Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

С первым толчком мужчина проник на территорию храма Любви, со вторым жезл вошел наполовину, с третьим достиг самого дна колодца наслаждения. Хотя дама и не была совсем юной, но едва ли она достигла возраста расцвета, и ее плоть была не только упругой, но и такой тугой, что он оказался совершенно зажат этими нежными губами; несколько раз повторив движения туда и обратно и каждый раз проникая всё глубже, мужчина обрушил на нее весь свой вес, поскольку обе его руки либо гладили ее груди, либо, проскользнув под нее, раздвигали ягодицы; наконец, решительно приподняв даму, он вонзил палец в отверстие ее зада, и таким образом, вошел в нее с обеих сторон, тем самым доставив ей ещё большее наслаждение.

Через несколько секунд этой маленькой игры дыхание его участилось, он запыхтел. Молочно-белая жидкость, копившаяся долгие дни, вырвалась наружу и обильными потоками устремилась в глубины женского чрева. Наполненная до краёв, женщина выражала наслаждение истеричными криками, слезами и вздохами. В конце концов силы иссякли; руки и ноги оцепенели, и она замертво упала на тахту; любовник же растянулся на ней, рискуя подарить графу — её мужу — наследника цыганских кровей.

Вскоре силы вернулись к нему, и он поднялся. Дама пришла в себя и тут же залилась слезами.

Бокал шампанского привёл обоих в менее мрачное расположение духа. Несколько сандвичей с мясом куропатки, запечённые в тесте омары, салат с икрой, еще несколько бокалов шампанского с глазированными каштанами и пунш, приготовленный из мараскина, ананасовой сои и виски, налитые в те же бокалы, скоро развеяли их уныние.

«Почему бы нам не избавиться от смущения, моя милая? — сказал он. — Я подам пример, можно?»

«Конечно».

Телени снял белый галстук — это сковывающее, неудобное и ненужное дополнение, изобретённое модой только для того, чтобы мучить мужчин, затем снял предмет, именуемый воротничком, потом — фрак и жилет и остался в рубашке и брюках.

«А теперь, моя милая, позвольте мне побыть вашей горничной».

Прекрасная женщина поначалу отказывалась, но после нескольких поцелуев сдалась; и постепенно на ней не осталось ничего из одежды, кроме сорочки из прозрачного крепдешина, шёлковых чулок синевато-стального цвета и атласных комнатных туфель.

Телени покрывал поцелуями её обнажённые шею и руки, прижимался щеками к густым черным волосам подмышек и притом щекотал ее. Эта забава доставила удовольствие всему телу женщины, и щель меж её ног вновь раскрылась, так что маленький нежный клитор выглянул наружу, словно хотел посмотреть, что происходит. С минуту Телени с силой прижимал женщину к груди; «Чёрный дрозд» — как называют его итальянцы — вылетел из клетки и рванулся в отверстие, готовое его принять.

Женщина страстно прильнула к любовнику, и ему пришлось её держать, ибо ноги её не слушались — столь сильное наслаждение она испытывала. Не выпуская женщину из объятий, он уложил ее на шкуру леопарда, расстеленную у его ног.

Теперь от робости не осталось и следа. Он стянул с себя одежду и надавил со всей мощью. Дама, дабы впустить его орудие глубже, обхватила Телени ногами с такой силой, что он почти не мог двигаться. Ему удавалось лишь тереться об неё, но этого было более чем достаточно, и после нескольких неистовых толчков ягодицами — ноги сжаты, груди сдавлены — он впрыснул в её тело кипящую жидкость, которая доставила ей спазматическое наслаждение. Она без чувств упала на леопардовую шкуру, а он откатился и застыл подле нее.

До сих пор я чувствовал, что мой образ всё время стоит у Телени перед глазами, хотя он наслаждается этой красивой женщиной — столь прекрасной, ибо она едва ли достигла возраста цветущей зрелости; но теперь наслаждение, подаренное ею, заставило его совсем забыть меня. Я возненавидел его за это. На мгновение я почувствовал, что хотел бы стать диким зверем — впиться когтями в его плоть, истязать его, как кошка истязает мышь, и рвать его на клочья.

Какое право он имеет любить кого-либо, кроме меня? Люблю ли я хотя бы одно существо на свете так, как люблю его? Могу ли я наслаждаться кем-то другим?

Нет, моя любовь — не плаксивая сентиментальщина. Она безумная страсть, овладевающая телом и раскалывающая мозг!

Если он может любить женщин, почему тогда он ласкал меня, обязывая любить его, делая из меня существо, презренное в собственных глазах?

Я корчился от гнева, до крови кусал губы. Я впивался ногтями в свою плоть. Я кричал от ревности и стыда. Я желал лишь одного — выпрыгнуть из кеба и позвонить в дверь.

Это состояние длилось несколько мгновений; затем я стал думать, что он сейчас делает, и мною опять завладело видение. Я видел, как Телени очнулся от сна, в который погрузился, охваченный восторгом.

Проснувшись, он взглянул на даму. Теперь я видел её отчетливо, — думаю, что я мог смотреть на нее только его глазами.

— Но вы ведь спали в кебе и видели всё это во сне, так?

— Нет же! Все было так, как я говорю. Спустя некоторое время я рассказал ему свое видение, и он признал, что всё произошло именно так, как мне пригрезилось.

— Но как это возможно?

— Я говорил вам уже, что между нами была тесная мысленная связь. Это вовсе не удивительное совпадение. Вы улыбаетесь, смотрите недоверчиво; а вы посмотрите, что делает «Общество медиумов», и моё видение перестанет вас изумлять.

— Ну хорошо, оставим это; продолжайте.

— Очнувшись, Телени взглянул на свою любовницу, лежавшую подле него на шкуре леопарда. Она спала крепко, как человек, побывавший на банкете и напившийся крепких напитков, или как ребенок, который, вдоволь насосавшись, удовлетворенно растягивается у материнской груди. Это был глубокий сон цветущей жизни, а не безмятежная неподвижность холодной смерти. Кровь, как весенний сок молодого деревца, поднималась к раскрытым пухлым губкам женщины, из которых через равномерные промежутки времени вырывались тёплое, ароматное дыхание и едва уловимый шум, такой, какой слышит ребёнок, когда прижимает к уху раковину, — звук дремлющей жизни.

Груди стояли, словно разбухшие от молока, а торчащие соски, казалось, просили ласк, которые она так любила; все ее тело трепетало от ненасытного желания.

Бёдра её были обнажены, и на густых, кудрявых, агатово-чёрных волосах, покрывающих промежность, застыли жемчужинки молочно-белой росы.

Такое зрелище пробудило бы страстное, непреодолимое желание в самом Иосифе [58], единственном целомудренном еврее, о котором мы когда либо слышали. Однако Телени, опершись на локоть, смотрел на неё с тем отвращением, какое мы испытываем, глядя на кухонный стол, покрытый требухой, объедками и бокалами с остатками вин, подававшихся на банкете, где мы только что досыта наелись.

