Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роберт Сильверберг

Книга Черепов

1. ЭЛИ

По Новоанглийскому шоссе въезжаем с севера в Нью-Йорк. Оливер, как всегда, за рулем. Неутомим, расслаблен, окно полуоткрыто, свежий ветерок полощет длинные светлые волосы. Тимоти обмяк на сиденье рядом. Спит. Второй день наших пасхальных каникул: уродливые островки почерневшего снега свалены грязными кучами на обочине. В Аризоне не будет мертвого снега. Рядом со мной на заднем сиденье Нед что-то царапает в потрепанном, скрепленном спиралью блокноте, заполняя страницу за страницей своим почерком с левым наклоном. Его темные глазки светятся демоническим блеском. Наш дешевенький, голубенький Достоевский. В левом ряду сзади взревел грузовик, обошел нас и вдруг, круто подрезав, влез в наш ряд, почти не оставив нам места. Мы чуть не вмазались. Оливер ударил по тормозам, выругался. Тормоза взвизгнули, нас швырнуло вперед. Через долю секунды он перестроился в пустой правый ряд, чтобы в нас не врезалась машина сзади. Тимоти проснулся.

— Какого черта? — пробурчал он. — Неужто так трудно дать мне чуток вздремнуть?

— Мы едва не погибли, — пылко сказал ему Нед, подавшись вперед, выплевывая слова в большое розовое ухо Тимоти. — Забавно получилось бы, да? Четыре положительных молодых человека, направляющихся на запад за вечной жизнью, раздавлены грузовиком на Новоанглийском шоссе. Их гибкие молодые конечности разметались по всей обочине.

— Вечная жизнь, — произнес Тимоти. Ругнулся. Оливер хохотнул.

— Шансы пятьдесят на пятьдесят, — заметил я уже не в первый раз. — Экзистенциальная игра. Двоим достанется жизнь вечная, двоим — смерть.

— Экзистенциальное дерьмо, — откликнулся Тимоти. — Старик, ты меня удивляешь. Как это тебе только удается выдавать это экзистенциальное число с таким серьезным видом? Ты что, и вправду веришь?

— А ты нет?

— В «Книгу Черепов»? В твою аризонскую Шангри Ла?

— Если не веришь, то почему тогда потащился с нами?

— Потому что в Аризоне в марте тепло. — В разговоре со мной он употреблял легкий, небрежный тон гол из деревенского клуба Джона О\'Хары. Он так умело им пользовался, что меня всего передергивало. За его спиной восемь поколений лучших людей страны. — Могу же я позволить себе сменить обстановку, старичок.

— И это все? — спросил я. — В этом и состоит вся глубина твоих философских и эмоциональных обоснований этой поездки? Ты заставляешь меня испытывать чувство вины. Одному Богу известно, почему ты считаешь нужным вести себя так отстраненно и хладнокровно, когда речь идет о таких вещах. А еще этот твой тягучий акцент; а это аристократическое убеждение в том, что обязательства любого рода — нечто грязное и неприличное, что они…

— Не надо меня обличать, пожалуйста, — перебил Тимоти. — У меня нет настроения углубляться в этнопсихологический анализ. Довольно утомительное занятие.

Произнес он это вежливо, уходя от разговора с назойливо настойчивым еврейским мальчиком, вполне дружелюбным, достойным истинного американца способом.

Больше всего я ненавидел Тимоти, когда он начинал щеголять передо мной своей наследственностью, своим естественным произношением напоминая мне, что его предки основали эту великую страну, в то время как мои копали картошку в литовских лесах.

— Хочу еще немножко вздремнуть, — сказал он. Оливеру же заметил:

— Чуть повнимательней следи за этой долбаной дорогой, ладно? И разбуди меня, когда доберемся до Шестьдесят седьмой.

Теперь, когда он обращался не ко мне — непростому, действующему на нервы представителю чуждой, малоприятной, но, что не исключено, превосходящей породы, — в его голосе произошла некоторая перемена. Теперь он сделался сельским помещиком, разговаривающим с простым крестьянским парнем. Такие отношения подразумевают отсутствие каких бы то ни было сложностей. Дело, конечно, не в том, что Оливер так уж прост. Но именно таков был его экзистенциальный образ в глазах Тимоти, и образ этот действовал, определяя их отношения независимо от реального положения вещей.

Тимоти зевнул и снова отключился. Оливер резко надавил на педаль газа, и мы стрелой помчались за грузовиком, ставшим причиной наших неприятностей. Обогнав его, Оливер перестроился и занял позицию впереди, как бы подзадоривая водителя сыграть еще разок в ту же игру. Я беспокойно оглянулся на красно-зеленое чудовище, нависшее над нашим задним бампером. Вверху неясно маячило злое, угрюмое, неподвижное лицо водителя: здоровенные небритые щеки, холодные глаза с прищуром, плотно сжатые губы. Будь его воля, он бы смел нас с дороги. От него исходили волны ненависти. Он ненавидел нас за то, что мы молоды, за то, что мы симпатичны (это я-то симпатичен!), за то, что у нас есть время и gelt[1] учиться в колледже и забивать себе мозги всякими бесполезными вещами. Там, наверху, сидело само невежество, причем воинствующее. Плоская голова под засаленной тряпичной кепкой. Более патриотичный, с более высокими, чем у нас, моральными устоями трудяга-американец, раздосадованный тем, что вынужден болтаться за четырьмя щенками-умниками. Я хотел было попросить Оливера перестроиться, прежде чем нас протаранят, но тот не сходил с полосы, держа скорость на пятидесяти милях в час, блокировав грузовик. Иногда Оливер бывает очень упрям.



Мы уже въехали в Нью-Йорк по какому-то шоссе, прорезавшему Бронкс. Места, мне незнакомые. Я — дитя Манхэттена: ездил только подземкой. Даже автомобиль водить не умею. Автострады, машины, бензоколонки, будки сборщиков платы — все это материальные свидетельства цивилизации, с которой мне пришлось столкнуться лишь косвенно. Еще школьником наблюдал я за ребятами из предместий, наводнявших город по уик-эндам. Все они были в машинах, а рядом с ними сидели златовласые шиксы . Нет, не мой это мир, совсем не мой. Хоть и было им всего лет по шестнадцать-семнадцать, как и мне, они казались мне полубогами. С девяти до половины первого они раскатывали по побережью, а потом ехали обратно в Ларчмонт, Лоуренс, Верхний Монтклер, останавливались на какой-нибудь тихой тенистой улочке, перебирались со своими подругами на заднее сиденье, и в лунном свете мелькали белые бедра, спускались трусики, расстегивались молнии, следовали стремительные толчки, слышались стоны и покряхтыванья. А я тем временем ездил на метро в Вест-Сайд. Половое развитие по этой причине идет по-другому. В метро девицу не отдерешь. А как насчет того, чтобы заняться этим в лифте, поднимающемся на пятнадцатый этаж дома на Риверсайд-Драйв? А что вы скажете насчет занятий сексом на залитой гудроном крыше какого-нибудь жилого дома, на высоте двухсот пятидесяти футов над Уэст-Энд авеню, восходя к оргазму в то время, как вокруг тебя расхаживают голуби, неодобрительно наблюдающие за твоей техникой, наперебой воркующие по поводу прыща на твоей заднице? Нет, расти в Манхэттене — это значит вести совсем другую жизнь, полную неудобств и ограничений, которые губят твою юность. В то время как долговязые бездельники имеют возможность резвиться в своих мотелях о четырех колесах. Конечно, у нас, у тех, кто уживается с недостатками городской жизни, взамен вырабатываются другие качества. У нас более богатое, более интересное духовное содержание, поневоле сформированное неблагоприятными условиями. Разбивая людей по категориям, я всегда отделяю водителей от неводителей. С одной стороны — оливеры и тимоти, с другой — эли. Нед, если по справедливости, принадлежит ко мне подобным — неводителям, мыслителям, книжникам — интровертам, мучающимся, обделенным пассажирам подземки. Но у него есть водительские права. Что ж, еще одно доказательство извращенности его натуры.

Как бы там ни было, я радовался возвращению в Нью-Йорк, пусть даже так, проездом по пути на «золотой запад». Это моя почва. Точнее, была бы моей, если бы мы миновали незнакомый Бронкс и въехали бы в Манхэттен. Книжные лавки, киоски с сосисками, музеи, киношки (мы, жители Нью-Йорка, не называем их «киношки», но они называют), толпы. Текстура, густота. Добро пожаловать в Кошерную Страну. Вид, греющий душу после месяцев, проведенных в плену патриархальной глуши Новой Англии с ее величественными деревьями, широкими проспектами, белыми конгрегационалистскими церквушками, голубоглазыми людьми. Как здорово сбежать от простоты Лиги Плюща вашего кампуса и снова вдохнуть задымленный воздух. Ночь в Манхэттене, потом — на запад. В пустыню. В лапы Хранителей Черепов. Я подумал о той разукрашенной странице старинной рукописи, архаичном шрифте, орнаментальной рамке с восемью ухмыляющимися черепами, каждый из которых заключен в квадратик с маленькими колоннами. Жизнь вечную тебе предлагаем. Насколько нереальной кажется мне сейчас вся эта затея с бессмертием, когда далеко на юго-западе сияют россыпью иллюминации канаты моста Джорджа Вашингтона, правее внимание привлекают парящие буржуазные башни Ривердейла, а впереди — пропахшая чесноком манхэттенская реальность. Мгновение внезапного сомнения. Эта сумасшедшая хиджра[2].

Быть такими дураками, чтобы воспринимать все это всерьез, чтобы вложить хотя бы на цент психологического капитала в зыбкую фантазию. Лучше плюнуть на Аризону и вместо нее поехать во Флориду, Форт-Л оде рдей л, Дейтон-Бич. Вообразить всех тех томящихся, загорелых крошек, поджидающих искушенных парней с севера. И, как это уже не раз бывало, Нед словно прочел мои мысли. Окинув меня проницательным, вопрошающим взглядом, он тихо произнес:

— Никогда не умирать. Потрясающе! Но стоит ли за всем этим хоть что-нибудь реальное?

2. НЕД

Самое восхитительное, самое возбуждающее, наиболее выигрышно эстетически для меня то, что двое из нас должны погибнуть, а двое оставшихся будут изъяты из смертного существования. Таковы условия, предлагаемые Хранителями Черепов, если только допустить, что, во-первых, Эли точно перевел рукопись, а во-вторых, под тем, что он нам поведал, есть какая-то почва. Перевод, как я полагаю, должен быть верным — он чертовски педантичен в филологических материях, — но нельзя упускать вероятность фальсификации, задуманной, возможно, самим Эли. Не исключено, что все это вообще бессмыслица. Не затеял ли Эли с нами какую-нибудь изощренную игру? Нет сомнения, он способен на все, этот лукавый иудей, напичканный всякими хитрыми штучками из гетто, и сочинил всю эту затейливую историю, чтобы заманить трех злосчастных гоев навстречу их гибели, ритуальному жертвоприношению в пустыне. Сначала тощего, того, голубого, да вознесется меч сверкающий над его нечестивой задницей!

Скорее всего, я приписываю Эли гораздо больше изворотливости, чем есть на самом деле, отчасти наделяя его своей собственной болезненной, извращенной бисексуальной неуравновешенностью. У него вид искреннего, симпатичного еврейского юноши. В любой группе из четырех кандидатов, что решатся подвергнуться Испытанию, один должен добровольно выбрать смерть, а еще один — стать жертвой оставшихся двоих. Sic dixit liber calvariarum[3].

Смотри-ка, и я заговорил на языке Цезаря! Двое умирают, двое остаются жить: чудненькое равновесие, мандала о четырех углах. Я содрогаюсь от ужасного напряжения, находясь между небытием и бесконечностью. Для философа Эли это приключение представляет собой потустороннюю версию Паскалевой игры, экзистенциальная поездка «все-или-ничего». Для будущего художника Неда это проблема эстетическая, вопрос формы и содержания. Какая судьба выпадет на долю каждого из нас? Например, Оливеру, с его яростной крестьянской жаждой жизни: он вцепится в баклажку с вечностью, ему ничего иного не останется, он ни на мгновение не допустит возможности оказаться среди тех, кто должен будет уйти, чтобы двое других продолжали жить. А Тимоти, естественно, вернется из Аризоны невредимым и неумирающим, радостно помахивая своей платиновой ложкой. Ему подобных выводят, чтобы господствовать. Как же он может позволить себе умереть, если его ждут его капиталы! Вы только представьте себе доход при шести процентах годовых за, допустим, восемнадцать миллионов лет. Да он завладеет Вселенной! Это же потрясающе! Так что эти двое — явные кандидаты на бессмертие. Мы с Эли, следовательно, должны уступить, добровольно или нет. Теперь быстренько раскидать исполнителей на остающиеся роли. Эли, конечно, станет тем, кого должны убить: ведь еврею суждено всегда быть жертвой, верно? Они будут нахваливать его за то, что он открыл врата жизни вечной, прокопавшись в затхлых архивах, и в соответствующий момент церемонии — раз! — схватят его и дадут ему небольшую затяжку «Циклона-В». Окончательное решение проблемы Эли. В результате чего я остаюсь тем, кто по своей воле должен пожертвовать собой. Решение это, как сказал Эли, процитировав соответствующий стих из нужной главы, должно быть истинно добровольным, проистекающим из чистого, незамутненного позыва отдать себя на заклание. В противном случае оно не приведет к высвобождению требуемых флюидов. Очень хорошо, джентльмены, к вашим услугам. Одно ваше слово — и я свершу свой лучший поступок.

