Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ОКО ЗА ОКО

– Просто рассказывай, Мик. Все подряд. Мы слушаем.

– Ну, для начала… Я знаю, что делал ужасные вещи.

Если у тебя в душе хоть что-то есть, ты не убиваешь людей вот так запросто. Даже если можешь сделать это, не дотрагиваясь до человека. Даже если никто никогда не догадается, что это убийство. Все равно надо стараться себя сдерживать.

– Кто тебя этому научил?

– Никто. В смысле, об этом просто не было в книжках, которые читали нам в баптистской воскресной школе, – они там все время долдонили, что, мол, нельзя лгать, нельзя работать по субботам, нельзя пить спиртное. Но ни слова про убийства. Я так понимаю. Господь и сам порой считал, что это дело полезное, – как в тот раз, когда Самсон махнул ослиной челюстью, и готово: тысяча парней лежат замертво, но тут, мол, полный порядок, потому что они филистимляне. Или как он лисам хвосты поджигал? Самсон, конечно, псих, однако свое место в Библии заработал.

Иисус в Библии, похоже, чуть не единственный, кто учил не убивать, хотя про него там тоже много написано. Да и то помню, там было, как Господь поразил насмерть этого парня с женой, потому что они зажались и не дали ничего для христианской церкви. А уж как об этом проповедники по телевидению распинаются, Боже! Короче, нет, я вовсе не из-за религии решил, что нельзя убивать людей.

Знаете, что я думаю? Наверно, все началось с Вондела Коуна. В баптистском приюте в Идене, в Северной Каролине, мы все время играли в баскетбол. Поле там было паршивое, в кочках, но мы считали, что так даже интереснее, – никогда не знаешь, куда отскочит мяч. Как эти парни из НБА играют, на гладком ровном полу, так-то любой сосунок сможет…

А в баскетбол мы играли целыми днями, потому что в приюте больше нечего делать. По телевизору одни проповедники. Там только кабельное: Фолвелл из Линчберга, Джим и Тэмми из Шарлотта, модный этот тип Джимми Свагтарт, Эрнест Эйнгли – вечно как побитый. Билли Грейем – ну прямо как заместитель самого Господа Бога. Короче, кроме них, наш телевизор ничего не показывал, и ничего удивительного, что мы круглый год жили на баскетбольной площадке.

А этот Вондел Коун… Роста он был не очень большого и не Бог весть как часто попадал в корзину. Дриблинг вообще у всех получался кое-как. Но зато у него были локти. Другие парни если и заденут кого, так всегда случайно. А Вондел делал это специально, да еще так, чтобы всю физиономию расквасить. Понятное дело, мы быстро приучились отваливать в сторону, когда он прет, и ему доставались все броски и все передачи.

Но мы в долгу не оставались – просто перестали засчитывать его очки. Кто-нибудь называет счет, а его бросков как будто не было. Он орет, спорит, а мы все стоим вокруг, киваем, соглашаемся, чтобы он кому-нибудь не съездил, а после очередного мяча объявляют счет и опять без его бросков. Он просто из себя выходил – глаза выпучит орет, как ненормальный, а его броски все равно никто не засчитывает. Вондел умер от лейкемии в возрасте четырнадцати лет. Дело в том, что он мне никогда не нравился.

Но кое-чему я от него все же научился. Я понял, как это мерзко добиваться своего, когда тебя не волнует, сколько вреда при этом ты принесена другим. И когда я наконец осознал, что более вредоносного существа, чем я сам, может, и на всем свете нет, мне сразу стало ясно, как это ужасно.

Я имею в виду, что даже в Ветхом Завете Моисей говорил: наказание, мол, должно отвечать преступлению. Око за око, зуб за зуб. Квиты, как говаривал старик Пелег до того, как я убил его затяжным раком. Я и сбежал-то из приюта, когда Пелега забрали в больницу. Потому что я не Вондел, и меня действительно мучило, когда я делал людям зло.

Но это ничего не объясняет… Я не знаю, о чем вы хотите услышать.

– Просто рассказывай, Мик. Говори о чем хочешь.

– Ладно, я в общем-то и не собирался рассказывать вам про всю свою жизнь. По-настоящему я начал понимать, в чем дело, когда сел на тот автобус в Роаноке, так что отсюда можно, видимо, и начать. Помню, я еще очень старался не разозлиться, когда у леди впереди меня не оказалось мелочи на проезд. Я даже не завелся, когда водитель велел ей выходить. Оно просто не стоило того, чтобы за это убивать. Я всегда так себе говорю, когда начинаю злиться – мол, не за что тут убивать, – и это помогает успокоиться. Короче, я протянул мимо нее руку и сунул в щель долларовую бумажку.

– Это за нас обоих, – говорю.

А он в ответ:

– У меня тут не разменная касса. Сдачи нет!

Надо было просто сказать: ладно, мол, оставь себе, но он так по-скотски себя вел, что мне захотелось поставить его на место.

Я просунул в щель еще пять центов и сказал:

– Тридцать пять за меня, тридцать пять за нее и еще тридцать пять за следующего, у кого не окажется мелочи.

Может, я его и спровоцировал. Жаль, конечно, но я ведь тоже живой человек. Он совсем завелся.

– Ты у меня поостришь еще, сопляк. Возьму вот и вышвырну тебя из автобуса.

Честно говоря, он не имел на то права. Я белый, пострижен коротко, так что, если бы я пожаловался, его босс, возможно, устроил бы ему веселую жизнь. Можно было сказать ему это, и он бы, наверно, заткнулся. Только я бы тогда слишком завелся, а никто не заслуживает смерти за то лишь, что он свинья. Короче, я опустил взгляд к полу и извинился – не «Извините, сэр» или что-нибудь этакое, вызывающее – а тихо так, даже искренне.

Если бы он на этом и замял дело, все кончилось бы хорошо, понимаете? Да, я, конечно, здорово разозлился, но я уже приучил себя сдерживаться, вроде как затыкать злость и потом потихоньку ее стравливать, чтобы никому не причинить вреда. Но он так рванул автобус вперед, что я едва не полетел на пол и удержался на ногах только потому, что схватился за поручень и чуть не раздавил сидевшую сзади женщину.

Несколько человек что-то крикнули, вроде как возмутились. Потом-то я понял, что кричали водителю, а не мне, но в тот момент показалось, что кричат мне, да еще я испугался, оттого что чуть не упал, и уже здорово разозлился… Короче, я не сдержался. Ощущение возникает такое, будто у меня в крови искры, перетекающие по всему телу, и я метнул этот импульс прямо в водителя автобуса. Он был у меня за спиной, поэтому я не видел его самого, но почувствовал, как искры попали в него, перекорежив что-то внутри, а затем все прошло, и это ощущение исчезло. Я больше не злился, но знал, что он уже конченый человек.

Даже знал, почему. Печень. К тому времени я стал настоящим экспертом по раковым опухолям. Ведь почти все, кого я знал, умирали от рака на моих глазах. Кроме того, я прочел все, что было на эту тему в иденской библиотеке. Можно жить без почек, можно вырезать у человека легкое, можно вырезать даже толстую кишку, и человек будет ходить с мешком в штанах, но никто не может выжить без печени, а пересаживать ее еще не умеют. Одним словом, ему конец. От силы два года осталось. Всего два года – и только потому, что из-за плохого настроения он решил дернуть автобус, чтобы сбить с ног мальчишку-остряка.

Я себя чувствовал полным дерьмом. Прошло уже почти восемь месяцев с тех пор, как я в последний раз кому-то навредил – это еще до рождества случилось. Весь год я держал себя в руках – дольше, чем когда бы то ни было, и мне начало казаться, что я справился с собой… Я пробрался мимо той леди, на которую меня швырнуло, и сел у окна, глядя наружу, но ничего не замечая. У меня только одна мысль крутилась в голове: мне жаль, что так вышло, мне жаль… Ведь у него, наверно, есть жена и дети. А из-за меня они очень скоро станут сиротами. Со своего места я чувствовал, что происходит у водителя внутри: маленький искристый участок у него в животе, заставляющий опухоль разрастаться и мешающий естественному огню организма выжечь его насовсем. Мне с невероятной силой хотелось вернуть все назад, но я не мог. И, как много раз раньше, мне подумалось, что, не будь я таким трусом, я бы давно покончил с собой. Непонятно только, почему я сам не умер от своего рака – ведь себя я ненавидел больше, чем кого бы то ни было в жизни.

Женщина, сидевшая рядом, заговорила:

– Такие люди могут кого угодно из себя вывести, верно?

Я не хотел ни с кем разговаривать, поэтому просто буркнул что-то и отвернулся. – Я очень признательна вам за помощь.

Только тут я понял, что это та самая леди, у которой не оказалось мелочи.

– Не за что.

– Право же, не стоило… – Она тронула меня за джинсы.

Я повернулся и взглянул на нее: старше меня, лет двадцать пять, и очень даже ничего. Одета вполне прилично, так что, понятно, не бедная, и мелочи на дорогу у нее не оказалось совсем не поэтому. Она так и не убрала руку с моей коленки, и мне стало немного не по себе, потому что зло, которое я способен сделать, гораздо сильнее, когда есть прямой контакт, – обычно я стараюсь никого не трогать и нервничаю, когда дотрагиваются до меня. Быстрее всего, помню, я убил человека, когда один тип принялся лапать меня в туалете на остановке по шоссе 1– 85. Буквально изорвал его всего внутри, и, когда я выходил, он уже харкал кровью. Меня до сих пор, бывает, мучают кошмары: он меня щупает, а сам уже задыхается.