Он смотрел на нее с презрением, какое мужчина испытывает к женщине, только что доставившей ему удовольствие и унизившей себя и его. Более того, он был к ней несправедлив — он ненавидел её, а не себя.

Я снова почувствовал, что он любит не её, а меня, хотя она заставила его на несколько минут забыть обо мне.

Она, казалось, ощутила на себе его холодный взгляд, вздрогнула и, думая, что спит в постели, попыталась укрыться. Но рука, нащупывающая простыню, схватила и задрала рубашку, таким образом, лишь еще больше раскрывшись. От этого дама проснулась и заметила укоризненный взгляд Телени.

Она испуганно огляделась и попыталась полностью прикрыть своё тело. Затем она обвила рукой шею молодого человека.

«Не смотрите на меня так, — проговорила она. — Неужели я вам так отвратительна? О! Я это вижу. Вы презираете меня. — И её глаза наполнились слезами. — Вы правы. Зачем я поддалась? Зачем я не устояла перед любовью, мучившей меня? Увы! не вы меня, а я вас добивалась. Я за вами ухаживала. И теперь вы чувствуете ко мне лишь отвращение. Это так, скажите мне? Вы любите другую женщину! Нет! Скажите, что это неправда!»

«Это неправда», — искренне ответил Телени.

«Да, но поклянитесь».

«Я уже клялся, по крайней мере, пытался это сделать. Что толку клясться, если вы мне не верите?»

Хотя страсть погасла, Телени было искренне жаль эту красивую молодую женщину, которая, потеряв голову от любви к нему поставила под угрозу само своё существование, чтобы броситься в его объятия.

Разве найдется мужчина, которому бы не льстила любовь высокородной, богатой и красивой женщины, забывшей о том, что она замужем, дабы насладиться несколькими мгновениями блаженства в его объятиях? Ну почему женщины всегда влюбляются в мужчин, которые к ним безразличны?

Телени изо всех сил старался её успокоить, вновь и вновь повторял, что женщины его не интересуют, уверял, что навсегда останется ей верен за ту жертву, что она принесла; но жалость — не любовь, и нежность — не страсть.

Потребности были более чем удовлетворены; её красота потеряла всю свою привлекательность; любовники все целовались и целовались; он вяло водил руками по её телу от задней части шеи до глубокой впадины меж округлых холмов, словно присыпанной снегом, тем самым даря женщине восхитительные ощущения; он ласкал ей груди, сосал и покусывал крохотные выпуклые соски, а его пальцы погружались глубоко в теплую плоть, укрытую под массой черных блестящих волос. Она сгорала, задыхалась, трепетала от наслаждения, а Телени, хотя и выполнял свою работу мастерски, оставался холоден.

«Нет, я вижу, вы не любите меня; это невозможно, чтобы вы — молодой человек…»

Она не закончила фразы. Телени почувствовал ядовитые стрелы её упреков, но остался безучастен, ибо от колкостей фаллос не становится тверже.

Она взяла безжизненный предмет в тонкие пальцы. Она тёрла и мяла его. Она даже катала его меж нежных ладоней. Но он был как кусок теста. Она вздохнула так жалобно, как, должно быть, в подобных случаях вздыхала любовница Овидия [59]. И дама поступила так, как много веков назад поступала та женщина. Она наклонилась, взяла кончик вялой плоти губами — этот мясистый кончик, похожий на крохотный абрикос, округлый, сочный и сладкий. Скоро он весь оказался у неё во рту. Она сосала его с таким явным удовольствием, как будто была изголодавшимся ребенком, припавшим к груди кормилицы. Когда он двигался внутрь и обратно, она искусно щекотала языком крайнюю плоть, касалась нёбом крохотных губ.

Фаллос хотя и сделался несколько тверже, но оставался мягким и вялым.

Знаете, наши невежественные предки пользовались способом, называемым nouer les aiguillettes [60], - то есть сделать мужчину неспособным выполнять приятную работу, предназначенную ему природой. Мы, просвещенное поколение, отбросили столь грубые суеверия, и все же наши невежественные предки были иногда правы.

— Что?! Уж не хотите ли вы сказать, что верите в такую глупость?

— Может быть, это и глупость, как вы говорите, однако это факт. Загипнотизируйте человека, и увидите, можете вы иметь над ним власть или нет.

— Но вы же не гипнотизировали Телени?

— Нет, но мы были связаны каким-то таинственным духовным родством.

В тот момент я чувствовал тайный стыд за Телени. Будучи неспособной понять ход его мыслей, женщина, казалось, смотрела на него как на молодого петуха, который, громко прокричав раз или два на рассвете, сорвал голос и теперь издавал лишь слабые, хриплые, кудахтающие звуки.

Более того, я сочувствовал этой женщине; я думал о том, как разочарован был бы я, окажись на её месте. И я вздыхал, чуть слышно повторяя: «Если бы только я был на её месте».

Столь яркий образ, возникший в моей голове, тут же отразился в мозгу Рене, и он подумал: а что, если бы вместо губ этой дамы перед ним были мои губы… и его фаллос сразу же стал твёрдым и пробудился к жизни; головка разбухла от крови; это была не просто эрекция, он едва не изверг семя. Графиня — а дама была графиней — сама удивилась этой внезапной перемене и остановилась, обретя желание. Она знала, что «Depasser le but, c’est manquer la chose» [61]

Телени же стал опасаться, что, если лицо любовницы будет у него перед глазами, мой образ совершенно рассеется, и тогда, как бы красива она ни была, он не сможет выполнить работу до конца. Он начал с того, что стал покрывать ее поцелуями, а затем ловко перевернул. Она поддалась, не понимая, что от нее требуется. Он согнул её послушное тело и поставил её на колени, так что она явила собой прекрасное зрелище.

Это великолепная картина возбудила Рене до такой степени, что до той поры вялое орудие предстало во всей своей величине и твердости и в страстном порыве подпрыгнуло так, что ударилось о пупок.

На мгновение Рене захотелось ввести его в крохотное отверстие, которое если не является источником жизни, то наверняка — источником наслаждения; но он воздержался. Он даже устоял перед искушением поцеловать его или вонзить в него язык. Вместо этого он склонился над женщиной и, расположившись меж ее ног, попытался просунуть головку между разбухших от трения губ.

Как ни широко были раздвинуты её ноги, из-за массы густых волос, покрывавших губы, мужчине сначала пришлось раскрыть их пальцами, потому что мелкие завитки спутались, словно хотели преградить вход. Разобрав волосы, он надавил своим орудием, но сухая распухшая плоть не впускала его. Клитор оказался прижатым и заплясал от восторга. Телени взял его в руку и стал нежно и ласково потирать и похлопывать у верхнего края губ.