Незамутненное желание — возможно, первое в жизни. Однако два условия, два ограничения прилагаются. Ты, Тимоти, должен запустить руку в свои уоллстритские миллионы и оплатить приличное издание моих стихов: красивый переплет, хорошая бумага, предисловие кого-то из критиков, знающих свое дело, уровня не ниже Триллинга, Одена, Лоуэлла. Если я умру за тебя, Тимоти, если я пролью кровь, чтобы ты жил вечно, ты сделаешь это? И Оливер: от вас, сэр, я тоже потребую услуги. Как сказал бы Эли, quid pro quo[4] есть sine qua non[5]. В последний день своей жизни я хотел бы уединиться с тобой на часок, мой дорогой и прекрасный друг. Я хочу распахать твою девственную почву. Стань, в конце концов, моим, возлюбленный Ол! Обещаю проявить великодушие и прибегнуть к вазелину. О, твое гладкое, горячее, почти безволосое тело, твои тугие, атлетические ягодицы, твой сладкий нетронутый бутон. Для меня, Оливер. Для меня, для меня, для меня, все это для меня. Я отдам жизнь за тебя, если ты предоставишь мне на один-единственный вечерок свою задницу. Разве я не романтичен? Довольно деликатный выбор тебе предстоит, а? Решайся, Оливер, иначе сделка не состоится. Ничего, и ты согласишься. Пуританским нравом ты не отличаешься, да и человек ты практичный, всегда первый. Ты оценишь, насколько тебе выгодно отдаться. Ты получишь больше. Уж ублажи маленького голубого, Оливер. Иначе сделки не будет.

3. ТИМОТИ

Эли воспринимает все гораздо серьезнее, чем остальные. На мой взгляд, это вполне закономерно: именно он раскопал и организовал это предприятие. И как бы там ни было, именно он обладает теми полумистическими качествами, той тлеющей восточноевропейской первозданностью, что позволяет ему преодолевать нечто грандиозное, для тебя, по здравому рассуждению, чисто воображаемое. Мне кажется, что это типично еврейская черта, связанная с каббалой и прочими штуками, так же как и высокий интеллект, физическая трусость, любовь к деланию денег, но что, собственно говоря, я знаю о евреях? Посмотри-ка на сидящих в этой машине. Самый высокий интеллект у Оливера, в этом нет никаких сомнений. Нед — трус: на него достаточно посмотреть, чтобы он съежился от страха. Я — человек денежный, хотя, Бог свидетель, я палец о палец не ударил, чтобы их заработать. Вот они, так называемые еврейские черты. А мистицизм? Мистик ли Эли? Возможно, ему просто не хочется умирать. И что же в этом мистического?

Нет, не в этом. Но когда речь заходит о том, чтобы поверить в существование этого культа изгнанников из Вавилона, Египта или бессмертных еще откуда-нибудь, поверить… Что стоит тебе только прийти к ним, произнести нужные слова, и тогда они одарят тебя бессмертием… о, Господи! Да кто на это клюнет? Эли. Пожалуй, и Оливер. Нед? Нет, только не Нед. Нед не верит ни во что, даже в самого себя. И не я. Только не я, могу поспорить на свою задницу.

Зачем же я тогда еду?

Как я и сказал Эли: просто в Аризоне в это время теплее. А еще мне нравится путешествовать. Кроме того, мне кажется, что будет довольно забавно наблюдать за развитием событий, посмотреть, как мои соседи по комнате станут сновать по округе в поисках своей судьбы на столовых горах. Зачем вообще учиться в колледже, если избегать интересного опыта и не расширять свои знания в области природы человеческой заодно с приятным времяпровождением? Я еду туда не для того, чтобы изучать астрономию или геологию, но наблюдать за себе подобными существами, изображающими из себя идиотов. Тут тебе и образование, тут тебе и развлечение! Как сказал отец, направляя меня на учебу, предварительно напомнив, что я являюсь представителем восьмого поколения учившихся в этом заведении: «Никогда не забывай одну вещь, Тимоти: истинный предмет изучения человечества — сам человек. Это сказал Сократ три тысячи лет тому назад, и с тех пор эта мысль не утратила своей непреходящей ценности». Кстати, как мне удалось выяснить уже на втором курсе, на самом деле эти слова произнес один папа римский в восемнадцатом веке, ну да неважно. Ты учишься, наблюдая за другими, особенно если упустил свой шанс закалить характер в испытаниях, слишком хорошо изучив своих предков. Видел бы меня сейчас папаша в одной машине с голубым, евреем и деревенским увальнем. Полагаю, он бы одобрил мои действия, поскольку я не забываю, что я лучше, чем они.

Нед был первым, кому сказал Эли. Я видел, как они кучковались и шушукались. Нед смеялся. «Хватит меня дурачить, парень», — повторял он, а Эли при этом краснел. Нед и Эли очень близки, по причине того, как мне кажется, что оба тщедушны и принадлежат к угнетаемым меньшинствам. С самого начала было ясно, что как бы мы четверо ни группировались, они вдвоем всегда будут против нас с Оливером. Двое интеллектуалов против двух качков, грубо говоря. Двое голубых против двух… впрочем, нет, Эли не голубой, хоть дядя Кларк и утверждает, что все евреи в глубине души гомосексуалисты, даже если об этом и не подозревают. Но Эли выглядит голубым из-за своей шепелявости и походки. Справедливости ради надо сказать, что он похож на голубого даже больше, чем Нед. Может быть, Эли и за девицами так приударяет, чтобы скрыть нечто? Как бы там ни было, Эли и Нед шуршали бумажками в перешептывались. А потом они посвятили Оливера. «Не хотите ли в мне рассказать, — поинтересовался тогда я, — что это вы там такое обсуждаете?» Думаю, они получили удовольствие, исключив меня из числа посвященных, давая мне почувствовать, каково быть гражданином второго сорта. А может быть, они просто решили, что я подниму их на смех. Но в конце концов раскололись. Оливер взял на себя роль посланника.

— Какие у тебя планы на Пасху? — спросил он.

— На Бермуды, может, подамся. Или во Флориду, в Нассау. В общем-то я об этом еще не думал.

— А как насчет Аризоны?

— А чего там хорошего?

— Оливер сделал глубокий вдох.

— Эли штудировал в библиотеке кое-какие редкие рукописи, — сказал он с глуповатым и неспокойным видом, — и наткнулся на одну штуковину под названием «Книга Черепов», которая лежит здесь уже лет пятьдесят, в никто ее до сих пор не переводил. Эли проверил еще кое-что и теперь он считает…

Что Хранители Черепов существуют в действительности и что они допустят нас к тому, что имеют. Эли, Нед и Оливер в любом случае собираются съездить туда и осмотреться. Меня они тоже приглашают. Почему? Из-за моих денег? За красивые глазки? На самом деле потому, что кандидаты допускаются лишь группами по четыре человека, а поскольку мы живем в одной комнате, то все вполне логично.

И так далее. Я сказал, что согласен, черт с ними. В моем возрасте папаша отправился в Бельгийское Конго на поиски урановых рудников. Ничего не нашел, но зато развлекся. Я тоже имею право побыть джентльменом удачи. Еду, сказал я. И выбросил все из головы до конца экзаменов. Лишь после сессии Эли просветил меня насчет некоторых правил этой игры. Максимум двое кандидатов из каждой четверки будут жить вечно, а остальным двоим придется умереть. Небольшой налет мелодрамы.

— Теперь, когда ты знаешь, каков риск, можешь отказаться, если пожелаешь.

Загнал меня в угол, пытаясь выявить желтые струйки в голубой крови. Я рассмеялся ему в лицо.

— Не такие уж плохие шансы, — заметил я.

4. НЕД

Короткие наблюдения перед тем, как эта поездка изменит нас навсегда, поскольку она нас обязательно изменит. Среда, вечер. Число? Какое-то марта, на подъезде к Нью-Йорку.



ТИМОТИ. Розово-золотистый. Двухдюймовый слой плотного жира, покрывающего толстые пластины мышц. Крупный, массивный, сойдет за защитника, если займется футболом. Голубые англиканские глаза, всегда насмешливые. Укладывает тебя на лопатки одной лишь дружелюбной улыбкой. Манерность американской аристократии. Носит короткую армейскую стрижку в наше время, желая показать миру, что он сам по себе. Из кожи вон лезет, чтобы казаться ленивым и грубым. Большой кот, сонный лев. Берегись. Львы умнее, чем кажутся, и двигаются быстрее, чем хотелось бы их жертвам.



ЭЛИ. Черно-белый. Хрупкий, худощавый. Глаза-бусинки. На дюйм выше меня, но все равно невысокий. Тонкие чувственные губы, сильный подбородок, вьющаяся шевелюра из ассирийских завитушек. Кожа белая-пребелая: он никогда не загорал. Через час после бритья ему снова нужно бриться. Густой волосяной покров на груди и бедрах; он имел бы вполне мужественный вид, не будь он таким неосновательным. С девицами ему не везло. Я бы им занялся, да не в моем он вкусе — слишком уж похож на меня самого. Общее впечатление уязвимости. Быстрый цепкий ум, не настолько глубокий, как ему кажется, но не дурак. В основе своей — средневековый схоласт.



Я. Желто-зеленый. Маленький шустрый эльф с неуклюжим нутром под этой шустростью. Мягкие спутанные золотисто-коричневые волосы торчат нимбом. Лоб высокий и становится все выше, черт бы его по-

брал. Ты похож на фигуру с картины Фра Анджелико, как сказали мне две разные девчонки в течение одной недели; должно быть, они ходят на одни и те же лекции по искусствоведению. Я определенно похож на священника. Так всегда говаривала моя матушка: она видела меня кротким монсеньором, исцеляющим муки душевные. Извини, мамочка. Папа римский такого не захочет. Девицы — другое дело: они интуитивно чувствуют, что я голубой, и тем не менее предлагают себя. Зря стараются. Пишу неплохие стихи и паршивые рассказы. Хватило б духу, взялся бы за роман. Предполагаю, что умру молодым. Чтобы держать марку, должен постоянно помышлять о самоубийстве.



ОЛИВЕР. Розово-золотистый, вроде Тимоти, но по-другому, совсем иначе! Тимоти — грубый, основательный столб; Оливер — свечка. Невероятные лицо и тело кинозвезды: шесть футов три дюйма, широченные плечи, узкие бедра. Идеальные пропорции. Тип сильного, молчаливого человека. Красив, знает об этом и плевать хотел на свою красоту. Мальчик с канзасской фермы, черты открытые и простодушные. Очень светлые, почти белые, длинные волосы. Со спины похож на крупную девушку, если не считать талии. Мышцы у него не такие рельефные, как у Тимоти: они у него плоские и длинные. Никто не заблуждается насчет деревенской флегматичности Оливера. За мягкостью взгляда его холодных голубых глаз кроется неукротимый дух. То, что у него творится в голове, можно сравнить с бурлящей городской жизнью Нью-Йорка, и планы он вынашивает честолюбивые. И все же от него исходят волны какого-то благородства. Если бы я только мог очиститься в этом ослепительном сиянии. Если б я только мог.



НАШ ВОЗРАСТ. Тимоти в феврале исполнялось 22 года. Мне — 21, 5. Оливеру в январе стукнул 21. Эли — 20, 5.

Тимоти: Рыба.

Я: Скорпион.

Оливер: Козерог.

Эли: Дева.

5. ОЛИВЕР

Я предпочитаю сам вести машину. За рулем я просидел десять и двенадцать часов подряд. Я понимаю так, что мне гораздо безопаснее вести самому, чем доверять это другому, поскольку никто больше меня не заинтересован в сохранении моей жизни. Некоторые водители, как мне кажется, просто призывают смерть — ради острых ощущений или, как мог бы сказать Нед, ради эстетики смерти. К черту все это. На всем белом свете для меня нет ничего более священного, чем жизнь Оливера Маршалла, и я хочу максимально контролировать ситуации, когда речь идет о жизни и смерти. Поэтому я стараюсь как можно дольше вести машину. До сих пор вел только я, хоть это и машина Тимоти. Тимоти — другое дело: ему лучше, чтобы его везли, а не вести самому. Полагаю, что это проявление классового сознания. Эли вообще не умеет водить. Так что остаемся только мы с Недом. Нед да я всю дорогу до Аризоны, а изредка за рулем посидит и Тимоти. По правде говоря, меня пугает одна мысль о том, чтобы доверить свою шкуру Неду. А не оставить ли все как есть: нога на газе, и все дальше и дальше в ночь? Завтра во второй половине дня мы могли бы добраться до Чикаго. Поздно ночью — до Сент-Луиса. До Аризоны — послезавтра. И начнем рыскать в поисках Дома Черепов Эли. Я хочу стать добровольцем на бессмертие. Я готов, я полностью настроился, я безоговорочно верю Эли. Боже, я верю! Я хочу верить. Передо мной открывается все будущее. Я увижу звезды. Я буду странствовать между мирами. Капитан Будущее из Канзаса. А эти психи хотят сначала остановиться в Нью-Йорке на ночь, провести вечер в баре! Их ждет вечность, а они, видите ли, не могут обойтись без «Максвелле Плам»! Хотел бы я им сказать, что я о них думаю. Но нужно быть терпеливым. Не хочу, чтобы они надо мной смеялись. Не хочу, чтобы они подумали, будто я потерял голову из-за Аризоны и этих черепов. Первая авеню, приехали.

6. ЭЛИ

Мы подвалили к одному заведению на Шестьдесят Седьмой улице. Открылось оно на Рождество, и один из однокурсников Тимоти там побывал, а потом расписал, не жалея красок. Тимоти настоял поехать именно туда, и мы пошли ему навстречу. Это местечко носило название «Ранчо», что вполне его характеризовало. Интерьер был простоват, а клиентура крепко смахивала на школьную футбольную команду из пригорода в окружении девиц в соотношении примерно один к трем. Мы вошли сплоченной фалангой, но наш строй из четырех человек тут же распался, как только мы миновали вход. Объятый вожделением Тимоти попер в сторону бара, как возбужденный мускусный овцебык, однако его плотное тело замедлило ход, когда на пятом шаге он разглядел, что здесь не та обстановка, что ему нужна. Оливер, в некоторых отношениях наиболее привередливый из всех нас, не стал даже заходить: он сразу же понял, что это место не для него, и остался в дверях дожидаться нашего ухода. Я прошел до середины зала, наткнулся на стену хриплого рева, от которого вибрировал каждый нерв, и, совершенно отключившись, отступил в относительное затишье гардеробной ниши. Нед рванул прямиком в сортир. Я по наивности своей подумал, что ему просто приспичило. Мгновение спустя ко мне подвалил Тимоти с бокалом пива в руке и сказал:

— Давай выметаться отсюда. Нед где?