Короче, от всего этого я немного нервничал, хотя никакого вреда в ее прикосновении не было. Вернее, только наполовину от этого: рука ее касалась моей коленки совсем легко, и краем глаза я видел, как вздымается ее грудь, когда она дышит, а мне в конце концов семнадцать лет, и во всем остальном я совершенно нормальный человек. Так что мне не совсем хотелось, чтобы она убирала руку.

Но лишь до тех пор, пока она не улыбнулась и не сказала:

– Мик, я хочу помочь тебе.

Я даже не сразу сообразил, что она назвала меня по имени. В Роаноке я мало кого знал и уж ее-то точно не помнил. Мне еще подумалось, что она, может быть, одна из заказчиц мистера Кайзера, но кто из них знает меня по имени?… Конечно, она могла видеть, как я работаю на складе, расспросить обо мне мистера Кайзера, поэтому я поинтересовался:

– Вы что, бываете у мистера Кайзера?

– Мик Уингер, тебе досталось такое имя, потому что оно было написано на записке, приколотой к одеялу, когда тебя нашли у дверей станции по очистке канализационных стоков в Идене. А эту фамилию ты взял, сбежав из баптистского приюта, и выбрал именно ее, потому что первым фильмом, который ты посмотрел, оказался «Офицер и джентльмен». Тогда тебе было пятнадцать, а сейчас исполнилось семнадцать, и за всю свою жизнь ты убил больше людей, чем сам Аль Капоне.

Я здорово занервничал, дернул шнур, чтобы шофер остановил автобус, буквально перелез через нее к выходу и спустя три секунды уже несся бегом по улице. Я всю жизнь боялся, что кто-нибудь про меня узнает. Но тут было еще страшнее – она как будто знала про меня уже давно. У меня возникло такое чувство, словно кто-то много лет подглядывал за мной через окошко в туалете, а я только сейчас это понял.

Бежал я довольно долго, а в Роаноке это не очень-то легко, потому что там сплошные холмы. Впрочем, больше получалось вниз, к центру города, где, я подумал, можно будет нырнуть в какое-нибудь здание и выскочить через черный ход.

На бегу я пытался придумать, куда мне теперь деваться. Из города, понятно, надо сматываться. Вернуться на склад я не мог, и от этого мне стало немного грустно: мистер Кайзер подумает, что я убежал просто так, без причины, как будто мне нет дела до людей, которые, может быть, на меня рассчитывают. Он будет беспокоиться, поскольку я даже не забрал свою одежду из той комнаты, куда он пустил меня.

Я себя как-то странно чувствовал, представляя, что подумает обо мне мистер Кайзер, но Роанок – это не приют, не Иден и не Северная Каролина. Оставляя те места позади, я ни о чем не жалел. А вот мистер Кайзер… С ним всегда все было честь по чести, отличный старикан, – никогда не строил из себя большого босса, никогда не старался показать, что я хуже его, даже заступался за меня, давая остальным понять, чтобы меня не дергали и не заводили. Он взял меня на работу года полтора назад, хотя я соврал, что мне уже шестнадцать, и он наверняка это понял. За все это время я ни разу не разозлился на работе, по крайней мере настолько, чтобы, не сумев остановиться вовремя, причинить кому-нибудь зло. Вкалывать приходилось дай Бог: я здорово накачался, нарастил мускулатуру – даже не думал никогда, что у меня такая будет, – и вырос дюймов на пять. Короче, деньги свои отрабатывал и вкалывал наравне с другими. Мистер Кайзер ни разу не заставил меня почувствовать, что я там из милости, как это делали люди в приюте: мы, мол, должны быть благодарны, что нас не бросили где-нибудь подыхать с голоду. В «Мебельном складе Кайзера» я впервые почувствовал какой-то покой в душе, и за то время, что я там проработал, никто из-за меня не умер.

Все это я знал и раньше, но, только ударившись в бега, понял, как жалко мне оставлять Роанок. Тоскливо, будто умер кто-то из близких. И так мне стало плохо, что какое-то время я просто не видел, куда иду, хотя не плакал и вообще ничего такого.

Вскоре я очутился на Джефферсон-стрит, где она прорезает лесистый холм. Дальше улица расширяется, и там полно закусочных и пунктов проката автомобилей. Машины проносились мимо меня в обе стороны, но я думал в тот момент совсем о другом. Пытался понять, почему я ни разу не разозлился на мистера Кайзера. Мне и раньше встречались люди, которые обращались со мной по-человечески; меня вовсе не колотили каждую ночь, и в обносках я не ходил, и мне не приходилось выбирать между собачьими консервами или голодом. Я вспоминал всех этих людей в приюте – они честно пытались сделать меня христианином и дать образование. Другое дело, что они попросту не научились делать добро без того, чтобы при этом не обидеть. Вот как старый Пелег, например, наш дворник, негр – нормальный старикан, он нам постоянно всякие истории травил, и я никому не позволял называть его «ниггером» даже за глаза. Но он и сам был расистом – я это понял еще с того раза, когда он застукал нас с Джоди Кейпелом: мы с ним мочились на стену и соревновались, кто за один заход сумеет больше раз остановиться. Мы ведь делали одно и то же, верно? Однако меня он просто прогнал, а Джоди устроил выволочку. Тот орал как резаный, а я все кричал, что это, мол, нечестно, что я делал то же самое, что он лупит Джоди, потому что тот черный, но Пелег не обращал на меня никакого внимания. Глупо, конечно, и мне совсем не хотелось получить трепку, но так я от всего этого разозлился, что у меня внутри опять заискрилось, и я уже не мог удержаться: в тот момент я вцепился Пелегу в руку – хотел оттащить его от Джоди – и влепил ему на всю катушку.

Что я мог ему сказать? Тогда или позже, навещая его в больнице, где он лежал с капельницей и иногда с трубкой в носу. Пелег рассказывал мне разные истории, когда мог говорить, или просто держал за руку, когда не мог. Раньше у него было брюшко, но ближе к концу я, наверно, сумел бы его подбросить на руках, как ребенка. И это сделал с ним я! Не нарочно, но так уж вышло. Даже у людей, которых я любил, случались паршивые дни, и если я оказывался рядом, я ничего не мог им дать, зато мог отобрать. Отобрать все. Меня пытались убедить, что, мол, ни к чему ходить и смотреть, как он угасает. Особенно старались удержать меня мистер Ховард и мистер Деннис, и каждый из них заработал по раковой опухоли. В те дни так много людей вокруг умирали от рака, что из округа приехали проверить воду на химикаты. Я-то знал, что химикаты тут ни при чем, но никому ничего не говорил, иначе меня просто заперли бы в психушку. Если бы это случилось, можете не сомневаться, там спустя неделю началась бы целая эпидемия.

На самом деле я очень долгое время просто не знал, что это происходит из-за меня. Люди вокруг продолжали умирать – все, кого я любил, – и почему-то они всегда заболевали после того, как я на кого-нибудь по-настоящему разозлюсь. Знаете, маленькие дети всегда чувствуют вину, если на кого-то накричат, а человек вскоре умирает. Воспитательница даже сказала мне, что это совершенно естественное чувство и, разумеется, я ни в чем не виноват, но мне все равно казалось, что здесь что-то не так. В конце концов я начал понимать, что у других людей нет этого ощущения искристости, и, чтобы узнать, как человек себя чувствует, им надо или посмотреть, или спросить. Я, например, еще раньше учительниц знал, когда у них начнутся месячные, и, сами понимаете, в эти склочные дни старался, если можно, держаться от них подальше. Я просто чувствовал это, как будто от них искры летели. А некоторые люди, к примеру, умели вроде как притягивать тебя без слов, без ничего. Ты просто идешь в комнату и не можешь оторвать от них взгляд, стремишься быть рядом. Я замечал, что другие ребята тоже что-то улавливают и просто слепо их любят. Мне же казалось, что они будто горят, а сам я замерз и мне нужно согреться. Правда, если я что-то такое говорил, на меня смотрели, как на ненормального, и в конце концов я понял, что никто, кроме меня, ничего не чувствует.

А когда это стало понятно, все те смерти тоже вроде как получили объяснение. Все те раковые опухоли, все те дни, что люди провели на больничных койках, превращаясь перед смертью в мумии, вся боль, которую они испытывали, пока врачи не накачивали их наркотиками до беспамятства, чтобы они не раздирали себе кишки, пытаясь добраться до этой дикой боли. Искромсанные, изорванные, накачанные наркотиками, облученные, полысевшие, исхудавшие, молящие о смерти люди – и я понимал, что все это из-за меня.

Двадцать пять человек, о которых я знал, и, возможно, еще больше, о которых не подозревал.

