Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Через два-три месяца снова приедем — подписывать режиссерский сценарий.

Я слушал, размышляя о грандиозной прощальной вечеринке, которую намечал в этот день Сэм. Известный же режиссер был приглашен на прощальный ужин в его честь, устраиваемый продюсером. (Я, как обычно, занемог. «Отдыхай, — сказал мне Известный режиссер, — ты что-то плохо выглядишь последнее время». А? Вот это наблюдательность!)

Через час после его отъезда я принял душ, побрился, надушился, надел белый блейзер (купленный на деньги Сэма. На одолженные мне Сэмом деньги) и спустился в холл.

Сэм и Джен меня ждали. Поехали за город, на какую-то роскошную виллу (а здесь не роскошных но бывает), там вся компания в сборе и еще какой-то тип, явно постарше возрастом, — хозяин виллы.

Время провели классно (даже комната нашлась, где мы с Джен горячо простились наедине). Не будь я таким восторженным болваном, заметил бы кое-что, что отличало эту вечеринку от предыдущих, ей подобных. Например, почти не было алкоголя, ребята вели себя сдержанней и опасливо косились на хозяина виллы, Джен неожиданно, когда мы остались с ней вдвоем в той комнате, расплакалась, стала так целовать и обнимать, что я чуть не задохнулся, и все бормотала:

— Боб, ты не будешь обо мне плохо думать? Нет? Я люблю тебя! Я ни в чем перед тобой не виновата! Запомни. Я не хочу, чтоб ты думал обо мне плохо. Я тебя по-настоящему люблю! Ты мне веришь?..

Еле успокоил ее.

К полуночи все начали разъезжаться. Сэм поехал провожать Джен, обещав заехать за мной на обратном пути.

И наступил момент, когда мы остались с мистером Холмером (так он, во всяком случае, представился при знакомстве) наедине. Сидим, смотрим друг на друга, я я чувствую, как меня охватывает паника (нет, я не суеверный, но не говорите мне, что у людей не бывает предчувствий, еще как бывают!).

Наконец он встает и говорит:

— Поднимемся ко мне в кабинет, в этом свинюшнике неприятно разговаривать, а беседа нам предстоит серьезная.

Выходим в холл, поднимаемся на второй этаж, заходим в кабинет (вот уж не роскошный, а какой-то учрежденческий), садимся за стол, он по одну сторону, я по другую. Молчим.

Потом он начинает говорить.

— Вот что, Борис (Борис — это я), я хочу начать нашу беседу с неприятных вещей, чтобы закончить приятными. Потому я попрошу вас соблюдать спокойствие, не нервничать, не перебивать меня, а просто смотреть и слушать. Договорились?

Я молча киваю головой (я уже догадываюсь, что услышу и увижу). И далее в течение часа молчу. Да я бы и не мог ничего сказать, у меня словно ком в горле застрял.

Мистер Холмер демонстрирует мне фото и видеофильмы, где главным героем является звезда экрана Борис Рогачев. Сэм вручает мне деньги. И я их беру. Я получаю в «Бэнк оф Америка» доллары. Я — во всех оргиях, во всех видах, мы с, Джен в постели… В Варне, в Голливуде, на виллах, на яхтах. Он вынимает фотокопии моих писем, расписки в банке на пятьдесят долларов, записок Джен, включает магнитофон с записями наших самых интимных разговоров и отдельно, где я не очень-то лестно отзываюсь о моей родине… Словом, всего хватает.

— Достаточно? — спрашивает он под конец. — Есть еще свидетельства дирекций магазинов, что предъявленные вами доллары краденые, и свидетельства, что вы их получали за определенные услуги, и многое другое, но это уж чистейшие провокации, однако опровергнуть вы их не сможете.

Некоторое время он молчит.