— В клозете, — ответил я.

Тимоти ругнулся и отправился вытаскивать Неда. Он вышел почти сразу же вместе с надутым Недом, сопровождаемым подобием Оливера, но дюйма на три повыше, лет шестнадцати, эдаким юным Аполлоном с патлами до плеч и с бледно-лиловой повязкой на голове. А Нед-то наш шустряк. Пять секунд на оценку обстановки, еще тридцать секунд на поиски этого лба и торг. Теперь Тимоти действовал в своем стиле, развеяв мечты Неда о роскошном пореве в одном из притонов Ист-Виллидж. На прихоти Неда у нас сейчас, естественно, времени не было. Тимоти что-то коротко бросил находке Неда, Нед с кислым видом что-то сказал Тимоти, Аполлон отвалил неуклюжей походкой, и мы вчетвером убрались оттуда. Через квартал, к гипотетически более надежным заведениям, к «Пластиковой Пещере», где Тимоти и Оливер несколько раз бывали в прошлом году. Футуристический интерьер, все отделано толстыми листами волнистого блестящего пластика, официанты, облаченные в аляповатую форму, выдержанную в научно-фантастическом стиле, регулярные вспышки стробоскопа; примерно каждые десять минут из полусотни динамиков вырываются оглушительные звуки тяжелого рока. Место больше похоже на дискотеку, чем на бар для одиночек, однако со своими функциями справляется. Его уважают чуваки из Колумбийского и Барнарда, бывают здесь в девицы из Хантера; школьникам с самого начала дали понять, что, они здесь нежелательны. Для меня это чуждая среда. Нет у меня тяги к современному шику: я предпочитаю посидеть в кафе, попить кофейку со сливками, поболтать про всякие умные вещи, а не толкаться в баре или на дискотеке. Рильке вместо рока. Плотин вместо пластика. «Старик, да ты прямо из пятьдесят седьмого года!» — сказал мне как-то Тимоти. Это Тимоти-то, со своей республиканской стрижкой! Главная задача вечера — найти пристанище на ночь, то есть снять девиц с квартирой, способной вместить четверых парней. Этим займется Тимоти, а если он обнаружит достойную поживу, тогда можно спускать с поводка Оливера. Это был их мир. Я же, пожалуй, ощущал бы себя куда уместней на мессе в католическом храме. Для меня это было каким-то Занзибаром, а для Неда, как я могу предположить, Тимбукту, хотя со своей хамелеовской приспособляемостью он и здесь не растерялся. С учетом того, что

Тимоти не дал ему последовать его естественным позывам, он решил вывесить знамя гетеросексуальности и в своей обычной извращенной манере снял наименее привлекательную из имевшихся в наличии девиц: массивную телку с объемистыми грудями-ядрами под свободным красным свитером. Сеанс обольщения он повел на высоких оборотах, пойдя на приступ, как голубой Раскольников, рассчитывающий на то, что она спасет его от кошмара педерастической жизни. В то время как он что-то мурлыкал ей на ухо, она не переставала краснеть, облизывать губы и трогать распятие — да, распятие, — висевшее между ее исполинских сисек. Прямо какая-то Салли Мак-Налли, только что вышедшая из школы матушки Кабрини и лишь недавно расставшаяся с невинностью — а это стоило ей немалых усилий, — и вот теперь кто-то, хвала всем святым, действительно пытается ее снять! Без тени сомнения Нед ступил на скользкий путь развратного священника, испорченного иезуита, распространяя ауру разложения и романтического страха католического толка. Доведет ли он дело до конца? Да, доведет. Будучи поэтом в поисках опыта, он частенько обращал взор в сторону противоположного пола, всегда соблазняя лишь остатки прекрасной половины: однорукую девушку, девицу с половиной челюсти, каланчу в два раза его выше и т. д. и т. п. Таковы понятия Неда о черном юморе. По правде говоря, голубой-то он голубой, но девиц у него перебывало побольше моего, хотя его победы и добычей-то настоящей не назовешь, а так — дурацкой добычей. Он провозглашал отсутствие наслаждения в самом совокуплении: удовольствие, мол, ему доставляет лишь жестокая игра в преследование. Смотрите, как бы говорит он, вы не дали мне поиметь Алкивиада, тогда я займусь Ксантиппой. Он высмеивал весь мир нормальных людей посредством своего стремления к деформациям и разным отклонениям.

Некоторое время я занимался изучением его методики. Слишком много времени трачу на наблюдение. Надо бы уйти и побродить, чтобы тут не толкаться. Раз уж настойчивость в интеллект являются здесь модным товаром; то почему бы тебе не торгануть ими с небольшим наваром? Ты что, Эли, считаешь себя выше всего плотского? Да будет тебе: просто ты неловок с девушками. Взяв себе виски с содовой (снова пахнуло 1957 годом! Кто нынче пьет напитки разбавленными?), я пошел от бара. Уж если неуклюж, то до конца. Я столкнулся с невысокой темноволосой девушкой, выплеснув половину виски.

— Ой, прошу прощения, — сказали мы в один голос.

У нее был вид испуганной лани. Худенькая, тонкая в кости, не больше пяти футов ростом, с блестящими темными глазами, с выступающим носом (Шайнех майделех! Соплеменница!). Сквозь полупрозрачную бирюзовую блузку просвечивает розовый лифчик, что служит приметой некоторой терпимости к современным нравам. При столкновении наших застенчивостей между нами проскочила искра: я ощутил жар в паху и на щеках и перехватил исходящее от нее интенсивное тепло взаимного возгорания. Иногда это наваливается на тебя настолько безошибочно, что ты даже удивляешься, почему все вокруг не проявляют ликования. Мы отыскали крошечный столик и торопливо пробормотали слова взаимного представления. Мики Бернштейн — Эли Штейнфельд. Эли, Мики. А что такая красивая девушка делает в таком месте?

Второкурсница из Хантера, специальность — управление, семья в Кью-Гарденс, сама живет с четырьмя другими девушками на углу Третьей и Семидесятой. Я решил было, что нашел пристанище на всех — подумать только, недотепа Эли зарабатывает очко! — но быстро понял, что квартирка состоит всего из двух комнат и кухоньки и не годится для такой большой компании. Она поторопилась сообщить, что редко посещает злачные места, почти не ходит, собственно говоря, но сегодня ее вытащила соседка по комнате, чтобы отметить начало пасхальных каникул — тут же была продемонстрирована соседка, высокая тощая дылда с угреватой физиономией, откровенно заигрывавшая с долговязым типом с лохматой бородой и в цветастой рубахе в духе хиппи образца 1968 года, — и вот она здесь, оглушенная всем этим шумом, и не буду ли я столь любезен взять ей вишневую коку? Учтивый землянин Штейнфельд поймал пролетавшую марсианку и сделал заказ. Один доллар, пожалуйста. Ого! Мики спросила, что я изучаю. Попался. Ладно, зубрилка несчастный, карты на стол.

— Равнесредвевековую филологию, — ответил я. — Распад латыни на романские языки. Я мог бы спеть вам непристойные баллады на провансальском, если бы умел петь.

Она расхохоталась, несколько громковато.

— Ой, да у меня тоже ужасный голос! — воскликнула она. — Но если хотите, можете продекламировать хоть одну.

Она застенчиво взяла меня за руку, поскольку я был слишком ученым, чтобы сделать это первым. И я начал, почти выкрикивая слова сквозь окружающий грохот:



Can vei la luzeta mover

De jot sas alas control rai,

Qoe 3. oblid. Еs laissa chaser

Per la doussor c. al cor li vai…

t

И так далее. Я совершенно заболтал ее.

— Это было очень неприлично? — спросила она наконец.

— Вовсе нет. Это нежная любовная песня, Бернард де Вентадорн, двенадцатый век.

— Вы так чудесно декламировали.

Я перевел прочитанное и ощутил исходящие от нее волны преклонения. «Бери меня, владей мной», — телепатировала она. По моим подсчетам, она совокуплялась раз девять с двумя разными мужчинами и все еще ожидала с душевным трепетом первого оргазма, одновременно переживая по поводу своей, возможно, несколько скоропалительной уступчивости. Мне хотелось показать все, на что я способен, подуть ей в ушко, нашептывая жемчужинки провансальской поэзии. Но как отсюда выбраться? Куда мы пойдем? В отчаянии я огляделся. Тимоти одной рукой обнимал девушку ослепительной красоты с потоком распущенных каштановых волос. Оливер подцепил двух птичек, брюнетку и блондинку: шарм деревенского парня в действии. Нед по-прежнему обхаживал свою толстуху. Возможно, у кого-нибудь из них что-нибудь да обломится — какая-нибудь квартирка поблизости с комнатами на всех. Я снова повернулся к Мики, и она сказала:

— В субботу вечером у нас небольшая вечеринка. Будут несколько толковых музыкантов… классиков, я имею в виду, и если у вас есть время, вы могли бы…

— В субботу вечером я буду в Аризоне.

— В Аризоне! Так вы оттуда ?

— Я с Манхэттена.

— Почему же тогда… то есть я еще не слышала, чтобы на Пасху ездили в Аризону. Это что-то новое? — Мелькнула простодушная улыбка. — Прошу прощения… У вас там девушка?

— Ничего подобного.

Она задергалась, не имея желания совать нос в чужие дела, но не зная, как остановить дознание. Последовал неизбежный вопрос:

— Зачем же тогда вы едете?

И тут я остановился. Что я мог ответить? В течение пятнадцати минут я играл вполне обычную роль: озабоченный старшекурсник на промысле, бар в Ист-Сайде, робкая, но вполне доступная девица, стоит только чуток разогреть ее эзотерической поэзией, когда я вас снова увижу, скоротечный пасхальный роман, спасибо за все, прощай. Знакомая петрушка. Но ее вопрос открыл западню у меня под ногами и бросил меня в тот, другой, более темный мир, мир фантазии, мир грез, где серьезные молодые люди раздумывают над возможностью навсегда избавиться от смерти, где желторотые школяры заставляют себя поверить в то, что они наткнулись на магические рукописи, раскрывающие тайны древних мистических культов. Да, мог я ^сказать, мы собираемся на поиски тайной обители Братства Черепов, мы, видите ли, надеемся убедить Хранителей, что мы достойны подвергнуться Испытанию, и, естественно, если нас примут, один должен с радостью отдать жизнь за других, а еще одному придется быть убитым, во мы готовы к этим превратностям судьбы, чтобы двое счастливчиков никогда не умирали. Благодарю вас, Г. Райдер Хаггард: именно так. И вновь ко мне пришло ощущение резкого несоответствия, несовместимости, стоило лишь сопоставить наше нынешнее манхэттенское окружение и мои невероятные аризонские грезы. Смотри, мог я сказать, необходимо совершить акт веры, мистического приятия, чтобы доказать себе, что жизнь состоит не только из дискотек, подземки, модных магазинов и аудиторий. Ты должен поверить, что существуют необъяснимые силы. Астрологией не увлекаешься? Увлекаешься, конечно; и тебе известно, что об этом думает «Нью-Йорк тайме». Так что продвинься в своем восприятии чуть-чуть подальше, и дело сделано. Оставь свой робкий «ультрасовременный» дух отрицания перед невероятным и допусти возможность существования Братства, возможность существования Испытания, возможность существования жизни вечной. Как можешь ты не верить, сначала не проверив все? Можешь ли ты поставить на кон свою правоту? И вот мы едем в Аризону. Нас четверо: мясистый здоровяк с армейской стрижкой, вон тот греческий бог, парень нервного вида, что беседует с толстухой, и я. И хоть некоторые из нас обладают большей верой, чем другие, но нет среди нас ни одного, кто по крайней мере отчасти не верит в «Книгу Черепов». Паскаль избрал веру, потому что обстоятельства складывались не в пользу неверующего, который мог бы лишиться Рая, отвернувшись от церкви; так же и мы не стесняемся иметь в течение недели дурацкий вид, потому что у вас есть хотя бы надежда добыть нечто, не имеющее цены, а в худшем случае наши потери не превышают стоимости бензина.

Но я ничего такого не сказал Мики Бернштейн. Музыка звучала слишком громко, и, как бы там ни было, мы четверо дали друг другу страшную клятву никому ничего не говорить. Вместо всего этого я сказал:

— Почему в Аризону? Наверное, потому, что мы балдеем от кактусов. Вдобавок там тепло в марте.

— Во Флориде тоже тепло.

— Зато там нет кактусов.

7. ТИМОТИ

Мне потребовался час, чтобы подыскать нужную девицу и обо всем договориться. Звали ее Бесс: грудастая крошка из Орегона, живет с четырьмя другими первокурсницами из Барнарда в необъятных апартаментах на Риверсайд-Драйв. Три из четырех девушек разъехались на каникулы по домам; четвертая же сидела в углу, благосклонно внимая россказням загорелого парня лет двадцати пяти, похожего на персонаж с рекламного объявления. Отлично. Я объяснил, что сегодня остановился в Нью-Йорке со своими коллегами по дороге в Аризону и рассчитываю завалиться в какое-нибудь клевое место на ночлег.

— Надеюсь, нам удастся это устроить, — сказала она.

Чудненько. Теперь остается лишь всех собрать. Оливер трепался с худосочной малышкой со слишком яркими глазами — возможно, от травки; оторвав его от этого занятия, я растолковал ему что к чему и переключил на Джуди, соседку Бесс. Девчушка как минимум, из Небраски. Рекламный красавчик скоро смотался в сортир, а Джуди с Оливером повели разговор про корм для свиней или что-то в том же духе. Теперь я принялся за Неда. Из имеющегося ассортимента этот маленький извращенец снял девицу. Время от времени он отмачивает такие штуки, как я понимаю, ради того, чтобы сунуть нос в дела нормальных. Эта была полный отпад: огромные ноздри, исполинские сиськи, гора мяса.

— Сматываемся, — сказал я ему. — Забирай ее с собой, если хочешь.

Потом я отыскал Эли. Должно быть, идет Общенациональная Неделя Гетеросексуальности: даже Эли преуспевал. Худая, темная, совсем бесплотная, быстрая нервная улыбка. Должно быть, ее ошарашило, что Эли живет в одной комнате с эдаким надутым шегиц вроде меня.

