Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Орсон Скотт Кард

Подмастерье Элвин

(Сказание о Мастере Элвине-3)

Глава 1

НАДСМОТРЩИК

Позвольте мне начать историю ученичества Элвина с того самого момента, когда все пошло наперекосяк. События те начались далеко на юге, и ответственен за них человек, с которым Элвин никогда в жизни не встречался и никогда не встретится. Однако именно этот человек повернул ход всей истории в сторону. Именно эта дорога привела Элвина к тому, что закон называет «убийством». А случилось оное в день, когда срок ученичества нашего героя подошел к концу и Элвин получил полное право называться мужчиной.

То местечко находилось в Аппалачах, а год стоял 1811-й, как раз накануне подписания Аппалачами Договора о беглых рабах и присоединения гор к Соединенным Штатам. В те времена на границах Аппалачей и Королевских Колоний белый человек считал своей святой обязанностью иметь в подчинении хотя бы несколько чернокожих рабов, которые трудились бы на него круглый день.

Рабство для белых людей, живущих в тех краях, являлось своего рода алхимией. Каждую капельку пота чернокожих рабовладельцы умудрялись превратить в золотую монетку; каждый отчаянный стон, слетевший с губ рабыни, отзывался чистым, милым сердцу звоном серебреника, падающего на стол торговца-менялы. В тех местах продавали и покупали души. Однако никто, ни один тамошний житель, не понимал, что когда-нибудь последует расплата, расплата за то, что ты владел другими людьми.

Слушайте внимательно, и я поведаю вам, каким казался мир изнутри сердца Кэвила Плантера. Но прежде проверьте, спят ли дети, ибо эта часть моей истории не предназначена для ушек маленьких ребятишек, ведь в ней пойдет речь о голоде и страстях, которых они еще не понимают, а я вовсе не хочу, чтобы мой рассказ натолкнул их на дурные мысли.

Кэвил Плантер был благочестивым человеком — он исправно посещал церковь и платил свою десятину. Каждого нового раба немедленно обучали английскому, чтобы он мог внимать Священному Писанию, после чего крестили и нарекали христианским именем. Таким образом все рабы Кэвила Плантера были крещены и носили христианские имена. Практика темных искусств была строго-настрого запрещена — Кэвил не позволял своим рабам даже курицу зарезать, поскольку даже столь невинное деяние они могли обратить в жертвоприношение своему жуткому языческому божеству. В общем, Господу Богу Кэвил Плантер преданно служил и всячески угождал.

Но какова ж была награда за такую праведность?! У жены его, Долорес, вдруг начались ужасные боли, пальцы ее стали сгибаться, превращаясь в скрюченные когти, прямо как у старухи. Ей еще и двадцати пяти не исполнилось, а все ночи она рыдала от неимоверных страданий, так что супружеское ложе стало для Кэвила настоящей пыткой.

Он пытался помочь ей. Делал примочки холодной ключевой водой, грел ей пальцы над раскаленным паром, поил порошками, мазал мазями — он потратил целое состояние на всяких шарлатанов-докторов с дипломами Камелотского университета, приводил к ней целые колонны молящихся о вечной жизни проповедников и бормочущих под нос бесконечные литании священников. И все это ни к чему не привело, ровным счетом ни к чему. Каждую ночь он слышал ее рыдания, пока в конце концов слезы не сменялись тихонькими стонами, а уже стоны, в свою очередь, превращались к мерные сонные вздохи-выдохи, в которых лишь изредка проскальзывало тихое поскуливание, свидетельство о недремлющей боли.

Кэвил чуть с ума не сошел от жалости, гнева и отчаяния. Многие месяцы он не спал нормальным, человеческим сном. Целый день, от восхода до заката, он работал, а по ночам слушал стоны жены, молясь, чтобы Господь даровал ей облегчение. Если не ей, то ему.

Именно Долорес неожиданно подарила ему спокойный сон по ночам.

— Кэвил, ты каждый день трудишься, но у тебя не хватит сил исполнять свою работу, если ты как следует не выспишься. Я не могу сдерживаться и постоянно бужу тебя рыданиями. Прошу тебя — спи в другой комнате.

Но Кэвил все равно не хотел уходить.

— Я твой муж, я должен спать рядом с тобой… — возразил он, но она и слушать не захотела.

— Уходи, — попросила она. Даже повысила голос. — Иди!

И он ушел, терзаемый стыдом, ведь в душе он испытывал великое облегчение. В ту ночь он не проснулся ни разу, проспал все пять часов, которые оставались до восхода, так крепко он спал впервые за долгие месяцы, а может, и годы — но, проснувшись утром, почувствовал себя виноватым, что не выдержал и не остался рядом с женой, как ему было положено.

Однако спустя некоторое время Кэвил Плантер привык спать один. Он часто навещал жену — по утрам и вечерам. Они завтракали, обедали и ужинали вместе: Кэвил сидел в кресле в ее комнате, тарелки его стояли на маленьком боковом столике, тогда как лежащую в постели Долорес кормила с ложечки чернокожая рабыня. И руки его жены валялись на одеялах, словно мертвые крабы.

Впрочем, даже перебравшись в другую комнату, Кэвил не смог избежать мучений. Ведь у него не будет детей. Некому унаследовать ухоженную плодоносную плантацию Кэвила. Некому будет устраивать пышные свадьбы. А бальная зала внизу… когда он ввел Долорес в просторный новый особняк, который построил для нее, то сказал: «Наши дочери в этой бальной зале встретят своих суженых и впервые прикоснутся к их рукам, точно так же, как когда-то соприкоснулись наши руки в доме твоего отца». Теперь Долорес больше не заходила в бальную залу. Вниз она спускалась только по воскресеньям, чтобы посетить воскресную службу, а также в те редкие дни, когда в дом прибывали новые рабы и их надо было покрестить.

Люди, видя ее редкие появления на публике, восхищались мужеством и преданностью этой пары. Но восхищение соседей — утешение весьма слабое, когда перед глазами у тебя каждый день маячат рухнувшие мечты. Все, о чем Кэвил молился, о чем просил, обратилось в прах… как будто сам Господь, просмотрев список просьб, поставил на каждой строчке «нет, нет, нет».

Мужчина с более слабой верой не перенес бы подобных разочарований — непременно сломался бы, озлобился. Но Кэвил Плантер был благочестивым, праведным человеком, поэтому каждый раз, когда ему начинало казаться, что Господь поступил с ним несправедливо, он сразу бросал работу, которой в тот момент занимался, вытаскивал из кармашка маленький Псалтирь и зачитывал вслух слова мудрого человека:

\"На Тебя, Господи, уповаю, да не постыжусь вовек; по правде Твоей избавь меня.

Приклони ко мне ухо Твое, поспеши избавить меня. Будь для меня каменною твердынею, домом прибежища, чтобы спасти меня\"[1].

Он полностью отдавался чтению псалма, и вскоре от сомнений и обид даже следа не оставалось. Господь по-прежнему сопутствовал Кэвилу Плантеру, не покидая его в горестях и бедах.

Но однажды утром внимание Кэвила вдруг привлекли первые два стиха шестнадцатой главы Книги Бытия:

\"Но Сара, жена Аврамова, не рождала ему. У ней была служанка Египтянка, именем Агарь.

И сказала Сара Авраму: вот, Господь заключил чрево мое, чтобы мне не рождать; войди же к служанке моей; может быть, я буду иметь детей от нее\".

«Ведь Аврам был праведным человеком, как и я, — неожиданно мелькнула мысль в голове Кэвила. — Жена Аврамова не могла рожать ему детей, и моя тоже не принесет мне потомков. В их доме, как и в моем, была рабыня-африканка. Так почему бы мне не поступить, как Авраму, и не воспитать детей от одной из рабынь?»

Эта мысль привела его в ужас. До него доходили слухи о белых испанцах, французах и португальцах, которые, поселившись на южных, поросших джунглями островах, в открытую жили с чернокожими женщинами — такие мужчины были самыми низкими, самыми презренными тварями, ведь это все равно что заниматься любовью со зверьем. Кроме того, разве может ребенок, рожденный черной женщиной, стать наследником белого человека? В Аппалачах муха имела больше прав на плантацию, нежели ребенок-полукровка. И Кэвил выкинул эти мысли из головы.

Однако, сев с женой завтракать, он вдруг снова вспомнил о своих сомнениях, поймав себя на том, что не может оторвать глаз от кормящей жену чернокожей рабыни. Ведь эта женщина, как и Агарь, родом происходит из Египта. Он заметил, как изящно изгибается ее тело, когда она несет ложку ко рту Долорес. Обратил внимание, что, когда она наклоняется, прижимая чашку к ослабевшим губам хозяйки, грудь служанки чуточку оттягивает ткань блузки. Подметил, как ловко ее мягкие пальчики стряхивают крошки с губ Долорес. Он представил себе, как эти пальчики нежно дотрагиваются до него, и тихонько задрожал. Со стороны этой дрожи никто бы и не заметил, но ему показалось, что внутри его тела разразилось настоящее землетрясение.