— На этом неприятную часть нашей беседы я хотел бы закончить. Теперь приятная. Вы поступаете к нам на службу. «Мы» — это общественная гуманистическая организация. Не ЦРУ, не ФБР, вообще не государственный орган. Никаких военных тайн мы от вас по требуем и диверсий тоже. Пусть ваша совесть будет чиста. Не спорю, мы отрицательно относимся к вашему правительству, но русский народ ценим и уважаем и хотим, чтобы ему жилось лучше. Он одурачен, и ему надо на многое раскрыть глаза. Вот в этом, собственно, наша цель. И вы можете и должны нам помочь. Определенная, хотя уж не такая большая опасность в этой работе есть. Вы молоды, а молодежь любит риск и приключения, тем более когда читает столько детективов, сколько вы. Тем не менее мы намерены щедро оплачивать ваши услуги. На ваше имя дополнительно к тем пятистам, извините, четыремстам пятидесяти — вы ведь сняли пятьдесят — будет положено туда же в «Бэнк оф Америка» еще полторы тысячи. Когда вы вновь приедете сюда в сентябре, кажется, или октябре, вас встретят не хуже, чем сейчас. И вообще при ваших выездах за границу. А со временем, когда вы захотите навсегда остаться у нас, мы гарантируем вам американское гражданство, хорошее место с высоким заработком в любом городе страны. И вы будете жить не хуже, чем Сэм и все эти ребята, с которыми проводите здесь время. Поверьте, вы не созданы для советской жизни, в душе вы американец.

Я сижу и молчу. И размышляю. И прикидываю. Я совершенно спокоен. Мне и теперь непонятно, как я мог в минуту страшной катастрофы, когда вся моя жизнь полетела в пропасть, быть таким спокойным. Может быть, где-то подсознательно я предвидел это, ожидал. А может, хотел? Хотел, но так, чтобы самому ничего не делать, чтоб оно так вышло, без моего участия, вроде бы — перст судьбы… Так вот получилось, ах, ах, я тут ни при чем…

Я стараюсь не думать о плохом, думаю о деньгах, легкой жизни, о какой-нибудь Джен, с «моей» Джен я больше не увижусь, это мне ясно (а вдруг?).

Весь вопрос, чем расплачиваться — это главное. У меня холодок пробегает по спине.

И ясновидящий мистер Холмер говорит:

— Теперь о вашем задании. Вы получите пачку брошюр, вполне невинного содержания: советы русским людям, как обрести свободу, ну, там, пара специальных блокнотов, пара писем. Вернувшись домой, вы разошлете брошюры по адресам, список которых я вам дам. Просто положите в конверты, напечатаете на машинке (желательно не вашей) адреса и опустите в почтовые ящики. А блокноты и письма положите в автоматическую камеру хранения на Казанском вокзале и, позвонив по телефонам, номера которых я вам тоже дам, вы их выучите наизусть, сообщите шифр и номер ячеек. Звоните по телефону, кто бы ни подошел, говорите: «Это Самсонов, мне Ямпольского». Вам ответят: «Это я Самсонов, а вы, наверное, Ямпольский?» Называйте шифр и номер и кладите трубку. Вот все, как видите, ничего особенного.

— А если меня прихватят на таможне? — спрашиваю.

И вижу, как мистер Холмер с облегчением вздыхает. Теперь он понимает, что никаких сцен, протестов, истерик с моей стороны не будет, что я все понял, на все согласен и только боюсь, как бы меня не поймали. Он даже улыбается. А чего он ждал? Что я повешусь у него на глазах? Или попытаюсь его убить? Или позвоню в наше посольство с повинной? Напрасные опасения. Ну кто бы так поступил в моем положении? Кто бы стал бороться? (А может, кто-то стал бы?..)

— Видите ли, Борис, риск всегда есть. Но ведь и журнальчики вы кое-какие провозили, за которые не похвалят, рисковали. Ради чего? Друзьям показать? Перед женщинами похвалиться? А тут вас какие награды ждут! Так что не робейте, все обойдется. Вы у нас не один, и пока проколов не было. Верите.

Он подходит к шкафу, вынимает оттуда пачку брошюр, конверты и протягивает мне.

— Видите — немного. Можете все спрятать на себе — по карманам, за пазуху, за пояс. Уж личный-то досмотр вам наверняка устраивать не будут.

Я забираю бумаги и встаю.