Дама затрепетала и принялась с наслаждением тереть себя, стонать, истерично всхлипывать. И когда любовник ощутил, что омыт восхитительными слезами, он глубоко вонзил своё орудие, крепко обхватив даму за шею. После нескольких сильных толчков ему удалось ввести весь жезл до основания, и он проник в самый отдаленный тайник её чрева настолько глубоко, что женщина почувствовала сладостную боль, когда он коснулся шейки матки.

Следующие десять минут, — которые показались ей вечностью, — она продолжала пыхтеть, трястись, задыхаться, стонать визжать, орать, смеяться и плакать в припадке безумного восторга: «О! О! Я чувствую его! Еще… еще… быстрее… быстрее. Да! Вот так! Хватит! Все!»

Но любовник её не слушал и продолжал погружаться и выходить из неё со все возрастающей мощью. Она молила его остановиться, но, поняв тщетность своих просьб, снова начала двигаться с удвоенной энергией…

Поскольку она стояла к нему a retro [62], все его мысли сосредоточились на мне; узкий проход, стиснувший его пенис, и приятное возбуждение от прикосновения к шейке матки давали ему такие невыразимые ощущения, что он удвоил силу толчков и вонзал свое твёрдое орудие с такой мощью, от которой хрупкая женщина сотрясалась под его ударами. Она едва удерживала равновесие под напором грубой силы. Но вдруг шлюзы семявыводящих каналов открылись, и Рене излил струю кипящей жидкости в глубинный тайник её чрева.

Настал момент исступления. Все мускулы женщины принялись сокращаться, сжимая и поглощая его страстно и жадно; и после нескольких коротких спазмов оба упали без чувств, всё еще не разъединившись.

— Так заканчивается Послание!

— Не совсем так, ибо девять месяцев спустя графиня родила прелестного мальчика…

— Который, разумеется, был похож на отца? Разве не все дети похожи на своих отцов?

— И все же этот ребенок не был похож ни на графиню, ни на Телени.

— Тогда на кого же, черт возьми, он был похож?

— На меня.

— Вздор!

— Как вам угодно. Но в любом случае старая развалина граф очень гордится своим сыном; он обнаружил явное сходство между своим единственным наследником и портретом одного из предков. Он всегда указывает своим гостям на этот атавизм. Говорят, что, когда он с самодовольным видом начинает со знанием дела распространяться по этому поводу, графиня пожимает плечами и презрительно поджимает губы, словно она в этом не уверена.

— Вы не рассказали мне, когда же вы с Телени встретились и как произошла ваша встреча.

— Имейте немного терпения, и вы всё узнаете. Вы понимаете сами, что, увидев, как на рассвете графиня выходит из его дома, переполненная ощущениями и эмоциями, я захотел избавиться от своей преступной страсти.

Иногда мне даже удавалось убедить себя, что Рене мне безразличен. Но как только я начинал думать, что любовь прошла, ему стоило лишь посмотреть на меня, и она захлёстывала меня с ещё большей силой, наполняя сердце и лишая рассудка. Я не находил покоя ни днем, ни ночью.

Тогда я решил не видеть его больше и не ходить на его концерты. Но решения влюблённых — как апрельский дождь, и в последний момент незначительного предлога бывало достаточно, чтобы я дрогнул и передумал.

Кроме того, я беспокоился, не встречается ли он и не проводит ли ночи с графиней или с кем-то еще.

— И что же, её визиты повторялись?

— Нет. Неожиданно вернулся граф, и они с графиней отправились в Ниццу.

Однако вскоре я увидел — я всегда был на страже, — как Телени выходит из театра с Брайанкортом. В этом не было ничего странного. Они шли под руку по направлению к квартире Телени.

Я плёлся следом за ними, держась на некотором расстоянии. Я ревновал к графине, но к Брайанкорту я ревновал в десять раз сильнее.

«Если он собирается проводить каждую ночь с новым любовником или любовницей, — думал я, — тогда зачем он говорил мне, что его сердце тоскует по мне?»

И все же в глубине души я был уверен, что он любит меня, что все другие романы — каприз, что его чувства ко мне — нечто большее, чем влечение плоти, что это настоящая, идущая от сердца, искренняя любовь.

Подойдя к дверям дома Телени, молодые люди остановились и стали разговаривать.

Улица была безлюдна. Лишь время от времени появляли запоздалые прохожие, сонно тащившиеся домой. Я остановился на углу и сделал вид, что читаю объявление; на самом деле наблюдал за двумя молодыми людьми.

Вдруг мне показалось, что они прощаются, ибо я увидел, к Брайанкорт протянул обе руки и схватил руки Телени. Я задрожал от радости. «Все же я был несправедлив к Брайанкорту, мелькнула у меня мысль, — разве все мужчины и женщины должны быть влюблены в пианиста?»

Однако моя радость длилась недолго: Брайанкорт притянул Телени к себе, и их губы встретились в долгом поцелуе — поцелуе, от которого мне было больно и горько. Затем дверь дома Телени отворилась, и молодые люди, перекинувшись несколькими словами, вошли внутрь.

Когда я увидел, что они скрылись за дверью, слезы ярости, боли, разочарования хлынули из моих глаз. Я скрежетал зубами, я до крови кусал губы, я топал ногами; я ринулся бежать как безумный, остановился на мгновение перед закрытой дверью и принялся барабанить по бесчувственному дереву, дабы выплеснуть гнев. Наконец услышал шаги и пошел прочь. Полночи я бродил по улицам и на рассвете, измученный морально и физически, вернулся домой.

— А ваша мать?

— Матери тогда не было в городе. Она была… но о её приключениях я расскажу вам как-нибудь в другой раз — уверяю вас, они того стоят.

Наутро я твердо решил больше не ходить на концерты Телени, не следовать за ним по пятам, забыть его совершенно. Мне следовало уехать из города, но я полагал, что нашел иное средство избавления от этой ужасной страсти.

Наша горничная недавно вышла замуж, и моя мать — по каким-то своим резонам — взяла себе в услужение деревенскую девчонку лет шестнадцати или около того, которая, как ни странно, выглядела моложе своих лет, ибо деревенские девушки обычно выглядят гораздо старше своего настоящего возраста. Хотя я не считал ее красивой, её обаяние, казалось, покорило всех. Не скажу, что в ней было нечто деревенское, ибо это сразу же вызовет у вас смутные ассоциации с чем-то неуклюжим и нескладным; она же была быстрой, как воробей, и грациозной, как котёнок; но она была полна сельской свежести, я бы даже сказал, сладости, как клубника или малина, что растет в мшистых чащах.

Глядя на неё в городском наряде, вам всегда казалось, что вы когда-то видели её в ярком тряпье с красной косынкой на плечах; в ней была грация неприрученной косули, которая стоит под ветвистым зелёным деревом, окруженная кустами шиповника и ржавой розы и готовая умчаться прочь при малейшем шорохе.

Она была гибка и проворна, как мальчишка, и её вполне можно было бы принять за мальчика, если бы не многообещающая округлая упругая грудь, выпирающая под платьем.