Ни сказав ни слова, он опрометью выбежал из комнаты. Очутившись во дворе, он схватился за спасительный Псалтирь.

\"Многократно омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня.

Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною\"[2].

Тихо шепча эти слова, он вдруг поднял глаза и увидел работниц, вернувшихся с поля и моющихся в корыте. Среди них присутствовала юная рабыня, которую он купил несколькими днями ранее за шесть сотен долларов — будучи совсем девочкой, она уже обещала многое, сразу было видно, что дети у нее будут здоровыми и крепкими работниками. Она лишь недавно ступила с борта на землю, а поэтому еще не знала, что такое христианская благочестивость. Она стояла голая, как змея, и, нагнувшись над корытом, лила себе на голову и на спину воду из ковша.

Кэвил словно остолбенел, он не мог оторвать от нее глаз. Мелкая нечестивая мыслишка, промелькнувшая за завтраком в спальне жены, превратилась в настоящую похоть. Он в жизни не видел ничего более грациозного и прекрасного, чем эти голубовато-черные бедра, трущиеся одно о другое, не видел ничего более вызывающего, чем ее дрожь, когда вода стекала по телу девочки.

Может, это ответ на его лихорадочные молитвы? Может, сам Господь указывает ему поступить точно так же, как Авраму?

Но в то же самое время это могло быть обыкновенным колдовством. Кто знает, какими способностями обладают только что прибывшие из Африки чернокожие? «Она заметила, что я наблюдаю за ней, и теперь искушает меня. Эти черные и в самом деле отродье самого дьявола, раз ввергли меня в такую пучину искушений».

Он с трудом оторвался от новой рабыни и отвернулся, пряча пылающий взгляд в строчках Писания. Только страницы каким-то образом перевернулись — разве он их переворачивал? — и Кэвил вдруг понял, что читает Песнь Песней Соломона:

«Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями»[3].

— Боже, спаси и сохрани, — прошептал он. — Избавь от наваждения сего.

День за днем он повторял эту молитву, однако снова и снова ловил себя на сладострастных взглядах, которые бросал в сторону своих рабынь. Особенно его влекла новенькая девушка. Ну почему Господь не обращает на него внимания? Разве не был Кэвил праведным человеком? Разве не достойно обращался он со своей женой? Разве обманывал кого? Разве не платил десятину, не жертвовал церкви? Разве не обращался с рабами и лошадьми хорошо, по справедливости? Так почему ж Господь Бог не защитит его и не избавит от наведенного чернокожей женщиной морока?

С каждым днем исповеди его становились все откровеннее, все нечестивее. «О Господь, прости меня за то, что я представил себе, как эта девочка вошла ко мне в спальню вся в слезах, после того как несправедливый надсмотрщик отхлестал ее. Прости меня за то, что я представил себе, как уложил ее на кровать и поднял ей юбки, а погладив по спине, вдруг увидел, что рубцы на ее бедрах и ягодицах исчезли прямо на глазах, и она начала тихонько хихикать, сладострастно извиваться на простынях, оглядываясь на меня через плечо, улыбаясь, а потом она вдруг переворачивается, тянется ко мне и… О Господи милосердный, спаси и сохрани!»

Каждый раз, когда подобные фантазии одолевали его, он дивился, не понимая, почему эти мысли лезут к нему в голову даже во время молитвы. «Может быть, я столь же праведен, как и Аврам; может быть, сам Господь вселяет в меня эти желания? Ведь, по сути дела, я впервые подумал об этом, когда читал Писание. Господь способен на чудеса — что если я войду в новую рабыню, она понесет от меня, а Господь сотворит чудо и ребенок родится белым? Для Бога нет ничего невозможного».

Мысль была прекрасной и ужасной одновременно. Если б только мечты Кэвила сбылись! Аврам слышал голос Господа, поэтому ему не приходилось сомневаться в желаниях Создателя. Тогда как с Кэвилом Плантером Господь пока что и словечком не перемолвился.

А почему бы нет? Почему бы Господу не выложить ему все начистоту? «Бери девчонку, она твоя!» Или же: «Не смей пальцем касаться ее, ибо запретна она!» «Позволь же мне услышать твой голос. Господь, дабы понял я, как дальше поступать!»

«К тебе, Господи, взываю: твердыня моя! не будь безмолвен для меня, чтобы при безмолвии Твоем я не уподобился нисходящих в могилу»[4].

И в один прекрасный день года 1810-го на его молитву откликнулись.

Кэвил стоял на коленях в почти пустом амбаре — богатый урожай прошлого года давным-давно продан, а новый еще зеленеет на полях. Кэвил настолько истерзал себя молитвами, исповедями и темными видениями, что в конце концов не выдержал и вскричал во весь голос:

— Неужель никто не слышит моих молитв?

— Ну почему же, я тебя прекрасно слышу, — произнес чей-то язвительный голос.

Кэвил сначала перепугался до смерти, подумав, что кто-то посторонний — надсмотрщик или сосед — подслушал его ужасные признания. Но, оглянувшись, он увидел перед собой какого-то незнакомца. Хоть Кэвил никогда не встречался с этим человеком, он тем не менее сразу понял, чем вновь прибывший зарабатывает себе на жизнь. Он определил это по силе его рук, по загоревшему на солнце лицу, по его открытой рубахе — сюртука и в помине не было. Джентльменом незнакомец быть не мог. Однако он не относился и к отбросам общества, не был и торговцем. Твердые, словно высеченные из камня черты лица, холодный взгляд, постоянно напряженные мускулы, напоминающие пружину в огромном медвежьем капкане, — сразу видно, что человек этот кнутом и палкой поддерживает дисциплину среди чернокожих работников, трудящихся на полях. Это надсмотрщик. Только выглядел незнакомец куда сильнее и опаснее, чем любой другой надсмотрщик из тех, что Кэвил повидал за свою жизнь. Кэвил по одному его внешнему виду догадался, что этот надсмотрщик выжмет весь пот из ленивых обезьян, которые только и думают, как бы увильнуть от работы. Он понял, что плантация, на которой работает этот надсмотрщик, всегда будет процветать. Но также он осознал, что никогда не осмелится нанять такого человека, ибо надсмотрщик, стоявший перед ним, был настолько силен, что Кэвил сам вскоре позабыл бы, кто из них двоих подчиненный, а кто — господин.

— Многие величали меня своим господином, — кивнул незнакомец. — Я знал, что ты сразу догадаешься, кто я есть на самом деле.

Откуда этому человеку известно, что подумал Кэвил? Как он угадал, что за мысль промелькнула в потаенных уголках ума Кэвила?

— Значит, ты действительно надсмотрщик?

— Точно так же, как и тот, которого зовут не господином, а Господом, я не просто надсмотрщик, а Надсмотрщик.

— Зачем же ты пришел сюда?

— Ты звал, вот я и явился.

— Как я мог звать, если вижу тебя первый раз в жизни?

— Обращаясь к невидимому, Кэвил Плантер, ты должен понимать, что вскоре увидишь то, что никогда не видел.

Вот когда Кэвил полностью осознал, какой образ ему явился в хранилище-амбаре. Тот, кого многие называли своим Господом, своим Властелином, откликнулся наконец на его молитвы.

— Господи Иисусе! — вскричал Кэвил.

Надсмотрщик аж отшатнулся, прикрыв глаза рукой, словно ограждаясь от слов Кэвила.

— Никогда, никогда не называй меня этим именем! Никто не должен так меня называть! — рявкнул он.

В ужасе Кэвил хлопнулся оземь:

— Прости меня, о Надсмотрщик! Но если я слишком презренен, чтобы произносить твое имя вслух, то как я могу смотреть тебе в глаза? Или настал мой смертный час и мне суждено умереть непрощенным?

— Типун тебе на язык, презренный глупец, — прорычал Надсмотрщик. — Неужели ты и в самом деле веришь, что можешь встретиться со мною взором?

Кэвил поднял голову и посмотрел на высящегося над ним человека.

— Но я вижу, как ты смотришь на меня…

— Лицо, которое ты видишь, изобрел ты сам, оно взято из твоего ума, а тело это создано из твоих фантазий. Твой жалкий умишко разорвется на кусочки, если ты увидишь мой истинный образ. Так что твое здравомыслие, твой разум предпочел защититься, присвоив мне сей облик. Ты лицезреешь меня как Надсмотрщика потому, что в этом облике, по-твоему, я обладаю настоящим величием и могуществом. Это образ, который ты обожаешь и боишься, этот образ вызывает у тебя поклонение и раболепие. У меня много имен. Ангел Света и Шагающий Человек, Внезапный Гость и Сияющий Посетитель, Облеченный Тайной и Лев Войны, Разрушитель Железа и Водонос. Сегодня ты назвал меня Надсмотрщиком, значит, для тебя я буду Надсмотрщиком.