Он останавливает меня:

— Еще одна маленькая формальность. Я ценю вашу молчаливость и сообразительность. Вы сразу все поняли и сразу согласились. Но все же попрошу сказать об этом вслух, предупреждаю честно — это будет записано на магнитофон. Вы поймите, мы тоже должны иметь гарантии вашей лояльности. Мы вам доверяем, но порядок есть порядок. Прошу.

Он кладет передо мной текст на русском и английском языках: что, мол, согласен на сотрудничество с организацией, представляемой мистером Холмером, под шифром таким-то, обязуюсь выполнять все ее задания за такое-то вознаграждение, называю свое полное имя, адрес, паспортные данные, число, месяц, год, город Голливуд…

Он отвозит меня в отель. Мы вежливо прощаемся. Я добираюсь до постели, и, как ни странно, мгновенно засыпаю, У меня такое чувство, что все это происходит с персонажами одного из моих детективов или виденных мною фильмов.

Только не со мной. А я хожу как во сне и наблюдаю все со стороны.

На следующий день мы улетаем в Москву…

Вот так все это было.

В жизни радостное не может продолжаться без конца, одно всегда компенсирует другое. У французов есть мудрая поговорка: «Если у вас все хорошо, не расстраивайтесь — это скоро пройдет». Есть и у нас соответствующая пословица: «Беда никогда не приходит одна». В справедливости этих горьких истин я тогда убедился на собственном опыте.

Таможню я прошел нормально — никто моего чемодана не открывал, тем более не лез мне в карманы или за пазуху. В какой-то степени я обязан этим Известному режиссеру — его физиономия действительно настолько известна, что таможенные инспектора вовсю рассматривали ее, а не чемоданы. И правильно делали, уж кому-кому, а мне-то было известно, что ничего запрещенного мой уважаемый шеф никогда не возил, как, впрочем, и я (журнальчики не в счет).

Но в тот раз я испытал такой страшный страх (врагу не пожелаю!), что вышел в зал ожидания на шатких ногах.

И с тех пор я с этим страхом уже не расставался. Выражение «липкий страх» мне кажется неточным. Страх не прилипает, он не только обволакивает, он просачивается в тебя, наполняет изнутри от макушки до пяток, он — как радиация, его не видно и не слышно, но он есть, он настойчиво ведет свою вредоносную работу, подтачивая тебя изнутри, разрушая мозг, разъедая душу.

Конечно, порой он отпускал меня (постоянно жить с ним невозможно — умрешь), куда-то уходил, заслоненный временными радостями, приятными событиями, легкомысленным самоуговариванием, что все в порядке, ничего не грозит, нечего опасаться… Но стоило возникнуть малейшей неприятности, произойти какому-нибудь противному событию, да просто приуныть, в чем-то разочароваться, задуматься о будущем (а как без этого?), и страх, как обострение язвы или радикулит, возникал, злорадно подмигивая, и корежил душу, пронзал болью отчаяния, не давал спать, улыбаться, отдыхать…

А беды в то время шли на меня одна за другой. Как цепи атакующего врага.

С заданием я справился быстро. Не успев приехать домой, помчался не в больницу, куда накануне увезли отца с очередным сердечным приступом, а на Казанский вокзал, где я торопливо рассовал по ячейкам конверты с письмами и блокнотами. Выйдя из камеры хранения, лицом к лицу столкнулся с патрулирующим там милиционером, и мне по-настоящему сделалось дурно. Во всяком случае, милиционер посмотрел на меня так, что я понял: еще минута, и он поведет меня в медпункт. Я взял себя в руки, улыбнулся дурацкой улыбкой в доказательство моего отличного самочувствия и быстренько слинял.

Некоторое время я приходил в себя, потом спустился в метро, зашел в автомат и набрал номер. Ответил молодой наглый, как мне показалось, голос. «Это Самсонов, — прошептал я, — мне Никольского». Последовала пауза, и тот же голос, на этот раз встревоженно, еле слышно произнес: «Это я Самсонов, а вы, наверное, Ямпольский?» Я назвал шифр и номер ячейки, повторил медленно еще раз и повесил трубку. Мне показалось, что я сбросил с плеч многотонный груз. И тут же пронзила ужасная мысль: а вдруг где-то уже определили, из какого автомата я звоню, и оперативная группа мчится сюда?

