Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Оскар Уайльд

Телени, или оборотная сторона медали

— Расскажите мне всё с самого начала, де Грие, — перебил он меня. — Как вы с ним познакомились?

— Это произошло на большом благотворительном концерте, в котором участвовал и он. Хотя любительские представления — одно из множества бедствий современной культуры, я счёл своим долгом присутствовать, поскольку в числе патронесс была моя мать.

— Но он ведь не был любителем?

— Конечно, нет! Однако в то время он только-только начинал завоёвывать известность.

— Ну хорошо, продолжайте.

— Когда я подошел к своему stalle d’orchestre [1] он уже сел за рояль. Первым, что он сыграл, оказался мой любимый gavotte [2] одна из тех приятных, лёгких, изящных мелодий, что навевают запах lavande ambree [3] и напоминают о Люлли и Ватто [4], о напудренных дамах, одетых в желтые атласные платья и флиртующих со своими поклонниками.

— Что же было дальше?

— Доиграв пьесу, он несколько раз искоса взглянул на патронессу — так, во всяком случае, мне показалось. Когда он собрался встать, моя мать — она сидела сзади — похлопала меня веером по плечу и сделала одно из тех неуместных замечаний, которыми нам беспрестанно докучают женщины, так что к тому моменту, как я обернулся, чтобы поаплодировать, музыкант уже исчез.

— И что же случилось потом?

— Дайте подумать. Кажется, что-то пели.

— Но он больше не играл?

— Играл! В середине концерта он снова вышел на сцену. Кланяясь перед тем как сесть за рояль, он, казалось, искал глазами кого-то в партере. Именно тогда, по-моему, наши взгляды встретились впервые.

— Каким он был?

— Довольно высоким, худощавым молодым человеком двадцати четырех лет. Его короткие завитые волосы — прическа, введенная в моду актером Брессаном, — были необычного пепельного оттенка; как я узнал позже, он всегда слегка их припудривал. Как бы то ни было, его светлые волосы контрастировали с темными бровями и узкими усами. Лицо отличалось той здоровой теплой бледностью, какая, я полагаю, присуща в молодости многим артистам. Глаза его, обычно казавшиеся черными, были темно-синего цвета, и, хотя они всегда казались ясными и безмятежными, внимательный наблюдатель время от времени мог заметить в них тревогу и тоску, как будто музыкант вглядывался в ужасную тьму и видел смутные образы. Эти тягостные видения неизменно рождали на его лице выражение глубочайшей печали.

— В чем же была причина его грусти?

— Сначала всякий раз, когда я спрашивал его об этом, он лишь пожимал плечами и весело отвечал: «Вы никогда не видите привидений?». Когда мы сблизились, его неизменным ответом была фраза: «Моя судьба. Моя страшная, ужасная судьба!» Но затем, улыбнувшись и выгнув брови, он всегда напевал: «Non ci pensiam» [5].

— Но он же не был угрюмым и задумчивым?

— Нет, вовсе нет; просто он был очень суеверен.

— Как, по-моему, и все артисты.

— Или, вернее, все кто… в общем, подобные нам, ибо ничто не делает людей более суеверными, чем порок…

— Или невежество.

— О! Это суеверие совсем другого рода.

— Был ли в его взгляде какой-то особенный магнетизм?

— Для меня, конечно, был. Однако этот взгляд нельзя было назвать гипнотическим; он был скорее мечтательным, чем пронзительным или пристальным; и все же настолько проницательным, что с того самого момента, как я увидел музыканта, я почувствовал, что он может глубоко проникнуть в мою душу; и, хотя в выражении его лица не было ни капли чувственности, каждый раз, когда он смотрел на меня, я ощущал, как в моих венах вскипает кровь.

— Мне часто говорили, что он был очень красив; это правда?

— Да, его красота была удивительной и даже больше, — она была необыкновенной. Кроме того, одевался он хотя и безупречно, но слегка эксцентрично. Например, в тот вечер он вставил в петлицу бутоньерку из белого гелиотропа, хотя в моде были камелии и гардении. Он держался как настоящий джентльмен, но на сцене — равно как и с знакомцами — вел себя несколько высокомерно.

— Ваши глаза встретились — и что же дальше?

— Он сел и начал играть. Я посмотрел в программку: это была неистовая «Венгерская рапсодия» неизвестного композитора с такой фамилией, что язык сломаешь[6] тем не менее она совершенно меня очаровала. Вообще, ни в какой музыке эмоциональный элемент не имеет такой силы, как в музыке цыган. Понимаете, из минорной гаммы…

— Прошу вас, не надо специальных терминов, — я ноты-то едва разбираю.

— В любом случае, если вы когда-нибудь слышали чардаш, вы, должно быть, почувствовали, что, хотя венгерская музыка насыщена редкостными ритмическими эффектами, она режет нам ухо, поскольку весьма отличается от принятых у нас правил гармонии. Сначала эти мелодии возмущают нас, но постепенно мы покоряемся и, в конце концов, оказываемся у них в плену. К примеру, великолепные фиоритуры, которыми они изобилуют, определенно несут на себе отпечаток витиеватого арабского стиля и…

— Оставим в стороне фиоритуру венгерской музыки; продолжайте ваш рассказ.

