Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Орсон Скотт Кард

 Предварительный запрет



   Перевод Л. Шведовой

   С Доком Мерфи я познакомился на занятиях по литературному творчеству, которые один безумный француз вел в университете штата Юта в Солт-Лейк-Сити. Я тогда оставил пост редактора отдела моды в одном из консервативных семейных журналов, и мне было не так-то просто вновь почувствовать себя разгильдяем-студентом. Из всей бесцеремонной компании Док был самым бесцеремонным, и я сперва подумал, что не буду обращать внимания ни на него, ни на его мнение. Но игнорировать его мнение оказалось не так-то просто. Сперва из-за того, как он со мной обошелся. А потом из-за того, как обошлись с ним самим. Именно то, что я узнал о прошлом Дока, сделало меня тем, кто я есть, и когда бы я ни взялся за перо, это прошлое неотступно преследует меня.

   Наш учитель Арманд, сменивший французский акцент на бостонский (что, впрочем, не пошло ему на пользу), имел слегка озадаченный вид, показывая аудитории мой рассказ.

   — Эта вещь имеет коммерческую ценность. Что не мешает ей оставаться полной ерундой. Что еще тут можно сказать?

   И тогда сказал свое слово Док. Держа в одной руке гвозди, в другой — молоток, он распял и меня, и мой рассказ. Если вспомнить, что я уже решил его не замечать и что смотрел на всех остальных свысока — я ведь был единственным студентом, который сумел напечатать хоть одно из своих произведений, — до сих пор удивляюсь, что я вообще стал его слушать. Но в его словах была не просто злобная атака на мое творение. Я полагаю, в них было глубокое уважение к тому, каким должен быть настоящий писатель. И ктому крошечному зернышку настоящего, которое он сумел углядеть в моем рассказе.

   Поэтому я стал его слушать. И учиться у него. И по мере того, как француз все больше и больше терял рассудок, я все больше учился писать у Дока. Каким бы он ни был бесцеремонным, он обладал куда более ясным и живым умом, нежели люди в деловых костюмах, попадавшиеся на моем пути.

   Мы стали встречаться не только на занятиях. Жена оставила меня два года назад, поэтому у меня была масса свободного времени и довольно просторный дом, в котором можно было побездельничать. Мы пили, читали или беседовали, сидя перед камином или поедая телятину с пармезаном, отлично приготовленную Доком, или сражались с коварнойлозой на заднем дворе, явно решившей заполонить весь белый свет. Впервые с тех пор, как меня бросила Дина, я снова стал чувствовать себя уютно в собственном доме. Док, инстинктивно чувствуя, где именно в этом доме жили печальные воспоминания, вскоре сумел найти некий баланс, и мне снова стало хорошо и спокойно.

   А порой — беспокойно. Потому что Док не всегда говорил только приятные вещи.

   — Я понимаю, почему от тебя ушла жена, — однажды сказал он.

   — Ты тоже считаешь, что я недостаточно хорош в постели?

   То была шутка — ни я, ни Док не имели необычных сексуальных пристрастий.

   — Ты обращаешься с людьми, как настоящий неандерталец, вот в чем причина. Если они не хотят делать то, что тебе нравится, значит, надо просто хорошенько треснуть их дубинкой по башке и оттащить в сторону, чтоб не мешали.

   Меня это раздражало. Я не любил вспоминать о жене. Мы были женаты всего три года, и то были далеко не лучшие годы моей жизни, но я по-своему ее любил, не хотел, чтобы она уходила, и скучал по ней. И мне не нравилось, когда меня тычут носом в мои ошибки.

   — Что-то не припомню, чтобы бил тебя дубиной.

   Он лишь улыбнулся в ответ. А я, разумеется, тут же припомнил весь наш разговор и понял, что он прав. Отвратительная у него была улыбка.

   — Ладно, — сказал я, — ты — единственный, кто носит длинные волосы в стране сплошных «ежиков». Объясни, за что ты любишь «менялу» Морриса.

   — Я вовсе не люблю Морриса. Я считаю, что Моррис — тот еще субчик, торгующий чужой свободой, чтобы раздобыть лишний голос на выборах.