Хотя девушка, казалось, знала, что ни одно её движение не остается незамеченным, однако не только не обращала внимания на восторги, но даже и сердилась, если кто-нибудь выражал их вслух или жестами.

Горе бедняге, не умевшему сдерживать чувства; очень скоро девушка давала ему понять, что у прекрасного свежего шиповника есть и острые шипы.

Из всех окружавших её мужчин я был единственным, кто не обращал на неё ни малейшего внимания. Как и все женщины, она не вызывала во мне никаких чувств. Так что я был единственным мужчиной, который ей нравился. Тем не менее ее кошачья грация, мальчишеские повадки, придающие ей сходство с Ганимедом [63], были мне приятны, и, хотя я прекрасно знал, что не испытываю к ней ни любви, ни даже интереса, все же я надеялся, что смогу относиться к ней хорошо и, может быть, даже с нежностью. Будь у меня к ней хотя бы влечение, думаю, я зашел бы так далеко, что женился бы на ней; это было бы лучше, чем стать содомитом и иметь неверного любовника, которому нет до меня дела.

«Разве не могу я испытать с ней хоть малого удовольствия, — спрашивал я себя, — только чтобы успокоить чувства и убаюкать воспалённый мозг?»

И всё же какое из двух зол было большим: соблазнить бедную девушку, тем самым разрушив её жизнь и сделав её матерьо несчастного ребёнка, или поддаться страсти, уничтожающей и тело, и душу?

Наше благородное общество закрывает глаза на первый грешок и содрогается от ужаса, узнав о втором. А поскольку это общество состоит из людей благородных, то, полагаю, благородные люди, составляющие наше добродетельное общество, правы. Какие у них основания так думать, я не знаю.

Я был истерзан, и жизнь казалась невыносимой. Больше так жить я не мог.

Усталый и измученный бессонной ночью, разгорячённый от переживаний и абсента, я вернулся домой, принял холодную ванну, оделся и позвал девушку в свою комнату.

Увидев мое изнурённое, бледное лицо, ввалившиеся глаза, она пристально на меня посмотрела и произнесла: «Вы больны, сэр?»

«Да, мне нездоровится».

«А где вы были ночью?»

«Где я был?» — спросил я с презрением.

«Да; вы не пришли домой», — сказала она с вызовом.

В ответ я нервно рассмеялся.

Я понимал, что такую натуру, как она, нужно подчинять себе сразу, а не приручать постепенно. Я схватил её в объятья и прижался губами к её губам. Она попыталась высвободиться, и сделала это скорее как беззащитная птичка, хлопающая крыльями, чем как кошка, выпускающая коготки из бархатистых лапок.

Она извивалась в моих руках и при этом тёрлась грудями о мою грудь, а бёдрами — о мои ноги. Но я продолжал держать её в тисках; я целовал её, прижимался пылающими губами к ее губам, вдыхая её свежее, здоровое дыхание.

В первый раз в жизни её целовали в губы, и, как она сказал мне потом, это ощущение привело в трепет всё её тело, словно по нему пропустили сильный электрический ток.

Я и сам видел, что у неё кружилась голова и перед глазами всё плыло от возбуждения, которое мои поцелуи вызывали в её нервах

Когда я хотел засунуть ей в рот свой язык, её девичья скромность взбунтовалась; девушка сопротивлялась и ни за что не хотела его впустить. Потом она говорила, что ей показалось, что в рот засунули кусок раскалённого железа, и у неё было ощущение, как будто она совершает ужаснейшее преступление.

«Нет, нет, закричала она, вы меня задушите! Вы меня убьёте, отпустите меня, мне трудно дышать, отпустите, или я позову на помощь!»

Но я был настойчив, и вскоре мой язык по самый корень оказался у неё во рту. Я поднял её на руки — она была легка как пёрышко — и положил на кровать. Тогда трепещущая птичка из беззащитной голубки превратилась в когтистого остроклювого сокола, который дрался изо всех сил, царапал и кусал меня за руки, угрожал выцарапать мне глаза и колотил меня, что было мочи.

Ничто не стимулирует удовольствие больше, чем сопротивление. Кратковременная борьба, несколько обжигающих шлепков и пощёчин воспламенят любого мужчину, так же как хорошая порка разогреет кровь лучше, чем любой афродизиак, даже в немощном старике.

Борьба возбудила девушку столь же сильно, как меня, и всё же как только я повалил её на кровать, она тотчас кубарем скатилась на пол; но я был готов к её уловкам и тут же оказался сверху. Однако она выскользнула из-под меня как угорь и одним прыжком очутилась у двери. Но дверь была заперта.

Произошла еще одна драка; теперь я твёрдо решил овладеть девушкой. Будь она покорна, я велел бы ей уйти, но сопротивление сделало её желанной.

Я сжал её в объятиях. Она извивалась и пыхтела, и все наши члены тесно соприкасались друг с другом. Я просунул ногу меж её бёдер; наши руки переплелись, а её груди трепетали и бились о мою грудь. Все это время она осыпала меня ударами, и каждый, казалось, воспламенял и её, и меня.

Я сбросил сюртук. Пуговицы на жилете и брюках еле держались, воротник рубашки оторвался, сама рубашка превратилась в лохмотья, руки были исцарапаны в кровь. Глаза девушки блестели как у рыси, губы налились похотью, теперь она сопротивлялась не ради защиты своей девственности, а ради удовольствия, которое доставляла ей борьба.

Я прижался губами к её рту и почувствовал, как всё девичье тело задрожало от восторга, и даже на мгновение — но только на мгновение — я ощутил, как самый кончик её языка проник мне в рот, и она словно обезумела от наслаждения. Она была похожа на менаду при первом посвящении.

Я действительно возжелал её, но мне было жаль принести её на алтарь любви так сразу, ибо эту милую игру стоило повторить.

Я снова поднял девушку на руки и положил на кровать. Как она была прелестна! Ее пышные, волнистые, растрепавшиеся в борьбе волосы локонами разметались по подушкам. Чёрные весёлые глаза с короткими, но густыми ресницами горели фосфоресцирующим огнем, пылающее лицо было забрызгано моей кровью, раскрытые трепещущие губы возродили бы к жизни даже вялый фаллос старого дряхлого monsignore [64].

Я прижал её к кровати и несколько минут любовался ею. Казалось, это девушку раздражало, и она ещё раз попыталась высвободиться.

Крючки и петли на её платье оторвались, и сквозь вырез проглянула нежная плоть, позолоченная палящим солнцем жатвы, и две округлые груди; а вы ведь знаете, насколько эта мимолетная картина привлекательнее демонстрации всей той плоти, что выставляется на балах, в театрах и в борделях!

Я разорвал все преграды. Я сунул одну руку ей за пазуху, а второй попытался проникнуть под платье, но юбки так плотно обмотали бёдра, а бёдра были столь плотно сжаты, что раздвинуть их было невозможно.