— В этом-то и состоит трудность — музыканта невозможно отделить от музыки его страны; более того, чтобы понять его, нужно сначала почувствовать чарующую силу, сокрытую в каждой цыганской песне. Душа, однажды очарованная чардашем, всегда трепещет в ответ на эти магические ритмы. Обычно мелодия начинается тихим и спокойным анданте, напоминающим жалобные стенания брошенной надежды, затем постоянно меняющийся ритм, все убыстряясь, становится «необузданным, как прощальные слова влюбленных», и, нисколько не терял своей мелодичности, но постоянно приобретал новую мощь и торжественность, престиссимо, синкопированное вздохами, достигает пароксизма таинственной страсти, то незаметно переходя в скорбный плач, то внезапно взрываясь пронзительным звуком пламенного и воинственного гимна.

И по красоте, и по характеру сам он был воплощением этой чарующей музыки.

Я слушал его игру как завороженный; однако я едва ли мог бы определить, в чем была причина — в пьесе, в исполнении или в самом пианисте. Странные видения проносились у меня перед глазами. Сначала я увидел Альгамбру [7] во всем богатстве мавританской архитектуры — эти великолепные симфонии из кирпича и камня, столь похожие на замысловатые узоры цыганских мелодий. Неведомый мне доселе медленный огонь зажегся в моей груди. Я жаждал испытать могущество любви, что сводит нас с ума, толкает к преступлению, сполна прочувствовать губительную страсть живущих на земле под жгучими лучами, испить до дна чашу сладострастного любовного напитка.

Видение изменилось; вместо Испании я узрел бесплодную землю, залитые солнцем пески Египта, орошенные водами ленивого Нила, где стоял и безутешно плакал несчастный Адриан[8], навсегда потерявший юношу, которого так любил. Околдованный этой нежной музыкой, обостряющей все чувства, я начал понимать то, что раньше казалось мне таким странным, — любовь, что испытывал могущественный монарх к своему прекрасному рабу-греку, Антиною, который, подобно Христу, умер за своего господина. И тогда вся кровь из сердца бросилась мне в голову и затем стекла по венам, как расплавленное олово.

Потом видение перенесло меня в великолепные города Содом и Гоморру — таинственные, прекрасные и величественные. В тот момент игра пианиста зазвучала в моих ушах прерывистым шепотом вожделения и наполнила меня звуком волнующих поцелуев.

В самый разгар видения пианист повернул голову и посмотрел на меня долгим неподвижным взглядом — наши глаза снова встретились. Но кто же он: пианист, Антиной, а может, он — один из ангелов, посланных Богом Лоту [9]? Кем бы он ни был, его неотразимая красота совершенно покорила меня, и музыка, казалось, шептала:



Приникнуть к взору, как к вину,
Он, сладостно красив,
Перетекает в тишину,
Как музыки мотив.



Волнующая истома становилась все сильнее и сильнее; эта жажда была столь неутолима, что скоро переросла в боль. Из тлеющего огня разгорелось мощное пламя, и все мое тело дрожало и корчилось от безумного желания. Губы мои пересохли, я задыхался; суставы онемели, вены вздулись, но я сидел спокойно, как и вся толпа вокруг. Внезапно моя тяжелая рука легла на колено, и завладела кое-чем, и обхватила, сжала; от вожделения едва я в тот момент не лишился чувств. Рука двигалась вверх-вниз, сначала медленно, а затем быстрее и быстрее — в такт музыке. Голова у меня закружилась — по жилам несся поток кипящей лавы, и несколько капель пролилось наружу… я задыхался…

Неожиданно пианист с громом закончил пьесу под оглушительные аплодисменты всего театра. Я же не слышал ничего, кроме раскатов бури; я видел огненный град, губительный дождь из рубинов и изумрудов, обрушившийся на Содом и Гоморру, и он, пианист, стоял обнаженный в багровом свете, подставляя себя ударам небесных молний и адскому пламени. В своем безумии я узрел, как он вдруг превратился в Анубиса, египетского бога с пёсьей головой, а затем постепенно — в отвратительного пуделя. Я вздрогнул, меня затошнило, но он быстро обрел прежний облик.

У меня не было сил аплодировать; я не мог ни говорить, ни двигаться — я был совершенно истощен. Мой взгляд был прикован к артисту, который стоял на сцене и кланялся — равнодушно и презрительно взором, полным «Нежной и жадной страсти», он, казалось, искал меня, меня одного. Какое ликование пробудилось во мне! Но может ли он любить меня, меня одного? В единый миг ликование сменилось жгучей ревностью. «Неужели я схожу с ума?» — спрашивал я себя.

Я смотрел на него, и мне казалось, что на лице его лежит печать глубокой тоски; и — о ужас! — я увидел в его груди маленький кинжал и кровь, струящуюся из раны. Я содрогнулся, я даже едва не закричал от страха — видение было столь реальным. Перед глазами все плыло, меня тошнило; обессиленный, я упал в кресло и закрыл лицо руками.

— Какая странная галлюцинация. Интересно, что ее вызвало?

— Несомненно, это было Нечто большее, чем галлюцинация, — позже вы убедитесь в этом сами.

Когда я вновь поднял голову, пианиста уже не было. Я обернулся назад, и мать, заметив Мою бледность, спросила, не болен ли я. Я пробормотал что-то насчет ужасной жары.

«Выйди в фойе и выпей стакан воды», — сказала она.

«Нет, думаю, мне лучше пойти домой».

Я почувствовал, что не могу больше слушать музыку. Нервы мои расстроились настолько, что сентиментальная песня вывела бы меня из себя, а от еще одной пьянящей мелодии я лишился бы чувств.

Поднявшись, я почувствовал себя таким слабым и измученным, что, казалось, двигался как во сне. Так, не ведая, куда направляю стоны, я машинально пошел за идущими впереди людьми и через несколько минут обнаружил, что нахожусь в фойе.