— Но смогу ли я когда-нибудь узнать твое истинное имя или увидеть твое настоящее лицо, о Надсмотрщик?

Брови Надсмотрщика нахмурились, рот перекосила ужасная гримаса.

— Один-единственный человек на всем белом свете видел мой истинный облик, — взвыл он, — и человек — этот умрет страшной смертью!

Ужасные слова, словно гром, сотрясли стены амбара, а сам Кэвил Плантер аж подпрыгнул на месте и глубже впился пальцами в земляной пол, чтобы не быть унесенным, как пушинка, этим яростным смерчем.

— Прости мою наглость, о Надсмотрщик, не рази на месте! — взмолился Кэвил.

Ответ Надсмотрщика, будто утренний лучик, обогрел и обласкал Кэвила:

— Почему я должен поразить тебя на месте? Ведь ты тот избранный, кто должен познакомиться с моим самым заветным учением, писанием, не ведомым ни одному священнику, ни одному проповеднику.

— Ты избрал меня?

— Я давно учу тебя, и ты понимаешь мои слова. Мне известно, ты искренне желаешь следовать моим повелениям. Но тебе не хватает веры. Ты еще не совсем в моей власти.

Сердце Кэвила радостно подпрыгнуло. Может, Надсмотрщик даст ему то, что он дал Авраму?

— Надсмотрщик, я недостоин.

— Конечно, недостоин. На всей земле не найдется достойного меня человека. И все же, исполняя мои приказы и повинуясь мне, ты сможешь обрести милость в моих глазах.

«О да! — вскричал в душе Кэвил. — Он отдаст мне эту женщину!»

— Я готов повиноваться тебе, Надсмотрщик.

— Неужели ты считаешь, я отдам тебе Агарь только потому, что тебя одолевает идиотская страсть, только потому, что ты жаждешь наследников? Нет, моя цель куда более высока. Эти чернокожие так же, как и ты, являются сыновьями и дочерьми Господа, но в Африке они жили под властью дьявола. Этот страшный разрушитель отравил их кровь — откуда ж еще чернота в их коже? И мне не спасти их, поскольку каждое новое поколение рождается все того же угольно-черного цвета, ибо дьявол не отпускает их из своих когтей. Как еще спасти этих людей, если ты не поможешь мне?

— Значит, если я возьму эту девушку, мой ребенок родится белокожим?

— Мне важно, чтобы этот ребенок не был чисто черного цвета. Ты понимаешь, чего я от тебя добиваюсь? Мне нужен не один Измаил[5], но множество детей; ты должен взять не одну Агарь, но множество женщин.

— Что, всех? — едва дыша, промолвил Кэвил, не веря, что самая заветная мечта его сердца вскоре осуществится.

— Я дарю их тебе, Кэвил Плантер. Это поколение зла отныне принадлежит тебе. Приложи должное усердие, и ты подготовишь мне потомков, которые сами придут в мои руки.

— Я все исполню, Надсмотрщик!

— Ты никому не должен говорить, что видел меня. Я являюсь только тем людям, чьи желания уже обращены ко мне и к моим деяниям, только тем, которые возжаждали воды, что я несу.

— Я ни словом не обмолвлюсь. Надсмотрщик!

— Повинуйся мне, Кэвил Плантер, и я обещаю, в конце своей жизни ты снова встретишься со мной и тогда узнаешь, кто я есть на самом деле. Сейчас же я всего лишь скажу тебе: ты мой, Кэвил Плантер. Приди и будь моим преданным рабом во веки веков.

— С радостью! — воскликнул Кэвил. — С радостью! С радостью!

Он раскинул руки, чтобы обнять ноги Надсмотрщика. Но руки его сомкнулись в пустоте. Надсмотрщик исчез.

С той самой ночи рабыни Кэвила Плантера не знали покоя. Приводя женщин по ночам к себе в комнату, он старался обращаться с ними с той же силой и властностью, которую наблюдал в лице грозного Надсмотрщика. «Они должны смотреть на меня и видеть Его лицо», — думал Кэвил. Именно это они и видели.

Первой он взял некую девушку, которую недавно купил и которая даже по-английски еще не говорила. Она закричала от ужаса, когда, следуя своим мечтам, он одним движением сорвал с нее юбки. Затем, обливаясь слезами, она позволила ему исполнить то, что повелел Надсмотрщик. В первый раз на какую-то секунду ему показалось, что в голосе девушки прозвучали те же всхлипы, которые издавала Долорес, мечась по подушкам от страшной боли, и Кэвилом овладела та же глубокая жалость, что он питал к своей возлюбленной жене. Он даже протянул руку, чтобы нежно погладить несчастную девчушку, как гладил и успокаивал когда-то Долорес. Но, вспомнив лицо Надсмотрщика, он подумал: «Эта черная девчонка — Его враг; она — моя собственность. Человек должен боронить и засеивать землю, данную ему Господом, я не позволю чреву этой черной рабыни забыть, что такое плодоносить».

«Агарь, — сказал он ей в первую ночь. — Ты просто не понимаешь, что за благословение снизошло на тебя».

Утром он погляделся в зеркало и увидел нечто новое в своем лице. Некую мощь. Ужасную, скрытую внутри силу. «Ага, — возрадовался Кэвил, — никто не видел моего истинного лица, даже я сам. Однако теперь я открыл, что мы с Надсмотрщиком едины, он — это я, а я — это он».

И больше он никогда не испытывал уколов совести, исполняя свой ночной труд. Держа в руке ясеневую трость, он заходил в барак рабынь и указывал на ту, которая должна последовать за ним. Стоило женщине задержаться, и трость мигом объясняла ей, чего стоит неповиновение приказам. Если же какой-либо раб или рабыня смели протестовать, на следующий день они расплачивались кровью — Кэвил крепко вбивал уроки Надсмотрщика. Никто из белых соседей-плантаторов ни о чем не догадывался, и ни один из чернокожих рабов не смел обвинить Кэвила.

Та девушка, Агарь, зачала первой. Он с нескрываемой гордостью следил, как растет ее живот. Увидев, что она понесла, Кэвил понял: Надсмотрщик действительно избрал его для своих целей, и при виде той власти, которая была ему дана, Кэвила охватила неизбывная радость. Вскоре должен родиться ребенок, его ребенок. Следующий шаг был очевиден. Если его белая кровь призвана спасти как можно больше душ чернокожих, ему не следует держать детей-полукровок на своей плантации. Он будет продавать их на юг, по одному в каждые руки, в разные города, а Надсмотрщик приглядит за ними — они вырастут и распространят семя Кэвила среди всего несчастного чернокожего народа.

Каждое утро он навещал жену и завтракал вместе с ней.

— Кэвил, любовь моя, — сказала она как-то, — что-то случилось? У тебя на лице словно тень какая… гнева или, может, жестокости. Ты поссорился с кем-то? Я бы не заговорила, но ты… ты пугаешь меня.

Он нежно погладил жену по скрюченным пальцам, чувствуя, как чернокожая служанка наблюдает за ним из-под тяжелых век.

— Во мне нет гнева на людей, — мягко ответил Кэвил. — А то, что ты назвала жестокостью, это всего лишь властность. Ах, Долорес, как ты можешь глядеть мне в глаза и называть меня жестоким?

От этих слов она залилась слезами.

— Прости, прости меня, — рыдала она. — Мне просто показалось. Ты самый добрый человек на всем свете — это, наверное, дьявол заморочил мне глаза. Ты сам знаешь, дьявол может насылать ложные видения, но только жестокосердные, плохие люди обманываются ими. Прости меня, муж мой, ибо недостойна я тебя!

Он простил ее, но она не успокоилась, пока он не послал за священником. Неудивительно, что Господь избирает себе в пророки только мужчин. Женщины слишком слабы, слишком сострадательны, чтобы должны образом исполнять дело Надсмотрщика.

Вот так все началось. Это был первый шаг на темной, ужасной тропе. Ни Элвин, ни Пегги не знали этой истории. Я услышал ее и рассказал им о случившемся много позже, но они сразу поняли, что это и было истинным началом происшедших после событий.

Однако мне не хотелось бы, чтобы вы посчитали, будто одно это породило зло, которое потом пало на наши головы. Ибо это не так. Были и другие поступки, и другие люди совершали ошибки, лгали, нарочно причиняли боль и страдания. Короткую дорожку в ад найти нетрудно, вам помогут, но никто и ничто не может заставить человека ступить на нее — кроме него самого.

Глава 2

БЕГЛЯНКА

Пегги проснулась рано утром, сон об Элвине Миллере, приснившийся ей, переполнял ее сердце всевозможными желаниями, приятными и страшными. Ей хотелось бежать от этого юноши — и остаться, дождаться его; забыть, что когда-либо его знала, — и заботиться о нем всегда.