Я стремглав, расталкивая толпу, понесся к эскалатору, сбежал по нему, чуть не споткнувшись о поставленный на ступени чемодан, вылетел к вагонам и в последнюю минуту вскочил в один из них. На следующей остановке, даже не зная, какая она (оказалась «Красносельская»), нашел автомат. Тут я взял себя в руки. На этот раз голос был старческий (или мне это тоже показалось?). Он говорил как-то скучно, обреченно и равнодушно.

Еще два звонка из двух разных станций метро, и я, наконец, вздохнул с облегчением.

Конверты с вложенными в них брошюрами я опустил в Сокольниках.

Теперь я окончательно разделался с этим проклятым заданием. И тут же, словно в насмешку, даже побледнел от страха — ведь адреса-то я напечатал на своей машинке! Я даже застонал. Схватив такси, помчался домой, взял машинку, заметался, куда ее девать? Выбросить — найдут, сдать в комиссионку — установят, чья, в какую-нибудь камеру храпения — так сколько ее будут хранить? Кончилось тем, что я в тот же вечер выбрал момент и бросил ее в Москву-реку, подальше от дома.

Только тогда наконец успокоился.

А потом начались несчастья.

Самым страшным была смерть отца. Он умер в больнице — обширный инфаркт. Ушел как-то тихо, по-деловому (если можно так сказать). Ушел как жил. Честный, преданный делу работяга, надежный и добросовестный в службе, начисто проглядевший подонка-сына (первый раз я тогда назвал себя так).

Только когда отца не стало, я понял, что он значил для меня. Он, вечно занятый, где-то мотающийся, ни в чем мне не отказывавший, во всем потакающий, твердо уверенный, что я ведь разумный, честный, хороший, во всем с него берущий пример.

Я поразился на кладбище, увидев, сколько людей из его министерства пришли сюда, какими нахмуренными были мужчины, как плакали женщины. Его любили, ценили и уважали. И речи об этом были искренними.

Я подумал: не обязательно идти по жизни громко, шумно, с блеском, можно пройти ее и скромно, а оставить куда более чистый и долговременный след.

Ну вот, ушел бы я. Кто вспомнит меня через год? Разве что мистер Холмер. С досадой, как убыточную сделку, в которую зря вложили деньги.

Теперь я остался один в нашей здоровенной пустой квартире. И вдруг осознал, что у меня нет близких людей, ни родственников, ни любимой женщины, ни настоящих друзей. Андрей Жуков? Он кончил свое погранучилище, получил назначение куда-то на другую планету, но перед тем сыграл свадьбу. Они с Зоей поженились.

Свадьбу сыграли у него дома. Свадебным генералом (хоть и полковник в отставке) был дед. Но пришли и начальники Андрея, и сокурсники, и самбисты из «Динамо» (Андрей же теперь мастер спорта!). Я смотрел на них с завистью, я имею в виду курсантов — красивые, здоровые, какие-то ладные, жутко довольные, что выпорхнут скоро в самостоятельную офицерскую жизнь. «Выпорхнут», как же! Выйдут, печатая шаг, выйдут… Интересно было наблюдать за дедом Андрея, за отцом и за ним. Династия! Наверняка тогда в сорок первом дед был, как Андрей сейчас, а Андрей будет копией деда когда-нибудь. А я чьей? Роберта Тейлора? Джеймса Бонда? Казановы? Да, будет чем гордиться…

Уж не знаю, что меня стукнуло, или смерть отца так подействовала (или подсознательно я уже расставался с московскими ценностями), я принес ему в подарок видеомагнитофон. Андрей смутился, мне показалось, что и товарищи его как-то странно посмотрели на меня, но поблагодарил.

А на следующий день привез мне его обратно.