В холле почти никого не было. В дальнем его конце несколько щеголей окружили молодого человека в вечернем костюме; сам молодой человек стоял ко мне спиной. В одном из собравшихся я узнал Брайанкорта.

— Что? Сына генерала?

— Именно.

— Я помню его. Он всегда весьма броско одевался.

— Совершенно верно. Например, в тот вечер, когда все джентльмены были в черном, он, наоборот, надел белый фланелевый костюм; как обычно, — очень открытый воротник в байроновском стиле и красный галстук от Лавальера, завязанный большим бантом.

— Да, у него была красивая шея.

— Он был очень красив, хотя лично я всегда старался его избегать. Он бросал такие страстные взгляды, что окружающие чувствовали себя неловко. Вы смеетесь, но это правда. Есть мужчины, которые смотрят на женщину, словно раздевают ее взглядом. Брайанкорт глядел так на всех. Я ощущал его взгляд всем телом, и это смущало меня.

— Но вы ведь были с ним знакомы, не так ли?

— Да, мы ходили в один Kindegarten [10], но я был на три года младше и всегда оказывался в другом классе. Как бы то ни было, заметив его, я хотел было уйти, но тут джентльмен в вечернем костюме обернулся. Это был пианист. Наши глаза снова встретились, и меня охватило странное волнение; околдованный его красотой, я не мог пошевелиться, а затем под действием этих чар, вместо того чтобы выйти из фойе, я медленно, почти неохотно, направился к группе. Музыкант, хотя и не смотрел пристально, все же не сводил с меня глаз. Меня с головы до ног била дрожь. Казалось, он медленно притягивает меня к себе, и, должен признаться, это чувство было таким приятным, что я полностью отдался ему.

В этот момент Брайанкорт, который меня еще не заметил, обернулся и, узнав, кивнул в своей обычной бесцеремонной манере. Глаза пианиста при этом засветились, и он что-то шепнул Брайанкорту; ничего не ответив, генеральский сын повернулся ко мне и, взяв за руку, сказал: «Камиль, позвольте представить вас моему Рене. Месье Рене Телени — месье Камиль де Грие».

Я поклонился, залившись краской. Пианист протянул мне руку; перчатки на ней не было. В волнении я снял обе перчатки и вложил свою обнаженную руку в его.

У него была идеальная мужская рука, — скорее крупная, чем маленькая, сильная, но мягкая, с длинными тонкими пальцами, и её пожатие было твердым и крепким.

Кто из нас не испытывал многообразия ощущений от прикосновения руки? Многие люди как будто сами создают температуру вокруг себя. В разгар зимы им жарко, они разгорячены, тогда как другие холодны, словно лед, даже во время летнего зноя. Некоторые руки сухи и шершавы, некоторые — постоянно холодны, влажны и липки. Есть руки полные, мягкие, мускулистые, а есть худые и костлявые. Пожатие одних напоминает железные тиски, другие же слабы, как тряпка. Существует искусственный продукт современной культуры, уродство наподобие ножки китаянки, всегда днем заключенное в перчатку, ночью часто подвергающееся припаркам и украшенное маникюром; они белы, как снег, и чисты, как лёд. Как сжалась бы эта маленькая бесполезная ручка от прикосновений костлявой, мозолистой, загорелой, испачканной рабочей руки, тяжким упорным трудом превращенной в нечто вроде копыта. Одни руки застенчивы, другие непристойно теребят вас; пожатие некоторых лицемерно и вовсе не таково, каким хочет казаться; есть руки бархатистые, елейные; есть руки священника и руки мошенника; открытая ладонь транжиры и сжатая в кулак лапа ростовщика. Кроме того, есть руки магнетические, словно бы имеющие тайное влечение к вашим рукам; простое их прикосновение приводит в трепет всю вашу нервную систему и наполняет вас радостью.

Как мне выразить все то, что я почувствовал при касании руки Телени? Оно воспламенило меня и в то же время — как это ни странно — успокоило. Насколько оно было приятнее и нежнее поцелуя любой женщины! Я словно ощутил, как его рука медленно и незаметно заскользила по всему моему телу; она ласкала губы, шею, грудь; я с головы до ног задрожал от восторга. Затем она спустилась к вместилищу чувств и страстей, и фаллос, вновь проснувшись, поднял голову. Я в самом деле чувствовал, что Телени овладевает мною, и был счастлив принадлежать ему.

В знак признательности за удовольствие, которое он доставил мне своим исполнением, мне хотелось сказать ему что-нибудь приятное, но какая фраза, пусть даже неизбитая, могла передать мое восхищение?

«Однако же, джентльмены, — произнес он, — боюсь, я отрываю вас от музыки».

«Лично я как раз собирался уходить», — вымолвил я.

«Значит, концерт вам наскучил?»

«Наоборот. Но, услышав, как играете вы, я больше не могу сегодня слушать музыку».

Музыкант довольно улыбнулся.

«Действительно, Рене, сегодня вы превзошли самого себя, — сказал Брайанкорт. — Никогда раньше не слыхал, чтобы вы так играли».

«И знаете почему?»

«Нет — если только причина не в том, что театр набит до отказа».

«О, нет! Просто, играя гавот, я чувствовал, что меня кто-то слушает».

«Кто-то?!» — переспросили молодые люди и рассмеялись.

«Вы думаете, среди французской публики, особенно на благотворительных концертах, много людей, которые слушают? Я имею в виду тех, кто слушает внимательно и воспринимает всей душой и всем сердцем. Молодые люди любезничают с дамами, а те изучают туалеты друг дружки; скучающие отцы либо думают о подъеме и падении акций, либо считают газовые лампы и прикидывают, во сколько обошлось освещение».