   И тогда я смутился. Я ругал на все корки старого «менялу» Морриса, члена комитета графства, за то, что тот уволил старшего библиотекаря, обвинив в хранении запрещенной «порнографической» книги. Моррис был очень популярен, безграмотен, со всеми задатками фашиста, и я бы с радостью пришпорил лошадь во время его линчевания.

   — Значит, тебе тоже не нравится Моррис? — переспросил я. — Тогда что я сказал не так?

   — Ты говоришь, что для цензуры не может быть никаких оправданий.

   — Тебе нравится цензура?

   И тогда полушутливое подтрунивание окончательно утратило свою несерьезность. Док резко отвернулся от меня и стал смотреть в огонь. Я заметил, как на ресницах его блеснули слезы, в которых отражались языки пламени, и в очередной раз осознал, что с Доком мне не тягаться.

   — Нет, — ответил он. — Цензура мне не нравится.

   А потом наступило молчание, он выпил два бокала вина, так и не сказав ни слова, и собрался домой. Он жил в Эмигрейшн-Каньон, куда можно было добраться по узкой извилистой дороге, и я боялся, что он слишком пьян, чтобы садиться за руль. Но, стоя в дверях, он сказал:

   — Я не пьян. После часа в твоем обществе надо выпить не меньше полугаллона, чтобы прийти в нормальное состояние. Такой ты отчаянный трезвенник.

   Как-то в выходные он даже взял меня с собой на работу. Док зарабатывал на жизнь в Неваде, и в пятницу днем, выехав из Солт-Лейк-Сити, мы направились в Уэндовер, первый город у границы штата. Я решил, что он работает в казино, возле которого мы припарковались. Однако Док не приступил сразу к делу, а только сообщил свое имя. Потом мы сели в углу и стали чего-то ждать.

   — А тебе разве не надо работать? — спросил я.

   — Я работаю, — ответил он.

   — Я тоже так работал перед тем, как меня уволили.

   — Мне надо дождаться своей очереди у игрового стола. Я же сказал, что зарабатываю на жизнь игрой в покер.

   И тут меня осенило, что Док — вольный художник, профессиональный игрок, карточный шулер.

   В тот вечер там было четверо игроков по имени Док. Дока Мерфи позвали к столу третьим. Он играл скромно, но в течение двух часов понемногу проигрывал. Потом вдруг за четыре партии отыграл все с лихвой, взяв сверху около полутора тысяч долларов. Проиграв приличия ради еще несколько партий, он принес свои извинения, и мы поехали домой, в Солт-Лейк.

   — Обычно мне приходится играть еще и в субботу вечером, — сказал он с усмешкой. — Но сегодня повезло. Там был один идиот, который думал, что умеет играть в покер.

   Мне припомнилась старая пословица: «Никогда не ешь в ресторане под названием „Как у мамы“, никогда не играй в покер с человеком по имени Док и никогда не спи с женщиной, у которой больше неприятностей, чем у тебя самого». Очень правдивая поговорка. Док отлично помнил колоду, всегда наизусть знал расклад и очень редко не мог угадать карту.

   В конце четверти я вдруг подумал, что за время нашей совместной учебы я так и не прочитал ни одного рассказа самого Дока. Он так ничего и не написал, но на общей доске красовалась его оценка — высший балл.

   Я поговорил об этом с Армандом.

   — Что ты, Док пишет, — заверил он меня. — И лучше чем ты, хотя у тебя тоже высший балл. Бог знает, почему. Наверное, у тебя просто нет таланта, вот и все.

   — Почему же он не читает свои вещи перед остальными?

   — А зачем? — Арманд пожал плечами. — Зачем метать бисер перед свиньями?

   И все же я не мог подавить раздражения. Много раз наблюдая, как Док разделывает под орех то одного, то другого писателя, я не мог смириться с мыслью, что сам он ни разу не становился мишенью для чужих атак.

   В следующей четверти мы оказались с ним вместе на одном семинаре, и я попросил у него что-нибудь почитать. Он рассмеялся и сказал, что об этом не может быть и речи. Я тоже рассмеялся и сказал, что очень даже может.