— Есть номер в гостинице, — сообщил я ему. — Пошли.

Он был готов целовать мои ботинки.

Мы ввосьмером забились в мою машину — даже вдевятером, если добычу Неда считать за двоих. За руль сел я. Знакомствам, казалось, не будет конца: Джуди, Мики, Мэри, Бесс; Эли, Тимоти, Оливер, Нед; Джуди, Тимоти; Мики, Нед; Мэри, Оливер; Бесс, Эли; Мики, Джуди; Мэри, Бесс; Оливер, Джуди; Эли, Мэри — о, Господи. Пошел дождь, холодная морось почти на точке замерзания. Когда мы въехали в Центральный парк, какая-то ветхая машина, примерно в сотне ярдов перед нами, вошла в занос, боком слетела с дороги и врезалась в громадное дерево; машина развалилась на части, и из нее вылетело не меньше дюжины людей, рассыпавшихся в разные стороны. Я резко тормознул, поскольку кое-кто из жертв оказался буквально у меня на дороге. Разбитые головы, свернутые шеи, стоны на испанском языке. Остановив машину, я сказал Оливеру:

— Надо выйти посмотреть, можем ли мы чем-нибудь помочь.

Вид у Оливера был оцепенелый. Есть у него такое в отношении к смерти: ему становится плохо, даже если он белку переедет. А возня с кучей покалеченных пуэрториканцев способна повергнуть нашего твердокаменного будущего медика в шоковое состояние. Когда он начал что-то бормотать, из-за его плеча высунулась Джуди из Небраски и заговорила с неподдельным ужасом:

— Нет! Поезжай, Тим!

— Здесь люди пострадали, — возразил я.

— Через пару минут тут будет полиция. Они увидят восемь человек в машине и обыщут нас до того, как заняться теми. А у меня травка, Тим, травка! Все влипнем!

Она почти потеряла голову от страха. Черт побери, не можем же мы потратить половину каникул на разбирательство с полицией лишь из-за того, что какая-то дура решила таскать при себе свои запасы. Я нажал педаль и осторожно объехал погибших и умирающих. Неужто копы и впрямь задержались бы для поисков травки, не обращая внимания на усеявшие землю тела? Я не мог в это поверить, но, быть мо-

жег, лишь потому, что привык думать, будто полиция всегда на моей стороне; вполне вероятно, что Джуди как раз права. Паранойя нынче заразна. Так или иначе, я погнал дальше, а при въезде в западную часть Центрального парка молчавший доселе Оливер вдруг разродился мыслью о том, что неправильно было уезжать с места аварии.

— Проявление морали после совершения поступка хуже, чем полное отсутствие морали, — изрек Эли сзади.

— Браво! — воскликнул Нед.

До чего ж однообразны эти двое.

Бесс и Джуди жили в районе Сотой улицы в громадном ветхом жилом доме, который году в двадцатом выглядел, должно быть, дворцом. Квартира их представляла из себя бесконечный ряд комнат с высокими потолками, аляповатыми карнизами, потрескавшейся бугристой штукатуркой, на которую в течение столетий накладывали заплату за заплатой. Примерно пятнадцатый этаж: роскошный вид на убожество Нью-Джерси. Бесс выложила стопку пластинок — Сеговия, «Роллинги», «Сержант Пеппер», Бетховен и прочее — и притащила пузырь «Риппл». Джуди извлекла порцию, из-за которой так перепугалась в парке: кучка гашиша не больше моего носа.

— Ты что, таскаешь это на счастье? — поинтересовался я, но выяснилось, что она раздобыла наркотик в «Пластиковой Пещере». Закрутка пошла по кругу — Оливер, как обычно, сачканул: по-моему, он считает, что любые наркотики загрязняют бесценные соки его организма. Недова ирландская прачка тоже воздержалась — еще и к этому вдобавок она не была готова.

— Бери, — услышал я голос обращавшегося к ней Неда. — Это поможет тебе сбросить вес.

Вид она имела перепуганный, будто ожидала, что вот-вот в окошко заявится сам Иисус собственной персоной и вырвет ее бессмертную душу из трепетного грешного тела. Все остальные поймали кайф и разбрелись по разным комнатам.

Посреди ночи я ощутил некоторое давление в районе мочевого пузыря я пошел искать сортир в этом лабиринте коридоров и дверей. Повсюду кучи народу. Из одной комнаты доносятся страстные звуки, ритмичное поскрипывание кроватных пружин: наверняка это бычина Оливер в шестой или седьмой раз за ночь ублажает свою Джуди. После того как он с ней закончит, она неделю будет ходить враскоряку. Из другой комнаты слышится похрапывание и посвистывание: ей-Богу, это экстравагантная Недова хрюшка погрузилась в сон. Нед спал в холле. «Ему много не надо», — подумал я. В конце концов санузел я обнаружил, но его занимали Эли и Мики, вместе принимавшие душ. Не хотелось мешать, но чего тут такого. Мики приняла изящную греческую позу, прикрыв правой рукой черную растительность, а левой — свои малозаметные выпуклости. Я бы дал ей лет четырнадцать, а то и меньше.

— Прошу прощения, — сказал я, попятившись задом.

Голый Эли, с которого капала вода, вышел вслед за мной. Я сказал ему:

— Не пыли, я не собирался нарушать твое уединение.

Но дело было не в этом. Он спросил, не можем ли мы взять с собой на оставшуюся часть поездки пятого пассажира.

— Ее, что ли?

Он кивнул. Любовь с первого взгляда: они подошли друг другу» они обрели подлинное счастье друг в друге. Теперь ему захотелось взять ее с собой.

— Господи, — возмутился я, близкий к тому, чтобы разбудить всех остальных, — так ты рассказал ей о…

— Нет. Только то, что мы едем в Аризону.

— А что будет, когда мы туда доберемся? Ты и ее хочешь взять с нами в дом Черепов?

Так далеко его мысли не залетали. Ослепленный ее скромными прелестями, наш выдающийся Эли видел не дальше очередной случки. Нет, это, конечно, невозможно. Если бы мероприятие задумывалось как секс-тур, я бы взял Марго, а Оливер — Лу-Энн. Мы решили воздерживаться, не считая, впрочем, того, что попадется по дороге, и Эли должен бы согласиться на это. Именно он требовал, чтобы мы выехали закрытой, изолированной от посторонних четверкой. Теперь же Эли пошел на попятный.

— Я оставил бы ее в каком-нибудь мотеле в Финиксе, пока мы будем в пустыне, — настаивал он. — Ей совсем не обязательно знать, зачем мы туда едем.

— Нет.

— Но, Тимоти, неужели это должно быть такой страшной тайной?

— У тебя что, крыша поехала? Разве не ты заставлял нас чуть ли не кровью клясться, чтобы про «Книгу Черепов» никому ни звука?

— Ты кричишь. Они все услышат.

— Правильно. Пусть слышат. Тебе же этого хочется? Чтобы эти крошки узнали о твоем прожекте Фу-Манчу. И тем не менее ты готов ее во все посвятить. О чем ты думаешь, Эли?

— Тогда, возможно, мне придется забыть про Аризону, — сказал он.

Мне захотелось взять его за грудки и тряхнуть как следует. Забыть про Аризону? Он все организовал. Он вовлек в это дело необходимых троих парней. Он часы напролет убеждал нас, насколько важно открыть души навстречу необъяснимому, невероятному, фантастическому. Он побуждал нас оставить голый практицизм и эмпиризм, чтобы исполнить акт веры, и так далее и тому подобное. И стоило лишь сейчас обольстительной дщери Израилевой раскинуть перед ним ноги, как ему моментально захотелось забросить все только ради того, чтобы провести Пасху, держась с ней за ручки в разных провинциальных очагах культуры. Ладно, плевать. Он втравил нас в это, и, если даже полностью опустить вопрос о степени нашей веры в этот сверхъестественный культ бессмертия, мы не позволим ему так просто от нас отделаться. В «Книге Черепов» говорится, что кандидаты должны являться по четыре. Я сказал, что мы не дадим ему уйти в кусты. Он долго молчал. Кадык у него так и ходил: признак Великого Душевного Смятения. Любовь против Жизни Вечной.

— Ты сможешь с ней увидеться, когда мы будем возвращаться, — напомнил я. — Если предположить, что ты будешь одним из тех, кто вернется.

Он стоял, терзаемый одной из своих экзистенциальных дилемм. Дверь открылась, и из ванной выглянула Мики, целомудренно обернувшаяся полотенцем.

— Иди, — сказал я. — Дама ждет. Утром увидимся.

Где-то за кухней я нашел еще один нужник, опорожнился и побрел в потемках на ощупь обратно к Бесс, встретившей меня легким похрапыванием. Поймав меня за уши, она притянула мою голову ко впадине между упругих покачивающихся буферов. Большие груди, говорил отец, когда мне было пятнадцать, довольно вульгарны: джентльмен выбирает даму, исходя из других критериев. Все верно, папочка, но из них получаются такие клевые подушки. Мы с Бесс в последний раз исполнили пружинный обряд. Я заснул. В шесть утра Оливер, уже полностью одетый, разбудил меня. Нед и Эли тоже встали и оделись. Все девицы еще спали. Мы молча позавтракали булочками с кофе и уже в семь отправились в путь, все четверо: по Риверсайд-Драйв до моста Джорджа Вашингтона, через мост в Джерси, на запад к шоссе номер 80. Вел Оливер. Железный старик.

8. ОЛИВЕР

Не езди, говорила Лу-Энн, что бы это ни было, не езди, не связывайся, я и слышать об этом не хочу. А я в общем-то не много ей и сказал. Обрисовал лишь внешнюю сторону: мол, есть в Аризоне одна секта, что-то вроде монастыря, пожалуй, и Эли считает, визит туда будет иметь для нас четверых величайшую духовную ценность. Мы можем многое получить от этой поездки, сказал я ей. Ее непосредственной реакцией был страх. Синдром домохозяйки: если ты не знаешь, что это, то и близко не подходи. Испугалась, замкнулась. Девчонка-то она отличная, да уж больно предсказуемая. Скажи я ей насчет бессмертия, может, она отреагировала бы иначе. Но я, естественно, поклялся не выдавать это дело ни словом, ни духом. Да и в любом случае даже бессмертие напугало бы Лу-Энн. Не езди, сказала бы она тогда, во всем этом какая-то ловушка, это закончится чем-нибудь ужасным. Это страшно, таинственно и пугающе, не по Господней воле происходят такие вещи. Каждый из нас должен отдать жизнь Господу нашему. Бетховен умер. Иисус умер. Президент Эйзенхауэр умер. Неужели, Оливер, ты считаешь, что должен быть избавлен от смерти, если им пришлось уйти? Не впутывайся в это, пожалуйста.

Смерть. Да что знает о смерти эта бедная простушка Лу-Энн? Даже ее дедушки с бабушками еще живы. Смерть для нее — некая абстракция, нечто случившееся с Бетховеном и Иисусом. Я лучше знаю смерть, Лу-Энн. Каждую ночь я вижу ухмыляющийся череп. И мне приходится сражаться с ним. Мне приходится плевать на него. А Эли вдруг подходит ко мне и говорит: я, мол, знаю, где ты можешь избавиться от смерти, Оливер, это где-то в Аризоне. Стоит только посетить Братство и сыграть в их маленькую игру, и они освободят тебя от огненного колеса. Не надо опускаться в могилу, не надо предаваться тлению. Они могут выдернуть жало смерти. Могу ли я упустить такой шанс?

Смерть, Лу-Энн. Попробуй представить смерть Лу-Энн Чемберс, скажем, в четверг утром на следующей неделе. Не через десять лет, а на следующей неделе. Идешь ты по Элм-стрит в гости к бабушке с дедушкой, как вдруг какая-то машина теряет управление, вроде той, с беднягами пуэрториканцами, что вчера, и… нет, беру свои слова обратно. Не думаю, что даже Братство способно уберечь от случайной смерти, от насильственной смерти: какими бы средствами они ни пользовались, чудес они не делают — лишь замедляют физическое разложение. Начнем сначала, Лу-Энн. Идешь ты по Элм-стрит в гости к старикам, как вдруг у тебя в виске самым неожиданным образом лопается кровеносный сосуд. Кровоизлияние в мозг. Почему бы и нет? Иногда, насколько я знаю, такое случается и в девятнадцать лет. Кровь пузырится у тебя в черепе, коленки подкашиваются, и ты падаешь на тротуар, извиваясь и суча ножками. Ты понимаешь, что с тобой что-то происходит, но не можешь даже вскрикнуть и секунд через десять умираешь. Ты вычеркнута из Вселенной, Лу-Энн. Нет, Вселенная вычеркнута из тебя. Теперь забудь о том, что произойдет с твоим телом, о червях в твоих внутренностях, о том, что твои хорошенькие голубые глазки превратятся в навоз, а просто подумай о том, что ты потеряла. Ты потеряла все: закаты и восходы, аромат дымящейся отбивной, ощущение кашемирового свитера, прикосновения моих губ к твоим маленьким твердым соскам, что тебе так нравится. Ты потеряла Великий Каньон и Шекспира, Лондон и Париж, шампанское и венчание в громадной церкви, Пола Маккартни и Питера Фонду, Миссисипи и луну со звездами. У тебя никогда не будет детей, и никогда тебе не отведать настоящей икры, потому что ты умерла на тротуаре, и жизненные соки в тебе начинают закисать. Почему должно быть так, Лу-Энн? Почему мы должны сначала прийти в этот чудесный мир, а потом вдруг лишиться всего этого? По воле Божьей? Нет, Лу-Энн, Бог есть любовь, и Бог не стал бы допускать по отношению к нам такой жестокости, а отсюда следует, что Бога нет, а есть только смерть… Смерть, которую мы должны отвергнуть. В девятнадцать лет умирает не каждый? Это правда, Лу-Энн. Здесь я сыграл краплеными картами. А что если ты все-таки протянешь десять лет, да, и у тебя будет и венчание в церкви, будут и дети, ты увидишь Париж и Токио, ты попробуешь шампанское и икру, а на Рождество полетишь на Луну со своим супругом, состоятельным врачом? А потом к тебе придет Смерть и скажет: ладненько, путешествие было неплохим — не правда ли, детка? — только теперь оно закончилось. Хоп, и у тебя рак матки, гниют яичники, как это нередко бывает у женщин, скоро начинаются метастазы, и ты гниешь, превращаешься в кучу разлагающегося мяса в больнице какого-нибудь графства. Неужели осознание того, что ты сорок или пятьдесят лет прожила на полную катушку, усилит твое желание уйти навсегда? Разве шутка не становится еще горше оттого, что тебе лишь показали, насколько жизнь может быть хороша, а потом взяли и перерезали ниточку? Нет, Лу-Энн, ты никогда не задумывалась над такими вещами, а я думал. И я говорю тебе: чем дольше ты живешь, тем больше тебе хочется жить. Если, конечно, тебя не мучает боль, если ты не изуродован, если ты не остался один-одинешенек на белом свете и все ато не становится тяжким бременем. Но если ты любишь жизнь, тебе ее всегда будет мало. Даже ты, милая, безмятежная простушка, не захочешь умирать. И я не хочу. Я думал о смерти Оливера Маршалла, поверь мне, и я совершенно отвергаю такой расклад. Почему я пошел на медицинский? Не для того, чтобы сколачивать состояние, выписывая таблетки окрестным дамам, а для того, чтобы познать геронтологию, разобраться с феноменом старения, продления жизни. Чтобы ткнуть пальцем в глаз Смерти. Это было моей заветной мечтой и остается таковой до сего дня: но Эли рассказывает мне о Хранителях Черепов, и я слушаю его. Я слушаю. Со скоростью шестьдесят миль в час мы катим на запад. Смерть может настигнуть Оливера Маршалла через восемь секунд — визг, скрежет, грохот! — но может это произойти и через девяносто лет, а возможно, и никогда. Возможно, это не случится никогда.