Она лежала на своей постели, глядя сквозь полуприкрытые веки, как в чердачную комнату, где она спала, прокрадываются первые лучики серого, рассветного солнца. «Я что-то держу в руках», — вдруг заметила она. Острые углы предмета, который она крепко прижимала к себе, так впились в ладони, что когда она разжала пальцы, то ощутила острую, резкую боль, будто от жала пчелы. Но то была не пчела. Это была шкатулка, где она хранила родовую сорочку Элвина. «Хотя, может быть, — подумала Пегги, — меня и вправду ужалили, ужалили глубоко, так что только сейчас я почувствовала боль от укуса».

Пегги хотела выбросить шкатулку, закопать в землю и забыть, где она схоронена, напихать в нее камней, чтобы не всплыла, и швырнуть в реку.

\"Да нет, на самом деле я ничего подобного не хочу, — сказала она про себя. — Мне стыдно, что я подумала такое, мне очень стыдно. Но он скоро будет здесь, после долгих лет он возвращается в Хатрак, и он уже не тот мальчик, которого я видела на уводящих в будущее тропках, но и не мужчина, в которого скоро превратится. Нет, все-таки он еще мальчик, ему всего одиннадцать. Он достаточно повидал жизнь, поэтому внутри отчасти стал мужчиной, он пережил столько скорби и боли, сколько не переживал человек впятеро старше его. Однако он все еще одиннадцатилетний мальчик, который вскоре войдет в этот город.

И я не хочу встречаться с Элвином. Он наверняка будет искать меня. Ему известно, кто я такая, хотя в последний раз он видел меня, когда ему исполнилось две недели от роду. Он знает, что в тот темный дождливый день, когда он родился, я видела его будущее, поэтому он обязательно придет и скажет: «Пегги, мне известно, что ты светлячок. В книге Сказителя ты написала, что я стану Мастером. Так скажи мне, каким я должен стать». Пегги знала, что именно он скажет, как он это скажет — она видела это сотни, тысячи раз. Она научит его, и он станет великим человеком, настоящим Мастером и…

И в один прекрасный день, когда он превратится в красивого юношу, которому только исполнился двадцать один год, а я буду незамужней, острой на язычок девушкой двадцати шести лет, он воспылает ко мне такой благодарностью, он будет так мне обязан, что решит жениться на мне, с гордостью исполнив свой долг. Долгие годы я изнывала от любви к нему, меня терзали мечты о том, что он будет делать и как мы останемся наедине, так что я отвечу согласием и стану его женой, возложу ему на плечи тяжкое бремя, он еще много раз пожалеет, что женился на мне. Всю нашу совместную жизнь глаза его будут искать других женщин…\"

Если б, ох, если б все было не так, если б она наперед не знала, как все будет. Но Пегги была настоящим светлячком, в искусстве видеть будущее ей не было равных. В ней таилось такое могущество, о котором сплетники Хатрака и не догадывались.

Она села на кровати, но выбрасывать шкатулку, прятать, ломать или закапывать в землю не стала. Она просто открыла ее крышку. Внутри лежал последний кусочек родовой сорочки Элвина, сухой и белый, словно бумажный пепел в остывшем очаге. Одиннадцать лет назад, когда мама Пегги, опытная повитуха, вытянула маленького Элвина из колодезя жизни, а Элвин попытался вдохнуть влажный, промозглый воздух папиной гостиницы, что в Хатраке, Пегги убрала с лица малыша тонкую окровавленную сорочку, чтобы он не задохнулся. Элвин, седьмой сын седьмого сына, тринадцатый ребенок в семье, — Пегги сразу увидела, какими будут тропы его жизни. Смерть подкарауливала его повсюду, куда б он ни шел, куда б ни направлялся. Он еще и родиться не успел, а смерть твердо вознамерилась забрать его себе, выстраивая на пути Элвина сотни и сотни преград.

Тогда Пегги звали малышкой Пегги, ей было всего пять, но она уже два года исполняла обязанности светлячка, и за это время ни разу не видела новорожденного, которого бы со всех сторон окружала смерть. Пегги обыскала все тропинки и нашла всего одну, пройдя по которой мальчик выживет и станет взрослым мужчиной.

Он мог выжить только в том случае, если она сохранит его сорочку, если будет наблюдать за ним из далекого Хатрака. Каждый раз, увидев, что смерть тянет к нему свои когти, Пегги должна была использовать эту самую сорочку. Нужно было всего лишь оторвать от нее кусочек, растереть между пальцами и прошептать, что должно случиться, представить, как все будет. И все случится так, как она скажет. Не она ли спасла его, когда он тонул? Не она ли уберегла от взбесившегося быка? Не она ли подхватила, когда он сорвался с крыши? Однажды ей даже пришлось сразиться с кровельной балкой, падающей с пятидесяти футов и угрожающей размазать Элвина по полу недостроенной церкви. Пегги, не моргнув глазом, расщепила ту балку, так что она грохнулась об пол по обе стороны от мальчика, даже волоска на нем не задев. А в сотнях других случаев она вмешивалась задолго до того, как должно было произойти несчастье, никто и не догадывался, что жизнь Элвина охраняют. Каждый раз она спасала его при помощи этой сорочки.

Как это у нее получалось? Она и сама не знала. Только понимала, что на самом деле прибегает к помощи той силы, которая таится внутри Элвина. Она пользовалась даром, который был заложен в нем от рождения. Подрастая, он постепенно учился овладевать своими способностями. Он творил, придавал форму, соединял, разделял. В конце концов в прошлом году, когда разразилась война между краснокожими и бледнолицыми, он уже сам спасал себе жизнь, так что Пегги больше и не вмешивалась. Против чего она совсем не возражала. Поскольку от сорочки остался крохотный кусочек.

Она закрыла шкатулку. «Я не хочу встречаться с ним, — подумала Пегги. — Знать его не хочу».

Но пальцы ее снова откинули крышку, поскольку ей ничего не оставалось делать. Половину жизни, а то и больше, она отдала этому мальчику. Она касалась сорочки и искала огонек его сердца в далекой северо-западной Воббской стране, в городе Церкви Вигора. Она смотрела, как он живет, следовала по тропкам в его будущее, чтобы проверить, не подстерегает ли Элвина впереди какая-нибудь опасность. И уверившись, что он в безопасности, она заглядывала еще дальше и видела, как однажды он вернется в Хатрак, где когда-то родился, вернется, взглянет ей в глаза и скажет: «Значит, это ты спасала меня столько раз. Ты первой увидела, что я Мастер, поняв это намного раньше, чем кто-либо другой». Затем у нее на глазах он начнет постигать глубины своей великой силы, он поймет, что за работа ждет его впереди, увидит хрустальный город, который должен построить; она видела, как зачнет от него детей, видела, как он коснется младенцев, которых она будет нянчить на руках; видела, кому придется умереть, а кто выживет; и в конце концов, она видела, как он…

Слезы потекли по ее лицу. «Знать ничего не хочу, — повторила она. — Я не желаю знать будущее. Остальные девушки мечтают о любви, о радостях брачной жизни, о детях, сильных и здоровых; но мои сновидения несут в себе смерть, боль и страх, потому что они правдивы. Я знаю больше, чем какой-либо другой человек. И сохранять в душе надежду очень нелегко».

Однако Пегги продолжала надеяться. Да-да, можете не сомневаться — она по-прежнему цеплялась за остатки отчаянной надежды, ибо, что бы ни ожидало ее в будущем, она видела некие яркие моменты, некие дни, часы, мимолетные секунды настоящей, искренней радости. И радость эта стоила того, чтобы к ней идти, стоила того, чтобы пережить предшествующие ей страдания.

Вся беда заключалась в том, что эти секунды были очень редки, они терялись в многочисленных тропках будущего Элвина, и Пегги никак не могла отыскать дорожку, которая вела бы к ним. Те тропки, что она могла проследить, самые простые, самые вероятные в будущем развитии событий, вели к тому, что Элвин женится на ней не по любви, а из благодарности, будучи обязанным ей. И совместная жизнь их будет очень печальной, жалкой… Это напомнило Пегги библейскую историю Лии, которую ненавидел и презирал ее красавец муж Иаков, тогда как она любила своего супруга больше жизни, родила ему больше детей, чем все остальные жены, и без колебаний умерла бы ради него, если б он попросил.

\"Как все-таки жесток Господь к женщинам, — подумала Пегги. — Нам приходится повсюду следовать за своими мужьями и детьми, ведя жизнь, полную жертв, отчаяния и скорби. Неужели грех Евы был столь ужасен, что Господь на весь женский род наложил невообразимо страшное проклятие? «Умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рождать детей, — изрек Всемогущий Всепрощающий Господь. — И к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою»[6].

Вот что жгло ее изнутри — страсть к будущему мужу. Хотя ему было одиннадцать лет от роду и искал он не жену, а учителя. «Может, он всего лишь мальчик, — подумала Пегги, — но я уже женщина, я видела, каким мужчиной он станет, и я жажду его». Она прижала руку к груди; она показалась такой большой, мягкой, какой-то лишней на теле, которое всегда было угловатым и костлявым, словно неряшливо построенная хижина, но которое теперь смягчилось и пополнело, как телец, жиреющий, когда его обильно кормят.