«И все же в такой толпе обязательно найдется внимательный слушатель, и не один», — сказал Одилло, адвокат.

«О да, разумеется! Например, барышня, что напевает только что сыгранную пьесу; но едва ли найдется более одного, — как бы это выразить? в общем, более одного сопереживающего слушателя».

«А что значит “сопереживающий слушатель”?» — спросил Куртуа, биржевой маклер.

«Человек, с которым как будто устанавливается связь; кто-то, кто, слушая, чувствует то же, что чувствую я, когда играю, у кого бывают те же видения…»

«Что?! Во время игры у вас бывают видения?» — удивлению спросил кто-то из стоявших рядом.

«Как правило, нет, но когда у меня находится сопереживающий слушатель — всегда».

«И часто у вас бывает такой слушатель?» — проговорил я, ощутив сильный укол ревности.

«Часто? О нет! Редко, очень редко, почти никогда, а если и бывает, то…»

«Что тогда?»

«Все равно не такой, как сегодня».

«А если у вас нет слушателя?» — спросил Куртуа.

«Тогда я играю механически и как-то банально».

«Вы догадываетесь, кто был вашим слушателем сегодня?» — сардонически улыбаясь, спросил Брайанкорт и плотоядно взглянул на меня.

«Конечно же одна из множества прекрасных дам, — промолвил Одилло. — Вы счастливчик».

«Да, — добавил кто-то, — хотел бы я быть вашим соседом за табльдотом, чтобы после того, как обслужите себя, вы передавали блюдо мне».

«Это некая прекрасная девушка?» — предположил Куртуа.

Телени пристально посмотрел мне в глаза, слабо улыбнулся и ответил:

«Возможно».

«Как вы думаете, вы когда-нибудь узнаете своего слушателя?» — осведомился Брайанкорт.

Телени вновь остановил взгляд на мне и еле слышно произнес:

«Возможно».

«Но каким образом вы раскроете эту тайну?» — спросил Одилло.

«Его видения должны совпасть с моими».

«Я знаю, каким было бы мое видение, если бы таковое мне явилось», — промолвил Одилло.

«И каким же?» — осведомился Куртуа.

«Две лилейно-белых груди с сосками, похожими на два розовых бутона, а ниже две влажные губки, словно розовые створки раковины, которые по мере пробуждения страсти раскрываются и впускают в сочный роскошный мир темно-кораллового цвета; и еще эти две пухлые губки должны быть окружены нежно-золотистым или черным пушком…»

«Хватит, хватит, Одилло, от вашего видения у меня слюнки бегут и язык жаждет почувствовать вкус этих губок», — проговорил биржевой маклер, сверкая глазами, как сатир; он явно был возбужден.

«Не это ли ваше видение, Телени?»

Пианист загадочно улыбнулся:

«Возможно».

«Что касается меня, — сказал один из молодых людей, до сих пор хранивший молчание, — то видение, навеянное “Венгерской рапсодией”, было бы либо о бескрайних равнинах и цыганских таборах, либо о людях в круглых шляпах, широких штанах и коротких жакетах, скачущих на горячих лошадях».

«Или об одетых с иголочки солдатах, танцующих с черноглазыми девушками», — добавил кто-то.

Я улыбнулся, подумав о том, насколько мои видения отличались от описываемых. Телени, наблюдавший за мной, заметил движение моих губ.

«Джентльмены, — сказал он, — видение Одилло было вызвано не моей игрой, а некой красивой девушкой, которую он пожирал глазами; что до ваших — то это просто реминисценции картин или балетов».

«Так какое же видение было у вас?» — спросил Брайанкорт.

«Я хотел задать вам тот же вопрос», — парировал пианист.

«Мое видение было похоже на видение Одилло, хотя и не во всем».

«Тогда, это, должно быть, была le revers de la medaille [11] оборотная сторона, — рассмеялся адвокат. — То есть два прелестных белоснежных холмика, а в глубокой впадинке — крохотное отверстие с темными краями, или, вернее, с коричневым ореолом».

«Ну хорошо, а теперь поведайте нам о своем видении», — настаивал Брайанкорт.

«Мои видения столь туманны и расплывчаты, они так быстро рассеиваются, что я не могу их запомнить», — уклончиво ответил музыкант.

«Но они прекрасны, не так ли?»

«И ужасны», — добавил он.

«Словно божественный труп Антиноя, плывущий по мрачным водам Нила при серебристом свете опаловой луны», — сказал я.

Все молодые люди посмотрели на меня с изумлением. Брайанкорт резко рассмеялся.

«Вы поэт или художник, — произнес Телени, глядя на меня из- под полуопущенных век. Он немного помолчал. — Вы правы, это действительно смешно; однако не стоит обращать внимания на мои фантазии, ибо в сочинении каждого художника всегда так много безумного». Глаза его были печальны; он метнув на меня быстрый неясный взгляд и добавил: «Когда вы узнаете меня лучше, то поймете, что во мне больше от безумца, чем от художника».

Он вынул сильно надушенный тонкий батистовый носовой платок и вытер пот со лба.

«А теперь, — сказал он, — не стану вас задерживать своими пустыми разговорами, не то патронесса рассердится, а я не могу позволить себе вызвать неудовольствие дам, не так ли?» — и он украдкой взглянул на Брайанкорта.

«Это было бы преступлением против прекрасного пола», — ответил тот.

«Более того, другие музыканты скажут, что я сделал это назло, ибо никто не наделен такой силой ревности, как любители — будь то актеры, певцы или музыканты, так что au revoir [12].