Представь Канзас, Лу-Энн. Ты знаешь только Джорджию, но представь на мгновение Канзас. Мили кукурузных полей и пыльный ветер, метущий по равнинам. Рос я в городке, где девятьсот пятьдесят три жителя. О Господи, даруй нам сегодня ежедневную смерть. Ветер, пыль, шоссе, худые лица с резкими чертами. Хочешь сходить в кино? Полдня езды до кинотеатра «Эмпориум». Хочешь книжку купить? Для этого, пожалуй, придется съездить в Топеку. Хочешь китайской кухни? Пиццу? Энчиладу? Не смеши. В твоей школе восемь классов и девятнадцать учеников. Один учитель. Знает он не слишком много: слаб здоровьем для работы в поле, потому и подался учительствовать. Пыль, Лу-Энн. Колыхание кукурузы. Долгие летние вечера. Секс. Секс здесь не таинство, Лу-Энн, здесь это необходимость. Тебе тринадцать лет, и ты идешь за амбар, идешь на другой берег ручья. Здесь есть только эта игра. Мы все в нее играли. Криста спускает свои джинсики: как странно она выглядит, у нее между ног нет ничего, кроме рыжих завитков. Теперь покажи, что у тебя, говорит она. Давай, залезай на меня. Увлекательно, Лу-Энн? Нет, ничего хорошего. Очертя голову ты делаешь свое дело, к шестнадцати годам все девушки уже беременеют, а колесо продолжает проворачиваться. Это смерть, Лу-Энн, смерть при жизни. Я не мог этого выносить. Я должен был бежать. Не в Уичиту, не в Канзас-Сити, а на восток, в настоящий мир, в мир из телевизора. Знаешь ли ты, как я вкалывал, чтобы смыться из Канзаса? Копил деньги на книги. Дважды в день проезжал по шестьдесят миль до школы и обратно. Да, все как у Эйба Линкольна, потому что живу я одной-единственной, ничем не заменяемой жизнью Оливера Маршалла и не могу позволить себе тратить ее на выращивание кукурузы. Отлично, стипендия в колледже Лиги Плюща. Хорошо, на медфаке у меня средний балл «отлично». Я — восходящий к вершинам, Лу-Энн, дьявол прижигает мне пятки, и мне приходится карабкаться все выше. Но зачем? Ради чего? Ради тридцати, сорока, пятидесяти достойно прожитых лет, а потом — на выход? Нет. Нет. Отвергаю. Может быть, для Бетховена, Иисуса и президента Эйзенхауэра смерть и достаточно хороша, но, никого не хочу обидеть, я не такой, я просто не могу лечь и уйти. Почему все так скоротечно? Почему она приходит так быстро? Почему мы не можем испить Вселенную до дна? Всю мою жизнь Смерть нависает надо мной. Мой отец умер в тридцать шесть от рака желудка; однажды он начал харкать кровью и сказал: «Что-то я много в весе потерял», а через десять дней он был похож на скелет, а еще через десять стал скелетом. Ему было позволено прожить тридцать шесть лет. Что это за жизнь? Мне исполнилось одиннадцать, когда он умер. У меня была собака, собака умерла, нос у нее посерел, уши опали, хвост обвис, и все, прощай. Были у меня две бабушки и два деда, как и у тебя, четверо их было, и они умерли, раз-два-три-четыре, одеревеневшие лица, надгробные камни в пыли. Но почему? Почему? Я так много хочу увидеть, Лу-Энн! Африку и Азию, Южный полюс и Марс, все планеты и Альфу Центавра! Я хочу увидеть восход солнца в тот день, когда начнется двадцать первый век, и двадцать второй тоже. Я жаден? Да, я ненасытен. Сейчас я все это имею. У меня все это есть. Я обречен все это потерять, как и любой другой, и я отказываюсь сдаваться. И вот я еду на запад, а утреннее солнце светит мне в спину, рядом со мной сопит Тимоти, сзади сочиняет стихи Нед, а Эли грустит о той девице, которую Тимоти не дал ему взять с собой. Я думаю обо всем атом для тебя, Лу-Энн, я думаю обо всем, чего не смог тебе объяснить. « Медитация Оливера Маршалла о смерти. Скоро мы будем в Аризоне. Там мы переживем разочарование и расстанемся с иллюзиями, выпьем пива и скажем друг ДРУУ, что вся эта затея с самого начала не стоила ни цента, а потом снова поедем на восток, чтобы возобновить процесс умирания. Но, может быть, и нет, Лу-Энн, может быть. Шанс есть. Есть самый крошечный, ничтожный шансик на то, что книга Эли правдива. Есть шанс.

9. НЕД

«Сегодня мы проехали четыреста, пятьсот или шестьсот миль и с самого утра не проронили почти ни слова. Напряженность по разным поводам сковывает нас и разделяет. Эли злится на Тимоти; я тоже зол на Тимоти; Тимоти раздражен поведением Эли и моим; Оливеру надоели мы все. Эли сердит на Тимоти, потому что тот не позволил ему взять с собой ту маленькую темненькую девчушку, которую он подцепил вчера вечером. Я сочувствую Эли: я знаю, насколько ему трудно найти симпатичную женщину и какие муки он должен был испытывать при расставании с ней. И все же Тимоти прав: нечего было и думать о том, чтобы взять ее. У меня тоже зуб на Тимоти за то, что он вмешался в мою личную жизнь вчера в баре: он вполне мог позволить мне пойти с тем парнем к нему в берлогу и забрать меня оттуда утром. Но нет, Тимоти боялся, что меня ночью забьют до смерти — сам знаешь, Нед, как это бывает, ведь голубых всегда пришибают рано или поздно, — и поэтому не пожелал выпустить меня из поля зрения. Какое ему дело до того, что меня забьют во время моих грязных утех? Это разрушило бы мандалу, вот в чем дело. Конструкция о четырех углах — священный диамант. Трое не могут предстать перед Хранителями Черепов: я — необходимый четвертый. Итак, Тимоти, который очень ясно дает понять, что едва ли верит в миф про Дом Черепов, тем не менее исполнен решимости пригнать к святилищу всю компанию в полном составе. Мне по нраву его решимость: есть в этом подходящие резонансы в противофазах, соответствующий круг взаимоотталкивающихся абсурдов. Затея это полоумная, говорит Тимоти, но я собираюсь довести ее до конца, и вы, ребята, черт бы вас побрал, тоже дойдете до конца!

Были в это утро и другие причины для напряженности. Тимоти угрюм и отстранен. Предполагаю, из-за того, что ему неприятна роль «покровителя» или «классного руководителя», в которой ему пришлось выступать вчера вечером, и обижается на то, что мы ему навязали эту роль. (Наверняка он считает, мы это сделали преднамеренно.) Вдобавок, я подозреваю, Тимоти подсознательно раздражен тем, что я обратил свой благосклонный взор на эту достойную жалости звероподобную Мэри: голубой есть голубой, как записано в книге Тима, и он считает — возможно, небезосновательно, — что я размениваюсь на случку с девицей-страхолюдиной просто в насмешку над неголубыми.

А Оливер — еще тише, чем обычно. Мне кажется, в его глазах мы выглядим легкомысленно, и из-за этого он питает к нам отвращение. Бедный целеустремленный Оливер! Человек, сделавший себя сам, как он время от времени напоминает нам своим скорее молчаливым, чем высказанным неодобрением наших взглядов на жизнь — сознательно линкольнообразный персонаж, вытащивший себя из кукурузных пустынь Канзаса, чтобы добиться высокого звания студента медицины в наиболее погрязшем в традициях колледже страны, и, по воле случая, разделивший жилье и судьбу с поэтом-педиком, выходцем из семейства богатых бездельников и неврастеническим евреем-схоластом. В то время как Оливер посвятил себя сохранению жизней обрядами Эскулапа, я довольствуюсь бумагомаранием на темы современных непостижимостей, Эли — переводом и толкованием непостижимостей древних и забытых, а Тимоти — стрижкой купонов и игрой в поло. Ты, Оливер, единственный, кто имеет общественную значимость, кто поклялся стать целителем человечества. Ха! А что, если храм Эли действительно существует и нам будет даровано то, к чему мы так стремимся? Куда тогда девать твое искусство исцеления, Оливер? Зачем становиться доктором, если шаманство может дать тебе жизнь вечную? Вот так! Все, привет! Исчезла профессия Оливера!

Сейчас мы проезжаем по западу Пенсильвании или где-то по восточному Огайо, не знаю, где именно. К вечеру должны добраться до Чикаго. Миля за милей; посты, похожие один на другой. С обеих сторон голые зимние холмы. Бледное солнце. Бесцветное небо. Иногда попадается бензоколонка, ресторанчик, за деревья-ми мелькает какой-нибудь серый, бездушный городишко. Оливер молча вел два часа, а потом швырнул ключи Тимоти; Тимоти хватило на полчаса, он заскучал и попросил повести меня. Я — Ричард Никсон автомобиля: напряженный, слишком нетерпеливый, самоуверенный, все время ошибающийся и оправдывающийся, абсолютно неумелый. Несмотря на свои душевные недостатки, Никсон стал президентом; несмотря на недостаток координации и внимательности, я имею водительские права. У Эли есть теория насчет того, что всех мужчин Америки можно разделить на две категории: тех, кто умеет водить машину, и тех, кому этого не дано. Причем первые способны лишь размножаться в выполнять физическую работу, а последние воплощают истинный гений расы. Эли считает меня изменником класса, поскольку я знаю, какую ногу ставить на тормоз, а какую на газ, но думаю, что после часа моего вождения он начал пересматривать столь однозначно отведенное мне место. Я не водитель, а всего лишь ряженный под водителя. «Линкольн континентал» Тимоти для меня — как автобус: я пережимаю руль, вихляюсь из стороны в сторону. Дайте мне «фольксваген», и я покажу, на что способен. Оливер, которого и так нельзя назвать терпеливым пассажиром, в конце концов потерял терпение и потребовал снова пустить его за руль. И вот он занял место, наш золотой колесничий, и повез нас навстречу закату.

В одной книге, что я читал недавно, выводится структурная метафора общества из одного этнографического фильма про африканских бушменов, которые охотились на жирафа. Ранили они одно животное отравленными стрелами, но теперь им придется преследовать свою жертву по унылой пустыне Калахари, гоняться за жирафом, пока он не свалится, что займет неделю, а то и больше. Их было четверо, спаянных в крепкий союз. Вождь — лидер группы охотников. Колдун — кудесник и маг, в случае необходимости призывающий сверхъестественные силы, а в остальных случаях выступающий в качестве посредника между священным духом и реальностью пустыни. Красавец Охотник, славящийся ловкостью, быстротой и силой, выполняющий на охоте самую тяжелую часть работы. И, наконец, Шут, маленький уродец, который высмеивает таинства Колдуна, красоту и силу Охотника, самомнение Вождя. Эти четверо составляют единый организм, в котором каждый важен во время погони. Отсюда автор выводит полюса группы, напоминающие пару взаимодействующих кругов в духе Йейтса: Колдун и Шут составляют левую окружность, Мыслительную, а Охотник и Вождь — правую, Действующую. Каждый из кругов реализует возможности, недоступные другому; ни один из них не имеет смысла без другого, но вместе они образуют устойчивую группу, где все умения и навыки сбалансированы. Отсюда выводится высшая метафора, если подняться от племенного уровня к государственному: Вождь становится Государством, Охотник — Армией, Колдун превращается в Церковь, а Шут — в искусство. Мы, сидящие в этой машине, составляем микрокосм. Тимоти — наш Вождь; Эли — наш Колдун; Оливер — ваш Красавец Охотник. И я, Шут. И я, Шут.

10. ОЛИВЕР

Худшее Эли оставил напоследок, когда мы уже заглотили идею насчет поездки. Пролистав странички с переводом, он нахмурился, кивнул, изобразив, что никак не может отыскать нужное место, хотя можно было держать пари, что он не забывал об этом месте с самого начала. А потом прочитал:

— «Девятое Таинство состоит в следующем: ценой жизни всегда должна быть жизнь. Знайте, о Высокорожденные, что вечность должна быть уравновешена умиранием, и потому мы просим вас с готовностью поддержать предначертанное равновесие. Двоих из вас мы обязуемся допустить в наш круг. Двое должны уйти во тьму. Подобно тому как посредством жизни мы умираем ежедневно, так и посредством умирания мы будем жить вечно. Есть ли среди вас один, который отвергнет вечность ради своих братьев из четырехугольника, дабы они смогли постичь значение самоотречения? И есть ли среди вас один, которого его товарищи готовы принести в жертву, с тем чтобы они смогли постичь значение исключения? Пусть жертвы изберут себя сами. Пусть они определят качество этих жизней по качеству их ухода».