Она вздрогнула, вспомнив вдруг, что происходит с разжиревшим тельцом, еще раз дотронулась до сорочки и стала Смотреть.

В далеком городке под названием Церковь Вигора юный Элвин в последний раз завтракал за материнским столом. Пожитки, которые он должен забрать с собой, направляясь в Хатрак, лежат на полу, у стола. По щекам матери бегут слезы, которых она даже не скрывает. Мальчик очень любит свою маму, но, уезжая из родного дома, не испытывает ни малейшего сожаления. Его дом теперь поглотила тьма, слишком много здесь невинной крови, чтобы он жаждал остаться. Он с нетерпением ждет момента отъезда, хочет начать свою жизнь в роли подмастерья кузнеца из Хатрака и найти ту девочку-светлячка, которая спасла при рождении его жизнь. Ему кусок в горло не лезет. Он опирается на стол, встает, целует маму…

Пегги отняла пальцы от сорочки и быстрым, стремительным движением захлопнула шкатулку, будто пытаясь поймать залетевшую внутрь муху.

«Он направляется сюда, чтобы найти меня. Чтобы начать жизнь, полную страданий и горечи. Плачь, Вера Миллер, лей слезы, но оплакивай не своего маленького мальчика Элвина, который уезжает на восток. Плачь по мне, по женщине, чью жизнь твой сын вскоре искалечит. Ты оплакиваешь судьбу еще одной одинокой, несчастной женщины».

Пегги передернулась, стряхивая с себя мрачное настроение серого рассвета, и быстро оделась, пригибая голову, чтобы не удариться о низкую крестовину чердачной крыши. За долгие годы она научилась выбрасывать из головы мысли об Элвине Миллере-младшем и полностью погружаться в обязанности дочери, помогающей родителям по хозяйству, и светлячка, оказывающего помощь соседям. Она могла часами не думать об этом мальчике, заставляя себя забыть о нем. Но сейчас это было сложнее, поскольку сегодня утром Элвин отправится в путь, он идет сюда, к Пегги. Но все же она нашла в себе силы отбросить горькие мысли.

Пегги раздвинула занавески выходящего на юг окна, села на стул и облокотилась о подоконник. Она смотрела на лес, который начинался неподалеку от гостиницы, доходил до реки Хатрак, переваливал через нее и направлялся к Гайо. Лес был почти не тронут, вырублен лишь с самого края, где были построены несколько свиных загонов. Конечно, отсюда Гайо была не видна, слишком далеко текла эта река, не помогал даже абсолютно прозрачный прохладный весенний воздух. Но то, что Пегги не могла увидеть глазами, мог легко отыскать гнездящийся внутри нее светлячок. Чтобы посмотреть на Гайо, ей нужно было отыскать какой-нибудь далекий огонек, затем проникнуть в него и смотреть его глазами как своими. Погрузившись в огонь сердца другого человека, она могла не только увидеть то, что видел этот человек, но и понять, что он думает, что чувствует и чего желает. Более того, в самых ярких языках пламени, обычно затуманенных шумом мыслей и желаний, она могла разглядеть тропки будущего, ожидающего этого человека, решения, которые ему предстоит принять, жизнь, которая его ждет, если он сделает тот или иной выбор в грядущие часы или дни.

Пегги многое видела в сердцах других людей, но почти не замечала, что творится внутри собственной души.

Иногда она представляла себя одиноким впередсмотрящим, мальчишкой, сидящим в корзине на вершине мачты. Не то чтобы она хоть раз в жизни видела настоящий корабль, — по Гайо ходили только баржи-плоскодонки, и всего один раз Пегги видела пароход, курсирующий по Каналу Ирраквы. Но она читала книги, которые иногда по ее просьбе привозил доктор Уитли Лекаринг из Дикэйна. Поэтому знала о том, что на мачте обычно находится впередсмотрящий. Отчаянно цепляясь за снасти и дерево мачты, чтобы не упасть, если судно внезапно качнет на волне или откуда ни возьмись налетит ветер, он целыми днями смотрит вперед, долгими часами несет вахту, вглядываясь в бесконечно пустой синий океан. Зимой его жалит мороз, летом жарит солнце, а он все смотрит и смотрит. На пиратском корабле впередсмотрящий караулит жертву. Китобой ищет китов. Но на большинстве судов он просто высматривает рифы, мели или землю на горизонте; судно в море поджидает много опасностей — буканьеры или заклятые враги родного флага…

Но много дней подряд впередсмотрящий не видит ничего, кроме волн да пышных облаков.

«Вот и я сижу в корзине впередсмотрящего, — подумала Пегги. — Посланная на мачту шестнадцать лет назад, в день, когда родилась. С тех пор я оттуда не слезала, ни разу я не покинула свой пост, ни разочка не позволила себе отдохнуть, скорчившись на узкой койке нижней палубы. Ни разу в жизни я не позволила закрыть за собой люк или затворить дверь. Я постоянно, постоянно несу вахту, следя за тем, что происходит вокруг. А поскольку вижу я не так, как остальные, то свое внутреннее око даже во сне не могу закрыть».

Выхода не было. От этого не убежать. Сидя на чердаке, она без особых усилий разглядела, что…

Мама, известная остальным как старушка Пег Гестер, а самой себе как Маргарет, готовит на кухне завтрак остановившимся переночевать в гостинице путникам. Не то чтобы у нее был дар к жарке-парке-варке, готовила она через силу, то ли дело Герти Смит, у которой обычная соленая свинина могла быть приготовлена сотней способов и каждый день иметь особый вкус. Дар Пег Гестер был связан с женским естеством, она была самой умелой повитухой в округе, а обереги для дома лучше нее не создавал никто. Однако хорошей гостинице нужен хороший стол, так что теперь, когда Деды не стало, пришлось браться за готовку ей. Поэтому сейчас она думает только о кухне и лучше ее не отвлекать, особенно дочке, которая болтается по дому без дела и большей частью вообще молчит. Такая девчонка испорченная стала, злая, жестокая, а когда-то была милой и доброй, но все в жизни когда-нибудь подходит к концу…

Как радостно узнать, что твоей родной маме ровным счетом наплевать на тебя. То, что Пегги видела, какая огромная любовь гнездится в сердце матери, ничего не меняло. Знание, что твоя мама способна любить от всего сердца, вряд ли послужит утешением, если знаешь, что именно тебя она не любит.

И папа, известный под именем Горация Гестера, владельца «Гостиницы Хатрак». Радушным, веселым человеком был папа — вот и сейчас, выйдя во двор, он тут же принялся рассказывать какую-то историю одному из постояльцев, который никак не мог уехать из гостиницы. У них с папой постоянно находилась новая тема для разговора, и этот постоялец, законник из Кливленда, искренне считал, что Гораций Гестер — самый честный, самый искренний человек, которого он когда-либо встречал. Если б все люди были такими добросердечными, как Гораций, преступники в Гайо вообще перевелись бы и тогда отпала бы нужда в законниках. Все так считали. Все любили Горация Гестера.

Но его дочь, Пегги-светлячок, могла заглянуть в самый огонь его сердца, а потому понимала, что папа в действительности ощущает. Он видел, как ему улыбаются, и говорил про себя: «Знали б они, какой я на самом деле, то плюнули бы презрительно, отвернулись и забыли, что вообще встречались со мной и ведали, как» меня зовут\".

Пегги сидела на своем чердачке, и перед ней россыпью рассыпались огоньки живущих в городе людей. Сердца родителей пылали ярче всего, потому что она знала их лучше всех; затем шли огоньки постояльцев, остановившихся в гостинице; а потом остальные жители города.

Вот Миротворец Смит, его жена Герти и трое их сопливых сынков, которые все свободное от сидения в туалете время посвящают придумыванию новых гадостей — Пегги видела, с каким удовольствием Миротворец исполняет свою работу, как презирает своих детей, как шарахается от собственной жены, которая из прекрасной, желанной девушки превратилась в лохматую ведьму, которая сначала орет на детей, а потом той же самой грязью обливает Миротворца.

Вот Поли Умник, шериф, обожающий, когда его боятся; а вот Уитли Лекаринг, сердящийся на себя, потому что лекарства в половине случаев действуют, а в половине — нет и каждую неделю ему приходится сталкиваться со смертью, с которой он ничего поделать не может. Новички, старожилы, фермеры и ремесленники — она смотрела их глазами, читала их сердца. Она видела свадебное ложе, холодное и пустое, видела адюльтер, глубоко сокрытый в сердцах виновных. Видела воровство честных клерков, близких друзей, верных слуг и в то же самое время восхищалась открытыми, щедрыми сердцами тех, кого обычно презирали и не удостаивали внимания.