Затем, удостоив нас поклоном более низким, чем ранее — публику, он уже было собирался уйти, но снова остановился:

«Но вы, месье де Грие, вы сказали, что не собираетесь оставаться; могу я просить об удовольствии составить вам компанию?»

«С радостью», — отвечал я нетерпеливо.

Брайанкорт вновь иронично улыбнулся — почему, я понять пе мог. Потом он стал напевать мелодию из модной тогда оперетты «Мадам Ане»; я разобрал лишь слова “Il est, dit-on, le favori”[13], которые он намеренно выделил.

Телени, который слышал их так же хорошо, как и я, пожал плечами и что-то процедил сквозь зубы.

«У чёрного хода меня ждет экипаж, — сказал он, мягко взяв меня под руку. — Однако если вы предпочитаете пройтись…»

«Именно так — в театре ужасно душно».

«Да, очень душно», — повторил он, очевидно, думая о чём- то другом, и совершенно неожиданно, словно пораженный внезапной мыслью, спросил: «Вы суеверны?»

«Суеверен? — Его вопрос меня ошеломил. — Да, наверное».

«А я очень суеверен. Думаю, такова моя природа, — видите ли, во мне сильны цыганские черты. Говорят, что образованные люди не суеверны. Так вот, во-первых, я получил жалкое образование, а во-вторых, я полагаю, что, если бы мы действительно разгадали тайны природы, мы, возможно, смогли бы объяснить все те странные совпадения, что происходят постоянно».

Он внезапно замолчал, а потом спросил: «Вы верите в передачу мыслей, чувств?»

«Ну, я не знаю… я…»

«Вы должны верить, — сказал он решительно. — У нас ведь было одно и то же видение. Сначала вы увидели Альгамбру, сверкающую в огненных лучах солнца, не так ли?»

«Так», — ответил я удивленно.

«И вы подумали, что хотели бы позвать ту могущественную губительную любовь, что разрушает и тело, и душу? Не отвечайте. После этого — Египет, Антиной и Адриан. Вы были императором, я был рабом».

Потом, словно разговаривая с собой, он задумчиво добавил: «Кто знает, возможно, однажды я умру за вас!» И его лицо приобрело то милое смиренное выражение, какое бывает у статуй полубогов.

Я посмотрел на него с недоумением.

«О! Вы думаете, я сумасшедший, но я не сумасшедший, я всего лишь излагаю факты. Вы не чувствовали себя Адрианом лишь потому, что не привыкли к таким видениям. Несомненно, однажды все это станет вам понятнее. Что до меня, то вы должны знать — в моих венах течет азиатская кровь и…»

Но он не закончил фразы, и некоторое время мы шли молча. Затем он сказал: «Разве вы не видели, как во время исполнения гавота я оборачивался и искал вас глазами? Именно тогда я почувствовал вас, но не мог найти; вы ведь помните это?»

«Да, я видел, что вы смотрели в мою сторону, и…»

«И вы ревновали!»

«Да», — произнес я чуть слышно.

В ответ он с силой прижал мои руки к своему телу и, помолчав, добавил торопливым шёпотом: «Вы должны знать, что мне безразличны все девушки на свете, и всегда были безразличны; я никогда не мог любить женщину».

Мое сердце лихорадочно стучало; я задыхался, словно что-то схватило меня за горло. «Зачем он говорит мне это?» — спрашивал я себя.

«Разве тогда вы не ощутили запаха духов?»

«Запаха? Когда?»

«Когда я играл гавот; возможно, вы забыли».

«Подождите, вы правы — что это были за духи?»

«Lavande ambree».

«Точно».

«Запах, который безразличен вам и не нравится мне; скажите, какие духи вы любите?»

«Heliotrope blanc» [14]

Вместо ответа он вынул носовой Платок и дал мне понюхать его.

«Наши вкусы совпадают не так ли?» И он посмотрел на меня с такой жадной страстью, что от чувственного голода, отразившегося в его взгляде, у меня закружилась голова.

«Видите ли, я всегда ношу букетик цветов белого гелиотропа; позвольте подарить вам этот, чтобы сегодня ночью его запах напоминал вам обо мне, и, возможно, вы увидели бы меня во сне». И, вынув цветы из своей петлицы, он одной рукой вставил их в мою, а другой мягко обхватил меня за талию, крепко обнял и на несколько секунд прижался ко мне всем телом. Это мгновение показалось мне вечностью.

На губах я ощущал его горячее учащённое дыхание. Наши колени соприкоснулись и я почувствовал, как к моему бедру прижалось и стало двигаться что-то твердое.

В тот момент я был так взволнован, что едва устоял на ногах.

На мгновенье мне показалось, что Телени вот-вот меня поцелует, — его жесткие усы слегка щекотали мне губы, даря восхитительные ощущения. Но он лишь пристально смотрел мне в глаза, и взгляд его выражал дьявольское возбуждение.

Я почувствовал, как огонь его взгляда проникает глубоко в мою грудь и распространяется ниже. Кровь забурлила и запузырилась, как кипящая жидкость, и я ощутил, как мой предмет — что итальянцы называют «птичкой» и изображают в виде крылатого херувима — зашевелился в своей темнице, поднял голову, раскрыл крохотные губки и вновь испустил одну или две капли густой, животворной жидкости.

Но эти несколько слезинок не были успокоительным бальзамом; они показались мне каплями едкого, обжигающего вещества, вызывающими сильное, невыносимое раздражение. Меня истязали. Разум мой превратился в ад. Тело горело. «Он страдает столь же сильно?» — подумал я.

В этот момент он разжал объятия, и его рука безжизненно упала, словно у спящего.