— Ты не обижайся, Борис, — сказал, — рано мне такие подарки от людей, даже от друзей, принимать. И тебе рано дарить. Ты теперь один, женишься, деньги потребуются, продашь. Не обижайся, я понимаю — ты от сердца, но и ты меня пойми.

Он — единственный, кто в те дни, когда умер отец, и на кладбище был со мной, и дома. И не было у меня в то время человека ближе, чем Андрей. Всю жизнь буду ему благодарен за те дни — думал я тогда. (Что ж, пришло время, и я отблагодарил его. По-своему…)

Они с Зойкой, теперь Жуковой, уехали. Проводил я их на вокзале, поклялись встретиться при первой возможности, писать друг другу, если удастся, звонить.

Они уехали. А я стал оглядываться — кто ж остался. Ленка? Ленка выкинула номер. Умора!

Никогда не догадаетесь. Моя Ленка выскочила замуж! Да, да, как обыкновенный человек, рядовая женщина-труженица. И за кого? Ну уж тут ставлю новую «Волгу» против вышедшего в тираж билета вещевой лотереи, что не угадаете! За портного! Ну ладно бы еще какого-нибудь там модного, престижного, эдакого Зайцева. Ни черта! Обыкновенный трудяга-портной (правда, красивый малый) в ателье, где шьют этим манекенщицам туалеты, ну, не в ателье, в Доме моделей. Ударник! Секретарь комсомольской организации! А? Представляете? Она же почти звезда экрана, ее уже в третьей картине снимают. Она же красавица, за ней там и режиссеры и актеры увиваются! А она — за портного.

Поступила честно. Позвонила мне, вызвала на свидание, все рассказала и смотрит выжидательно.

Я молчу. Странное дело — я расстроен. Мне больно, мне грустно, мне тоскливо. Много в ней недостатков, в моей Ленке (бывшей «моей», вот и она бывшая), но ведь любила меня, уж какой близкий человечек, словно носил ее в жилетном кармане…

— Не жалко? — спрашиваю.

— Чего?

— Ну, того, что было у нас, что могло бы быть?

— Что было — жалко, — говорит тихо, — а быть ничего, Боренька, не могло. Вот, когда поняла, тогда и решилась.

— Много же тебе времени потребовалось, — усмехаюсь иронически.

— Много, — соглашается, — ничего не поделаешь, дура ведь. Что у нас было, — добавляет, помолчав, — у меня уже не будет. Зато будет муж, надежный, любящий, хороший. А я ему буду женой настоящей, — опять помолчала и закончила, — а не игрушкой, как для тебя.

— Разве я был бы плохим мужем? — спрашиваю.

Она машет рукой.

— Ты не можешь быть мужем, ни хорошим, ни плохим, никаким. Ты, Боренька, мужчина для всех женщин, не для одной. Есть такие. Вот ты. Прощай и не сердись.

Я не сержусь. Нет, я не сержусь. Целую ее в щеку и ухожу, не оборачиваясь.

Интересное сделал открытие (запатентовывать не собираюсь, пользуйтесь). Вот все эти чувихи, десятиклассницы, забывшие в девятом, а то и в восьмом свою девственность, все эти, что дня не могут прожить без дискотеки, бара, «компашки», гулянки, для которых «фирма» — цель жизни, такой, вот, как я, папенькин сынок — необходимый спутник… Все они в какой-то момент, кто сразу, а кто постепенно, преображаются, начинают работать или служить, как все люди, выходят замуж, становятся заботливыми, верными, хозяйственными женами, рожают детей и гневно осуждают их, если те бегают по дискотекам и гулянкам. А? Не удивительно?

А вот у мужиков иначе. Там, многие, кто в юности валяет дурака, ничего в жизни не добиваются, сворачивают на кривые дорожки, а то и плохо кончают. Вот так. Да здравствует женщина!

Значит, теперь и Ленка ушла из моей жизни по предназначенному ей пути.

Но и это не все. На этом мои беды не кончаются.

