.
— Здравствуйте, — отвечает она сухо. — Не думаю, что я знаю вас.
— Нет. Вы — нет. Но у меня чувство, что вам сейчас не хочется быть одной. И мне тоже. — Я стараюсь всем своим видом убедить ее, что намерения у меня добрые. — Какой снег… Можно отыскать место и потеплее. Мне хотелось бы поговорить с вами.
— О чем?
— Пойдемте куда-нибудь, и я вам скажу. Меня зовут Чарлз Рот.
— Хелен Мартин. — Она поднимается. В своей холодной отстраненности она подозрительна, ей неловко. Но по крайней мере она готова идти со мной. Хороший признак.
— Сейчас не слишком рано для крепких напитков? — спрашиваю я.
— Не знаю. Я вообще не знаю, который час.
— Еще нет двенадцати.
— Все равно, давайте выпьем, — говорит она, и мы улыбаемся.
Мы заходим в коктейль-бар на другой стороне улицы. Сидя лицом к лицу в полумраке, мы потягиваем из стаканов: она дайкири, я — «кровавую Мэри». Она немного расслабляется. Я же спрашиваю себя, что мне от нее нужно. Составить мне компанию в постели? Но это удовольствие у меня уже было — целых три ночи, хотя ей это неизвестно. Что-то другое. Но что?
Глаза у нее покраснели. В эти трое суток спать ей пришлось немного.
Я говорю:
— Вам было очень неприятно?
— Что?
— С Наездником.
Судорога пробежала по ее лицу.
— Откуда вы знаете, что у меня был Наездник?
— Знаю.
— Об этом не принято говорить.
— У меня широкие взгляды, — говорю я. — Мой Наездник оставил меня ночью. А оседлали меня в среду утром.
— Мой исчез два часа назад. — Ее щеки розовеют. Ей явно хочется поговорить об этом. — Меня накрыло вечером в понедельник. У меня это в пятый раз.
У меня тоже.
Мы вертим в пальцах стаканы и понимаем друг друга без слов. Наши недавние переживания с Наездниками сближают нас, хотя Хелен не знает, насколько близки наши переживания.
Мы говорим. Она художник, оформляет витрины. У нее маленькая квартира в нескольких кварталах отсюда. Живет одна. Спрашивает меня, чем занимаюсь я.
— Аналитик, ищу способы обезопасить бизнес от потерь, — отвечаю я. Она улыбается. Зубы у нее безупречные. Теперь я убежден, что это та самая девушка, что была в моей комнате, пока я был захвачен.
Зерно веры прорастает во мне. Нас опять свел вместе счастливый случай, после того как мы расстались. Счастье и то, что она еще удержалась в моей памяти.
Теперь я хочу прийти к ней наяву и начать наши отношения заново, сделав их на этот раз реальными. Это нехорошо: ведь я покушаюсь на то, на что у меня нет никакого права, кроме того, что мы оба оказались под Наездниками. Но она нужна мне. Мне нельзя без нее.
И я ей нужен, хотя она не знает, кто я. Но ее удерживает страх.
Я боюсь напугать ее. Может быть, она уведет меня к себе, может быть, нет, но я не спрашиваю. Мы условливаемся опять встретиться на ступеньках завтра. Моя рука на секунду касается ее руки. Потом она уходит.
В эту ночь я заполняю три пепельницы. Снова и снова размышляю, насколько разумно я поступаю. Ну почему бы не оставить ее в покое? У меня нет права преследовать ее. Наш мир стал таким местом, где мудрее всего держаться порознь.
И все же что-то подстегивает меня, когда я думаю о ней. Полузабытые сожаления об утраченном: девичий смех, украденные поцелуи, чай с пирожными. Я вспоминаю девушку с орхидеей в волосах, другую в сверкающем платье и ту с детским лицом и взрослыми глазами — все так давно потеряно. И я говорю себе, что эту я не потеряю. Я не позволю отнять ее у меня.
Приходит спокойное субботнее утро. Я иду к библиотеке, не надеясь найти ее там, но она стоит на ступеньках. Она выглядит усталой и встревоженной. Видимо, тоже больше думала, чем спала. Мы идем по Пятой авеню. Она шагает рядом, но под руку меня не берет.