А когда я убежал, стало еще хуже. Я передвигался автостопом, но всегда боялся людей, которые меня подсаживали, и если они начинали цепляться, я их «искрил». Легавые, которые меня отовсюду гоняли, – им тоже перепадало. Пока до меня не дошло, что я – сама Смерть, брожу по свету с косой, в капюшоне, закрывающем глаза, и каждому, кто окажется рядом, уже не миновать кладбища. Да, так я про себя и думал – самое страшное существо на свете. Разрушенные семьи, дети-сироты, матери, рыдающие над мертвыми детьми, – ходячее воплощение того, что люди ненавидят больше всего в жизни. Однажды я прыгнул с парапета на шоссе, но только повредил ногу. Старый Пелег всегда говорил, что я, как кошка, и, чтобы меня убить, надо содрать с меня шкуру, поджарить и съесть мясо, затем выдубить кожу, сделать из нее шлепанцы, сносить их до дыр, сжечь, что осталось, и перемешать пепел, – вот тогда я точно умру. Наверно, он прав, потому что я все еще жив, и это просто чудо после того, что со мной случилось недавно.

Короче, я шел по Джефферсон-стрит и думал обо всем об этом, но тут заметил машину, что проехала в противоположную сторону и развернулась. Водитель догнал меня и, проехав чуть вперед, затормозил. Я был напуган и уже собрался дернуть вверх по холму, когда понял, что это мистер Кайзер.

– Я как раз ехал в противоположную сторону. Хочешь, подброшу до работы, Мик?

Я не мог ему сказать, что задумал, и потому просто отказался:

– Как-нибудь в другой раз, мистер Кайзер.

– Ты от меня уходишь, Мик?

Я стоял и думал про себя: «Только не спорьте со мной, мистер Кайзер, ничего не надо, просто оставьте меня в покое, я не хочу вам зла, но я так заряжен виной и ненавистью к самому себе, что я сейчас как ходячая смерть, ждущая, кому бы приложить. Неужели вы не видите эти искры, что сыплются с меня во все стороны, как брызги с вымокшей собаки?…» Но вслух сказал:

– Я не хочу сейчас разговаривать, мистер Кайзер. Не хочу. Вот тут бы ему и прочесть лекцию о том, что мне нужно учиться ответственности; что, если я не хочу говорить с людьми о важном, то как же меня кто-нибудь поймет правильно; что жизнь – это не одно только сплошное удовольствие и иногда приходится делать вещи, которые делать не хочется; что он относился ко мне лучше, чем я того заслуживаю; что его, мол, предупреждали: бродяга, никчемный, неблагодарный и все такое…

Но он ничего этого не сказал, а просто спросил:

– У тебя какие-нибудь неприятности, Мик? Я могу одолжить тебе денег. Я знаю, ты потом отдашь.

– Не хочу ничего занимать.

– Если ты от кого-то бежишь, то давай лучше вернемся.

Там ты будешь в безопасности.

Ну что я мог сказать? Это вы, мистер Кайзер, в опасности, а я тот человек, который, возможно, вас убьет? И я ничего не ответил? Он помолчал и просто кивнул, положив руку мне на плечо…

– Ладно, Мик. Но если тебе понадобится работа, возвращайся ко мне. Когда осядешь где-нибудь на время, напиши, и я вышлю тебе твои вещи.

– Просто отдайте их.

– Что? «Старый-жмот-еврей-сукин-сын» вроде меня отдаст кому-то что-то за просто так?

Я не выдержал и рассмеялся, потому что именно так называл мистера Кайзера бригадир грузчиков, когда думал, что старик его не слышит. И, рассмеявшись, почувствовал, что остыл: словно я горел, и кто-то облил меня холодной водой.

– Береги себя, Мик. – Он протянул мне свою визитную карточку и двадцать долларов, а когда я отказался от денег, засунул бумажку мне в карман. Затем сел в машину, развернулся, как он иногда делает, прямо поперек движения, и рванул к складу.

Как бы то ни было, он, во всяком случае, немного вправил мне мозги. А то я шлепал вдоль шоссе, где меня мог увидеть любой, как увидел мистер Кайзер. Пока я еще в пределах города, мне следовало держаться подальше от людских глаз. Короче, я как раз стоял между двумя холмами, довольно крутыми и поросшими зеленью, и решил, что надо забраться либо на тот, либо на этот. Однако холм через дорогу от меня почему-то показался мне лучше, чем-то привлекательнее, и я подумал, что это тоже довод ничуть не хуже любого другого. Увертываясь от машин, я перебежал Джефферсон-стрит и полез вверх. Под деревьями лежала густая тень, но прохладней от этого не стало – наверно, потому, что я карабкался изо всех сил и здорово взмок.

Когда я наконец добрался до вершины, земля вдруг затряслась. Я здорово струхнул – подумал, что началось землетрясение, – но потом услышал гудок тепловоза и догадался, что это один из тех тяжелых грузовых поездов с углем, от которых так земля трясется, что вьюнки со стен отрываются. Я стоял и слушал, как он грохочет в туннеле, а шум накатывал буквально со всех сторон. Потом выбрался из зарослей на поляну.

И увидел под деревом ее.

Я слишком устал, чтобы бежать, и слишком был напуган, когда наткнулся на нее вот так неожиданно, думая, что мне удалось спрятаться от всех. Получилось, будто я шел прямо к ней, словно она потянула меня за веревочку через дорогу и дальше на холм. А раз уж она на такое способна, то как я мог убежать? Куда? Сверну где-нибудь за угол, а она тут как тут. Я остановился и спросил:

– Ладно, что тебе от меня нужно?

Она просто поманила меня рукой, и я подошел, но не очень близко, потому что не знал, что у нее на уме.

– Садись, Мик, – сказала она. – Нам нужно поговорить.

Мне, понятно, не хотелось ни рассиживаться там, ни говорить с ней, только смыться подальше и поскорее. И я пошел прочь от нее, но, сделав три шага, обнаружил, что иду не от нее, а вокруг. Как про планету в научном классе, про это самое тяготение: вроде рвешься куда-то, а все равно крутишься вокруг. Как будто моими ногами уже не я командовал, а она. Короче, я сел, и она сказала:

– Тебе не следовало от меня убегать.

В тот момент, сказать по правде, я почему-то больше думал, надето ли у нее что под рубашкой. Потом вдруг понял, как глупо об этом думать именно сейчас.

– Пообещай мне, что никуда не уйдешь, пока мы не закончим разговор, – сказала она и чуть шевельнулась – на секунду ее одежда стала вроде как прозрачной.

Я просто глаз оторвать не мог и пообещал остаться.

В то же мгновение она вдруг превратилась в самую обычную женщину. Не уродину, конечно, но и не настолько уж красивую. Одни лишь глаза горели. Я снова испугался, и мне захотелось уйти: теперь я начал понимать, что она что-то такое со мной делает. Однако я дал слово и остался на месте.

– Вот так это и началось, – сказала она.

– Что именно?

– То, что ты чувствовал. То, что я заставила тебя почувствовать. Это действует только на людей вроде тебя. Другие ничего не улавливают.

– Что я чувствовал? – Я догадывался, что она имеет в виду, но не знал наверняка, говорим ли мы об одном и том же. И меня здорово раздражало, что она понимает, как я о ней думал несколько минут назад.

– А вот что, – сказала она, и у меня снова не осталось в голове ни одной мысли, кроме как о ней.

– Прекрати, – попросил я.

– Уже.

– Как ты это делаешь?

– Это все умеют понемногу. Женщина глядит на мужчину, и, если он ей интересен, ее биоэлектрическая система срабатывает и меняет определенные запахи, он их чувствует и обращает внимание.

– А наоборот?

– Мужчины свои запахи всегда издают, Мик. Погоды это не делает. Если женщине что-то приходит в голову, то отнюдь не из-за крепкого мужского духа. И, как я говорила, это умеют все. Только на некоторых мужчин действует не запах женщины, а сама ее биоэлектрическая система. Запах – это ерунда. Ты чувствуешь тепло огня. То же самое происходит, когда ты убиваешь людей, Мик. Если бы ты не мог этого делать, ты бы не воспринимал так сильно мои притягивающие импульсы.

Конечно, я не все сразу понял.

Я был напуган тем, что она все про меня знала и могла делать со мной, что захочет, но в то же время меня обрадовало, что она, похоже, знала какие-то ответы на мучившие меня вопросы. Например, почему я убиваю людей, хотя совсем к этому не стремлюсь.

Однако когда я попросил ее объяснить про меня; она не смогла.

– Мы еще только начинаем познавать себя, Мик. В Швеции есть один ученый, который работает в этом направлении, и мы посылали к нему кое-кого из наших людей. Мы читали его книгу, и кто-то из нас, возможно, даже ее понял. Но я должна сказать, Мик, что из-за одних только наших способностей мы не становимся умнее других. Никто из нас не заканчивает колледж быстрее – только преподаватели, которые срезают нас на экзаменах, умирают, как правило, несколько раньше других.

– Значит, ты такая же, как я! Ты тоже это умеешь!

Она покачала головой.

– Нет, пожалуй. Если я очень на кого-то разозлюсь, если я буду ненавидеть этого человека и очень-очень стараться не одну неделю, тогда, может быть, он заработает у меня язву. Твои же способности совсем на другом уровне. Твои и твоих родственников.

– У меня нет никаких родственников.

– Есть, и именно поэтому я здесь, Мик. Эти люди с самого твоего рождения знали, на что ты способен. Они знали, что, не получив вовремя материнскую грудь, ты будешь не просто плакать, нет, – ты будешь убивать. Сеять смерть прямо из колыбели. И они спланировали твою жизнь с самого начала. Поместили тебя в приют, позволив другим людям, всем этим доброхотам, болеть и умирать, с тем чтобы после, когда ты научишься обуздывать свои способности, разыскать тебя, рассказать, кто ты есть, и вернуть домой.