Туманная тарабарщина. Мы спорили и препирались часами напролет. Нед напряг для этого дела все свои иезуитские способности, но даже при том нам удалось выудить оттуда лишь одно, наименее привлекательное, но наиболее очевидное значение. Кто-то добровольно должен стать самоубийцей. А двое из троих оставшихся должны убить третьего. Таковы условия сделки. Насколько они реальны? Возможно, все это — иносказание. Скажем, вместо настоящих смертей один из четверых должен просто отказаться от участия в ритуале и уйти, оставшись смертным. Затем двое из троих должны сговориться между собой и выгнать третьего из святилища. Может ли быть такое? Эли считает, что речь идет о настоящих смертях. Конечно, Эли слишком буквально воспринимает всю ату мистику: он вообще воспринимает сверхъестественные вещи чрезвычайно серьезно и, по всей видимости, почти никакого внимания не обращает на реальную сторону жизни. Нед, который ничего не воспринимает всерьез, согласен с Эли. Не думаю, что он так уж поверил в «Книгу Черепов», но он придерживается того мнения, что если там есть хоть доля правды, тогда Девятое Таинство должно быть истолковано как требование двух смертей. Тимоти тоже ни к чему не относится серьезно, но его манера насмехаться над миром полностью отличается от манеры Неда: Нед — сознательный циник, а Тимоти просто плевать на все хотел. Для Неда — это преднамеренная демоническая поза, а у Тимоти — слишком большой фамильный капитал. Поэтому Тимоти не очень-то колышет Девятое Таинство: для него это такая же чепуха, как и все прочее в «Книге Черепов».

А как насчет Оливера?

Оливер не знает. Да, я верю в «Книгу Черепов» просто потому, что я в нее верю, и, кажется, тоже принимаю буквальное толкование Девятого Таинства. Но я ввязался в это, чтобы жить, а не умирать, и еще не слишком-то задумывался о своих шансах вынуть короткую спичку. Если предположить, что Девятое Таинство — именно то, что мы о нем думаем, то кто станет жертвами? Нед уже дал понять, что ему почти все равно: жить или умереть. Однажды февральским вечером, будучи в подпитии, он толкнул двухчасовую речь об эстетике самоубийства. Побагровев, вспотев и отдуваясь, он напоминал Ленина на ящике из-под мыла вместо броневика. Врубаться в содержание удавалось лишь иногда, однако общий смысл мы поняли. Ладно, делаем скидку на Неда и приходим к заключению, что на девять десятых его разговоры о смерти — романтический жест; но тем не менее это делает его кандидатом номер один на добровольный уход. А жертва убийства? Эли, конечно. Я жертвой быть не могу: слишком сильно буду отбиваться. Я прихвачу с собой по крайней мере одного ублюдка, и они все это знают. А Тимоти? Да он как буйвол, его кувалдой не убьешь. Тогда как вдвоем с Тимоти мы сможем замочить Эли минуты за две, а то и меньше.

Господи, до чего ж мне такие мысли не нравятся!

Не хочу я никого убивать. Не хочу я ничьей смерти. Я хочу лишь одного: жить, жить самому как можно дольше.

Но если условия именно таковы? Если цена жизни и есть жизнь?

Господи. Господи. Господи.

11. ЭЛИ

В Чикаго мы приехали уже в сумерках после продолжительной дневной езды со скоростью шестьдесят-семьдесят миль в час с короткими редкими остановками. Последние четыре часа вообще не останавливались; Оливер гнал как сумасшедший. Затекшие ноги. Одеревеневшая задница. Остекленевшие глаза. В мозгах — туман из-за слишком долгой езды. Шоссейный гипноз.

С заходом солнца все цвета, казалось, покинули пир: всепроникающая синева объяла все — синее небо, синие поля, синий асфальт, весь спектр переместился в ультрафиолетовую зону. Это напоминало океан, где невозможно определить, что выше, а что ниже горизонта. Прошлой ночью я в лучшем случае спал часа два, а то и меньше. Когда мы не разговаривали и не занимались любовью, то лежали бок о бок в полудремотной неге. Мики! О, Мики! Аромат твой на кончиках моих пальцев. Я вдыхаю. Три раза от полуночи до зари. Как стыдлива была ты поначалу в той узкой спальне с облупившимися бледно-зелеными стенами, психоделическими плакатами, Джоном Ленноном и Йоко, глядевшими на нас. Ты сдвинула плечи, ты пыталась спрятать от меня груди, ты быстро юркнула в постель, ища убежища под простынями. Почему? Неужели ты считаешь свое тело настолько несовершенным? Верно, ты худа, у тебя острые локти, груди твои невелики. Ты не Афродита. А надо ли тебе ей быть? Разве я Аполлон? По крайней мере ты не отпрянула при моем прикосновении. Интересно, кончила ли ты? Я никогда не мог определить, когда они кончают. Где тот вой, вскрики, судорожные спазмы, о которых я читал? Предполагаю, что у каких-то других девиц. Мои слишком деликатны для таких вулканических оргаистических выбросов. Мне надо бы заделаться монахом», Предоставить бабникам делать свое дело, а самому направить энергию на постижение сокровенного. Возможно, я не слишком хорош в делах постельных. Пусть Ориген послужит мне примером: в момент высшего восторга я совершу самооскопление и принесу свои яйца в качестве жертвы на священный алтарь. И никогда после этого не буду ощущать муки страсти. Увы! Слишком большое удовольствие я от этого получаю. Надели меня целомудрием, Господи, но, пожалуйста, не сейчас. У меня остался телефон Мики. Когда вернусь из Аризоны, позвоню ей. (Когда вернусь. Если вернусь! А когда и если вернусь, то чем я тогда буду?) Воистину, Мики — именно та, что мне нужна. Я должен ставить перед собой умеренные сексуальные задачи. Не для меня белокурая секс-бомба, не для меня заводила команды болельщиков, не для меня утонченная девица из высшего света с контральто. Для меня — сладенькие, стыдливые мышки. Оливерова Лу-Энн вогнала бы меня в тоску смертную минут за пятнадцать, хоть и допускаю, что разок смог бы ее вытерпеть ради ее груди. А Марго Тимоти? Давай не думать о ней, ладно? Мики для меня, Мики: разумная, бледная, замкнутая, доступная. Сейчас до нее восемьсот миль. Интересно, что рассказывает она обо мне своим знакомым? Пусть превозносит меня. Пусть романтизирует, меня. Я смогу этим воспользоваться.

Итак, мы в Чикаго. Почему Чикаго? Разве от Нью-Йорка до Финикса нет дороги попрямее? Думаю, есть; Я бы проложил курс, который шел бы зигзагами от одного конца континента до другого через Питтсбург и Цинцинатти, но, вероятно, самые скоростные шоссе проходят не по самым прямым линиям, и в любом случае, вот мы, в Чикаго, очевидно, по прихоти Тимоти. Он питал какое-то сентиментальное чувство к этому городу. Он здесь вырос: по крайней мере, если он не находился в пенсильванском поместье отца, то проводил время в особняке матери на Лейк-Шор-драйв. Есть ли среди протестантов кто-нибудь, кто не разводится каждые шестнадцать лет? Есть ли среди них хоть кто-нибудь, кто не обзавелся как минимум двумя полными комплектами отцов и матерей? Мне попадаются объявления в воскресных газетах: «Мисс Роуэн Демарест Хемпл, дочь миссис Чарльз Холт Уил-мердинг из Гросс-Пойнт, Мичиган, и мистера Дайтона Белнепа Хемпла из Бедфорд-Хиллс, Нью-Йорк, и Мон-тего-Бей, Ямайка, сочетается браком сегодня пополудни в епископальной церкви Всех Святых с доктором Форрестером Чизуэллом Бердсоллом Четвертым, сыном миссис Эллиот Маултон Пек из Бар-Харбор, Мэн, и мистера Форрестера Чизуалла Бердсолла Третьего из Ист-Ислип, Лонг-Айленд». Et cetera ad infinitum[6]. Что за сборище должна быть эта свадьба, куда съезжаются родственники всех мастей, каждый из которых был женат по два или три раза! Имена, тройные имена, освященные временем, девицы с именами Роуэн, Чоут или Палмер, парни с именами Эмори, Мак-Джордж или Харкорт. Я рос с Барбарами, Луизами и Клер, Майками, Диками и Шелдонами. Мак-Джордж становится просто «Маком», но как прикажете называть юного Харкорта, когда играешь в ринг-а-левио? Или что делать с девчонками по имени Палмер или Чоут? Другой мир эти «правильные» американцы, другой мир. Развод! Мать (миссис А. Б. В.) живет в Чикаго, отец (мистер Э. Ю. Я.) живет под Филадельфией. Мои родители, которые в августе этого года собираются отметить тридцатилетие семейной жизни, на протяжении всего моего детства кричали друг другу: «Развод! Развод! Развод!» Хватит с меня, ухожу и больше не вернусь! Обычная для среднего класса несовместимость. Но развод? Вызывать адвоката? Да мой отец скорее объявит себя необрезанным. Да моя мать скорее войдет голой в «Джимбелс». В каждой еврейской семье есть какая-нибудь тетка, которая однажды разводилась, давным-давно, и сейчас мы об этом не говорим. (Из воспоминаний подвыпивших родителей ты всегда все узнаешь.) Но никто из тех, у кого есть дети. Ты никогда не увидишь здесь кучи родителей, которым требуется очень сложное представление: позвольте вам представить мою мать и ее супруга, позвольте вам представить моего отца и его супругу.

Тимоти не стал навещать мать, пока мы были в Чикаго. Мы остановились не очень далеко от ее дома, в мотеле с видом на озеро напротив парка Гранта (за номер платил Тимоти с помощью кредитной карточки — ни больше ни меньше, знай наших!). Но он не стал ей звонить. Да уж, воистину теплые, крепкие отношения в семьях гоев. (Позвонить, чтобы поругаться? Стоит ли?) Вместо этого он, имея вид отчасти единственного владельца здешних мест, отчасти — гида туристического агентства, потащил нас на ночную экскурсию по городу. Вот башни-близнецы Марина-Сити, здесь вы видите здание Джона Хэнкока, там — Институт Искусств, а вот — сказочный торговый район Мичиган-авеню. И действительно, на меня, не бывавшего западнее Парсипанни в Нью-Джерси, все это произвело впечатление. Но кто способен составить отчетливое и живое впечатление о великой американской глубинке? Я ожидал увидеть Чикаго закопченным и грязным, апофеозом унылости среднего запада, с семиэтажными домами прошлого века из красного кирпича и населением сплошь из польских, венгерских и ирландских рабочих в спецовках. Между тем оказалось, что это город широких проспектов и сверкающих небоскребов. Архитектура здесь была потрясающая: в Нью-Йорке нет ничего подобного. Остановились мы, конечно, неподалеку от озера.

— Пять кварталов от берега — и ты найдешь безликий промышленный город, которого ты так жаждешь, — пообещал Нед. — Узкая полоска Чикаго, что мы видели — просто чудо.

На ужин Тимоти привез нас в свой любимый французский ресторан напротив любопытной скульптуры в античном стиле, известной под названием «Водяная Башня». Очередное подтверждение одной из максим Фицджеральда про очень богатых: они отличаются от тебя и меня. О французских ресторанах мне известно не больше, чем о тибетских или марсианских. Родители никогда не водили меня в «Ле-Павильон» или «Шамбор» по торжественным случаям: по окончании школы меня повели в «Брасс-Рейл», а в день получения стипендии — в «Шраффт», где обед на троих обошелся долларов в двенадцать, а я был на седьмом небе от счастья. В тех редких случаях, когда я приглашал на обед девушку, пиршество всегда ограничивалось пиццей или кунг-почи-динг.

Меню во французском заведении, выпендреж с золотыми тиснеными буквами на листах пергамента размером с газету, представляло для меня непроницаемую тайну. А мой однокурсник, сосед по комнате, Тимоти свободно ориентировался в этих каббалистических надписях, предлагая нам отведать quenelles aux huitres, crepes farcies et roulees, escalopes de veau a 1\'estragon, tournedos sautes chasseur, homard a 1\'americaine[7]. Оливер, естественно, плавал, как и я, но Нед, будучи, как в я, типичным представителем среднего класса, к моему удивлению, проявил полную компетентность и со знанием дела обсуждал с Тимоти сравнительные достоинства gratin de ris de veau, rognons de veau a la bor-delaise, caneton aux cerises, supremes de volaille aux champignons[8]. (Потом он объяснил, что однажды летом, когда ему стукнуло шестнадцать, он служил мальчиком для утех одному видному нью-гемпширскому гурману.) С меню я однозначно не мог управиться, и Нед сделал заказ для меня, а Тимоти оказал ту же услугу Оливеру. Я вспоминаю устриц, черепаховый суп, белое вино, сменившееся красным, что-то восхитительное из телятины, состоящий в основном из воздуха картофель, брокколи в густом желтом соусе. По рюмашке коньяку на каждого напоследок. Тучи официантов обхаживали нас настолько бережно, будто мы были разгулявшимися банкирами, а не четверкой затрапезно одетых студентов. Я мельком разглядел счет, и сумма меня поразила: сто двенадцать долларов, не считая чаевых. Широким жестом Тимоти извлек кредитную карточку.

Меня лихорадило, кружилась голова, я чувствовал, что переел: мне даже показалось, что меня вот-вот стошнит прямо на стол, здесь же, среди хрустальных подсвечников, красных ворсистых обоев, изящных скатертей. Позыв прошел без последствий, и уже на улице я почувствовал себя лучше. Я сделал мысленную зарубку на память насчет того, что лет сорок-пятьдесят от бессмертия надо будет посвятить серьезному изучению кулинарного искусства. Тимоти предложил двинуть дальше, по отличным кафе, но все мы уже изрядно подустали и отказались. Вернулись в отель пешком, пройдя по пронизывающему холоду не меньше часа.