   Я и вправду хотел прочесть то, что он написал, и через неделю он принес три страницы текста. То был незаконченный рассказ о человеке, от которого ушла жена, но все равно каждый вечер, возвращаясь домой, он надеялся ее увидеть. Лучшего произведения мне еще не приходилось читать, как ни посмотри. Написано было так ясно и эмоционально, что понравилось бы любому идиоту, обожающему Гарольда Роббинса. Но богатство стиля и глубина проблемы, уложенные в столь небольшой объем, низводили остальных «великих» писателей до уровня скотоводов. Я пять раз перечитывал отрывок только для того, чтобы убедиться: я уловил все, о чем там написано. В первый раз я подумал: это метафорический рассказ про меня самого. После третьего прочтения понял — это о Боге. После пятого догадался, что рассказ вообще обо всем, что имеет в жизни смысл, и мне захотелось читать еще и еще.

   — А где остальное? — спросил я.

   — Тут все. — Он пожал плечами.

   — Но концовки нет!

   — Нет.

   — Ну так напиши ее! Док, это возьмут у тебя где угодно, хоть в «Нью-Йоркере». А для них тебе, может, даже и не придется придумывать конец.

   — Хоть в «Нью-Йоркере». Ух ты!

   — Ты ведь не думаешь, Док, что нет ни одного издательства, достойного опубликовать твои работы? Допиши конец. Я хочу знать, чем все кончится.

   Он покачал головой.

   — Это все, что есть. И больше ничего не будет.

   На том разговор и завершился.

   Но время от времени он показывал мне другие отрывки, и каждый был лучше предыдущего. А наши отношения тем временем становились все более тесными, и не потому, что онбыл таким чертовски хорошим писателем — я бы не стал прятаться в тени человека, куда более талантливого, чем я сам, — а просто потому, что он был Доком Мерфи. В Солт-Лейк-Сити мы знали все приличные места, где можно выпить пива, занятие, не отнимавшее слишком много времени. Мы посмотрели три хороших фильма и еще кучу настолько дурацких, что они были забавны именно своей глупостью. Он научил меня довольно сносно играть в покер, и теперь я каждые выходные выходил из игры без потерь. Он смирилсяс чередой моих подружек и предсказывал, что я, возможно, снова женюсь.

   — У тебя такая слабая воля, что ты сделаешь еще одну попытку, — весело объяснял он.

   И вот, когда я уже оставил всякую надежду, он рассказал, почему ничего не дописывает до конца.

   Я допивал уже третью кружку пива, а он тянул отвратительную смесь из таба и томатного сока. Это пойло он потреблял всегда, когда хотел наказать себя за грехи, полагая, что потребление такого напитка даже хуже, чем обычай индусов пить собственную мочу. Мне только что вернули рассказ, хотя я был уверен, что журнал, несомненно, его опубликует. Я начал подумывать, а не пора ли вообще оставить эту затею, а Док надо мной смеялся.

   — Я говорю серьезно, — заявил я.

   — Тому, кто хоть чего-то стоит, нет смысла бросать писать.

   — Кто бы говорил. Ведь тебе же упорства не занимать, кто еще из писателей с тобой в этом сравнится!

   Он рассердился.

   — Ты похож на паралитика, который издевается над одноногим, — сказал он.

   — Надоело мне все.

   — Тогда не пиши. Какая разница? Оставь все бездарным ремесленникам. Да ты и сам такой.

   Док не пил ничего, что могло бы так сильно испортить ему настроение. Ничего, что могло бы оправдать подобную мрачность.

   — Эй, Док, я ищу поддержки и утешения.

   — Если тебе требуется утешение, значит, ты его не заслуживаешь. Хорошего писателя можно остановить только одним способом.

   — Только не надо говорить, что ты дал зарок не писать одно-единственное — концовки.

   — Зарок не писать одно-единственное? У меня в жизни не было никаких зароков. Зароки возникают тогда, когда у тебя не хватает сил, чтобы написать то, что ты должен написать.

   Я начинал злиться.

   — А у тебя, конечно, сил всегда хватает.

   Он подался вперед и вперил в меня взгляд.