Я собираюсь предложить пойти к ней, а не в коктейль-бар. В эти дни, пока нас не захватили, надо спешить. Но я знаю, что нельзя думать об этом как о тактической уловке. Грубая поспешность может оказаться роковой, принести только заурядную победу, в которой прячется поражение. В любом случае ее настроение ничего мне не обещает. Я смотрю на нее и думаю о музыке и о новых снегопадах, а она смотрит в серое небо.
Она говорит:
— Я чувствую, что они все время следят за мной. Кружат над головой, как стервятники, и ждут, ждут. Готовы наброситься.
— Но можно отбиваться. Мы должны жить, пока они не смотрят.
— Они ВСЕГДА смотрят.
— Нет, — говорю я ей. — Их не может быть столько. Иногда они смотрят в другую сторону. И когда это так, двое людей могут попробовать поделиться теплом.
— Но зачем?..
— Вы слишком пессимистичны, Хелен. Они иногда не вспоминают нас месяцами. У нас есть шансы. Есть.
Но пробить панцирь ее страха я не могу. Она парализована близостью Наездников, не желая начинать ничего, что достанется нашим мучителям. Мы подходим к ее дому, и я надеюсь, что она уступит и пригласит меня войти. Секунду она колеблется, но только секунду — взяв мою руку, она улыбается, улыбка гаснет, и она уходит, оставив мне только слова: «Встретимся завтра, снова на ступеньках, в полдень…»
Ее пессимизм отчасти проникает этой ночью и в меня. Кажется, тщетно стараться что-нибудь уберечь. Даже больше: скверно преследовать ее, позорно предлагать ей торопливую любовь, когда в любую минуту… В этом мире, повторяю я себе, нужно держаться порознь, чтобы не вредить друг другу, когда нас ловят и седлают.
Утром я не иду на встречу с ней.
Так лучше, убеждаю я себя: у нас не может быть ничего общего. Я представляю ее на ступеньках библиотеки, думающую, почему я опаздываю, нетерпеливую, затем рассерженную. Она будет сердиться, что я нарушил обещание, потом ее гнев утихнет и она быстро забудет меня.
Наступает понедельник, и я иду на службу.
О моем отсутствии никто не вспоминает. Будто я не уходил. Новости в это утро отличные. Работа затягивает, и к полудню я едва вспоминаю о Хелен. Но, вспомнив, уже ни о чем другом не могу думать. Моя трусость — не пойти. Ребяческие мысли в воскресную ночь. Почему я должен принимать судьбу так пассивно? Зачем сдаваться? Я хочу драться, чувствовать себя в безопасности. Я чувствую, что это можно сделать.
К тому же Наездники могут больше нас никогда не тронуть. А эта ее улыбка, тогда, в воскресенье у ее дома, эта мгновенная искорка — да ведь я обязан был понять, что по ту сторону страха она верит в то же самое! Она ждала, что я поведу ее. А я вместо этого остался дома.
В обед я иду к библиотеке, думая, что напрасно. И все же она здесь.
Я подхожу к ней.
Мгновение она молчит.
— Привет, — произносит она наконец.
— Простите за вчерашнее.
— Я долго ждала.
Я пожимаю плечами:
— Я решил было, что идти ни к чему. Но передумал.
Она вроде бы сердится. Но я знаю, что ей приятно видеть меня — иначе зачем бы она пришла сегодня? Ей не удается скрыть этого. Мне тоже. Я показываю через улицу на коктейль-бар.
— Дайкири? — предлагаю я. — За мирное соглашение?
— Хорошо.
Сегодня в баре полно людей, но мы находим свободную кабинку. Ее глаза сияют, как никогда раньше. Я ощущаю — в ней рушатся какие-то барьеры.
— А ведь вы меньше боитесь меня, Хелен.
— Я вас никогда не боялась. Я боялась того, что может случиться, если мы рискнем…
— Не надо. Не бойтесь…
— Я стараюсь. Но порой все кажется таким безнадежным. С тех пор, как они явились…
— Мы все равно можем пытаться жить по-своему.
— Наверно.
— Это нужно. Давайте заключим пакт, Хелен. Не надо больше мрака. Не надо больше бояться ужасов. Хорошо?
Молчание. Затем моя рука ощущает ее холодную ладонь.
— Хорошо.