– Значит, ты тоже из моих родственников? – спросил я.

– Нет, – ответила она. – Я здесь потому, что должна предупредить тебя о них. Мы наблюдали за тобой долгие годы, и теперь пришло время.

– Пришло время? Теперь? Я пятнадцать лет провел в приюте, убивая всех, кто обо мне заботился! Если бы они пришли и сказали: Мик, ты должен сдерживаться, ты несешь людям страдания и смерть. Если бы кто-то просто сказал:

Мик, мы твои родные, и с нами ты будешь в безопасности, – тогда я, может быть, не боялся бы всего на свете так сильно и не убивал бы людей. Это вам не пришло в голову?

Я вдруг заметил, как она напугана, потому что весь «заискрился», и понял, что еще немного, и я метну весь этот смертоносный поток в нее. Я отпрыгнул назад и закричал:

«Не смей меня трогать!» Прикоснись она ко мне, я бы уже не сдержался, и тогда мой заряд ненависти пронзил бы ее насквозь, превратив ее внутренности в искромсанное месиво. Но она тянулась ко мне, наклоняясь все ближе и ближе, а я отползал, упираясь локтями в дерево, потом вцепился в него руками, и оно словно всосало все мои искры – я как будто сжег его изнутри. Может, убил, не знаю. А может, оно было слишком большое, и ничего с ним не сделалось, но, так или иначе, дерево вытянуло из меня весь огонь, и в этот момент она до меня все-таки дотронулась – никто никогда так ко мне не притрагивался: ее рука лежала у меня за спиной и обнимала за плечо, а губы почти над самым ухом шептали:

«Мик, ты ничего мне не сделал».

– Оставь меня в покое, – сказал я.

– Ты не такой, как они, разве тебе непонятно? Им нравится убивать, они делают это ради выгоды. Только им до тебя далеко. Им обязательно нужно дотронуться или быть очень близко. И воздействовать приходится дольше. Они сильнее меня, но до тебя им далеко. Они непременно захотят прибрать тебя к рукам, Мик, но в то же время они будут настороже. И знаешь, что напугает их больше всего? То, что ты не убил меня, и то, что ты способен сдерживать себя вот так.

– Не всегда. Этот водитель автобуса…

– Да, ты не совершенен. Но ты стараешься. Стараешься не убивать. Разве ты не видишь, Мик? Ты не такой, как они. Может, они твоя кровная родня, но ты не их породы, и они поймут это, а когда поймут…

Из всего, что она сказала, у меня в мыслях застряли только слова о кровной родне.

– Мама и папа… Ты хочешь сказать, что я их увижу?

– Они зовут тебя прямо сейчас, и поэтому я должна была тебя предупредить.

– Зовут?

– Да, так же, как я призвала тебя на этот холм. Только я не одна, конечно, это сделала, нас было много.

– Я просто решил забраться сюда, чтобы не торчать на дороге.

– Просто решил пересечь шоссе и влезть на этот холм, а не на тот, ближний? Вот так оно и действует. У человечества всегда присутствовала эта способность, только мы о ней не догадывались. Группа людей может вроде как сгармонизировать свои биоэлектрические системы, позвать кого-нибудь домой, и спустя какое-то время человек приходит. А иногда целые нации объединяются в своей ненависти к кому-то одному.

– Почему вы меня просто не убили? – спросил я.

А она спокойно так, словно у нас любовный разговор, – и лицо ее близко-близко – говорит:

– Я не раз смотрела на тебя сквозь прицел, Мик, но так и не сделала этого. Потому что разглядела в тебе что-то особенное. Может быть, я поняла, что ты пытаешься бороться с собой. Что ты не хочешь использовать свою способность, чтобы убивать. И я оставила тебя в живых, думая, что однажды окажусь рядом, вот как сейчас, и, рассказав тебе, что знаю, подарю немного надежды.

Я подумал, что она, может, имеет в виду надежду узнать когда-нибудь, что родители живы и будут рады встрече со мной, и сказал:

– Я слишком долго надеялся, но теперь мне ничего не надо.

После того как они бросили меня и оставили в приюте на столько лет, я не хочу их видеть, и тебя тоже: ни ты, никто другой даже пальцем не пошевелили, когда можно было предупредить меня, чтобы я не заводился на старого Пелега. Я не хотел его убивать, но просто ничего не мог с собой сделать! Мне никто не помог!

– Мы спорили об этом. Мы ведь знали, что ты убиваешь людей, пытаясь разобраться в себе и укротить эту твою способность. Подростковый период еще хуже, чем младенчество, и мы понимали, что, если тебя не убить, умрет много людей, в основном те, кого ты любишь. То же самое происходит с большинством подростков в твоем возрасте: больше всего они злятся на тех, кого любят, но ты при этом еще и убиваешь, да, против своей воли. Но как это отражается на твоей психике? Что за человек из тебя вырастает? Некоторые из нас говорили, что мы не имеем права оставлять тебя в живых, даже для изучения, – это, мол, все равно, что заполучить лекарство от рака и не давать его людям только из желания узнать, как скоро они умрут. Как тот эксперимент, когда правительственные чиновники распорядились не лечить нескольких больных сифилисом, чтобы выяснить в подробностях, как протекают последние стадии, хотя этих людей можно было вылечить в любой момент. Но другие говорили: Мик не болезнь, и пуля не пенициллин. Я сама говорила им, что ты особенный. Да, соглашались они, особенный, но он убивает больше, чем другие детишки. Тех мы стреляли, сбивали грузовиками, топили; теперь нам попался самый страшный из них, а ты хочешь сохранить ему жизнь.

Я, ей-богу, даже заплакал, потому что лучше бы они меня убили; но я впервые узнал, что есть люди, которые из-за меня спорят, и кто-то считает, что я должен жить. И хотя я не понял тогда, да и сейчас не понимаю до конца, почему меня не убили, вот это меня, может, и проняло, что кто-то знал про меня и все же решил не нажимать на курок. Я тогда разревелся, как ребенок.

Короче, я плачу, а она меня обнимает и все такое, и до меня вскоре дошло ее желание, чтобы я ее сделал прямо там. Но когда понял это, мне даже стало как-то противно.

– Как ты можешь об этом думать? – говорю. – Мне нельзя ни жениться, ни иметь детей! Они будут такие же, как я!

Я натянул штаны, застегнул рубашку и даже не повернулся к ней, пока она одевалась.

– Я могла бы заставить тебя, – сказала она. – Могла.

Эта способность, что позволяет тебе убивать, делает тебя очень восприимчивым. Я могла бы заставить тебя совсем потерять голову от желания…

– Почему же ты этого не сделала?

– А почему ты не убиваешь, когда можешь с собой справиться?

– Потому что никто не имеет на это права.

– Вот именно.

– И потом ты лет на десять старше меня.

– На пятнадцать. Я почти в два раза старше тебя. Но это не важно. – Или, может, она сказала: «Это не имеет значения. Если ты уйдешь к своим, можешь не сомневаться, у них для тебя уже приготовлена какая-нибудь милашка, и уж она-то, точно, лучше меня знает, как это делается. Она тебя так накрутит, что ты сам из штанов выпрыгнешь, потому что именно этого они от тебя и хотят. Им нужны твои дети. Как можно больше. Ведь ты сильнее всех, кто у них был с тех пор, как дедуля Джейк понял, что способность напускать порчу передается по наследству и можно плодить таких людей, как собак или лошадей. Они тебя используют как племенного быка, но когда узнают, что тебе не нравится убивать, что ты не с ними и не собираешься выполнять их приказы, они тебя убьют. Вот поэтому я и явилась предупредить, что они уже зовут тебя. Мы знали, что пришло время, и вот я здесь».

Я еще много чего не понял тогда. Сама мысль, что у меня есть какие-то родственники, уже казалась странной, и я даже как-то не беспокоился, убьют они меня или будут как-то использовать. Больше всего я думал в тот момент о ней.

– Я ведь мог тебя убить.

– Может, мне было все равно, – сказала она. – А может, это не так просто.

– Ты все-таки скажешь, как тебя зовут?

– Не могу.

– Почему?

– Если ты станешь на их сторону и будешь знать, как меня зовут, тогда-то меня точно убьют.

– Я бы никому не позволил.

Она ничего на это не ответила, потом подумала и сказала:

– Мик, ты не знаешь, как меня зовут, но запомни одно: я надеюсь на тебя, верю в тебя, потому что знаю, ты хороший человек и никогда не хотел никого убивать. Я могла бы заставить тебя полюбить меня, но не сделала этого, потому что хочу, – чтобы ты сам выбирал, как тебе поступить. А самое главное, если ты будешь на нашей стороне, у нас появится шанс узнать, какие хорошие стороны есть у этой твоей способности.

Понятное дело, я об этом тоже думал. Когда я увидел в кино, как Рэмбо косит всех этих маленьких коричневых солдат, мне пришло в голову, что и я так могу, только без всякого оружия. А если бы меня взяли в заложники, как в том случае с Ахиллом Лауро, никому бы не пришлось беспокоиться, что террористы останутся безнаказанными: они бы у меня в два счета оказались в больнице.