   — Я — лучший из всех, кто пишет на английском языке.

   — Ты — лучший из всех, кто не дописал еще до конца ни одной вещи. Тут я с тобой соглашусь.

   — Я все дописываю до конца, — сказал он. — Все, мой дорогой друг, а потом все сжигаю, кроме первых трех страниц. Иногда на один рассказ мне хватает недели. Я написалтри романа, четыре пьесы. У меня есть даже сценарий. Я мог бы заработать миллионы долларов и сделаться живым классиком.

   — Кто это сказал?

   — Сказал… Не важно, кто сказал. Сценарий купили, подобрали актеров и уже собирались снимать фильм. Фильм с бюджетом в тридцать миллионов. И киностудия одобрила сценарий. Единственное умное решение за все время их существования.

   Я не мог поверить своим ушам.

   — Ты шутишь?

   — Если я шучу, почему никто не смеется? Это правда.

   Никогда еще я не видел, чтобы он был так подавлен и удручен. Если я хоть чуть-чуть знал Дока Мерфи, он говорил сущую правду. А мне казалось, что я его знал. Знаю.

   — Так что же произошло? — спросил я.

   — Вмешалась Комиссия по цензуре.

   — Что? В Америке нет такой комиссии.

   Он рассмеялся.

   — Официально, разумеется, нет.

   — Что это еще, черт возьми, за Комиссия по цензуре?

   И вот что он рассказал.

   Когда мне было двадцать два, я жил у сельской дороги в Орегоне, недалеко от Портленда. Вдоль дороги висели почтовые ящики.

   Я тогда писал сценарии и думал, что смогу сделать на этом карьеру. Я не так давно решил попробовать писать прозу и однажды утром вышел на дорогу, чтобы проверить почту. Накрапывал мелкий дождик, но я не обращал на него внимания. В почтовом ящике я увидел конверт от моего агента в Голливуде. В конверте был контракт. Не просто упоминание о возможном варианте, а конкретное предложение на сто тысяч долларов.

   Я как раз подумал, что скоро промокну и пора вернуться в дом, когда из-за кустов показались двое — теперь-то я знаю, что они любят эффектные появления. Оба в деловых костюмах. Боже, ненавижу тех, кто носит деловые костюмы!

   Один сразу протянул руку и сказал.

   — Давай сюда это письмо. Если отдашь, избежишь многих неприятностей.

   Отдать ему письмо? Я сказал, что думаю по поводу его предложения. Эти субчики напоминали мафиози, вернее, пародию на них.

   Почти одинакового роста. Вообще они казались очень похожими, даже яростный блеск глаз был одинаковым. Но вскоре я понял, что первое впечатление было обманчивым. Один оказался блондином, другой — темноволосым. У блондина был чуть скошенный подбородок, что придавало его лицу какой-то незавершенный вид. У темноволосого были серьезные проблемы с кожей, его шея походила на короткий деревянный обрубок, отчего лицо, словно приставленное прямо к шее, казалось весьма глуповатым. Никакая это не мафия. Самые обычные люди.

   Вот только глаза. Блеск глаз был неподдельным, оттого у меня и сложилось сперва о них ложное впечатление. Эти глаза видели людские слезы, наблюдали долгие мучения, знали, что это такое. Такого взгляда у людей быть не должно.

   — Ради Бога, это всего лишь контракт, — попытался объяснить я, но прыщавый брюнет снова приказал отдать письмо.

   К этому времени мой первый испуг прошел. Они не вооружены, поэтому я мог избавиться от них, не прибегая к насилию. Я повернулся и пошел к дому. Они последовали за мной.

   — Для чего вам мой контракт? — спросил я.

   — Этот фильм никогда не будет снят, — сказал Коротышка, блондин со скошенным подбородком. — Мы не позволим его снять.

   Интересно, кто пишет для них диалоги, они что, подворовывают у Фенимора Купера?

   — Судя по тому, что мне предложили сто тысяч, они хотят его снять. А я хочу, чтобы это у них получилось.

   — Ты никогда не получишь этих денег, Мерфи. Не позже, чем через четыре дня не станет ни контракта, ни твоего сценария. Я обещаю.