Он отступил и вздрогнул, как от сильного электрического удара. На несколько мгновений он, казалось, ослабел, потом вытер влажный лоб и громко вздохнул. Все краски сошли с его лица, и он побледнел, как мертвец.

«Вы считаете меня сумасшедшим? — спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Но кто нормален, а кто безумен? Кто добродетелен, а кто порочен в нашем мире? Вы знаете? Я не знаю».

Я вспомнил своего отца и спросил себя с содроганием, не лишаюсь ли я рассудка.

Повисло молчание. Ни один из нас не произносил ни слова. Телени сплел свои пальцы с моими, и некоторое время мы шли молча.

Сосуды моего члена все еще были расширены, нервы — напряжены, семявыводящие каналы — переполнены, поэтому эрекция не пропадала, и я ощущал, как тупая боль распространяется по гениталиям и вокруг них, тогда как все остальное тело совершенно обессилело; и все же, несмотря на боль и усталость, было очень приятно спокойно идти, взявшись за руки, и чувствовать, что голова моего спутника едва ли не лежит у меня на плече.

«Когда вы впервые почувствовали мой взгляд?» — спросил он приглушенно через некоторое время.

«Когда вы вышли во второй раз».

«Точно; наши взгляды встретились, и между нами образовалась связь, похожая на то, как электрическая искра бежит по проводу, не так ли?»

«Да, неразрывная связь».

«Но вы ведь почувствовали меня до того, как я вышел на сцену, правда?»

Вместо ответа я крепко сжал его пальцы.

— Наконец я очнулся. Теперь я окончательно проснулся, и мать поведала мне, что, услышав мои стоны и крики, пришла посмотреть, не заболел ли я. Разумеется, я поспешил уверить ее, что чувствую себя превосходно, просто меня мучил кошмар. Она положила прохладную руку на мой пылающий лоб. Нежное прикосновение мягкой руки остудило жар, иссушающий мозг, и уняло огонь, бушующий в крови.

Когда я успокоился, она заставила меня выпить полный бокал сладкой душистой воды, приготовленной из цветов апельсинового дерева, и ушла. Я вновь забылся сном. Однако я несколько раз просыпался, каждый раз видя перед собой пианиста.

На следующий день, когда я проснулся, это имя по-прежнему звенело у меня в ушах, его шептали мои губы, и первые мои мысли были о пианисте. В воображении я видел его — он стоял там, на сцене, и кланялся публике, впившись в меня горящим взором.

Некоторое время я лежал в постели и в полудреме созерцал это сладкое видение — столь туманное и расплывчатое, — пытаясь вспомнить его лицо, черты которого перемешались с чертами нескольких знакомых мне статуй Антиноя.

Анализируя свои ощущения, я осознал, что мною овладело новое чувство — смутная тревога и волнение. Внутри меня было пусто, однако же я никак не мог понять, была ли это опустошенность сердца или ума. Я ничего не утратил и все же чувствовал себя одиноким, покинутым, и более того, чуть ли не осиротевшим. Я попытался разобраться в своем нездоровом состоянии, но мне удалось понять только одно — мои ощущения напоминали тоску по дому или по матери, с той простой разницей, что изгнанник знает, о чем тоскует, а я не знал. Это было нечто столь же неопределенное, как Sehnsucht [15] о котором немцы так много говорят и которое так мало чувствуют.

Образ Телени преследовал меня, имя «Рене» не сходило с моих губ. Я повторял его снова и снова десятки раз. Как сладко оно звучало! При этих звуках сердце учащенно забилось, кровь, казалось, стала горячее и гуще. Я медленно встал, но с одеванием не торопился. Я пристально посмотрелся в зеркало, но вместо своего отражения увидел Телени; за его спиной возникли наши слившиеся тени — такие, какими я заметил их на тротуаре накануне вечером.

В дверь постучал слуга; это снова заставило меня смутиться. Я увидел свое отражение в зеркале, и оно показалось мне отвратительным; впервые в жизни я котел быть привлекательным даже обворожительно красивым.

Постучавший в дверь слуга сообщил мне, что моя мать ждет в столовой и послала узнать, хорошо ли я себя чувствую. Имя матери напомнило мне о моем видении, и впервые в жизни мне захотелось не встречаться с ней.

— Но вы были с матерью в хороших отношениях, не так ли?

— Конечно. Несмотря на все ее недостатки, никто не любил меня так, как она, и, хотя у нее была репутация особы легкомысленной и любящей развлечения, она никогда обо мне не забывала.

— Когда я познакомился с ней, она произвела на меня впечатление по настоящему талантливой особы.

— Вы правы; при других обстоятельствах она могла бы стать женщиной исключительной. Очень аккуратная и практичная во всём, что касалось ведения дома, мать всегда находила довольно времени для всех дел. Если только ее жизнь не была подчинена тому, что мы обобщённо называем «моральными принципами», а точнее, христианским лицемерием; в этом был повинен мой отец, а не она. Возможно, когда-нибудь я расскажу вам об этом.

Когда я вошел в столовую, мать была поражена тем, как переменилось мое лицо, и спросила, не заболел ли я.

«Должно быть, у меня лихорадка, — ответил я. — Кроме того, жара столь утомительна».

«Утомительна?» — улыбнулась она.

«Разве нет?»

«Нет; наоборот, она очень бодрит. Посмотри, как поднялся барометр».

«Что ж, значит, мое нервное расстройство произошло из-за твоего концерта».

«Моего концерта?!» — улыбнулась мать и подала мне чашку кофе. Нечего было и пытаться его пробовать, мне сделалось дурно от одного его вида. Мать посмотрела на меня с тревогой.