– Ты на правительство работаешь? – спрашиваю.

– Нет.

Значит, в качестве солдата я им не нужен. Мне даже жаль стало: я думал, что был бы полезным в таком деле. Но я не мог пойти добровольцем, потому что… Нельзя же в самом-то деле заявиться в вербовочный пункт и сказать: я, мол, убил несколько десятков людей, испуская из себя искры, и, если вам нужно, могу сделать то же самое с Кастро или Каддафи. Если. Тебе поверят, значит, ты убийца, а если нет, просто запрут в дурдом.

– Меня никто никуда не звал, между прочим, – говорю. – Если бы я не столкнулся с тобой в автобусе, я бы никуда не сбежал и остался у мистера Кайзера.

– Да? А зачем ты тогда снял со счета в банке все свои деньги? И когда ты сбежал от меня, почему рванул к шоссе, откуда можно добраться по крайней мере до Мадисона, а там подсесть к кому-нибудь до Идена?

Ответить мне было в общем-то нечего, потому что я и сам толком не знал, зачем взял все деньги. Я как-то сразу решил: закрою счет, и все тут – даже не думал об этом, а просто запихал три сотни в бумажник и действительно двинул к Идену, только совсем об этом не задумывался, ну точно так же, как я на тот холм влез.

– Они сильнее нас, – продолжила она. – Поэтому мы не можем тебя удержать. Тебе придется уйти и самому во всем разобраться. У нас только и вышло, что посадить тебя на автобус, а потом заманить на этот холм.

– Тогда почему тебе не пойти со мной?

– Меня убьют в два счета, прямо на твоих глазах – и без всяких там напусканий порчи, просто снесут голову мачете.

– Они о тебе знают?

– Они знают о нас. Мы единственные, кому известно об их существовании, и, кроме нас, их остановить некому. Не буду тебя обманывать, Мик: если ты встанешь на их сторону, ты сумеешь нас найти – этому нетрудно научиться. И, поскольку ты способен убивать на большом расстоянии, у нас не будет никаких шансов. Но если ты останешься с нами, тогда перевес окажется на нашей стороне.

– Может, я вообще не хочу участвовать в этой вашей войне, и, может, я не поеду ни в какой Идеи, а отправлюсь в Вашингтон и поступлю в ЦРУ.

– Может быть.

– И не вздумай меня останавливать.

– Не буду.

– Вот так-то. – Я просто встал и ушел. На этот раз не ходил уже кругами, а сразу двинулся на север, мимо ее машины вниз к железной дороге. Подсел к какому-то типу, что ехал в округ Колумбия, и дело с концом.

Часов в шесть вечера я вдруг проснулся. Машина остановилась, и я никак не мог понять, где нахожусь: должно быть, проспал целый день. А этот тип говорит:

– Ну вот, приехали. Иден, Северная Каролина.

Я чуть не обделался.

– Как Иден?!

– Мне почти по пути было, – говорит. – Я собирался в Берлингтон, а эти сельские дороги в общем-то лучше автострад. Хотя, сказать по правде, я не расстроюсь, если мне никогда больше не придется ездить по 1-85.

И это тот самый тип, который сказал мне, что у него дела в округе Колумбия! Он двигал туда из самого Бристола, хотел переговорить с человеком из какого-то правительственного комитета, а теперь вдруг Иден… Чепуха какая-то, разве что та леди была права: кто-то меня призывал, а когда я уперся, они просто усыпили меня и накинулись на водителя. Ну что ты будешь делать? Иден, Северная Каролина, и все тут. Я перепугался до смерти… во всяком случае, немного напугался. И в то же время подумал: если она права, то скоро появятся мои старики, скоро я их увижу.

За два года, с тех пор как я убежал из приюта, ничего в Идене особенно не изменилось. Там вообще никогда ничего не меняется, да и город-то сам не настоящий – просто три поселка объединились и скинулись, чтобы сэкономить на городских коммунальных службах. Люди до сих пор считают, что это и есть три маленьких поселка. Надо думать, никто мне там особо не обрадовался бы, да я и сам никого не хотел встречать. Никого из живых, во всяком случае. Я понятия не имел, как меня отыщут родственники или как я их отыщу, но, пока суть да дело, отправился навестить тех, кого действительно вспоминал. Оставалось только надеяться, что они не встанут из могил, чтобы поквитаться со своим убийцей.

Дни тогда стояли еще длинные, но задувал резкий, порывистый ветер, а на юго-западе собрались огромные грозовые тучи, солнце уже садилось и скоро должно было спрятаться за тучами. Вечер обещался прохладный, и меня это вполне устраивало. Я чувствовал, что до сих пор весь в пыли, и дождь был бы очень кстати. Я выпил кока-колу в придорожном кафе и двинулся повидать старого Пелега.

Его похоронили на маленьком кладбище у старой протестантской церкви, только не для белых баптистов, а для черных – ничего шикарного, никаких тебе классов, ни дома приходского священника; просто белое четырехугольное здание с невысоким шпилем и зеленой лужайкой, такой ровной, словно ее ножницами подстригали. И такое же аккуратное кладбище. Вокруг никого, да и темнеть начало из-за всех этих туч, но я ничего не боялся и прошел прямо к кресту старого Пелега. Раньше я даже не знал, что его фамилия Линдли. Как-то эта фамилия чернокожему не очень подходила, но потом я подумал, что ничего удивительного тут нет. Иден – городишко настолько старомодный, что старого чернокожего не часто называют тут по фамилии. Пелег родился и вырос в расистском штате, да так до конца жизни и не приучил никого называть себя мистером Линдли. Старый Пелег, и все тут. Нет, я не стану говорить, что он обнимал меня по-отцовски, или гулял со мной, или как-то заботился по-особому – ну, все эти вещи, от которых люди слезу пускают и говорят, как это, мол, замечательно, когда у тебя есть родители. Он никогда не строил из себя отца, ничего подобного. А если я вертелся под ногами слишком долго, так он мне еще и работу какую-нибудь подбрасывал да смотрел, чтобы я все сделал, как положено. Мы даже н не говорили, считай, ни о чем другом, кроме работы, которую нужно сделать, но почему-то у его могилы мне хотелось плакать, и за старого Пелега я ненавидел себя больше, чем за любого другого, что лежали под землей в этом городке.

Я не видел и не слышал, как они подошли, и даже не уловил сразу запах маминых духов, но понял, что они приближаются, почувствовав, как пространство между нами словно наэлектризовалось. Я так и стоял, не оборачиваясь, но знал, где они и как далеко от меня, потому что заряжены они были, дай бог! Я еще ни разу не видел, чтобы кто-то так «искрил», – кроме меня самого. Они прямо светились. Я будто со стороны себя увидел в первый раз в жизни. Даже когда эта леди в Роаноке напускала на меня всякие там желания, ей до них было далеко. А они оказались точь-в-точь, как я.

Чудно, конечно, но это все и испортило. Мне не хотелось, чтобы они были, как я. Я себя-то ненавидел за то, что «искрюсь», а тут еще они решили показать мне, как выглядит убийца со стороны. Спустя несколько секунд мне стало понятно, что они боятся. Я помнил, как меняет страх мою собственную биоэлектрическую систему, как это выглядит, и заметил что-то похожее у них. Понятное дело, я тогда не думал именно про биоэлектрическую систему, но чувствовал, что они меня боятся. И я знал, почему: когда я злюсь, «искры» с меня так и сыплются. Я стоял у могилы Пелега и ненавидел себя страшно, так что в их глазах я, наверное, готов был прикончить полгорода. Откуда им знать, что я ненавидел себя? Естественно, они думали, что я зол на них за то, что они бросили меня семнадцать лет назад в приюте. И поделом бы им было, если бы я взял да как следует перемесил им обоим кишки, но я теперь этого не делаю, честно, тем более что я стоял над старым Пелегом, которого любил гораздо больше, чем этих двух. Разве мог я убить их, когда моя тень падала на его могилу?

Короче, я себя успокоил как мог, повернулся – и вот они: мои мама и папа. Хочу сказать, я тогда чуть не расхохотался. Все эти годы мы смотрели по ящику проповедников и просто животы надрывали от смеха, когда показывали Тэмми Баккер: она вечно появлялась с таким толстым слоем «штукатурки» на физиономии, что, даже будь это ниггер, никто не догадался бы (тут старый Пелег не обижался, потому что он первым же это и сказал). В общем, я повернулся и увидел маму, с таким же точно слоем косметики. А волосы были так основательно опрысканы лаком, что она могла запросто работать на стройке без каски. И та же слащавая липовая улыбка, и те же густые черные слезы, стекающие по щекам, и руки – она тянулась ко мне руками, и я прямо ждал, что сейчас услышу: «Слава Иисусу Христу». Она в самом деле сказала: «Слава. Иисусу Христу, это мой мальчик», – бросилась ко мне и облобызала своими слюнявыми губами.