После множества сдавленных криков, больше похожих на крики раненой птицы, после множества рывков и толчков с моей стороны и царапанья и кусанья — с её, моя рука наконец добралась до обнажённых колен и скользнула вверх по бёдрам. Ноги были не полными, но плотными и мускулистыми, как у акробата. Рука проникла в то место, где ноги соединялись, и наконец я нащупал редкий пушок, покрывавший холм Венеры.

Бесполезно было и пытаться ввести указательный палец меж губ. Я слегка погладил девушку. Она пронзительно кричала и просила пощады. Губы внизу немного раскрылись. Я попытался ввести палец.

«Мне больно; вы меня царапаете!» — кричала она.

В конце концов, её ноги разжались, я задрал ей платье, и она залилась слезами — слезами страха, стыда и досады.

Мой палец замер. Убирая его, я почувствовал, что он тоже орошен слезами, слезами вовсе не горькими.

«Ну что ты, не бойся!» — сказал я, обхватив её голову руками и осыпая её поцелуями, — Это была шутка. Я не хотел тебя обидеть. Ну вот, ты можешь встать. Можешь уйти, если хочешь, Я не стану удерживать тебя против воли».

И я просунул руку меж её грудей и стал пощипывать крохотные соски, размером не крупнее сочной, сладкой дикой земляники, которой веяло от девушки. Она задрожала от волнения и восторга.

«Нет, — проговорила она, даже не пытаясь встать, — я в вашей власти. Можете делать со мной, что хотите. Больше я не могу сдерживаться. Но помните, если вы меня погубите, я убью себя».

Когда она это говорила, глаза её светились такой искренностью, что я вздрогнул и отпустил ее. Разве я смог бы простить себе, если бы из-за меня она покончила с собой?

Однако бедная девушка смотрела на меня с такой нежностью и страстью, что было ясно — она не могла бороться со всепожирающим огнём, охватившим ее. Разве не было моим долгом дать ей испытать тот иступленный восторг, то блаженство, которого она жаждала отведать?

«Клянусь тебе, что не обижу тебя, сказал я. — Не бойся и не кричи».

Я поднял её грубую льняную рубашку и заметил крошечную щель между двух коралловых губ, оттенённых мягким, шелковистым чёрным пушком. Их цвет, блеск и свежесть придавали им сходство с раковинами, которых так много на берегах Востока.

Ни прелести Леды, заставившие Юпитера обернуться лебедем, ни красы Данаи, раздвинувшей бедра, чтобы принять в глубины чрева горячий золотой дождь, не могли быть соблазнительнее губ этой девушки.

Повинуясь законам собственной внутренней жизни, они раскрылись, обнажив крошечную ягодку, спелую и сочную, — каплю росы, окрасившуюся багрянцем меж алых лепестков распускающейся розы.

Я на секунду прижал её языком, и девушка забилась в иступлённых конвульсиях от жгучего удовольствия, о котором даже и не мечтала. Через мгновение мы вновь были в объятиях друг друга.

«О Камиль, — проговорила она, — вы не знаете, как я вас я люблю!»

Она ждала ответа. Я закрыл ей рот поцелуем.

«Ну, скажите же мне. Вы любите меня? Вы можете любить меня хоть чуть-чуть?»

«Да», — произнес я еле слышно, ибо даже в такой момент мне трудно было заставить себя солгать.

С секунду она смотрела на меня.

«Нет, вы меня не любите».

«Но почему?»

«Не знаю. Я чувствую, что совсем вам безразлична. Скажите, разве это не так?»

«Ну, если ты так думаешь, как я могу убедить тебя в обратном?»

«Я не прошу вас на мне жениться. Я ни за что бы не стала ничьей содержанкой, но если вы действительно меня любите…» Она не закончила фразы.

«И что тогда?»

«Неужели вы не понимаете!» Она спрятала лицо у меня за ухом и еще крепче прижалась ко мне.

«Нет».

«Ну, если вы меня любите, я — ваша». И что мне было делать?

Я не хотел овладевать девушкой, которая предлагала себя столь безоговорочно, но разве не глупо было бы отпустить её, не удовлетворив её страсть и моё желание?

— Да, к тому же все эти разговоры о самоубийстве — полная чепуха.

— Не такая уж чепуха.

— Ладно-ладно, что же вы сделали?

— Я? Пошел на компромисс.

Целуя, я уложил её на бок, раздвинул крошечные губки и вдавил кончик фаллоса меж ними. Они раскрылись, и мало-помалу внутрь вошла часть головки, а потом и вся головка целиком.

Я мягко нажал, но фаллос, казалось, был зажат со всех сторон, а впереди он натолкнулся на непреодолимую преграду. Как бывает при вбивании гвоздя в стену, когда острие упирается в камень, и, если упорно стучать молотком, затупляется конец, а затем гнётся сам гвоздь, так и моё орудие при сильном надавливании сминалось и гнулось. Я корчился в поисках выхода из этого тупика.

Девушка застонала, но скорее от боли, нежели от удовольствия. Я чувствовал себя так, словно двигался ощупью в темноте; я сделал ещё один толчок, но мой таран лишь ещё больше расплющил головку об эту твердыню. Я стал подумывать, не лучше ли было положить девушку на спину и пробить себе дорогу настоящим боевым порядком, но, отступая, я почувствовал, что вот-вот кончу — нет, не вот-вот, а прямо сейчас, ибо я залил её всю густой животворной жидкостью. Бедняжка, она ничего не почувствовала, а если почувствовала, то совсем немного; я же, пережив нервное расстройство, истощенный ночным рысканием по улицам, без сил упал подле неё. С минуту девушка смотрела на меня, затем вскочила, как кошка, схватила выпавший из моего карман ключ и одним прыжком оказалась за дверью.

Я был слишком измучен, чтобы бежать за ней, и через несколько секунд крепко заснул. Впервые за долгое время я погрузился в глубокий, безмятежный сон.

Несколько следующих дней я пребывал в относительном спокойствии. Я даже перестал ходить на концерты Рене и посещать его излюбленные места. Я уже начал думать, что через некоторое время смогу относиться к нему безразлично, а потом и вовсе забуду его.

Я так жаждал, так неистово стремился немедленно стереть его из памяти, что само мое страстное желание мешало мне добиться цели. Я так боялся, что не смогу его забыть, что сам этот страх рождал его образ в моей душе.

— А ваша девушка?

— Если не ошибаюсь, она чувствовала ко мне то же, что я чувствовал к Телени. Она сочла своим святым долгом избегать меня и даже пыталась презирать, ненавидеть меня, но это ей не удавалось

— Ненавидеть? Но за что же?

— Кажется, она понимала, что если и оставалась всё ещё девственницей, то только потому, что я был к ней равнодушен. Я испытал с ней некое удовольствие, и мне этого было более чем достаточно.

Влюбись я в неё и лиши её девственности, она бы лишь ещё больше полюбила меня за ту муку, которую я ей причинил.