Мы сняли номер с двумя спальнями: в одной — Нед и я, в другой — Тимоти и Оливер. Несмотря на полную измочаленность, я, можно сказать, не спал, оставаясь в каком-то полудремотном, дурном состоянии. Богатый ужин камнем лег на мои потроха. Я решил, что для меня лучше всего будет хорошенько поблевать через пару часов. Когда приспичило, я как был голый побрел в ванную, разделявшую две наши спальни, и в темном коридоре столкнулся с пугающим видением. Обнаженная девушка, повыше меня ростом, с отвисшими тяжелыми грудями, поразительно крутыми бедрами, с венчиком из коротких вьющихся волос каштанового цвета. Суккуб ночи! Призрак, порожденный моим воспаленным воображением! «Привет, красавчик», — проворковала она, подмигнула и проследовала мимо в облаке духов и вожделения, оставив меня изумленно глазеть на ее удаляющиеся пышные ягодицы, пока за ними не закрылась дверь в ванную.

Меня бросило в дрожь от страха и возбуждения. Даже после ЛСД у меня не было столь осязаемых галлюцинаций: неужели вино подействовало сильнее наркотика? Я услышал шум воды и, попривыкнув к темноте, вгляделся в открытую дверь дальней спальни. Повсюду были разбросаны легкомысленные предметы женского туалета. На одной кровати посапывал Тимоти; на другой — Оливер, а рядом с ним, на подушке, виднелась еще одна женская голова. Значит, не галлюцинация. Где они только успели их подцепить? В соседнем номере? Нет. Понял. Девиц по вызову поставляет обслуга. Снова сработала надежная кредитная карточка. Тимоти постиг американский образ жизни так, как мне, бедному, паршивому студиозусу из гетто, и не снилось. Женщину изволите? Стоит лишь поднять трубку и спросить. У меня пересохло в горле, друг стоял, сердце колотилось. Тимоти спит: очень хорошо, раз уж ее взяли на всю ночь, одолжу-ка я ее на некоторое время. Вот она выйдет, я к ней подвалю и — одну руку на сиськи, другую — на задницу, чтобы ощутить ее шелковистую, бархатную кожу, засосу до горла и приглашу к себе в койку. Точно так и сделаю.

Дверь открылась, она выплыла, покачивая грудями, снова подмигнула и прошла мимо. Я хватал ртом воздух. Продолговатая стройная спина, раздваивающаяся на восхитительные округлые ягодицы; мускусный запах дешевых духов; мягкая, вихляющаяся походка! Дверь спальни закрылась у меня перед носом. Ее наняли, но не для меня. Она принадлежит Тимоти. Я зашел в ванную, присел перед толчком и блеванул. Теперь — снова в кровать, навстречу безжизненный наркотическим снам.

Поутру девиц и след простыл. Выехали мы около девяти, Оливер за рулем, следующий пункт назначения — Сент-Луис. Я впал в апокалиптическое уныние. В то утро я был готов стирать с лица земли целые империи, окажись мой палец на соответствующей кнопке. Я бы спустил с привязи Стренжлава[9]. Я бы отпустил на волю Фенрира[10]. Я бы уничтожил всю Вселенную, будь у меня такая возможность.

12. ОЛИВЕР

Я вел машину пять часов кряду. Это было чудесно. Они хотели остановиться пописать, размяться, пожевать гамбургеры, сделать то да се, но я не обращал на них внимания. Я просто ехал вперед. Моя нога прилипла к педали газа, пальцы легко касались баранки, спина была совершенно прямой, голова почти неподвижной, а глаза постоянно устремлены в одну точку футах в двадцати-тридцати от ветрового стекла. Мной овладел ритм движения. Это было почти как секс: продолговатая сверкающая машина мчится вперед, насилуя шоссе, и подчиняется она мне. Я получаю от этого неподдельное удовольствие. У меня даже встало на какое-то время. Ночью, когда Тимоти приволок этих потаскух, я не особо обрадовался. Нет, я не стал отказываться, но лишь потому, что от меня этого ждали, да и по своей крестьянской бережливости не хотел я пускать на ветер деньги Тимоти. Три раза я ее поимел, как она и просила: «Хочешь поработать еще разочек, милый?» Но продолжительные, непрерывные и нескончаемые толчки поршней у машины — это практически разновидность совокупления, это — экстаз. Теперь я, пожалуй, понимаю, что ощущают фанаты на мотоциклах. Вперед и вперед, все дальше и дальше. Пульсирование под тобой.

Мы поехали по шоссе номер 66 через Джолиет, через Блумингтон в сторону Спрингфилда. Движение не слишком напряженное; лишь изредка попадаются вереницы грузовиков, а так — почти никого, и только телефонные столбы один за другим проносятся мимо. Миля в минуту, триста миль за пять часов: при езде на востоке — даже для меня приличная средняя скорость. Голые, плоские поля, кое-где еще покрытые снегом. Ропот на галерке: Эли обзывает меня «чертовой рулевой машиной», а Нед ноет, чтобы я остановился. Делаю вид, что не слышу, и в конце концов они оставляют меня в покое. Тимоти большей частью спит. Я — повелитель дороги.

К полудню стало ясно, что через пару часов мы доберемся до Сент-Луиса. Мы собирались там заночевать, но теперь в этом не было никакого смысла, и когда Тимоти проснулся, он вытащил свои карты и путеводители и стал набрасывать следующий этап путешествия. У них с Эли произошла стычка из-за планов Тимоти. Я особо не прислушивался. Эли, кажется, считал, что из Чикаго мы должны были двинуть в сторону Канзас-Сити, а не на Сент-Луис. Я уже давно мог им сказать об этом, но меня не волновало, какой маршрут они выберут; как бы там ни было, особого желания проехать через родной Канзас я не испытывал. Тимоти просто не заметил, что Чикаго и Сент-Луис так близко друг от друга.

Отключившись от их перебранки, я немного подумал над тем, что сказал мне Эли вчера вечером, когда мы обозревали достопримечательности Чикаго. На мой взгляд, мы передвигались недостаточно быстро, и я попробовал их немного подогнать, на что Эли заметил:

— Ты прямо заглатываешь этот город. Как какой-нибудь турист в Париже.

— Я первый раз в Чикаго, — ответил я. — И хочу увидеть как можно больше.

— Понятно, это неплохо, — откликнулся он.

Но мне захотелось узнать, почему его так удивило, что меня интересуют незнакомые города. Эли смешался, и мне показалось, он хочет сменить тему разговора. Но я не отставал. В конце концов он объяснил со смешком, которым обычно показывал, что собирается сказать что-то обидное, но это не стоит воспринимать всерьез:

— Просто я хотел понять, почему человек, на вид такой нормальный, благополучный, так интересуется достопримечательностями.

Тут парень невольно проговорился: для Эли жажда ощущений, стремление к знаниям, желание заглянуть за горизонт ассоциируются преимущественно с теми, кто чем-то обделен, с представителями меньшинств, людьми с физическими недостатками или увечьями, озабоченными социальными проблемами, и так далее. По идее у здоровенного, смазливого балбеса вроде меня не должна болеть голова по причине любознательности: предполагается, что он должен быть как Тимоти — благодушным и беспечным. Проявленный мной интерес не вписывается в трактовку моего характера, сделанную Эли. Поскольку его сильно волнует национальный вопрос, я уж было приготовился услышать от него, что тяга к приобретению знаний присуща по большей части его соплеменникам, если не считать некоторых, достойных снисхождения исключений. Но он этого не сказал, хоть, наверное, и думал именно так. Тогда мне стало интересно да и сейчас я задаюсь этим вопросом: почему он считает меня таким неотесанным? Неужели лишь кривобокие задохлики подвержены навязчивым идеям, что у Эли неотделимо от интеллекта? Эли меня недооценивает. Он видит во мне воплощение стереотипа: здоровенный, дубоватый, недурной собой гой. Хотел бы я, чтобы он минут на пять заглянул в мои нееврейские мозги.

Мы подъезжали к Сент-Луису. Проехали по пустынному шоссе, проходящему по территории двух штатов, въехали в нечто сырое и убогое под названием Восточный Сент-Луис, и наконец на другом берегу увидели сверкающую Въездную арку. Мы выкатились на мост. При одной мысли о том, что придется пересекать Миссисипи, Эли буквально оцепенел: он по плечи высунулся из окошка с таким видом, будто переправляется через Иордан. Уже на том берегу, в самом Сент-Луисе, я остановился перед блестящим круглым мотелем. Все трое, как придурки, разбежались в разные стороны. Я не вышел. В голове у меня продолжали крутиться колеса. Пять часов без перерыва за рулем! Кайф! Наконец я поднялся. Правая нога занемела, пришлось похромать несколько минут. Но эти пять восхитительных часов того стоили, пять часов наедине с дорогой и машиной. Жалел я лишь о том, что все-таки пришлось остановиться.

13. НЕД

Прохладный синий вечер на плато Озарк. Измочаленность, кислородное голодание, тошнота: последствия усталости от автомобиля. Хорошего помаленьку: вот и привал. Из машины вываливаются четыре красноглазых робота. Неужто мы и впрямь отмахали за сегодняшний день больше тысячи миль? Да, тысячу с гаком: через Иллинойс и Миссури в Оклахому, проходя длинные отрезки со средней скоростью миль семьдесят-восемьдесят в час. Если бы Оливер продолжал так же гнать, то, прежде чем вырубиться окончательно, мы проехали бы еще миль пятьсот. Но мы уже больше не могли. Оливер сам признался, что где-то сотне на шестой с утра начал сдавать. За Джоплином он нас чуть не угробил: глаза у парня остекленели, мозги были в тумане, а руки одеревенели настолько, что он не смог вписаться в вираж, который прекрасно видел. Тимоти просидел за рулем миль сто — сто пятьдесят; на мою долю пришлось, должно быть, все остальное — несколько отрезков, сложившихся в три-четыре часа откровенного страха. Но теперь надо остановиться. Психологическая нагрузка слишком велика. Сомнение, безнадежность, подавленность, уныние проникли в наш здоровый коллектив. Потерявшие уверенность в себе, обескураженные, разочарованные, встревоженные, мы завалились в облюбованный мотель, удивляясь, каждый на свой лад, как это нам удалось убедить себя влезть в эту авантюру. Ага! Кемпинг «Момент истины», город X., Оклахома! Мотель «Граница реальности»! Гостиница «Скепсис»! Двадцать секций в псевдоколониальном стиле с пластиковой облицовкой под красный кирпич и белые деревянные колонны, обрамляющие вход. Похоже, мы единственные постояльцы. Жующая резинку ночная дежурная лет семнадцати с прической в духе шестьдесят второго года, обильно политой лаком для волос. Она окинула нас тусклым взглядом, не выказав ни малейшего интереса. Густые бирюзовые тени на веках, подведенных черным контуром. Слишком стервозна и бесцветна на вид даже для того, чтобы быть преуспевающей шлюхой.

— Кафе закрывается в десять, — сообщила она.

Причудливый гнусаво-протяжный выговор. Нам понятно, что Тимоти подумывает, как бы затащить ее к себе в номер для небольшой дрючки; думаю, он хочет добавить ее к собираемой им коллекции типов со всей Америки. По правде говоря — позвольте высказаться в качестве беспристрастного наблюдателя, представителя подвида полиморфного извращения, — она может выглядеть вполне прилично, стоит ее хорошенько отмыть от косметики и лака для волос. Высокая красивая грудь, распирающая зеленую униформу, выступающие скулы и нос. Но угрюмый взгляд, вялые искривленные губы не смоешь. Оливер мимоходом корчит Тимоти гримасу, не одобряя его идеи. Тимоти соглашается без разговоров: усталость одолела и его. Дежурная выделяет нам смежные комнаты по тринадцать долларов каждая, и Тимоти предлагает ей всемогущий кусок пластика.

— Комнаты слева, — говорит она, одновременно прогоняя карточку через машину, и, покончив с этим делом, полностью от нас отключается, уставившись в стоящий на стойке японский телевизор с пятидюймовым экраном.

Мы направились налево к нашим номерам, миновав пустой бассейн. Надо поторопиться, не то пропустим ужин. Бросили шмотки, плеснули водой в физиономии и побрели в кафе. Наша официантка — сутулая, жующая резинку — вполне могла сойти за сестру дежурной администраторши. И у нее был долгий день: когда она наклонилась, чтобы громыхнуть перед нами серебряными приборами о пластиковую столешницу, от нее пахнуло едким женским запахом. «Чего желаете, мальчики?» Ни «escalopes de veau», ни «са-neton aux cerixes». Лишь гамбургеры не первой свежести да жирный кофе. Мы молча поели и безмолвно поплелись в свои комнаты. Прочь пропотевшую одежду. В душ. Сначала Эли, потом я. Дверь, соединяющая наши комнаты, легко открывается. Позади слышится глухой шум: обнаженный Оливер, стоя на коленях перед телевизором, крутит ручки. Я наблюдаю за ним: тугие ягодицы, широкая спина, между мускулистых бедер болтаются гениталии. Подавляю извращенные, похотливые мысли. Эти трое вполне решили проблему сожительства с соседом-бисексуалом: они сделали вид, что моя «болезнь», мое «состояние» как бы не существуют, из этого и исходят. Основное правило широты взглядов: не делать скидок на неполноценность. Делать вид, что слепой видит, что черный — на самом деле белый, что голубой не ощущает никаких позывов при виде Оливеровой гладкой задницы. Дело не в том, что я хоть единожды приставал к нему. Но он знает. Он знает. Оливер не дурак.

Почему мы сегодня вечером впали в такое подавленное состояние? Отчего утрачена вера?

Должно быть, источником такого настроения стал Эли. Весь день он был мрачен, погружен в бездны экзистенциального отчаяния. Думаю, это уныние носило сугубо личный характер, а причиной его возникновения стали трудности Эли в общении с непосредственным окружением и космосом в целом, но оно незаметно, потихонечку распространилось и заразило нас всех, приняв форму мучительных сомнений:

1. Зачем мы вообще затеяли эту поездку?