Я утерся рукавом и буквально почувствовал, как у отца мелькнула краткая вспышка раздражения; он подумал, что я вроде как оцениваю маму, и ему это не понравилось. Но, признаться, так оно и было. Духами от нее несло, как от целого парфюмерного отдела. Сам-то отец был в хорошем синем костюме – вроде как бизнесмен, волосы уложены феном, так что он, понятно, не хуже меня знал, как нормальным людям положено выглядеть. Может, он даже смущался, когда ему приходилось бывать на людях вместе с мамой. Мог бы просто взять и сказать ей, что она, мол, накладывает слишком много косметики. Я так и подумал, но только потом сообразил: женщине, которая, разозлившись, может запросто наслать на тебя рак, совсем ни к чему говорить, что лицо у нее выглядит, как будто она спала на мокрых опилках, или что от нее пахнет, как от шлюхи. В общем, что называется, «белый мусор» – узнается с ходу, словно еще фабричный ярлык висит.

– Я тоже рад тебя видеть, сынок, – говорит отец.

А мне, признаться, и сказать было нечего. Я-то как раз радости никакой не почувствовал, когда их увидел: приютскому мальчишке родители представляются несколько иначе. Но я улыбнулся и снова взглянул на могилу Пелега.

– Ты, похоже, не очень удивлен встречей, – продолжает он.

Я бы мог сразу сказать им про ту леди в Роаноке, но ничего не сказал. Почему-то не хотелось.

– Я чувствовал, что кто-то зовет меня назад, а кроме вас, мне никогда не встречались такие же «искристые» люди, как я. И раз вы говорите, что вы мои родители, стало быть, так оно и есть.

Мама захихикала и говорит ему:

– Слышишь, Джесс? Он называет это «искристый».

– У нас говорят «пыльный», сынок, – отвечает он. – Когда это кто-то из нас, мы говорим, что он «пыльный».

– И ты, когда родился, был очень «пыльный», – говорит мама. – Мы сразу поняли, что не можем тебя оставить. Никто никогда не видел такого «пыльного» ребенка, и папаша Лем заставил нас пристроить тебя в приют – еще до того, как тебе первый раз дали грудь. Ты ни разу не сосал материнскую грудь… – Тушь потекла по ее лицу жирными ручьями.

– Ладно, Минни, – это опять отец, – вовсе ни к чему рассказывать ему все сразу прямо здесь.

Пыльный. Я ничего не понимал. На пыль это совсем не походило, скорее на маленькие светящиеся искры – такие яркие, что мне самому приходилось иногда щуриться, чтобы разглядеть собственные руки.

– При чем тут пыль? – спросил я его.

– А как, по-твоему, это выглядит?

– Как искры. Я потому и говорю «искристый».

– Мы тоже так видим, но всю жизнь говорили «пыльный», и, видимо, одному человеку легче переучиться, чем… чем всем остальным.

Из его слов я уяснил сразу несколько вещей. Во-первых, понял, что он лжет, когда говорит, будто они тоже видят это как искры. Ничего подобного. Для них это была, как он и сказал, пыль. А я видел все гораздо четче, ярче, и меня это обрадовало, потому что ясно было, папочка прикидывался, будто ему поле видится так же, как мне. Короче, ему хотелось произвести впечатление, что он видит его не хуже меня. Кроме того, он не хотел, чтобы я знал, сколько у меня такой родни, – он запнулся на какой-то цифре, которая начиналась на «п», но вовремя спохватился. Пятнадцать? Пятьдесят? Пятьсот? Само число не так много для меня значило – важнее было то, что он хотел скрыть его. Они мне не доверяли. Да и с чего, собственно? Как сказала та леди, способностей у меня было побольше, чем у них, и они не Знали, насколько я зол из-за того, что оказался в приюте. Надо думать, меньше всего им хотелось, чтобы я остался теперь на свободе и продолжал убивать людей. Особенно их самих.

В общем, я стоял и думал, а они тем временем занервничали, и мама говорит:

– Ладно, папочка, пусть называет это, как ему хочется. Не надо его сердить.

Отец рассмеялся:

– А он и не сердится. Ты ведь не сердишься, сынок?

Я еще подумал: «Сами они не видят, что ли?» Хотя, конечно, нет. Да оно и понятно: если для них поле выглядит как пыль, им трудно разглядеть всякие тонкости.

– Ты, похоже, не очень рад встрече, – говорит отец.

– Ладно тебе, Джесс, не приставай к нему. Папаша Лем ведь сказал, чтобы ты на него не давил, а просто объяснил, почему пришлось вытолкать его из гнезда таким маленьким. Вот и объясняй, как велел папаша Лем.

Мне тогда в первый раз пришло в голову, что мои собственные родители не очень-то хотели идти на эту встречу. Они пошли, потому что их заставил папаша Лем. И, понятное дело, они только поддакнули и сказали, да, мол, будет сделано, потому что папаша Лем мог… Хотя ладно, я до него еще доберусь: вы ведь хотели, чтобы я рассказывал все по порядку, как я и пытаюсь делать.

Короче, папуля объяснил мне все примерно так же, как та леди в Роаноке, только он ни словом не обмолвился про биоэлектрическое поле, а сказал, что я был «ясно отмечен» с самого рождения и что я, мол, «один из избранных». Еще из баптистской воскресной школы я помнил, что значит «один из тех, кого спас Господь», хотя мне не доводилось слышать, чтобы Господь спасал кого-то в ту же самую минуту, когда он родился. Они увидели, какой я «пыльный», и поняли, что я убью очень много людей, прежде чем научусь владеть своей способностью… Потом я спросил, часто ли они так делают – в смысле, оставляют детей на воспитание другим.

– Время от времени. Может, раз десять делали, – ответил отец.

– И всегда выходит, как задумано?

Тут он снова собрался врать – я это понял по всполохам идущего от него света. Никогда не думал, что вранье может быть так заметно, но тогда даже обрадовался, что они видят не «искры», а «пыль».

– Почти всегда.

– Я бы хотел встретиться с кем-нибудь из них. У нас, понятно, много общего, если мы все росли, думая, что родители нас ненавидят, а на самом деле они просто боялись своих собственных детей.

– Они все уже взрослые и разъехались кто куда, – отвечает отец, но это опять ложь. Самое главное, как я и думал, родители они паршивые: папаше даже нечего мне сказать. Понятное дело, он что-то скрывает, и это «что-то» для них очень важно.

Но я не стал нажимать, просто посмотрел на могилу старого Пелега и подумал, что он, наверно, за всю свою жизнь ни разу не солгал.

Папуля, видимо, занервничал, решил переменить тему и спросил:

– Я совсем не удивлен, обнаружив тебя здесь. Он один из тех, кого ты «запылил»?

Запылил. Вот тут я по-настоящему завелся. Слово это…

Выходило, что старого Пелега я «запылил»… Должно быть, когда я разозлился, что-то во мне изменилось, и они заметили. Только все равно ничего не поняли, потому что мама тут же сказала:

– Я, конечно, не собираюсь критиковать, сынок, но негоже это – гордиться даром Господним. Потому-то мы тебя и отыскали – мы хотим научить тебя истине, объяснить, почему Господь призвал тебя в число избранных. И не следует тебе восславлять себя, даже если ты способен поражать своих врагов насмерть. Восславь за это Господа нашего и благословляй имя его, ибо мы всего лишь слуги его.

Меня чуть не стошнило, ей-богу – так я на них разозлился. Нет, ну надо же! Да старый Пелег стоил в десять раз больше этих двоих лживых людишек, которые вышвырнули меня, когда я даже материнскую титьку еще не пробовал. А они считали, что за его ужасные страдания и смерть я должен восславить Господа! Я, может, не очень-то понимаю Бога: как-то он всегда представлялся мне таким же задавленным и серьезным, как миссис Бетел, что преподавала в воскресной школе, когда я был маленьким. Позже она умерла от лейкемии. По большей части мне нечего было сказать Богу, но если это он дал мне мою силу, чтобы сразить старого Пелега, если он хотел за это восхвалений, то я бы ему тогда объяснил, что я о нем думаю… Только я не на секунду им не поверил.» Старый Пелег сам верил в Бога, и его Бог не мог убить старого чернокожего только потому; что какой-то сопливый мальчишка на него разозлился.

Однако я отвлекся… Именно в это мгновение отец впервые ко мне прикоснулся. Руки у него тряслись. И не без причин: я был настолько зол, что, случись такое годом раньше, он бы еще руку не успел убрать, а уже истекал бы внутри кровью. Но с некоторых пор я приучил себя сдерживаться, не убивать всех, кто ко мне прикоснется, когда я на взводе, и – странное дело – эта дрожь в его руке вроде как меня успокоила. Я вдруг понял, сколько им потребовалось силы духа, чтобы прийти на встречу со мной. Ведь в самом-то деле, откуда им знать, что я их не убью? Но они тем не менее пришли. Это уже кое-что. Даже если им приказал идти этот папаша Лем. Я понял, как смело поступила мама, сразу поцеловав меня в щеку: ведь если бы я собирался ее убить, она дала мне шанс сделать это, даже не попытавшись ничего объяснить. Может, конечно, у нее такая стратегия была, чтобы перетянуть меня на свою сторону, но все равно поступок смелый. И она не одобряла, когда люди гордились убийствами, что тоже немного подняло ее в моих глазах. Она не побоялась сказать мне об этом прямо в глаза. Короче, я ей проставил сразу несколько плюсов. Может, она и выглядела, как это пугало Тэмми Баккер, но при встрече с сыном-убийцей поджилки у нее тряслись меньше, чем у папаши.