Когда я спросил её, неужели она не благодарна мне зато, что пощадил её девственность, она просто ответила: «Нет!» — и это было весьма решительное «нет».

«К тому же, — добавила она, — вы ничего не сделали просто потому, что не могли ничего сделать».

«Я не мог?»

«Нет».

Вновь началась борьба. Она снова оказалась в моих объятиях, и мы дрались как два боксера-профессионала — с той же ожесточенностью, но с несомненно меньшим мастерством. Она была мускулистой чертовкой; её никак нельзя было назвать слабой. Кроме того, она начала понимать, какую пикантность победе придает борьба.

Я наслаждался ощущением её трепещущего тела; и, хотя она мечтала отдаться мне, я с большим трудом сумел наконец поцеловать её в губы.

Мне стоило немалых усилий уложить её на кровать и засунуть свою голову ей под юбки.

Женщины — глупые создания, напичканные нелепыми предрассудками; эта неискушенная деревенская девчонка сочла честь, которую я собирался оказать ее половому органу, чем-то вроде содомии.

Она называла меня грязным животным, свиньей и прочими приятными эпитетами. Она корчилась и извивалась, пыталась ускользнуть от меня, таким образом лишь усиливая свое удовольствие.

В конце концов она так зажала мою голову меж бедер и с такой силой надавила на неё обеими руками, что, даже если бы я захотел убрать язык от её пылающих губ, мне пришлось бы весьма постараться.

Однако же я остался там и продолжал щекотать и лизать маленький клитор, пока он не начал молить о пощаде и пока его слёзы не убедили её в том, что этим наслаждением нельзя пренебрегать; я понял, что это единственный способ убедить женщину.

Когда вся внутренняя поверхность была обильно умащена моим языком и увлажнена потоками жгучего наслаждения, кода девушка вкусила иступленного восторга, который девственницы могут дарить друг другу, не причиняя боли и не нарушая печати невинности, её удовольствие заставило моего петушка громко закукарекать. Я высвободил его из мрачной темницы и загнал в тёмную пещеру.

Мой клотик весело вошел внутрь, но вдруг остановился. Следующий мощный толчок принёс мне больше боли, нежели наслаждения, ибо сопротивление оказалось столь сильным, что мой поршень едва не сломался. Узкие упругие стенки вагины растянулись и стиснули его, словно тугая перчатка, но гименальная ткань не порвалась.

Я спрашивал себя, зачем глупая природа соорудила такую преграду на пути наслаждения? для того ли, чтобы самовлюблённый жених думал, что он является первооткрывателем неизведанных земель? Но неужели он не знает, как искусно акушерки чинят замки, открытые адюльтерными ключами? Или для того, чтобы сделать из этого религиозную церемонию и позволить сорвать этот бутон какому-нибудь святому отцу, что давно уж стало одной из множества привилегий духовенства?

Бедная девушка чувствовала себя так, как будто в неё вонзили нож, и всё же она не кричала и не стонала, хотя глаза были полны слез.

Ещё толчок, ещё одно усилие — и завеса храма [65] разодралась бы надвое. Но я вовремя остановился.

«Мне можно взять тебя или нет?»

«Вы уже меня погубили», — ответила она тихо.

«Ещё нет. Ты всё ещё девственница — я ведь не негодяй. Просто скажи, можно мне взять тебя или нет?»

«Если вы меня любите, я — ваша, но если вы делаете это только для минутного удовольствия… хотя делайте что угодно, но клянусь, что убью себя, если вы меня не любите».

«Так всегда говорят, но никогда не делают».

«Увидите».

Я вынул фаллос из пещеры, но, перед тем как позволить девушке подняться, нежно пощекотал её кончиком, даря огромное наслаждение за ту боль, что причинил ей.

«Так мне можно было взять тебя или нет?» — спросил я.

«Дурак», — по-змеиному прошипела она и, выскользнув из моих объятий, скрылась.

«Подожди, в следующий раз ты узнаешь, кто дурнее», — отозвался я, но она меня уже не слышала.

— Должен признать, вы вели себя как новичок. Полагаю, однако, в следующий раз вы взяли реванш.

— Мой реванш — если это можно так назвать — был ужасен.

Наш кучер, молодой, крепкий, широкоплечий и мускулистый малый, который прежде тратил свою любовь на лошадей, влюбился в эту девушку, тонкую, как веточка падуба.

Он всеми способами честно пытался ухаживать за ней. Его прежняя сдержанность и новорожденная страсть смягчили всё, что было в нём грубого. Он засыпал девушку цветами, лентам и всякими безделушками, но она с презрением отвергала все его подарки.

Однажды он сделал ей предложение. Он дошел до того, что решил подарить ей дом и клочок земли, имевшиеся у него в деревне.

Она изводила его своим презрением и тем, что воспринимала его любовь как оскорбление. В его глазах было непреодолимое желание, в её глазах — пустота.

Доведённый до бешенства её безразличием, он силой попытался получить то, чего не мог добиться любовью, и был вынужден признать, что прекрасный пол не всегда слаб.

После неудавшейся попытки девушка стала мучить его еще сильнее. Встречая его, она прижимала ноготь большого пальца к верхним зубам и производила слабый щелчок.

Кухарка, питавшая тайную любовь к этому сильному, мускулистому молодцу, и, видимо, подозревавшая, что между девушкой и мной что-то есть, очевидно, сообщила ему о своих догадках и тем самым вызвала в нем необузданньий приступ ревности.

Уязвленный до глубины души, парень едва ли понимал, чего в нём больше — любви или ненависти, и нимало не заботился о том, что с ним станется, лишь бы удовлетворить свою страсть. Нежность, пробужденная в нём любовью, отступила перед сексуальной энергией самца.

Он тайно проник к девушке в комнату — а может быть, его провела кухарка — и укрылся за старой ширмой, которую убрали туда вместе с другим хламом.

Он намеревался оставаться в укрытии до тех пор, пока она не заснет, а потом забраться к ней в постель и, nolens volens [66], провести с ней ночь.

Прождав в смертельном беспокойстве некоторое время — ибо каждая минута казалась ему часом, — он наконец её увидел.

Войдя в комнату, девушка закрыла дверь на ключ. От радости парень задрожал всем телом: во-первых, она явно никого не ждала и, во-вторых, была теперь в его власти.

Он всё прекрасно видел сквозь две дыры, проделанные им в ширме. Девушка готовилась ко сну: распустила волосы и вновь завязала их слабым узлом; сняла платье, корсет, юбки и всё нижнее бельё, оставшись в одной рубашке. Затем с глубоким вздохом она взяла четки и стала молиться. Он сам был человеком религиозным и с радостью начал бы повторять за ней слова молитвы, но, как ни пытался, не смог пробормотать и нескольких слов — все его мысли были заняты девушкой.

Полная луна заливала комнату мягким светом, который падал на обнаженные руки девушки, на округлые плечи и маленькие холмики грудей, раскрашивая их во все оттенки опала и придавая им атласный блеск и янтарное сияние. Льняная рубашка складками струилась по её телу с мягкостью фланели.