2. Что мы в действительности хотим получить?

3. Можем ли мы надеяться найти то, что ищем?

4. А если найдем, то захотим ли этого?

Так что все должно начаться сызнова — все эти самокопания, внутренний раздор. Эли извлек свои бумаги и начал их внимательно изучать: рукопись его перевода «Книги Черепов»; ксерокопии газетных вырезок, приведших его к мысли о том, что с древним невероятным культом, священной книгой которого может оказаться найденная рукопись, связано определенное место в Аризоне; куча всяких дополнительных материалов и справок. Через некоторое время он оторвался от бумаг и заговорил:

— «Все, что доселе известно медицине, ничто в сравнении с тем, что предстоит открыть… мы смогли бы освободиться от множества недугов тела и души и, возможно, даже от бессилия старости, если бы обладали достаточными знаниями об их причинах и обо всех лекарствах, дарованных нам природой». Это из Декарта, «Рассуждения о методе». А вот еще одно место из Декарта, из его письма отцу Гюйгенса: «Никогда не заботился я так, как сейчас, о сохранении самого себя, и, хотя я раньше считал, что смерть может украсть у меня не больше тридцати или сорока лет, теперь же меня удивит, если она наступит раньше чем через сто лет: поскольку мне кажется очевидным, что если мы убережемся от определенных ошибок в образе жизни, то сможем без особых ухищрений достичь гораздо более продолжительной и счастливой старости, чем ныне».

Не первый раз я это слышал. Эли уже давно показывал нам все это. Решение о паломничестве в Аризону вызревало чрезвычайно медленно, и его принятие стимулировалось тоннами псевдофилософской болтовни. Как и тогда, я заметил:

— Но ведь Декарт умер в сорок четыре года?

— Несчастный случай. Неожиданность. Кроме того, к тому времени он еще не успел довести до конца свои теории относительно долгожительства.

— Жаль, что он медленно работал, — заметил Тимоти.

— Да, жаль, — сказал Эли. — Но нас ждет встреча с Хранителями Черепов. Они-то довели свои методы до совершенства.

— Это ты так считаешь.

— Я в это верю, — произнес Эли, стараясь заставить себя поверить. И снова повторилась знакомая сцена. Вымотавшийся Эли, балансирующий на грани неверия, снова прибег к своим аргументам, чтобы еще разок собраться с мыслями. Он профессорским жестом простер руку с растопыренными пальцами.

— Мы пришли к тому, — заговорил он, — что беспристрастность закончилась, прагматизму настал конец, изощренный скептицизм устарел. Мы перепробовали все эти подходы, и они не срабатывают. Они отсекают нас от слишком многих важных вещей. Они не дают исчерпывающего ответа на реальные вопросы; они лишь позволяют нам иметь умудренный и циничный, но все же невежественный вид. Согласны?

— Согласен, — ответил Оливер, твердо глядя на Эли.

— Согласен, — зевнул Тимоти.

— Согласен, — ответил даже я и ухмыльнулся. Эли заговорил снова:

— В современной жизни не осталось тайны. Научное поколение полностью ее убило. Рационалистическая чистка лишила ее всего маловероятного и необъяснимого. Посмотрите, как выхолостили религию за последнюю сотню лет. Бог умер, говорят они. Да, он мертв: убит, погублен. Смотрите, я еврей, я учил иврит как добропорядочный маленький жид, я читал «Тору», я прошел Бар-Митцву[11], мне подарили авторучку — так хоть раз кто-нибудь упоминал при мне о Боге в достойном внимания контексте? Бог — это некто, говоривший с Моисеем. Бог явился столпом огненным четыре тысячелетия тому назад. Где Бог сейчас? Не спрашивайте об этом у еврея. Мы долгое время не видели Его. Мы соблюдаем правила, посты, почитаем обычаи, слова Библии, бумагу, на которой напечатана Библия, саму книгу в переплете, но не поклоняемся сверхъестественным существам, таким как Бог. Бородатый старик, подсчитывающий грехи, — нет, это для шварцер , это для гоев. А что можно сказать про вас? У вас тоже нет настоящей веры. Твоя, Тимоти, высокая церковь — клубы ладана, расшитые одежды, хор мальчиков, поющий под музыку Вогана Уильямса и Элгара. А твои, Оливер, методисты, баптисты, пресвитериане — всех и не упомнишь — это вообще ноль, абсолютная пустота, ни духовного содержания, ни тайны, ни экстаза. Все равно что быть иудеем-модернистом. А ты, Нед, католик, неудавшийся священник, ты что имеешь? Пречистую Деву? Святых? Младенца Христа? Не можешь же ты верить во всю ату чепуху. Это вытравлено из твоих мозгов. Это все для крестьян, для люмпенов. Все эти иконы и святая водица. Хлеб и вино. Ты хотел бы в это верить — Господи Иисусе, да я и сам хотел бы. Католицизм — единственная законченная религия этой цивилизации, которая пытается совершать таинства, войти в резонанс со сверхъестественным, принимает во внимание высшие силы. Но они сами разрушили это, разрушили нас. Ты уже неспособен уверовать. Теперь твое мировоззрение — Бинг Кросби и Ингрид Бергман, Берриганы с их манифестами, поляки, предостерегающие от безбожного коммунизма и порнофильмов. Так что религия исчезла. Закончилась. И к чему мы пришли? Одни под враждебным небом в ожидании конца. В ожидании конца…

— Многие до сих пор еще ходят в церковь, — заметил Тимоти. — Даже в синагогу, как я полагаю.

— По привычке. Из страха. Из социальной потребности. Но открывают ли они свои души Господу? Когда ты в последний раз открывал свою душу перед Господом, Тимоти? А ты, Оливер? А ты, Нед? А я? Когда мы хотя бы думали о необходимости сделать что-то подобное? Это звучит абсурдно. Бог настолько осквернен всякими евангелистами, археологами, теологами, поклоняющимися ложным кумирам, и неудивительно, что Он мертв. Мы что, теперь все должны становиться учеными и все объяснять на уровне протонов, нейтронов и ДНК? Где тайна? Где глубина? Мы должны сделать все это сами. В современной жизни не хватает тайны. Хорошо, тогда задачей интеллектуала становится создание такой атмосферы, где появляется возможность проникнуться непостижимым. Закрытый ум — мертвый ум.

Эли начинал расходиться, все больший пыл охватывал его. Билли Грэм каменного века.

— Последние восемь-десять лет мы все пытаемся доковылять до некоего работоспособного синтеза, какого-то структурного коррелята, который поможет нам сохранить мир целостным посреди всего этого хаоса. Марихуана, ЛСД, общины, рок, трансцендентализм, астрология, макробиотики, дзен — мы ищем, верно ведь? Мы все время ищем. И иногда находим. Нечасто. Мы заглядываем во множество пустых мест, потому что большинство из нас в основе своей тупицы, даже лучшие из нас, а еще потому, что мы не сможем узнать ответов, пока не сформулируем больше вопросов. Поэтому мы гоняемся за летающими тарелками. Мы надеваем гидрокостюм и ищем атлантов. Мы погружаемся в мифологии, фантазии, паранойю. Срединный мир, аномалии, иррациональность в тысячах видов. Что бы они ни отвергли, мы принимаем, часто именно по тем причинам, по которым они от этого отказались. Мы бежим от разумного. Не подумайте, что я с этим полностью согласен. Я просто утверждаю, что это необходимо, что нам нужно пройти через этот этап, через огонь, возродиться. Одного благоразумия оказалось недостаточно. Западный человек бежал от суевервого невежества в пустоту материализма: теперь нам надо продолжать путь, иногда заводящий в тупик или на ложные тропы, пока мы снова не научимся воспринимать Вселенную во всем ее таинственном, необъяснимом величии, пока мы не найдем то, что нужно — синтез, соединение, которое позволит вам жить так, как и следует жить. А тогда мы сможем жить вечно. Или настолько приблизимся к бессмертию, что не будет никакой разницы.

Тимоти спросил:

— И ты хочешь заставить нас поверить, будто «Книга Черепов» указывает именно этот путь, так?

— Это одна из возможностей. Она дает вам шанс попасть в бесконечность. Разве это плохо? Разве не стоит попробовать? Что нам дают насмешки? Что дает нам сомнение? Куда ведет нас скептицизм? Разве мы не можем попробовать? Разве мы не можем посмотреть?

Эли вновь обрел свою веру. Стоя голым, он кричал, потел, размахивал руками. Все его тело горело. Именно сейчас он был по-настоящему красив. Красавчик Эли!

— Я участвую в этом деле с самого начала, — заговорил я, — но в то же время не дам ни цента за все это. Вы меня понимаете? Я разрабатываю диалектику мифа. Его невероятность борется с моим скептицизмом и гонит меня вперед. Натяжки и противоречия — моя питательная среда.

Адвокат дьявола, Тимоти, покачал головой — тяжелое бычье движение; его массивная, мясистая фигура перемещалась, как медленный маятник.

— Продолжай, старик. А во что ты по-настоящему веришь? В Черепа — да или нет, спасение или дерьмо, факт или фантазия? Во что именво?

— Ив то, и в другое, — ответил я.

— Да? Но ты не можешь получить и то, и другое.

— Могу! — воскликнул я. — И то, и другое! И да, и нет! Ты можешь последовать туда, где я обитаю, Тимоти? В то место, где напряжение достигает максимума, где «да» крепко привязано к «нет»? Где ты одновременно отрицаешь существование необъяснимого и принимаешь существование непостижимого. Жизнь вечная! Чепуха все это, груз вожделений, старинная бредовая мечта, не так ли? Но в то же время это и реальность. Мы можем прожить тысячу лет, если захотим. Но это невозможно. Я утверждаю. Я отрицаю. Я аплодирую. Я смеюсь.

— В твоих словах нет смысла, — буркнул Тимоти.

— Зато в твоих его слишком много. Плевать я хотел на твой смысл! Эли прав: нам необходимо безрассудство, нам требуется неизвестное, нам нужно невозможное. Целое поколение научилось верить в невероятное, Тимоти. А ты вот стоишь тут со своей армейской стрижкой и бубнишь, что в этом нет смысла.

Тимоти пожал плечами.

— Все верно. А чего от меня можно ожидать? Я же просто тупой жлоб.

— Это твоя поза, — заметил Эли. — Твой имидж, твоя маска. Большой, туповатый здоровяк. Это ограждает тебя, избавляет от любых обязательств — эмоциональных, политических, идеологических, метафизических. Ты говоришь, что ничего не понимаешь, пожимаешь плечами, отходишь назад и смеешься. Почему ты хочешь выглядеть эдаким зомби, Тимоти? Почему ты хочешь от всего отключиться?

— Он ничего не может с собой сделать, Эли, — сказал я. — Ов рожден быть джентльменом. Он по определению в отключке.

— Ах ты, мать твою, — весьма по-джентльменски ответствовал Тимоти. — Да что вы вообще знаете, вы оба? И что я здесь делаю? Позволить еврею и голубому протащить себя по половине западного полушария, чтобы проверить сказку, которой тысяча лет!

Я сделал легкий реверанс.

— Отлично исполнено, Тимоти! Признак истинного джентльмена: он никогда не оскорбит непреднамеренно.

— Ты задал вопрос, — сказал Эли, — так сам и отвечай. Что ты здесь делаешь?

— И не надо обвинять меня в том, что я тебя сюда потащил, — заметил я. — Это затея Эли. Я сомневаюсь не меньше, а то и больше твоего.

Тимоти фыркнул. По-моему, он ощутил численное превосходство. Очень тихо он сказал:

— Я поехал просто прокатиться.

— Прокатиться! Прокатиться! — возмутился Эли.

— Ты просил меня поехать. Ты же сам говорил, что для поездки нужны четверо, а мне на Пасху все равно делать было особо нечего. Мои друзья-товарищи. Моя машина, мои деньги. Могу же я подыграть. Вы ведь знаете, Марго балдеет от астрологии: ах, Весы здесь, Рыбы там, ах, Марс в десятом доме Солнца. Да она трахаться не станет, прежде чем со звездами не сверится, а это иногда очень неудобно. И что, разве я над ней смеюсь? Разве я подкалываю Марго, как делает ее отец?

— Если только в душе, — согласился Эли.

— Это мое дело. Я принимаю то, что могу принять, а остальное неважно. Но я к этому отношусь спокойно. Я терплю ее ведьм и знахарей. И твоих, Эли, я тоже терплю. Это еще один признак джентльмена, Нед: он добродушен, он никого не тянет в свою веру, он никогда не проталкивает свои идеи за счет чужих.

— У него нет в этом нужды, — сказал я.

— Да, нужды в этом нет. Ладно: я здесь, верно? Я плачу за этот номер, так? Я участвую в деле на четыреста процентов. Должен ли я быть Истинно Верующим? Должен ли обратиться в вашу веру?

— А что ты будешь делать, — спросил Эли, — когда мы действительно окажемся в Доме Черепов, а Хранители Черепов предложат нам подвергнуться Испытанию? Не станет ли твоя привилегия неверия помехой, и сможешь ли ты отдаться в их руки?

— Я все оценю, — медленно ответил Тимоти, — как только появится нечто, достойное оценки.

Он вдруг повернулся к Оливеру:

— Что-то ты совсем притих, Истинный Американец.

— А что бы ты хотел от меня услышать? — откликнулся Оливер. Его длинная поджарая фигура вытянулась перед телевизором. На коже проступала каждая мышца: ходячий анатомический справочник. Его продолговатый розовый член, свисавший из золотистой поросли, навеял на меня неуместные мысли. Retro me, Sathanas[12]. Этот путь ведет к Гоморре, если не к Содому.

— Не желаешь ли поучаствовать в дискуссии?

— Я не очень-то прислушивался.

— Мы говорили про эту поездку. Про «Книгу Черепов» и степень нашей веры в нее, — пояснил Тимоти.

— Вон оно что.

— Не желаете ли заявить о своей вере, доктор Маршалл?

Оливер имел такой вид, будто находился на полпути в другую галактику.

— Привилегию сомневаться предоставляю Эли, — сказал он наконец.

— Так ты веришь в Черепа? — спросил Тимоти.

— Верю.