Она это видела, но ничего не говорила. Держала рот на замке. Никому и ничего она не рассказывала. Потому что ей не хотелось лгать. Давным-давно она поклялась, что никогда не солжет, и теперь, сохраняя молчание, держала свое слово.

У остальных таких проблем не было. Они могли спокойно говорить правду. Но у Пегги этого не получилось бы. Она слишком хорошо знала этих людей. Ей было известно, чего они боятся и чего хотят, какие поступки они совершали в своей жизни, — они убили бы либо ее, либо себя, если б хоть на секунду заподозрили, что ей ведомо все. Даже те, которые в жизни не причинили никому зла, устыдились бы, узнав, что ей известны их тайные мечтания и скрытые пороки. Поэтому она не могла откровенно говорить с людьми, иначе бы чем-нибудь обязательно себя выдала — может, не словом, но поворотом головы, уходом в сторону от какой-нибудь щекотливой темы, и человек поймет, что она все знает, и испугается, очень испугается. Одного страха, неопределенной боязни достаточно, чтобы уничтожить слабого человека.

Она была впередсмотрящим, она одна находилась на вершине мачты. Цепляясь за снасти, она видела больше, чем хотела, и ни одной минутки не могла посвятить себе.

То должен был вот-вот родиться ребенок, и ей приходилось идти и Смотреть, то какие-то люди попадали в беду, и им также требовалась ее помощь. Даже сон не спасал ее. Она не знала, что такое крепкий сон. Какая-то частичка ее продолжала смотреть, видеть горящие огоньки, видеть, как они неожиданно начинают мерцать.

Вот как сейчас, к примеру. Взглянув на лес, она увидела один такой огонек. Очень далекий огонек сердца.

Она приблизилась к нему — не шагнула навстречу, нет, ее тело по-прежнему оставалось на чердаке, — просто, будучи светлячком, она еще в детстве научилась присматриваться к далеким огонькам.

Это оказалась девушка. Даже не девушка, а скорее девочка, ведь она была младше Пегги. Очень необычная девочка, потому что Пегги сразу увидела, что раньше она говорила на другом языке, хотя сейчас говорила и думала только по-английски. Поэтому мысли ее были путаными и невнятными. Однако есть чувства куда более глубокие, нежели те следы, которые оставляют в уме слова; малышка Пегги мгновенно поняла, что за ребенка девочка держит в руках, почему она стоит на берегу реки, готовясь к смерти, какие ужасы ей пришлось пережить на плантации и на какие жертвы она пошла, чтобы убежать оттуда прошлой ночью.

Посмотрите на солнце, что зависло в трех пальцах над деревьями. Посмотрите во-он туда, где на берегу Гайо, укрывшись по пояс в кустарнике, стоит чернокожая девочка-беглянка, прижимающая к себе малыша-полукровку, незаконнорожденного сына. Она видит, как плоты, управляемые бледнолицыми, спускаются вниз по реке, она испугана, она понимает, что собаки ее не отыщут, но вскоре по ее следу пустят ловчих беглых рабов. А как ей переправиться на другой берег, когда на руках малыш?

Она ловит себя на ужасной мысли: «Оставлю ребенка здесь, спрячу в дупло вот этого сгнившего бревна, переплыву через реку, украду лодку и вернусь. Вот что надо сделать».

Однако чернокожая девочка, которую никто и никогда не учил материнству, все же знает, что настоящая мама не бросит ребенка, которого надо прикладывать к груди столько раз на дню, сколько пальцев на обеих руках. Она шепчет про себя: «Хорошая мама не оставит малыша там, куда могут забраться лисица, хорек или бобер. Ведь они могут найти его, начнут откусывать от него по кусочку, и беспомощный малыш умрет. Нет, мэм, только не я, никогда я так не поступлю».

Поэтому она бессильно опускается на землю, по-прежнему прижимая к себе ребенка, и смотрит на реку, которая с таким же успехом может быть морем, поскольку девочке все равно не перебраться на другой берег.

А может, кто-нибудь из бледнолицых поможет ей? Здесь, в Аппалачах, тех, кто помогает беглым рабам, вешают. Но эта чернокожая рабыня-беглянка слышала на плантации о белых, которые считают, что люди — это не собственность, ими нельзя владеть. Есть и такие, которые говорят, мол, чернокожие девочки обладают теми же правами, что и белые леди, а значит, она вправе отказывать всем, кроме собственного законного мужа. Такие люди скажут, что у этой девочки нельзя отнимать ребенка, нельзя допускать, чтобы белый хозяин продал его в праздник и отослал малыша воспитываться в какое-нибудь рабовладельческое поместье в Драйденшире, где мальчик будет целовать ноги каждому господину, который скажет ему: «У-тю-тю!»

— О, твой малыш счастливчик, — твердят девочке. — Он вырастет в особняке какого-нибудь важного лорда из Королевских Колоний. А там до сих пор правит король, может быть, твой сын когда-нибудь увидит его.

Она ничего не отвечает, только смеется про себя. У нее нет никакого желания встречаться с королем. Ее папа был африканским королем, и его убили, застрелили из винтовки. Португальские работорговцы показали ей, что такое быть королем — это означает, что умираешь ты, как и все, кровь твоя такого же красного цвета, как и кровь остальных людей, и точно так же ты кричишь от боли, боишься — о, как замечательно быть королем, как здорово встретиться с королем. Неужели белые люди верят этим вракам?

«Я им не верю. Я говорю, что верю, но на самом деле вру. Я не позволю им забрать моего сыночка. Он внук короля, и я буду говорить ему об этом каждый день, пока он будет расти. А когда он станет высоким, настоящим королем, никто не ударит его палкой, иначе тут же получит сдачи. Никто не заберет его женщину, чтобы разложить ее, как свинью на бойне, и засунуть в нее ребенка-полукровку. Он не будет сидеть в своей хижине и плакать. Нет, мэм, нет, сэр».

После этого она совершает запретную, злую, страшную, очень плохую вещь. Она крадет две свечи и нагревает их над огнем. Потом мнет, как тесто, добавляет молока из собственной груди, после того как ребенок пососал, плюет в воск, а затем принимается месить и валять мягкую массу в пепле, пока не получается куколка, похожая на чернокожую девочку-рабыню. На нее саму.

Она прячет чернокожую куколку и идет к Толстому Лису, чтобы попросить перьев огромного старого черного дрозда, которого Лис поймал намедни.

— Чернокожей девочке не нужны перья, — говорит Толстый Лис.

— Я делаю куколку для моего мальчика, — твердит она.

Толстый Лис смеется, он знает, что она врет.

— Из перьев черных дроздов куколок не делают. Никогда не слышал о таких.

А черная девочка и говорит ему:

— Мой папа — король в Умбаване. Я знаю очень большую тайну.

Толстый Лис качает головой, он смеется и смеется.

— Что ты можешь знать? Ты даже по-английски толком говорить не умеешь. Я дам тебе столько перьев черного дрозда, сколько пожелаешь, но когда твой ребенок перестанет сосать, ты придешь ко мне, и я подарю тебе другого малыша, на этот раз черненького.

Она ненавидит Толстого Лиса не меньше, чем Белого Хозяина, но у него есть перья черного дрозда, поэтому она отвечает:

— Да, сэр.

Две полные пригоршни черных перьев уносит она. И смеется про себя. Она будет далеко и давно мертва, Толстый Лис не засунет в нее своего ребенка.

Она покрывает чернокожую куколку перьями, и та превращается в маленькую девочку-пташку. Очень сильная кукла, в ней есть молоко, слюна, а покрыта она черными перьями. Очень сильная, всю жизнь из девочки высосет, но мальчику не придется целовать ноги Белого Хозяина, Белый Хозяин никогда не коснется его кнутом.

Темная ночь, луна еще не показывалась. Девочка выскальзывает из своей хижины. Малыш сосет, поэтому не издает ни звука. Она привязывает ребенка к груди, чтобы он не упал. Швыряет куколку в огонь. И тут начинает выходить сила перьев, они пылают, горят, обжигают. Она чувствует, как огонь вливается в нее. Она раскидывает в стороны свои крылья, о, как они велики, и начинает бить ими, как бил тот старый дрозд, которого она видела. Она поднимается в воздух, высоко в темное ночное небо, поднимается и летит далеко-далеко на север, а когда восходит луна, она держит ее справа, чтобы донести своего малыша до земли, где белые говорят, что чернокожая девочка — не рабыня, мальчик-полукровка — не раб.

Наступает утро, появляется солнце, и она не может больше лететь. Это как смерть, это как заживо умирать, думает она, шагая по земле. Тот дрозд со сломанным крылом, он, наверное, молился, чтобы Толстый Лис нашел его, только сейчас она это понимает. После того как ты познал чувство полета, ты не можешь идти, ты грустишь, тебе больно ходить, земля под ногами похожа на рабские оковы.