Во-первых, арестовали Рудика. Уж кто-кто опыт имел, осторожничал всегда, сто раз примеривался, никому не доверял. Когда мы ездили к нему на дачу смотреть порнофильмы, это напоминало конспиративные встречи эсеров или белогвардейцев, как их показывают в кино. Нужно было проехать до следующей станции, вернуться пешком, пролезть на соседний заброшенный участок, подождать в кустах. А он ставил на подоконник лампу… Словом, тысяча и одна ночь. Зато уж собирались люди надежные, что девки, что ребята. Никаких римских оргий он у себя не допускал. Пожалуйста, смотрите, вскипайте, а выпускать пары, будьте добры, в другом месте. И вот такой достойный, респектабельный человек попадается на ерунде — ссорится со своей девчонкой, выгоняет ее, а она в истерике звонит в милицию, и тем же вечером на даче всех накрывают. Меня в тот раз там не было.

Он-то молчит, а вот кое-кто послабей называет других завсегдатаев, и меня в том числе. Вызывает следователь. Особого страха не чувствую. (Из-за этого. Ведь со мной постоянно тот, Большой страх, он все подавляет.) Меня спрашивают, бывал ли я на даче.

— Бывал, два раза, — чистосердечно признаюсь, — мне обещали знаменитый детектив, а показали какую-то отвратительную грязную киностряпню. Я ушел, не досмотрев. Второй раз было по-другому — мне заказали обзор для «Советского экрана» на тему «Развращение западной молодежи с помощью кино» (я действительно в свое время сделал такой обзор). Ну и хотел освежить впечатления, так сказать, окунуться в эту грязь, чтобы бороться с ней со знанием дела. Понимаю, виноват, следовало сообщить об этом, отругать их, но ведь для дела, и всего-то два раза. Каюсь, извиняюсь, больше не буду…

Уж не знаю, поверил ли следователь (сильно сомневаюсь), но махнул рукой. Там и без меня обвиняемых хватало, да еще все папы-мамы стали звонить, нажимать на педали… Словом, для меня обошлось. Но я запомнил — это второй звонок.

С аспирантурой тоже кое-что стало разлаживаться — все же запустил я ее, и мой профессор деликатно, но вполне недвусмысленно напомнил мне об этом.

Но доконала меня совсем уж идиотская история. Глупее не придумаешь.

Беды бедами, но обходиться без женщин, как вы уже догадались, я долго не мог. Обычно проблем не было. Собирались в компаниях, а то и знакомились где-то, уединялись, а когда остался один, так стали просто приезжать ко мне на квартиру. И каких только среди них не было и сколько! Я сейчас не только имен не помню, я бы встреть на улице — не узнал.

Сказать, что все эти особы отличались высокой нравственностью, значило бы впасть в преувеличение. Так угораздило же меня напасть на порядочную девушку! Она служила машинисткой на нашей кафедре. Тихая, на редкость скромная, небогато одетая, аккуратно причесанная, никакой косметики. Но была она вся какая-то такая юная, чистая (и внешне, и внутренне), что разве такой задубевший пакостник, как я, мог удержаться? Я пригласил ее в театр, через неделю она без памяти влюбилась в меня, через две — отдалась мне, а через два месяца забеременела.

Ну и что? Сколько раз такое бывало. В наше время избавиться от этой неприятности (если уж имела глупость влипнуть) — пара пустяков. У меня отличные знакомые врачи, опытные, умеющие молчать и выдающие любую справку с печатью. О деньгах и говорить нечего. Так что проблема решена, так сказать, еще не возникнув.

Оказалось — не решена.

Эта дура не хочет делать аборт! Ну? Как вам это нравится? Обхаживаю ее и так и эдак.

— Послушай, Люся, — толкую, — ну к чему это все? Мы не женаты, сами еще дети, ну что ты будешь губить лучшие годы своей жизни.

— А почему мы не можем пожениться, — удивляется, — моя мать меня в этом же возрасте родила. Оба зарабатываем, ни у кого на шее не сидим. Квартира вон у тебя какая.

— Да пойми ты, — сдерживаюсь изо всех сил, — не могу я жениться…

— Ты не любишь меня?

— (О господи!) Не в этом дело. Я вообще не могу жениться. Это не в моем характере. Ну зачем тебе муж, который все время отсутствует, который будет тебе изменять…

Она молча плачет.