   — Вы что, критики? — спросил я.

   — Почти угадал.

   К тому времени я уже переступил порог своего дома, а они стояли снаружи. Мне следовало захлопнуть перед ними дверь, но я же игрок. Я не мог с ними распрощаться, так и не узнав, что у них на уме.

   — Думаете отнять письмо силой? — спросил я.

   — Нет, неизбежностью, — сказал Прыщавый, и добавил: — Видите ли, мистер Мерфи, вы — опасный человек. С вашей пишущей машинкой «Ай-Би-Эм-Селектрик-2», у которой сбоит возврат каретки, отчего между буквами иногда возникают лишние пробелы, с вашим папочкой, однажды заявившим: «Знаешь, Билли, как на духу — я ведь не уверен, мой ты сын, или не мой, потому что твоя мама встречалась с разными ребятами, когда мы с ней поженились. Вот почему мне вообще-то наплевать, что с тобой происходит, хоть ты вообще помри».

   Он ни в чем не ошибся. Повторил слово в слово то, что сказал отец, когда мне было четыре года. Слово в слово.

   Боже, да это ЦРУ. Вот это да!

   Нет, они оказались не из ЦРУ. Они просто хотели точно знать, что больше я никогда не стану писать. Или, точнее, не стану публиковаться.

   Я заявил, что их предложение меня не интересует. И оказался прав — они не стали пускать в ход грубую силу. Я закрыл дверь, и они ушли.

   Но когда на следующий день я, не превышая скорости, ехал по дороге в своей старенькой «галакси», прямо передо мной возник мальчишка на велосипеде. У меня даже не было времени нажать на тормоз. Еще секунду назад его не было, и вот он возник словно ниоткуда.

   Я его сбил.

   Велосипед затащило под колеса, а его самого выбросило наверх. Его нога оказалась зажатой между велосипедом и бампером, а тело ударилось о капот. Его разорвало вверх от бедер, позвоночник был сломан в трех местах. Металлические детали капота распотрошили его, на ветровое стекло потоком, подобным тропическому ливню, хлынула кровь, и я не видел ничего, кроме его лица с открытыми глазами, плотно прижатого к стеклу. Он умер на месте.

   О том же самом мечтал и я.

   Они с братом играли в марсиан или во что-то в этом роде. Брат так и стоял у дороги, зажав в руках лучевое пластмассовое ружье, вид у него был ошалелый. Из дома с крикомвыскочила мать. Я тоже кричал. Двое соседей все видели. Один из них вызвал полицию и скорую. Второй пытался привести в чувство мать и не дать ей вцепиться в меня.

   Не помню, куда я ехал в тот день.

   Помню только, что в то утро машина почему-то никак не хотела заводиться. Я возился с ней на целых полторы минуты дольше, чем обычно, а чтобы завести двигатель, это немалый срок. Если бы она завелась, как всегда, я бы его не сбил.

   Я все время думал, какое ужасное совпадение заставило меня оказаться на том месте именно в тот момент. Полсекунды раньше — и он бы заметил меня и свернул. Полсекунды позже — и я бы сам заметил его. Ужасное совпадение.

   И отец мальчишки, вернувшийся домой спустя десять минут после катастрофы, лишь потому не убил меня, что я отчаянно рыдал.

   Дело не передали в суд, потому что соседи подтвердили: у меня не было ни малейшей возможности остановиться, а полицейский дознаватель установил, что я не превысил скорости. Даже небрежности не допустил. Просто ужасное, ужасное стечение обстоятельств.

   Я прочел заметку в газете. Мальчишке было всего девять лет, но он был очень смышленым, ходил на школьные семинары, вел дневник и всегда заботился о братьях и сестрах. Наверняка это выжало слезы из читателей.

   Мне приходили в голову мысли о самоубийстве.

   И вдруг опять появились эти ребята в деловых костюмах, с четырьмя экземплярами моего сценария. Со всеми четырьмя копиями, какие я сделал. Оригинал хранился у меня впапке.

   — Вот видите, мистер Мерфи, все копии сценария — у нас. А теперь вы отдадите нам оригинал.