«Ничего страшного, просто в последнее время кофе мне надоел».

«Надоел кофе? Ты никогда об этом не говорил».

«Разве?» — произнес я рассеянно.

«Выпьешь шоколаду или чаю?»

«А нельзя ли попоститься?»

«Можно, если ты болен или же совершил великий грех, который нужно искупить».

Я взглянул на неё и содрогнулся. Неужели она знает мои мысли лучше меня самого?

«Грех?» — сказал я с изумленным видом.

«Ну, даже праведники…»

«И что тогда? — перебил я; и, чтобы загладить надменность своего тона, мягко добавил: — Я не голоден, но дабы угодить тебе, я выпью бокал шампанского и съем печенье».

«Ты сказал — шампанского?»

«Да».

«В столь ранний час и на пустой желудок?»

«Хорошо, тогда я не буду есть вовсе, — ответил я раздраженно. Вижу, ты боишься, что я стану пьяницей».

Мать ничего не сказала и лишь несколько минут с сожалением смотрела на меня; ее лицо выражало глубокую печаль. Затем, не произнеся ни слова, она позвонила в колокольчик и велела, чтобы принесли вина.

— Но что же так огорчило ее?

— Позже я понял, что она испугалась, что я становлюсь таким же, как мой отец

— А что с ним случилось?

— Я расскажу вам о нем в другой раз.

Жадно выпив пару бокалов шампанского, я почувствовал, что бодрящее вино оживило меня, и тогда мы заговорили о концерте; хотя я жаждал расспросить мать, знает ли она что-нибудь о Телени, я не осмеливался произнести имя, которое все время вертелось у меня на языке — мне даже приходилось сдерживать себя, чтобы не повторять его постоянно. Наконец мать заговорила о нем сама; сначала она похвалила его игру, а затем его красоту.

«Как — ты находишь его красивым?» — спросил я резко.

«Разумеется, — ответила она, удивленно изогнув брови, — разве можно считать иначе? Все женщины видят в нем Адониса. Впрочем, ваш мужской взгляд на красоту своего пола настолько отличается от нашего, что иногда вы считаете ничем не примечательными тех, кем мы совершенно очарованы. В любом случае, этот юноша непременно будет иметь успех как артист, да и дамы будут в него влюбляться».

Услышав эти последние слова, я постарался принять равнодушный вид, но, как бы я ни пытался, сохранить спокойное выражение лица мне не удалось.

Увидев, что я нахмурился, мать добавила с улыбкой: «Что, Камиль, ты намерен стать таким же тщеславным, как какая-нибудь признанная красавица, которая слышать не может, как кем-то восхищаются, без чувства, что похвала другой женщине отнята у неё?»

«Женщины могут влюбляться в него сколько угодно, если хотят, — ответил я резко. — Ты прекрасно знаешь, что я никогда не гордился ни своей красотой, ни победами».

«Это правда, однако сегодня ты ведешь себя как собака на сене: какое тебе дело до того, влюбляются в него женщины или нет, тем более что это весьма способствует его карьере?»

«Но разве артист не может стать знаменитым благодаря одному лишь таланту?»

«Иногда может, — ответила мать со скептической улыбкой, — хотя и редко, и только если он обладает сверхчеловеческим упорством, чего одаренным людям часто недостает; а Телени…»

Мать не закончила фразу, но по выражению ее лица и особенно по уголкам губ ясно угадывалась ее мысль.

«И ты думаешь, что этот молодой человек настолько испорчен, что позволит, чтобы женщина содержала его, как…»

«Ну, это не совсем “содержание”, по крайней мере, он бы не смотрел на это в таком свете. Более того, он мог бы позволить помогать себе тысячей других способов помимо денег, а фортепиано было бы его gagne-pain [16]».

«Так же как сцена для большинства балерин; не хотел бы я быть артистом».

«О! Они не единственный тип мужчин, обязанных своим успехом любовнице или жене. Почитай “BelAmi” [17] и увидишь, что многие преуспевающие мужчины, и даже не одна знаменитая персона, обязаны своим величием…»

«Женщине?»

«Именно; всегда так: cherchez la femme [18]».

«Тогда этот мир отвратителен».

«Мы вынуждены жить в нем и должны брать из него самое лучшее, а не воспринимать все так трагично, как ты».

«Как бы то ни было, играет он хорошо. По правде сказать, я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь играл так, как он вчера вечером».

«Да, признаю, вчера он действительно играл блестяще или даже сенсационно; но надо также признать, что ты был нездоров и излишне впечатлителен, так что музыка, должно быть, оказала на твои нервы необычное действие».

«О! Ты думаешь, мне не давал покоя вселившийся в меня злой дух, и только этот искусный музыкант, как говорится в Библии, смог успокоить мои нервы».

Мать улыбнулась: «Ну, в наши дни все мы более или менее похожи на Саула, то есть всем нам время от времени не дает покоя злой дух». Лицо ее стало хмурым, и она замолчала — очевидно, на нее нахлынули воспоминания о моем отце; затем она задумчиво добавила: «И Саула действительно нужно было пожалеть».

Я не ответил ей. Я думал о том, почему Давид обрел благосклонность Саула. Потому ли, что «он был белокур, с красивыми глазами и приятным лицом»? Потому ли еще, что, как только Ионафан увидел его, «душа Ионафана прилепилась к душе его, и полюбил его Ионафан, как свою душу»?

Прилепилась ли душа Телени к моей? Суждено ли мне было любить и ненавидеть его, как Саул любил и ненавидел Давида? Как бы то ни было, я презирал себя и свое безумие. Я затаил злобу на музыканта, околдовавшего меня; но главное, я ненавидел всех женщин — это проклятье мира.