Я опускаю в щель кредитную карточку, и мы выходим. Мне хочется, чтобы она попросила меня забыть о работе в этот день и пойти с ней. Теперь она обязательно позовет меня, и лучше раньше, чем позже.
Мы проходим квартал. Она не просит ни о чем. Я чувствую, как она борется с собой. Проходим еще один квартал. Ее рука в моей, но она говорит лишь о своей работе, о погоде, и все это пока разделяет нас… На следующем углу она, не дойдя до дома, почти бежит обратно к бару. Я стараюсь быть терпеливым.
Сейчас уже нет нужды торопить события, говорю я себе. Ее тело для меня не секрет. Все было у нас наоборот и плоть была вначале: время, чтобы добраться до той самой трудной ступени, которую некоторые зовут любовью.
Но она, конечно же, не знает, что мы уже настолько знакомы. Ветер швыряет снег нам в лица, эти холодные уколы будят мою совесть. Я знаю, что должен сказать. Я должен уничтожить свое несправедливое преимущество.
Я говорю ей:
— Когда меня захватили на той неделе, Хелен, у меня дома была девушка.
— Ну и зачем об этом говорить сейчас?
— Надо, Хелен. Это были вы.
Она останавливается. Она поворачивается ко мне. Мимо спешат люди. Ее лицо побледнело, на скулах пылают багровые пятна.
— Это не смешно, Чарлз.
— И не должно быть, Хелен. Вы оставались со мной с вечера во вторник до раннего утра пятницы.
— И как вы это узнали?
— Узнал. Память осталась. Что-то остается, Хелен. Я видел вас всю.
— Перестаньте, Чарлз.
— Нам было хорошо вдвоем, Хелен, — говорю я. — Мы, наверно, порадовали наших Наездников, так мы были хороши. Увидеть вас снова — все равно, что очнуться от сна, понять, что он явь, что девушка…
— Нет!
— Начнем все сначала.
— Вы намеренно гнусны, не знаю зачем, но не надо портить все сразу. Была я с вами или нет — вы не можете этого знать, и если даже была, то лучше всего…
— У вас родимое пятно величиной с монету, — говорю я, — дюйма на три ниже левой груди.
Она всхлипывает и бросается на меня прямо на улице.
Длинные серебристые ногти едва не впиваются в мои щеки. Она бьет меня. Я ловлю ее руки. Она пинает меня коленями. Никто не обращает на нас внимание: идущие мимо думают, что нас оседлали, и отворачиваются. Ее переполняет ярость, но я крепко держу ее, так что она может лишь извиваться; но ее тело рядом с моим, напряженное, сопротивляющееся.
Тихо, настойчиво я говорю:
— Мы сомнем их, Хелен. Мы докончим то, что они начали. Не деритесь со мной. Не стоит. Мы принадлежим друг другу…
— Отпус-с-стите…
— Ну пожалуйста. Прошу. Зачем быть врагами? Я не хочу вам зла. Я люблю вас, Хелен. Помните, как подростки играют в любовь? Играл я и вы, наверно, тоже. Но игра кончилась. У нас так мало времени, пока мы на свободе, надо поверить, открыться…
— Напрасно…
— Нет. Глупо, что двое людей, которых свели Наездники, должны избегать друг друга. Нет, Хелен… Хелен…
Что-то в моем голосе задевает ее. Она перестает бороться. Ее напряженное тело обмякает. Она смотрит мне в глаза, и ее залитое слезами лицо словно оттаивает, глаза затуманиваются.
— Верьте мне! — прошу я. — Верьте мне, Хелен!..
Она медлит, затем улыбается.
В ту же секунду я чувствую холодок в затылке, словно стальная игла проходит сквозь кость. Я застываю. Руки мои разжимаются. На мгновение я теряю сознание, и, когда туман расходится, все совсем другое.
— Чарлз… — говорит она. — Чарлз?!
Я поворачиваюсь, не обращая на нее внимания, и иду назад, в бар. В одной из передних кабинок сидит юноша. Его черные волосы блестят от помады; щеки гладкие. Наши глаза встречаются.
Я сажусь. Он подзывает официанта. Мы не разговариваем.
Моя рука ложится на его запястье и остается там. Бармен, смешивая коктейли, косится на нас, но ничего не говорит. Мы допиваем и ставим пустые стаканы.
— Пойдем, — говорит юноша.
Я иду за ним.