Охваченный благоговейным страхом, парень не шевелился; он не сводил с неё глаз, сдерживая хриплое разгорячённое дыхание и глядя на неё с той неотступной напряженностью, с какой кошка наблюдает за мышкой или охотник- за дичью. Он весь, казалось, превратился в зрение.

И вот девушка закончила молитву, перекрестилась и встала с колен. Подняв правую ногу, чтобы взобраться на довольно высокую кровать, она продемонстрировала кучеру стройные, красивые ноги, маленькие, но округлые ягодицы, а наклонившись и поставив колено на кровать, — нижнюю часть широко раскрытых губ.

Однако кучеру некогда было их рассматривать. Одним кошачьим прыжком он оказался на девушке. Она лишь слабо вскрикнула, но он уже сгрёб её в объятия.

«Отпусти! Отпусти! Или я позову на помощь».

«Зови сколько хочешь, милая. Никто не сможет помочь тебе раньше, чем ты станешь моей, и, клянусь девой Марией, я не уйду из этой комнаты, пока не натешусь тобой. Если этот boure [67] может тобой пользоваться, то и я буду. Если же он этого ещё не сделал, — что ж, в конце концов лучше быть женой бедняка, чем шлюхой богача; а уж ты-то знаешь, хочу я на тебе жениться или нет.

Говоря это и сжимая её одной рукой, словно тисками, другой рукой он пытался повернуть её голову к себе [68], чтобы добраться до губ, но, увидев, что это не удается, повалил девушку на кровать. Держа её за шею сзади, он просунул вторую руку ей между ног и сжал её промежность своей сильной ладонью.

Приготовившись заранее, он забрался меж её раздвинутых ног и начал вдавливать свое орудие в нижнюю часть полураскрытых губ.

После моей попытки они были распухшими и сухими, и большой набухший фаллос соскользнул и уткнулся в верхний угол. Как сгибающаяся под тяжестью пыльцы тычинка от поцелуя лишающего девственности ветерка разбрасывает свою ношу на раскрытые яичники, так набухший, переполненный фаллос, едва коснувшись крошечного клитора, выпустил струю молодого семени не только на него, но обрызгал и всё вокруг. Девушка почувствовала, что её живот и бёдра залиты тёплой жидкостью, и ей показалось, что жидкость обжигает, словно жгучий едкий яд. Она скорчилась, словно от боли.

Но чем сильнее девушка сопротивлялась, тем большее удовольствие испытывал парень; о восторге говорили его стоны и хрипы, которые, казалось, поднимались к горлу от самого паха. Он на минуту остановился, но его орган не утратил ни силы, ни твёрдости. Брыкания девицы лишь сильнее распалили его. Положив огромную руку ей между ног, он приподнял её повыше и, грубо прижимая к кровати, вдавил мясистую головку. Губы, залитые скользкой жидкостью, легко раскрылись.

Теперь это едва ли был вопрос дарения и получения наслаждения. Это была та дикая, всепоглощающая страсть, какую самец проявляет во время обладания самкой. Вы можете убить его, но он не выпустит добычу из лап. Парень прорывался со всей мощью грузного быка. Одно усилие — и головка оказалась меж губ, еще одно — и внутрь вонзилась половина ствола, но тут же была остановлена всё ещё целой, хотя и сильно растянутой девственной плёвой. Почувствовав препятствие у входа в вагину, он возликовал и восторженно осыпал голову девушки поцелуями. «Ты моя, — кричал он радостно, — моя до смерти, моя во веки веков».

Девушка, должно быть, сравнила его дикий восторг с моим холодным безразличием и всё же попыталась закричать, но он закрыл её рот рукой. Девушка укусила его, но он этого не заметил. Не обращая внимания на боль, которую причинял ей, не замечая перегрузки, которую вынужден был выдерживать пленник, заключенный в узкой клетке, парень со всей силой сжал девушку и с последним мощным толчком не только проник в вульву, но прошёл сквозь нее. Столь прочная плёва бедной девушки разорвалась, фаллос вошёл глубоко в вагину и скользнул к шейке матки.

Девушка издала громкий, пронзительный крик, крик боли и страдания, который в тишине ночи разнесся по всему дому. Не обращая внимания на шум, вызванный в доме девичьими криками, не замечая хлещущей крови, кучер восторженно погружал и вынимал свое копье в рану, и его стоны наслаждения смешивались с её жалобными рыданиями.

Наконец он вынул свое гибкое орудие. Девушка была свободна, но лишилась чувств.

Я поднимался по лестнице, когда услышал крик. Хотя я не думал о бедняжке, мне сразу же показалось, что это её голос. Я взлетел по лестнице, бросился в квартиру и в коридоре натолкнулся на бледную, трясущуюся кухарку.

«Где Кэтрин?»

«У себя в комнате, н-наверно».

«Тогда кто кричал?»

«Я… я не знаю. Может быть, она».

«Так почему же ты не пришла ей на помощь?»

«Дверь заперта», — произнесла кухарка с ужасом.

Я кинулся к двери и навалился на неё всем своим весом. «Кэтрин, открой! Что случилось?»

Услышав мой голос, бедняжка пришла в себя. Еще одним мощным ударом я сломал замок. Дверь распахнулась.

У меня хватило времени, чтобы увидеть девушку в запачканной кровью рубашке. Распущенные волосы растрепались. Глаза горели бешеным огнем. Лицо исказили боль, стыд и безумие. Она была похожа на Кассандру, изнасилованную воинами Аякса [69].

Она стояла у окна. Её взгляд с кучера переместился на меня, полный ненависти и презрения.

Теперь она узнала, что такое любовь мужчины. Девушка бросилась к окну. Я побежал к ней, но она меня опередила и выпрыгнула из окна. Ни я, ни кучер не успели ей помешать. Хотя я схватил её за край рубашки, одежда порвалась под весом тела, и я остался с клочком в руке.

Мы услышали глухой удар, крик, несколько стонов, потом тишина.

Девушка оказалась верна своему слову.

Ужасное самоубийство служанки не выходило у меня из головы несколько дней и после еще некоторое время мучило и беспокоило меня. Я не был казуистом и потому задавался вопросом, не было ли и моей вины в том, что девушка совершила столь безрассудный поступок; я пытался хоть как-то компенсировать несчастье кучера и делал все, что мог, чтобы вытащить его из беды. Кроме того, я привязался к этой девушке и действительно старался полюбить ее, так что эта смерть сильно меня расстроила.

Мой управляющий, — скорее это он распоряжался мною, а не я — им, — заметив, как расшатались мои нервы, убедил меня отправиться в короткую деловую поездку, которую иначе ему бы пришлось предпринять самому.

Все эти обстоятельства принудили меня перестать думать о Телени, который в последнее время полностью завладел моими мыслями. Посему я заключил, что совершенно забыл его, и уже поздравлял себя с победой над страстью, заставившей меня презирать себя самого.