Неожиданно мать вырвала меня из мрачных мыслей. «Не ходи сегодня в контору, если тебе нездоровится», — сказала она, помолчав немного.

— Что?! У вас тогда было свое дело? Неужели?

— Да, отец оставил мне весьма прибыльное дело и отличного, очень надежного управляющего, который многие годы был душой нашего дома. Тогда мне было двадцать три, и мой пай в компании давал львиную долю доходов. Однако же должен сказать, что я не только никогда не ленился, но, наоборот, был довольно серьезен для молодого человека моих лет и, главное, моего положения. У меня было лишь одно увлечение весьма невинного свойства. Я любил старинную майолику, старинные веера и кружево… сейчас у меня прекрасная коллекция.

— Прекраснейшая из тех, что я когда-либо видел.

— Так вот, я, как обычно, отправился в контору, но, как ни старался, никак не мог сосредоточиться на работе. Образ Телени сливался со всем, чем бы я ни занимался, и все путал. Кроме того, у меня из головы не шли слова матери. Все женщины были в него влюблены, и он нуждался в их любви. Я попытался изгнать музыканта из своих мыслей. «Где хотение, там и умение, — сказал я себе, — так что скоро я избавлюсь от этого глупого, сентиментального наваждения».

— Но вам же это не удалось?

— Нет! Чем сильнее я старался не думать о нем, тем больше думал. Вам когда-нибудь случалось слышать обрывки полузабытой мелодии, постоянно звучащие у вас в голове? Идите куда угодно, слушайте, что хотите, но эта мелодия будет неотступно терзать вас. Вы уже не можете ни вспомнить ее целиком, ни избавиться от нее. Если вы идете в постель, она не дает вам заснуть; вы спите и слышите ее во сне; вы просыпаетесь, и первое, что слышите, — эта же мелодия. То же самое было и с Телени; он преследовал меня, его голос — столь сладкий и глубокий — постоянно повторял с неизвестным мне акцентом: «О Друг, душа тоскует по тебе».

Теперь его прекрасный образ всегда стоял перед моими глазами, прикосновение его нежной руки запечатлелось на моей, я даже чувствовал его ароматное дыхание на своих губах; время от времени я в страстном томлении протягивал руки, чтобы схватит его и прижать к груди, и галлюцинация была такой реальной, что вскоре мне уже казалось, что я чувствую его тело. Тогда возникала сильная эрекция, каждый нерв напрягался, и это едва не сводило меня с ума. Но хотя я и страдал, боль была сладостной.

— Простите, что прерываю вас, но неужели вы никогда не влюблялись до того, как встретили Телени?

— Никогда.

— Странно.

— Отчего же?

— В двадцать три года?

— Видите ли, я был предрасположен любить мужчин, а не женщин и, не осознавая этого, всегда боролся с наклонностями своей натуры. Действительно, иногда мне казалось, что я уже бывал влюблен, но, только встретив Телени, я понял, что такое настоящая любовь. Как все юноши, я полагал, что должен быть влюблён, и изо всех сил старался убедить себя, что потерял голову. Увидев однажды молоденькую девушку с веселым взглядом, я решил, что именно такой и должна быть настоящая Дульсинея [19]. Всякий раз, когда мы встречались, я не отходил от нее ни на шаг, а иногда даже пытался думать о ней в свободные минуты, когда нечем было себя занять.

— И чем же все закончилось?

— Закончилось все очень глупо. Это случилось примерно за год или за два до окончания Lycee [20]. Да, кажется, это было во время летних каникул; тогда я впервые путешествовал один.

Я был довольно застенчив и немного волновался и нервничал от того, что пришлось, торопясь и толкаясь, пробиваться сквозь толпу, чтобы купить билет, и стараться быть внимательным, дабы не перепутать поезд.

В итоге, сам того еще не осознав, я уселся напротив девушки, в которую, как я думал, был влюблен. И более того, вагон, в котором я оказался, был предназначен для прекрасного пола.

К несчастью, в этом же вагоне находилось существо, к которому сие название было никак не применимо, — хотя я не могу поклясться относительно ее пола, но даю слово, что прекрасной она не была. В сущности, насколько я помню, она представляла собой образец кочующей английской старой девы, облаченной в дожденепроницаемый плащ вроде ольстера [21]. Образчики таких чужеродных существ постоянно попадаются и на континенте и, думаю, повсеместно кроме Англии, ибо я пришел к заключению, что Великобритания производит их исключительно на экспорт. В общем, не успел я занять свое место, как…

«Монсер, — злобно сказала она на ломаном французском вперемешку с английским, — сет компартеман э предназначен для дам суль».

Думаю, она имела в виду seules [22], но в тот момент я был настолько сконфужен, что воспринял ее слова буквально.

«Dames soules! — Пьяных дам!» — проговорил я в ужасе, озираясь на всех остальных пассажирок.

Мои соседки начали хихикать.

«Мадам говорит, что этот вагон предназначен для дам, — сказала мать моей девушки, — разумеется, молодой человек не должен… не должен здесь курить, но…»

«О! если это единственное возражение, то я, разумеется, не позволю себе закурить».

«Нет, нет! — сказала старая дева — очевидно, она была шокирована. — Вуз екзи, уходите, у муа крие! Гард! — завопила она в окно. — Фэт уйти сет монсер!» [23].

Кондуктор появился в дверях и не просто вывел, а с позором вышвырнул меня из вагона, как будто бы я был вторым полковиником Бейкером.