   Мне вовсе не хотелось с ними общаться. Я собрался закрыть дверь.

   — У вас отменный вкус, — сказал я.

   Мне было плевать, как им удалось раздобыть мой сценарий, во всяком случае, тогда меня это не интересовало. Мне хотелось только одного — заснуть, а проснувшись, узнать, что мальчишка жив.

   Они распахнули дверь и вошли.

   — Видите ли, мистер Мерфи, если бы мы не поработали над вашей машиной, ваши с мальчиком пути не пересеклись бы. Нам пришлось сделать четыре пробы, чтобы подобрать нужное время, но в конце концов у нас все получилось. В путешествии во времени хорошо то, что если не получается, всегда можно вернуться и попробовать еще разок.

   Я не мог поверить, что кто-то готов взять на себя ответственность за смерть мальчика.

   — Но зачем? — спросил я.

   И они рассказали.

   Похоже, мальчишка был еще талантливей, чем все думали. Он должен был стать писателем, журналистом и критиком. И лет сорок спустя доставил бы множество проблем одному правительству. Ему суждено было написать три книги, коренным образом изменившие бы мышление огромного множества людей. Не в лучшую сторону.

   — Все мы творцы, — объяснил Коротышка. — И вас не должно удивлять, что к своим творениям мы относимся чрезвычайно серьезно. Серьезнее даже, чем вы — к своим. Во власти писателя, хорошего писателя, изменять людей, но иногда это перемены к худшему. Убив вчера этого мальчика, вы предотвратили гражданскую войну, которая могла бы начаться приблизительно через шестьдесят лет. Мы уже все проверили, остались некоторые неприятные побочные эффекты, но с ними вполне можно справиться. Семь миллионов жизней спасены. Вам не стоит слишком сильно переживать.

   Я вспомнил, что им известны мельчайшие подробности моей жизни. Такие, которых не могла знать ни одна живая душа. Я чувствовал себя глупо, потому что начинал им верить. Мне стало страшно оттого, что они говорили о смерти мальчика с таким спокойствием. И тогда я спросил:

   — А при чем здесь я? Почему именно я?

   — О, все очень просто. Вы — очень хороший писатель. Вам суждено стать ведущим писателем-прозаиком своей эпохи. А что до этого сценария, через триста лет вас стали бы сравнивать с Шекспиром, и бедняга бард не выдержал бы конкуренции. Вся проблема в том, Мерфи, что ты — безбожный гедонист, и вдобавок пессимист, и если удастся предотвратить твои публикации, тенденции искусства последующих двухсот лет будут куда более яркими и жизнерадостными. Не говоря о том, что мы предотвратим голод, который должен начаться через семьдесят лет. В истории, Мерфи, иногда бывает очень странная взаимосвязь причин и следствий, и тебе довелось оказаться причиной возможных ужасных страданий. Если ты не будешь публиковаться, всем в мире станет гораздо лучше жить.

   Тебя там не было, ты не слыхал этих слов. Ты не видел, как они сидели в моем доме, на моем диване, скрестив ноги и кивая, словно речь шла о самых обыкновенных вещах. Глядя на них, я понял, как следует писать о настоящем безумии. Безумие — это не когда у рта выступает пена, а когда человек сидит и по-приятельски болтает, но говорит ужасные, немыслимые вещи, жестокие вещи, и притом весело улыбается и… О боже… Нет, ты не поймешь.

   И ведь я им поверил. Потому что они знали правду. И еще потому, что это было слишком безумно, настоящий сумасшедший придумал бы что-нибудь более убедительное. Возможно, ты подумаешь, что меня убедила логика их рассуждений, но это не так. Вряд ли я смогу как следует все объяснить, но поверь — я вижу, когда человек блефует, а когда говорит правду. Так вот, те двое не блефовали. Погиб ребенок, и им было известно, сколько раз я повернул ключ в зажигании. Правда была и в жутких глазах Коротышки, когда он сказал:

   — Если ты добровольно откажешься от публикаций, тебя оставят в живых. Если нет, ты погибнешь в течение ближайших трех дней. Тебя убьет еще один писатель, разумеется, совершенно случайно. Мы имеем право работать только с авторами.