Вернувшись домой, я не только сторонился его, но даже старался пропускать упоминания его имени в газетах; более того, если я видел его на уличных афишах, то отворачивался, хотя это имя сильно притягивало меня, настолько я боялся подпасть под его чары. Но долго ли я мог избегать его? Разве не свела бы нас снова малейшая случайность? И что тогда?…

Я убеждал себя, что его власть надо мной исчезла и что он не сможет обрести ее вновь. Дабы удвоить свою уверенность, я решил при первой же встрече с ним сделать вид, что с ним не знаком. Кроме того, я надеялся, что он уедет из города, если не навсегда, то хотя бы на некоторое время.

Вскоре после моего возвращения мы с матерью отправились в театр. Мы сидели в ложе, как вдруг дверь отворилась и в проёме появился Телени.

Увидев его, я ощутил, как побледнел, а затем зарделся; ноги мои подкосились, сердце заколотилось с такой оглушительной силой, что грудь готова была разорваться. На мгновение я почувствовал, что все мои благие намерения пошли прахом, но тут же возненавидел себя за слабость и, схватив шляпу и едва поклонившись молодому человеку, выбежал из ложи, словно безумный, предоставив матери извиняться за мое странное поведение. Не успел я выскочить из ложи, как меня потянуло обратно, и я едва не вернулся, чтобы молить о прощении. Только стыд помешал мне сделать это.

Когда я вернулся, мать с досадой и удивлением спросила, почему я был так груб с музыкантом, которого все радушно принимают и высоко ценят.

«Если не ошибаюсь, два месяца назад вряд ли кто-то мог с ним тягаться, — сказала она, — но теперь, когда пресса ополчилась на него, ему даже не кланяются».

«Пресса ополчилась на него?»

«Что?! Неужели ты не читал, с какой злобой его критикуют в последнее время?»

«Нет. У меня были дела поважнее пианиста».

«В последнее время он не в форме. Его имя несколько раз появлялось на афишах, но он не выступал. Кроме того, на последних концертах он играл очень посредственно и скучно — ничего общего с прежним блистательным исполнением».

Словно чья-то рука сжала мне сердце, но я изо всех сил постарался сохранить безразличный вид.

«Жаль, — произнес я равнодушно, — но, полагаю, дамы утешат его и тем самым затупят наконечники газетных стрел».

Мать пожала плечами и презрительно скривила губы. Либо она угадала кое-какие мои мысли, либо поняла, как горько я сожалею о том, что дурно обошелся с молодым человеком, которого — бесполезно было продолжать скрывать это или лгать самому себе — я всё ещё любил. Да, любил больше, чем раньше, любил до безумия.

На следующее утро я просмотрел все газеты, где упоминалось его имя, и обнаружил — возможно, с моей стороны тщеславно так думать, — что с того дня, когда я перестал ходить на его концерты, он играл отвратительно, и в конце концов критики, некогда бывшие снисходительными, восстали против него, стремясь внушить ему должное чувство ответственности перед публикой и перед самим собой.

Примерно через неделю я вновь пошел слушать его игру.

Когда он вошел, я удивился перемене, произошедшей в нем за столь короткое время: он был не только изможден и подавлен, но бледен, худ и выглядел больным. Казалось, за эти несколько дней он постарел на десять лет. В нем произошла та же перемена, какую мать по моем возвращении из Италии заметила и во мне, но она, разумеется, приписала ее недавно полученному шоку.

Когда Рене вышел на сцену, несколько человек попытались ободрить его аплодисментами, но тихий шепот неодобрения и едва различимое шипение, последовавшее за ним, сразу же остановили эти слабые попытки. Музыкант, казалось, был презрительно равнодушен и к тем, и к другим звукам. Он с безразличием сел, словно человек, измученный лихорадкой, но, как потом утверждал один из музыкальных критиков, в его глазах тут же загорелся огонь искусства. Он искоса взглянул на публику. Это был ищущий взгляд, полный любви и благодарности.

Он начал играть и играл не как если бы это было для него утомительно, но так, как будто изливал переполненную душу; музыка лилась словно трель соловья, который, стремясь пленить подругу, выплескивает потоки восторга в полной решимости завоевать её или умереть, отдав все силы искусству импровизации.

Не стоит и говорить, что светлая грусть его песни целиком захватила меня и заставила трепетать толпу.

Музыка стихла, и я поспешил уйти — откровенно говоря, я надеялся встретить его. Пока он играл, во мне происходила мощная борьба между сердцем и рассудком; охваченные огнем чувства вопрошали у холодного разума, какой смысл бороться с неукротимой страстью? Конечно, я готов был простить Рене все свои муки, ибо имел ли я право злиться на него?

Когда я вошел в фойе, он был первым, вернее, единственным, кого я увидел. Чувство неописуемой радости наполнило все мое существо, и сердце, казалось, рванулось навстречу юноше. Но внезапно весь мой восторг схлынул, кровь застыла в жилах, а любовь сменилась гневом и ненавистью. Рене держал под руку Брайанкорта, который бурно поздравлял его с успехом и льнул к нему, как плющ к дубу. Глаза Брайанкорта встретились с моими; его взгляд был полов восторга, мой — источал испепеляющее презрение.

Увидев меня, Телени тут же высвободился из когтей Брайанкорта и подошел ко мне. Ревность ослепила меня; я сухо и холодно поклонился ему и прошел мимо, не замечая протянутых ко мне рук

Я услышал тихий шепот присутствующих и, проходя мимо музыканта, краем глаза увидел, что он был оскорблен, что он то краснел, то бледнел, что гордость его была уязвлена. Несмотря на вспыльчивость характера, он лишь безропотно кивнул, словно говоря: «Будь по-вашему», — и вернулся к Брайанкорту, просиявшему от удовольствия.

«Он всегда был невежей, лавочником, спесивым parvenu [70]! — сказал Брайанкорт довольно громко, так, чтобы я услышал. — Не обращайте на него внимания».

«Нет, — отозвался Телени задумчиво, — это моя вина, а не его».

Он не понимал, как истекало кровью мое сердце, когда я вышел из фойе, как при каждом шаге оно рвалось назад, как хотел я вернуться и при всех броситься ему на шею и молить о прощении.

С минуту я колебался, не пойти ли к нему и не протянуть ли своей руки. Увы! Часто ли мы поддаемся горячим сердечным порывам? Разве вместо этого мы не следуем советам расчетливого, замутненного понятием долга, холодного рассудка?

Было еще рано, но я некоторое время стоял на улице и ждал, не выйдет ли Телени. Я решил, что, если он будет один, я подойду и попрошу у него прощения за грубость.

Вскоре он появился в дверях с Брайанкортом.

Моя ревность вспыхнула вновь. Я резко повернулся и пошел прочь. Больше я не хотел его видеть. Завтра я сяду в первый же поезд и уеду — куда угодно, прочь из этого мира, если это возможно.