Затем он тронул меня за плечо, и мы пошли к машине. «Линкольн» – видимо, они решили произвести на меня впечатление. Но я в тот момент думал только о том, как было бы в приюте, если бы детскому дому перепало столько денег, сколько стоит эта машина, даже сколько она стоила пятнадцать лет назад. Может, у нас была бы тогда нормальная баскетбольная площадка. Или приличные игрушки вместо тех поломанных, что люди просто отдают в приюты. Может, нормальные штаны, чтобы у них хоть коленки не вытягивались. Я никогда не чувствовал себя таким бедным, как в тот момент, когда сел на бархатное сиденье машины и прямо мне в ухо заиграло стерео.

В машине ждал еще один человек. Тоже в общем-то разумно. Если бы я убил их, кому-то надо было отогнать машину назад, верно? Хотя ничего особенного он собой не представлял – в смысле «пыльности» или «искристости». Совсем еле-еле светился, да еще и пульсировал от страха; Я сразу понял, почему: у него в руках была повязка на глаза – явно для меня.

– Мистер Йоу, к сожалению, я должен завязать вам глаза, – сказал он.

Я несколько секунд молчал, отчего он еще больше испугался, решив, будто я злюсь, хотя на самом деле до меня просто не сразу дошло, кто такой «мистер Йоу».

– Это твоя фамилия, сынок, – сказал отец. – Меня зовут Джесс Йоу, а твою маму – Минни Райт Йоу. Ну, а ты сам, соответственно, Мик Йоу.

– Вот те на, – пошутил я, но они восприняли это так, словно я смеюсь над фамилией. Однако я так долго был Миком Уингером, что мне казалось просто глупо называть себя теперь «Йоу», да и, сказать по правде, фамилия и в самом деле смешная. Мама так ее произнесла, словно я должен гордиться этой фамилией. Для них Йоу-имя избранного народа. Так что их здорово задело, когда мне вздумалось пошутить, и, чтобы они почувствовали немного лучше, я позволил Билли – так звали того человека в машине – завязать мне глаза.

Ехали мы долго, все по каким-то проселочным дорогам, и разговоры вертелись вокруг их родственников, которых я никогда не встречал, но которые мне, мол, непременно понравятся. Во что мне верилось все меньше и меньше, если вы понимаете, что я имею в виду. Потерянный ребенок возвращается домой, а ему завязывают глаза! Я знал, что мы едем примерно на восток, потому что солнце по большей части светило в мое окно или мне в затылок, но точнее сказать не мог. Они лгали мне, постоянно что-то скрывали и просто боялись меня. Тут, как ни смотри, не скажешь, что ждали с распростертыми объятиями. Мне определенно не доверяли. Скорее они даже не знали, как со мной быть. Что, кстати, очень напоминает, как со мной обращаетесь вы сами, и мне это нравится не больше, чем тогда, – я уж, извините, заодно и пожалуюсь… Я хочу сказать, что рано или поздно вам придется все-таки решить, пристрелить меня или выпустить на свободу, потому что, сидя в этой камере, как крыса в коробке, я не смогу сдерживаться очень долго. Разница только в том, что в отличие от меня крыса не может отыскать вас мысленно и отправить на тот свет. Так что давайте решайте: или вы мне верите, или вы меня кончаете. По мне так лучше, чтоб поверили, потому что пока я дал вам больше причин верить мне, чем у меня самого для доверия к вам.

Короче, мы ехали около часа. За это время вполне можно было добраться до Уинстона, Рринсборо или Данвилла, и, когда мы наконец прибыли, никто в машине уже не разговаривал, а Билли, судя по храпу, так вообще заснул. Я-то, конечно, нет. Я смотрел. Поскольку «искры» я вижу не глазами, а чем-то еще – как если бы мои собственные «искры» сами чувствовали «искры» других, – я прекрасно видел всех, кто сидит в машине, знал, где они и что чувствуют. Надо сказать, что я всегда умел угадывать про людей, даже когда у них ни «искр» и ничего такого, но тут я в первый раз оказался рядом с «искристыми». В общем, я сидел и просто наблюдал, как мама и отец «взаимодействуют», даже когда они не касаются друг друга и не разговаривают – маленькие всполохи злости, страха или… Я искал проявления любви, но так ничего и не увидел, а я знаю, как должно выглядеть это чувство, потому что оно мне знакомо. Они были как две армии, расположившиеся на холмах друг напротив друга и ждущие конца перемирия. Настороженные. Пытающиеся незаметно выяснить, что же предпримет противник.

И чем больше я понимал, что думает и чувствует моя родня, тем легче мне было понять, что собой представляет Билли. Когда научишься читать большие буквы, с маленькими тоже все становится ясно, и мне, помню, пришло в голову, что я смогу научиться понимать даже тех людей, у которых нет никаких «искр». Такая вот появилась у меня мысль, и со временем я понял, что это в общем-то правда. У меня теперь практики побольше, поэтому «искристых» я могу читать издалека, и обычных тоже могу – немного – даже сквозь стены и окна. Но все это я понял позже. И про то, кстати, что вы наблюдаете за мной с помощью зеркал. Я и ваши провода от микрофонов вижу в стенах.

Короче, именно тогда, в машине, я впервые начал видеть с закрытыми глазами по-настоящему – форму биоэлектрической системы, цвет, ее переплетение, скорость, ритм, течение и все такое. Я уж не знаю, верные ли слова использую, потому что на эту тему не так много написано. Может, у того шведского профессора есть какие-нибудь научные названия, а я могу только описать, как все это чувствую. За тот час, что мы ехали, я здорово наловчился и мог точно сказать, что Билли жутко боится, но не только меня, а больше маму с отцом. На меня он злился, завидовал. Боялся, конечно, тоже, но в основном злился. Я сначала подумал, он заводится оттого, что я появился неизвестно откуда, да еще и более «искристый». Но потом до меня дошло, что ему скорее всего этого даже не разглядеть, у него просто не хватит способности отличить одного человека от другого.

Минут десять мы ехали по насыпной дороге из гравия, потом свернули на грунтовую, сплошь из кочек, а затем снова выбрались на ровный асфальт, проехали ярдов сто и остановились. Я не стал ждать и в ту же секунду сорвал с глаз повязку.

Вокруг – целый городок, дома среди деревьев, над крышами – ни одного просвета. Пятьдесят, может, шестьдесят домов, некоторые очень большие, но за деревьями их почти не было видно: лето все-таки. Дети бегают – от маленьких чумазых сопляков до таких же, как я, возрастом. Надо сказать, в приюте мы и то чище были. Но здесь все «искрились». В основном, как Билли, то есть чуть-чуть, но сразу стало понятно, почему они такие грязные: не каждая мать рискнет запихивать ребенка в ванну, если он, разозлившись, может наслать на нее какую-нибудь болезнь.

Времени было, наверно, уже половина девятого, но даже самые маленькие еще не спали. Они, видимо, разрешают своим детям играть до тех пор, пока те сами не свалятся с ног и не заснут. Я еще подумал тогда, что приют в каком-то смысле пошел мне на пользу: я по крайней мере знал, как себя вести на людях, – не то что один из мальчишек, который расстегнул штаны и пустил струю прямо при всех. Я вышел из машины, а он стоит себе, дует и смотрит на меня как ни в чем не бывало. Ну прямо как собака у дерева. Если бы я выкинул такой фортель в детском доме, мне бы здорово всыпали.

Я знаю, как вести себя, например, с незнакомцами, если нужно доехать куда-то автостопом, но в большой компании теряюсь: из детского дома не очень-то приглашают, так что опыта у меня никакого. Короче, «искры» там или нет, я все равно вел себя сдержанно. Отец хотел сразу отвести меня к папаше Лему, но мама решила, что меня нужно привести в порядок с дороги. Она потащила меня в дом и сразу отправила в душ, а когда я вышел, на столе ждал сандвич с ветчиной. Рядом, на льняной салфетке, стоял высокий стакан с молоком, таким холодным, что аж стекло запотело… Примерно то самое, о чем мечтают приютские мальчишки, когда думают, как это здорово – жить с мамой. А то, что ей далеко до манекенщицы из каталога, так это бог с ним. Сам – чистый, сандвич – вкусный, а когда я поел, она мне еще и печенье предложила.

Все это, конечно, было приятно, но в то же время я чувствовал себя обманутым. Опоздали, намного, черт побери, опоздали. Мне бы все это не в семнадцать лет, а в семь…

Но она старалась, и в общем-то это не совсем ее вина. Я доел печенье, допил молоко и взглянул на часы: уже десятый час пошел. Снаружи стемнело, и большинство ребятишек все-таки отправились спать. Затем пришел отец и сказал:

– Папаша Лем говорит, что он не становится моложе.

Патриарх семейства ждал нас на улице, в большом кресле-качалке на лужайке перед домом. Толстым его не назовешь, но брюшко он отрастил. Старым тоже вряд ли кто назвал бы, однако макушка у него была лысая, а волосы по краям жидкие, тонкие и почти белые. Вроде не противный, но губы мягкие, и мне не понравилось, как они шевелятся, когда он говорит.

Впрочем, какого черта? Толстый, старый и противный – я его возненавидел с первой же секунды. Мерзкий тип. Да и «искрил» он не больше, чем мой отец, – выходило, что главный тут вовсе не тот, у кого больше способностей, которые отличают нас от других людей. Я еще подумал: интересно, насколько он мне близкий родственник? Если у него были дети и они выглядели так же, как он, их просто из милосердия следовало утопить сразу же.