Но все утро она идет, неся на руках своего малыша, и наконец она выходит к широкой реке. \"Вот как далеко я улетела, — говорит чернокожая девочка, рабыня-беглянка. — Я долетела до этой реки, могла перелететь и воду, но солнце взошло, и я опустилась на землю. Теперь мне никогда не перебраться на другой берег, ловчий найдет меня, забьет до полусмерти, отнимет моего ребенка, продаст его на юг.

Но нет. Я обману их. Умру первой.

Вернее, второй\".

Другие сколько угодно могут спорить, то ли рабство смертный грех, то ли всего лишь причудливый обычай. Другие сколько угодно могут напускаться на противников рабства, говоря, что те вообще с ума сошли выступать за равноправие, хотя рабство — это очень, очень плохо. Другие люди могут жалеть чернокожих, но где-то внутри они все равно радуются, что черные живут в основном в Африке, Королевских Колониях или Канаде — вот и пускай там живут, где-нибудь подальше от нас, чтоб духу их здесь не было. Но Пегги не могла позволить себе роскошь иметь собственное мнение по этому вопросу. Она знала лишь, что ни одно сердце не болело, не пылало так, как душа чернокожей девочки, которая столько раз склонялась под тонкой черной тенью хлыста надсмотрщика.

Пегги выглянула из чердачного окошка и крикнула:

— Пап!

Он показался из-за дома и вышел на дорогу, откуда было видно ее окно.

— Пегги, ты звала меня? — поднял голову он.

Она просто посмотрела на него, ни слова ни сказала, однако он сразу сообразил. Распрощавшись, он быстренько выставил за ворота адвоката — бедняга даже не понял, что такое на него обрушилось, а очнулся от потрясения, только когда проехал аж полгорода. Спустя несколько мгновений папа уже бежал по лестнице на чердак.

— Девочка с ребенком, — объяснила Пегги. — На том берегу Гайо, она очень испугана и убьет себя, если ее схватят.

— Где именно она находится?

— Неподалеку от устья Хатрака, где-то там, насколько я могу судить. Пап, я с тобой.

— Ни в коем случае.

— Мне придется поехать, пап. Ты не сможешь найти ее, даже если возьмешь в помощь еще десятерых. Она очень боится белых людей, и у нее на то веские причины.

Папа нерешительно посмотрел на Пегги, не зная, что и делать. Он никогда не брал ее с собой, но обычно бежали с плантаций не девочки, а мужчины. Кроме того, раньше она обнаруживала беглецов на этом берегу Гайо, где они плутали в лесах, а это было куда безопаснее. Ведь если они переберутся на территорию Аппалачей и их уличат в пособничестве беглым рабам, то наверняка бросят в тюрьму. В лучшем случае в тюрьму, а то перекинут веревку через сук и вздернут без суда и следствия. Противников рабства не особо приветствовали к югу от Гайо, а еще меньше любили тех, кто помогал черным переправиться на север, к французам, в Канаду.

— Слишком опасно, — покачал головой он.

— Тем более. Ты обязан взять меня. Чтобы найти ее и проверить, не крутится ли кто поблизости.

— Мать убьет меня, если узнает, что я взял тебя с собой.

— Я убегу задними дворами.

— Скажи ей, что пойдешь к миссис Смит…

— Я ничего не буду ей говорить, папа. Или скажу правду.

— Тогда я останусь здесь и помолюсь милостивому Господу, чтобы он спас мне жизнь и она не заметила, что ты убежала. Встретимся в устье Хатрака на закате.

— Но разве нельзя…

— Нельзя. На закате, ни минутой раньше, — решительно перебил он. — Пока не стемнеет, через реку переплывать нельзя. Если девочку схватят или она погибнет до того, как мы доберемся до нее, что ж, значит, ей не повезло, потому что мы не можем переправляться через Гайо у всех на виду, и точка.

Шум в лесу, это очень-очень пугает чернокожую девочку-рабыню. Деревья цепляют ее сучьями, совы ухают, крича, где она сидит, река все время смеется над ней. Она не может уйти, потому что обязательно упадет в темноте и ушибет малыша. Она не может остаться, потому что ее наверняка обнаружат. От ловчих не улетишь, не скроешься, они глядят далеко и увидят ее, даже если она будет на расстоянии множества рук от них.

Шаг, кто-то идет. О Господь Бог Иисус, убереги меня от дьявола в темноте.

Шаг, дыхание и раздвигаемые руками ветви. Но ламп нет! Кто бы это ни был, он видит меня в темноте! О Господь Бог Моисей Спаситель Авраам.

— Девочка.

Этот голос, я слышу голос, я не могу дышать. Ты слышишь его, мой малыш? Или мне снится? Это женский голос, мягкий голос леди. Дьявол ведь не может притвориться женщиной, это все знают, так ведь?

— Девочка, я пришла, чтобы перевезти тебя через реку, помочь тебе и твоему малышу бежать на север.

Я не нахожу слов, забыла как рабский язык, так и умбавский язык. Может, надев перья, я растеряла все слова?

— У нас хорошая, крепкая лодка и двое сильных гребцов. Я знаю, ты понимаешь меня и веришь мне. Я знаю, ты хочешь пойти со мной. Так что давай, держись за мою руку, вот, вот моя рука, ничего не говори, просто держись. Там будет двое белых мужчин, но они мои друзья и тебя не тронут. Кроме меня, до тебя никто пальцем не дотронется, поверь, девочка, просто поверь.

Ее рука, она касается моей кожи и несет прохладу, она мягкая, как голос этой леди. Этого ангела. Святой Девы, Матери нашего Господа.

Много шагов, тяжелых шагов, появились лампы, свет и большие старые белые мужчины, но леди продолжает держать меня за руку.

— Перепугана до смерти.

— Вы только посмотрите на нее. Да от нее ничего не осталось, кожа да кости.

— Сколько дней она ничего не ела?

Голоса громадных мужчин похожи на голос Белого Хозяина, который дал ей этого ребенка.

— Она сбежала с плантации прошлой ночью, — сказала леди.

Откуда леди это знает? Ей известно все, Еве, маме всех детишек. Не время говорить, не время молиться, надо быстрее идти, опереться на белую леди и идти, идти, идти к лодке, покачивающейся на воде и ждущей меня. Все, как я мечтала. О! Вот лодка, мой малыш, она перевезет нас через Иордан в Землю Обетованную.

Они наполовину переплыли реку, когда чернокожая девочка вдруг затряслась всем телом, расплакалась, начала что-то неразборчиво бормотать.

— Успокой ее, — сказал Гораций Гестер.

— Поблизости никого нет, — ответила Пегги. — Все равно никто не услышит.

— Что она там бормочет? — поинтересовался По Доггли.

Он был фермером, разводил свиней и жил неподалеку от устья Хатрака. На какое-то мгновение Пегги показалось, что он ее имеет в виду. Но нет, он спрашивал о чернокожей девочке.

— По-моему, она говорит на своем африканском языке, — пожала плечами Пегги. — Эта девочка очень необычное создание, подумать только, ей удалось-таки убежать…

— А ведь она еще и ребенка несла, — согласился По.

— Да, ребенок, — вспомнила Пегги. — Я возьму малыша.

— Это еще зачем? — удивился папа.

— Потому что вы вдвоем понесете ее, — объяснила Пегги. — По крайней мере от берега до повозки. Это дитя и шагу ступить не сможет.

Добравшись до берега, они так и поступили. Старая телега По была не самым удобным средством передвижения, а мягче старой лошадиной попоны ничего не нашлось, но девочка, очутившись на ней, ничуть не возражала, во всяком случае ничего против не сказала. Гораций поднял лампу и присмотрелся к беглянке.

— А ведь точно, ты была абсолютно права, Пегги.

— Насчет чего? — спросила она.

— Назвав ее девочкой. Клянусь, ей и тринадцати нет. Вот это да. И малыш… Ты уверена, что это ее мальчик?

— Уверена, — кивнула Пегги.

По Доггли усмехнулся.

— Да ну, эти гвинейские свинюшки, они ж как кролики, только свободная минутка выдастся, они и ну наяривать. — Затем он вдруг вспомнил, что с ними Пегги. — Прошу прощения, мэм. Раньше у нас было чисто мужское общество.

— Это не у меня, а у нее вы должны просить прощения, — холодно промолвила Пегги. — Этот ребенок — полукровка. Она родила его от своего хозяина, который нисколько не позаботился спросить разрешения. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду.

— Чтоб я больше не слышал от тебя таких разговоров, — перебил ее Гораций Гестер. Он так и полыхал гневом, будьте нате. — Мало того, что ты увязалась за нами, так еще начинаешь выведывать всякие штучки об этой бедняжке. Негоже так просто трепаться о ее прошлом.

Пегги замолкла и молчала всю дорогу до дома. Вот что происходит, когда она начинает говорить правду. Вот почему большей частью она предпочитает вообще не открывать рот. Теперь папа думает о том, что его дочь за каких-то несколько минут выведала все прошлое чернокожей беглянки, но если это у нее так ловко получилось, сколько она могла узнать о его жизни?