— Вот что, Люся, давай на этот раз не будем рисковать. А потом поживем, проверим себя, ну, поженимся и тогда заведем ребенка.

— Зачем же ждать, Борис? И что проверять? Я без тебя не могу…

(Какой кошмар! Еще не хватало, чтобы эта божья коровка из-за меня покончила с собой. И оставила записку…)

Мы часами ведем эти бесплодные разговоры, а время-то идет. Скоро уже поздно будет что-нибудь предпринимать. Вспоминаю драйзеровскую «Американскую трагедию». Как я понимаю Клайда Грифитса!

И вдруг я чувствую, что она переменилась. Сразу. Еще вчера была одной, а сегодня совершенно другая. Холодная, сухая, какая-то твердая. Никогда не думал, что она может быть такой. Пришла, как всегда, вечером, после работы, прошла, не снимая пальто. А уж пальто! Ее одежда всегда меня раздражала, все это не то, ГУМом за версту несет. В приличное место с ней не покажешься. Кое-что я ей дарил, радовалась как ребенок. Но не мог же я ее с ног до головы одевать, черт возьми! А с другой стороны, где ей брать? Родители у нее не миллионеры, отец где-то на железной дороге служит и, между прочим, не директором вагона-ресторана, мать — на почте. У самой Люськи оклад — сто десять рэ. Ну, подхалтуривает иногда — печатает, так разве на это оденешься? И что самое поразительное, я чувствую, что это для нее не главное. Главное — я. (И как меня угораздило с ней связаться! Надо же быть идиотом!)

Да, так вот, пришла она в тот вечер, села, не снимая пальто, и говорит:

— Извини, Боря, я на минутку. Больше приходить не буду, вообще не буду тебя беспокоить, — говорит твердо, четко, видно, сто раз про себя эту речь повторяла. — Ребенка я оставлю. Я его уже люблю. Что ж делать, если у него такой отец оказался, моя вина. Будем надеяться, что в мать пойдет, — усмехнулась невесело. — Хоть и плохой ты, Борис, человек, но так просто из сердца вырвать тебя не могу, — вот тут только платочек вынула, глаза промокнула. — И ребенка оставлю. Но ты не беспокойся, ничего от тебя требовать не собираюсь, ничего никому не скажу. С работы уволюсь, может, уеду куда. И насчет моей матери не беспокойся. Я ее уговорю, она никуда не пойдет. Не бойся. А теперь прощай, Борис, хотела сказать тебе «спасибо» за все доброе, да не получается. Прощай.

И ушла. Я понимал, что уговаривать ее бесполезно. Такие вот тихие, они страшнее самых бешеных, они — как кремень. Если уж решили, их уговаривать бесполезно.

Но самое большое впечатление на меня произвели ее слова о том, что она уговорит мать, и та «никуда не пойдет». А если не уговорит? А если та пойдет? При одной мысли, что меня вызывает ректор, я вхожу в кабинет, а там сидит Люсина мать, мне делается дурно. Ведь все тогда! Вся карьера! Что делать? Как сбежать от этого?

Сбежать? Я знаю, как сбежать… И снова неясные мысли мелькают у меня в голове. Столько неприятностей — вот взять и разделаться с ними одним ударом. Но я все же решиться не могу. Ну как я расстанусь с моим городом, со всеми этими людьми, пусть не близкими, но среди которых я родился, жил, своими людьми?

Навсегда.

Никогда больше не пройтись по Метростроевской, не поваляться на сочинском пляже, не посидеть в «Национале»…

Да, это ужасно. Но еще ужасней, если отчислят из аспирантуры, если не будет больше зарубежных поездок, если отвернется мир киношников, веселых приятелей, шикарных подруг.