– Мик Йоу, – обратился он ко мне. – Дорогой мой Мик, мальчик мой дорогой…

– Добрый вечер, сэр, – сказал я.

– О! Он еще и воспитанный. Мы правильно поступили, жертвуя так много детскому дому. Они отлично о тебе позаботились.

– Вы переводили приюту деньги? – спросил я. Если они действительно переводили, то уж никак не «много».

– Да, кое-что. Достаточно, чтобы покрыть твое довольствие, проживание и христианское воспитание. Но никаких излишеств, Мик. Ты не должен был вырасти размазней, наоборот, сильным и твердым. И ты должен был познать лишения, чтобы уметь сострадать. Господь Бог наградил тебя чудесным даром, великой своей милостью, огромной Божьей силой, и мы обязаны были позаботиться, чтобы ты оказался достоин чести сидеть на Божьем пиру.

Я только что не обернулся – посмотреть, где тут телекамера. Ну прямо как проповедник телевизионный. А он продолжает:

– Ты уже сдал первый экзамен, Мик. Простил своих родителей за то, что они оставили тебя сиротой. Ты послушался святой заповеди «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе». Если бы ты поднял на них руку. Господь сразил бы тебя на месте. Истинно тебе говорю: все это время ты был под прицелом двух винтовок, и если бы родители ушли без тебя, ты бы пал замертво на этом кладбище черномазых, ибо Господь не терпит непослушания.

Я не знал, хочет ли он меня на что-то спровоцировать или просто напугать, но, так или иначе, это подействовало.

– Господь выбрал тебя служить ему, Мик, так же, как и всех нас. Остальной мир этого не понимает. Но прадед Джейк узрел свет. Давно, еще в 1820-м, он увидел, что все, на кого обращена его ненависть, отправляются на тот свет, хотя он и пальцем о палец не ударяет. Поначалу он думал, что стал как те старые ведьмы, которые напускают на людей порчу, чтоб люди волей дьявола иссыхали и умирали. Но он чтил Господа нашего и не имел с Сатаной ничего общего. Жизнь его проходила в суровые времена, когда человека запросто могли убить в ссоре, но прадед Джейк никогда не убивал. Даже не ударил никого кулаком. Он был мирным человеком и всегда держал свою злость в себе, как и повелевал Господь в Новом Завете. Ясно, он не служил Сатане.

Папаша Лем говорил так громко, что его голос разносился над всем маленьким городком, и я заметил, как вокруг нас собираются люди. В основном взрослые и несколько подростков – может быть, послушать папашу Лема, но скорее всего посмотреть на меня, потому что, как и говорила та леди в Роаноке, среди них не было ни одного даже наполовину такого «искристого». Не знаю, понимали ли они, но я-то видел. По сравнению с обычными людьми все они были достаточно «пыльные», но если сравнивать со мной – или даже с моими родителями – они еле-еле светились.

– Он изучал святое писание, чтобы понять, почему же его враги умирают от опухолей, кровотечений, чахотки и внутренней гнили, и нашел-таки стих в Книге Бытия, где Господь говорит Аврааму: «Я благословлю благословляющих тебя и злословящих тебя прокляну». В сердце его воцарилось понимание, что Господь избрал его так же, как и Авраама. И когда Исаак передал благословение Божье Иакову, он сказал:

«Да послужат тебе народы, и да поклонятся тебе племена; будь господином над братьями твоими, и да поклонятся тебе сыны матери твоей; проклинающие тебя – прокляты; благословляющие тебя – благословенны!» И заветы главы рода снова воплотились в прадеде Джейке, ибо кто проклинал его, был проклят Господом.

Надо сказать, когда папаша Лем произносил эти слова из Библии, голос его звучал, как сам глас Господень. Меня прямо какой-то восторг охватил, я чувствовал, что это Господь дал моей семье такую силу. И, как сказал папаша Лем, всей семье, ибо ведь Господь обещал Аврааму, что детей у него будет столько же, сколько звезд на небе, – явно больше, чем те, о которых Авраам знал, потому как телескопа у него не было. И теперь, мол, этот завет переходит к прадеду Джейку – так же, как тот, в котором говорится:

«…и благословятся в тебе все племена земные». Ну, а прадед Джейк засел изучать Бытие, чтобы исполнить Божьи заветы, как древние патриархи. Он увидел, как они старались жениться только на своих, – помните, Авраам женился на дочери своего брата Саре, Исаак женился на двоюродной сестре Ребекке, Иаков – на сестрах Лии и Рахили… Прадед Джейк бросил свою первую жену, потому что она «была недостойна» – видимо, не особенно «пыльная», – и начал подкатывать к дочери своего брата, а когда тот пригрозил убить его, если прадед Джейк хоть пальцем ее тронет, они сбежали, а его брат умер от порчи, как случилось и с отцом Сары в Библии. Я хочу сказать, что все у него вышло, как по святому писанию. Своих сыновей он переженил на их сестрах, и у детей вдвое прибавилось «искристости». Папаша Лем выдал маму за отца, хотя они росли вместе и никогда особенно друг другу не нравились. Тем не менее он видел, что они «особо избранные», а это означало, что более «искристых» просто не было. А я, когда родился, стал вроде подтверждения правоты папаши Лема, потому как Господь, мол, наградил их ребенком, который «пылил» сильнее, чем грузовик на грунтовой дороге.

Особенно его интересовало, не успел ли я уже кого трахнуть. Он так и спросил:

– Не проливал ли ты семя среди дочерей Измаила и Исава?

Папаша Лем заметил, что я ответил не сразу, и тут же прицепился:

– Не лги, сынок. Я вижу, когда мне лгут.

– Я просто стеснялся сказать, что у меня не было женщины, – говорю.

Папаша Лем махнул рукой девушке, что стояла в толпе, и она подошла ближе. В общем-то очень даже ничего для такой глуши. Волосы немного блеклые, слегка сутулится, и я бы не сказал, что слишком опрятная, но на лицо очень даже ничего, и улыбка хорошая. Короче, симпатичная девчонка, но не в моем вкусе, если вы меня понимаете.

Папаша Лем нас тут же и познакомил: оказалось, она – его дочь. Видимо, этого стоило ожидать. Вдруг он говорит:

– Пойдешь за этого мужчину?

Она посмотрела на меня, ответила: «Пойду», – улыбнулась своей широкой улыбкой, и тут все это началось снова, как с той леди в Роаноке, только раза в два сильнее, потому что та вообще едва «искрила». Я стоял как вкопанный, а мысли все крутились вокруг одного: как, мол, мне хочется раздеть ее и сделать прямо тут, пусть даже на глазах у всех.

И самое главное, мне это ощущение нравилось. Я хочу сказать, от такого чувства не отмахнешься. Но какой-то частью своего сознания я все же не поддался, и как будто мое второе «я» говорит мне: «Мик Уингер, бестолочь ты этакая, в ней же нет ничего, она простая, как дверная ручка, а все эти люди стоят и смотрят, как она из тебя дурака делает». И вот этой самой частью сознания я начал заводиться, потому что мне не нравилось, как она заставляет делать меня что-то против моей воли да еще на глазах у всех, а больше всего меня допекло, что папаша Лем сидит и смотрит на свою дочь и на меня, словно мы в каком грязном журнальчике.

Но тут такое дело: я, когда завожусь, начинаю «искрить» еще сильнее, и чем больше завожусь, тем больше вижу, как она это делает – будто магнит, который тянет меня к ней. И как только мне подумалось про магниты, я взял все свои «искры» и пустил в дело. Она по-прежнему «искрила», но все шло обратно, и ее в ту же секунду словно вовсе не стало. Я, конечно, видел ее, но почти не замечал. Как будто ее и нет.

Папаша Лем вскочил, все остальные заохали. И, понятное дело, девица перестала в меня «искрить», упала на колени, и ее тут же вывернуло. Должно быть, у нее желудок был слабый, или, может, я немного перестарался. Она «искрила» в меня изо всех сил, и когда я пустил все это обратно в нее да еще и сделал наоборот… Короче, ее пришлось поднимать, потому что сама она едва держалась на ногах. Да еще и распсиховалась, плакала и кричала, что я отвратительный урод – может, мне бы даже обидно стало, но только в тот момент я больше испугался.

Папаша Лем выглядел как сам гнев Господен.

– Ты отверг святое таинство брака! Ты оттолкнул деву, уготованную тебе Господом!

Должен сказать, что я тогда еще не во всем разобрался, иначе я, может, и не боялся бы его так сильно. Но кто его знает, думал я, вдруг он прямо сейчас убьет меня раковой опухолью? А уж в том, что он может просто приказать людям забить меня насмерть, я даже не сомневался. Так что испугался я не зря. Нужно было срочно придумать что-то, чтобы он не злился, и, как оказалось, я не так уж плохо придумал: сработало ведь…

Спокойно так, изо всех сил сдерживаясь, я говорю:

– Эта дева меня недостойна. – Не зря же я смотрел всех этих проповедников по ящику: в памяти кое-что застряло, и я знал, как говорить словами из Библии. – Она недостаточно благословлена, чтобы стать мне женой. Даже до моей мамы ей далеко. Господь наверняка приготовил для меня кого-то получше.