\"Хочешь знать, что мне известно, папа? Так вот, я знаю, почему ты спасаешь рабов. Ты не По Доггли, папа, который даже не задумывается о судьбе чернокожих, просто он терпеть не может, когда диких зверей сажают в клетку. Он помогает рабам бежать в Канаду, потому что внутри него сидит нужда освободить их. Но ты, папа, ты помогаешь им, чтобы расплатиться за свой тайный грех. За маленькую тайну, которая улыбнулась тебе когда-то, и сердце твое разорвалось на части. Ты ведь мог сказать «нет», но не сказал, ты сказал «да, о да». Это случилось, когда мама была на сносях, должна была меня родить. Ты тогда отправился в Дикэйн за покупками и задержался там на целую неделю. За шесть дней ты имел ту женщину раз, наверное, десять, и я помню каждый момент вашей любви так же ясно, как ты, я чувствую, как ты мечтаешь о ней по ночам. В тебе горит стыд, но жарче палит желание, я знаю, что ощущает мужчина, желая женщину, — тело его чешется, он на месте усидеть не может. Долгие годы ты ненавидел себя за то, что натворил в Дикэйне, и продолжаешь ненавидеть до сих пор — за то, что воспоминание о тех днях по-прежнему отзывается в тебе радостью. И ты расплачиваешься за это. Ты рискуешь угодить в тюрьму или быть повешенным на дереве на радость воронью, но рискуешь ты не потому, что любишь чернокожих, а потому, что надеешься сделать что-то хорошее для детей нашего Господа — может быть, это освободит тебя от тайной, грешной любви.

И самое смешное, пап. Если бы ты знал, что мне известен твой секрет, ты б, наверное, умер, умер не сходя с места. Однако если б я могла сказать тебе, рассказать, что на самом деле мне ведомо, я бы кое-что добавила к рассказу о твоем прошлом. Я бы сказала: «Папа, неужели ты не видишь, что это твой дар?» Ты всегда думал, что у тебя нет никакого дара, но на самом деле он есть. Ты даришь людям любовь. У тебя в гостинице останавливаются постояльцы и чувствуют себя как дома. Ты увидел ее, ее терзал голод, ту женщину в Дикэйне, она нуждалась в любви, которую ты даришь людям, она очень нуждалась в тебе. Это страшно тяжело, пап, тяжело не любить человека, который уже любит тебя, который обволакивает тебя, как облака — луну, хотя знает, что ты уедешь, что ты не сможешь остаться. Но с голодом ничего не поделаешь, папа. Я искала ту женщину, искала огонек ее сердца, всю округу я обыскала и наконец нашла. Я знаю, где она живет. Она уже не так молода, какой тебе запомнилась. Но она по-прежнему красива, в ней сохранилась красота, которой проникнуты твои воспоминания, папа. И она хорошая женщина, ты не причинил ей никакого зла. Она с любовью вспоминает о тебе. Она знает, что Господь простил вас обоих. Только ты никак не можешь простить, папа.

Как грустно, — думала Пегги, трясясь в телеге. — В глазах другой дочери отец выглядел бы настоящим героем. Великим человеком. Но я светлячок, и мне известна правда. Он рискует жизнью не ради спасения других людей, он не Гектор, сражающийся перед вратами Трои. Он ползет, словно избитый пес, потому что внутри он и есть пес, которому хорошенько досталось кнутом. Он спешит на помощь, чтобы спрятаться от греха, который Господь давным-давно простил бы ему, если б он сам принял это прощение\".

Но вскоре Пегги перестала грустить об ошибках папы. Ведь почти все люди обманываются точно так же, как он. Большинство всю жизнь терзаются своими печалями, цепляясь за отчаяние, как за кувшин с остатками драгоценной воды во время страшной засухи. Пегги тоже сидит и безропотно ждет Элвина, хотя знает, что он ей радости не принесет.

Однако девочка, лежащая в повозке, совсем другая. Ей грозила страшная беда, она должна была лишиться своего малыша, но она не стала сидеть и ждать, когда случится несчастье, чтоб потом вдоволь поплакать. Она сказала «нет». «Нет и все, я не позволю продать моего ребенка куда-то там на юг, пусть он даже попадет в хорошие руки, в богатую семью. Раб богача — все тот же раб. А если его продадут на юг, это значит, он вообще убежать не сможет, потому что ему будет не добраться до севера». Пегги ощущала чувства, бурлящие внутри стонущей, мечущейся девочки.

Впрочем, было еще кое-что. Эта девочка была куда более мужественной, чем папа и По Доггли. Потому что убежать она могла только с помощью очень сильного колдовства, настолько сильного, что Пегги о нем слыхом не слыхивала. Она ведать не ведала, что чернокожие обладают такими знаниями. Но это не враки и не сон. Девочка улетела. Сделала куколку из воска, натыкала в нее перьев и бросила в костер. Где куколка сгорела. Это помогло беглянке подняться в воздух и лететь, лететь, пока не взошло солнце. Она далеко улетела и все-таки добралась до Гайо, где увидела ее Пегги. Но какую цену пришлось заплатить девочке за этот полет…

Подъехав наконец к гостинице, они обнаружили на крыльце маму. Пег Гестер была страшно зла, Пегги ни разу не видела ее такой.

— Тебя выпороть как следует мало. Да как ты смеешь брать с собой в ночь, на преступление, свою шестнадцатилетнюю дочь!

Папа не ответил. Ему не пришлось ничего отвечать. Он молча занес чернокожую девочку в дом и положил на коврик рядом с очагом.

— Да она, похоже, много дней ничего не ела. Что там дней, недель! — воскликнула мама. — И ее лоб, только пощупайте, какой горячий, я чуть руку не обожгла. Так, Гораций, принеси сюда тазик воды и прикладывай к ее лбу холодную тряпку, а я пока сделаю похлебку, чтобы она хоть чуточку поела…

— Не надо, мам, — окликнула Пегги. — Лучше найди молока для малыша.

— Ничего с малышом не будет, а вот девочка умирает, и не надо меня учить, я сама знаю, как лечить людей…

— Да нет, мам, — перебила Пегги. — Она колдовала с восковой куколкой. Это колдовство, известное только чернокожим, но она знала, что нужно сделать, и обладала должной силой, потому что была дочерью короля в Африке. Она понимала, какова будет цена, и сейчас ей приходится платить.

— Ты хочешь сказать, что девочка умрет? — спросила мама.

— Она сделала куколку, свое подобие, и кинула ее в костер. Это дало ей крылья, на которых она могла лететь целую ночь. Но плата за такой полет — все оставшиеся годы жизни.

Похоже, рассказ Пегги глубоко пронял папу.

— Пегги, это же безумие. Зачем ей было бежать из рабства, если она все равно погибнет? Почему сразу не утопиться или не повеситься? Зачем столько хлопот?

Пегги не пришлось отвечать. Малыш, которого она держала на руках, вдруг громко заплакал. Другого ответа и не нужно было.

— Я достану молоко, — сказал папа. — У Кристиана Ларссона должно остаться немножко, вряд ли они все выпили.

Но мама поймала его за руку.

— Гораций, ты головой подумай, — упрекнула она. — На дворе середина ночи. Что ты скажешь, если тебя спросят, зачем тебе вдруг понадобилось молоко?

Гораций вздохнул и рассмеялся над собственной глупостью.

— Так и отвечу. Для малыша рабыни-беглянки. — Вдруг он побагровел, весь аж раскраснелся от гнева. — Ну и глупостей натворила эта девчонка! — буркнул он. — Знала ведь, что умрет, но все равно сбежала, а что нам теперь делать с чернокожим малышом? Мы ж не можем отнести его на север, положить на канадской границе и подождать, пока какой-нибудь француз не услышит крики и не выйдет забрать ребенка.

— Видно, ей показалось, что лучше умереть свободным, чем провести жизнь в рабстве, — сказала Пегги. — Она, наверное, знала, что бы ни ждало здесь ее малыша, эта судьба будет намного лучше, чем если бы он провел всю жизнь на плантации.

Девочка лежала рядом с очагом, дыхание ее было тихим, глаза закрыты.

— Она заснула? — спросила мама.

— Она еще жива, — ответила Пегги, — но уже не слышит нас.

— Тогда я прямо вам скажу, мы угодили в очень большие неприятности, — заявила мама. — Из местных никто пока не знает, что вы проводите через нашу гостиницу беглых рабов. Но стоит пойти слухам, а они разлетятся очень быстро, как вокруг нас лагерем встанет по меньшей мере дюжина ловчих. Нас не оставят в покое, начнутся засады всякие, стрельба…

— Об этом необязательно никому знать, — возразил папа.

— А что ты людям скажешь? Вот, шел по лесу и вдруг случайно наткнулся на ее труп?