   Я поинтересовался, почему. Их ответ рассмешил меня — оказалось, они принадлежали к Гильдии Авторов.

   — Все дело в ответственности. Если ты отказываешься брать на себя ответственность за последствия своих деяний, приходится перекладывать эту ответственность на плечи другого.

   И тогда я спросил, почему им просто-напросто не прикончить меня, вместо того, чтобы вести душеспасительные беседы.

   Ответил мне Прыщавый, этот ублюдок даже пустил слезу. И вот что он сказал:

   — Потому что мы тебя любим. Мы обожаем все, что ты написал. Все, что мы узнали о писательском искусстве, мы узнали от тебя. А если ты умрешь, мы лишимся этих знаний.

   Они пытались утешить меня рассказами о том, в какой отличной компании я оказался. Например, Томас Гарди. Его вынудили оставить романы и заняться поэзией, которую никто не читает и которая не представляет собой опасности.

   — Хемингуэй решил покончить жизнь самоубийством, не дожидаясь, пока мы его убьем, — сказал Коротышка. — Были и такие, которым пришлось воздержаться от создания одной только книги. Им было тяжко, но Фицджеральд, к примеру, все равно сделал приличную карьеру на других книгах, а Перельман, наоборот, отказался писать вообще, раз уж не смог создать свое главное творение. Мы занимаемся только выдающимися писателями. Посредственности ни для кого не представляют угрозы.

   Мы заключили своего рода сделку. Я мог продолжать писать. Но, закончив работу, я должен был сжечь ее, оставив лишь первые три страницы.

   — Экземпляр любой законченной работы попадает к нам, — объяснил мне Коротышка. — Там у нас имеется библиотека. В общем, она существует вне времени. То есть, в некотором смысле, твои работы все равно будут опубликованы, только не в твою эпоху. Не раньше, чем лет через восемьсот. Но, по крайней мере, ты имеешь право писать. А ведь есть такие, кому вообще не разрешили даже ручку брать. И это разбивает наши сердца.

   Я знаю, что такое разбитое сердце, сэр, да, я все об этом знаю. Я сжег все, что написал, кроме первых трех страниц.

   Есть лишь одна причина, по которой писатель может перестать писать, и это — приказ Комиссии цензуры. А тот, кто прекращает писать по другой причине, всего лишь самодовольный осел. «Меняла» Моррис не имеет ни малейшего понятия о том, что такое настоящая цензура. Ее создают не в библиотеках, а на капотах автомобилей. Так что давай, становись брокером, продавай страховку, верь в Санта-Клауса и защищай северных оленей, мне-то что! Но если бросишь дело, заниматься которым мне запрещено, я больше не скажу тебе ни слова. Ты для меня умрешь.

   Итак, я пишу. А Док читает написанное и не оставляет от него камня на камне. За исключением этого рассказа. Его он никогда не увидит. Возможно, за него он просто меня бы прибил, но какая разница? Я не собираюсь это публиковать. Нет, нет, я слишком тщеславен. Вы же читаете сейчас этот рассказ? Видите, как я выставляю напоказ собственное эго?

   Если я и в самом деле хороший писатель, если мое творчество способно изменить мир, парочка ребят в деловых костюмах сделают мне предложение, от которого я не смогу отказаться. И тогда вы не сможете прочесть этот рассказ, но вы же его читаете, верно?

   Зачем я делаю это с собой? Может, надеюсь, что они придут и подкинут мне предлог прекратить писать, пока я не обнаружил, что лучше писать уже не буду. Но в этом рассказе я показываю чертовым критикам из будущего нос, а они не обращают внимания, тем самым давая понять, какова истинная цена моего творчества.

   А может, все совсем не так. Может, я — хороший писатель, просто моя работа дает положительный эффект, не угрожая никакими опасными волнениями. Может, я — один из тех счастливчиков, кому удается достичь серьезных высот и не попасть под топор цензуры, охраняющей спокойное будущее.

   Может, и свиньи умеют летать.

   ---

  Orson Scott Card. \"Prior Restraint\" (1986).

  Перевод Л. Шведовой