А так и произойдет, коли разразится скандал. И буду я, как плебей, сидеть в бюро переводов какого-нибудь НИИ восемь часов в день и переводить спецификацию на импортные унитазы. Кому я такой нужен? Даже мистеру Холмеру я не смогу быть полезен. А он ведь обещал мне вполне приличное место у себя. Уж там-то я сумею кое-чего добиться! С моей головой и моей хваткой и моим знанием языка… Безработным не останусь. Да еще с такой поддержкой. Я ведь много чего умею. Просто у нас все эти умения не в почете, на них далеко не уедешь. А вот там…

И все же я колеблюсь, мучаюсь, мечусь.

Но наконец произошло событие, которое заставило меня окончательно решиться.

Почему разные неприятные сюрпризы судьба преподносит тебе в самые неподходящие моменты? (Как будто для неприятностей есть и подходящие моменты.)

Десять вечера. Двадцать два ноль-ноль. Как сказал бы мой друг Андрей Жуков (где-то он теперь бережет мой покой, на какой далекой заставе? Как он сейчас мне нужен!).

Я сижу на диване, тихо льется музыка, поет Иглесиас. У меня в руках бокал шампанского (последнее время я явно пристрастился к нему), а напротив в кресле — очередная бабочка-однодневка, уже не помню, где словленная и пришпиленная в моей коллекции. Она столь же красива, сколь и глупа. Но это неважно. Я привел ее к себе не для того, чтобы обсуждать мою будущую диссертацию.

Шампанское, музыка, предстоящая ночь наслаждений… Есть все-таки счастливые минуты в моей нынешней жизни.

Вот в этот момент и раздается телефонный звонок. Трубку беру не сразу и с досадой (эх, надо было выключить!). Какому кретину пришла в голову мысль беспокоить меня в столь сладостный момент? (Да любому — приятелей этих у меня навалом, и все звонят, и всё вечером.)

— Да, — говорю я нарочно ворчливым голосом.

И вдруг слышу:

— Это Самсонов, мне — Ямпольского. Я молчу, у меня отнялся язык.

— Это Самсонов, мне — Ямпольского, — настойчиво повторяет голос, в котором я улавливаю еле заметный акцент.

— Это я Самсонов, а вы, наверное, Ямпольский, — хриплю в трубку.

— Двадцать три, одиннадцать, пятнадцатая, — четко произносит голос. И еще раз: — Двадцать три, одиннадцать, пятнадцатая.

Щелчок, соединение прерывается.

Я продолжаю стоять с глупым видом, с трубкой в руке.

— Что случилось? — с тревогой спрашивает меня моя ночная подруга. — У тебя такой вид…

— Собирайся быстро, — кричу я, лихорадочно бегая по комнате в поисках пиджака, галстука, ключей, бумажника, — скорей, скорей же.

Ничего не понимая, но заражаясь моим настроением, она быстро набрасывает жакет, хватает сумку, бежит к двери. Мы выбегаем на улицу. Я отчаянно машу руками, останавливаю какого-то левака и с криком: «Десятка, до Казанского» — вскакиваю в машину и хлопаю дверцей. Левак дает газ, а моя остолбеневшая подруга застывает на тротуаре, провожая меня недоуменным взглядом.

Меня лихорадит, я ничего не соображаю. Приезжаем, я вылетаю из машины, бросив водителю десятку. Он кричит мне вслед: «Ничего, успеете». (Думает, наверное, что опаздываю на поезд.)

Я прихожу в себя, стараюсь успокоиться — действительно, успею. Нечего пороть горячку. Лучше проявить осторожность. Заставляю себя спокойно пройтись по вокзалу, затем не спеша спускаюсь в подвал к камерам. Осматриваюсь — милиционера поблизости нет. Подбираюсь к пятнадцатой ячейке, набираю шифр, дергаю. Не открывается! Дергаю сильней — тот же результат. Чуть не реву от отчаяния. Вглядываюсь — не та ячейка. Вытираю холодный пот, разыскиваю правильную. Она рядом, снова набираю шифр, открываю дверцу, вынимаю конверт, сую за пазуху. Захлопываю дверцу. Оглядываюсь… и едва не падаю в обморок: ко мне неторопливо направляются два плечистых парня. Они смотрят на меня с угрожающим видом, один опускает правую руку в карман. Сердце мое останавливается. Я приваливаюсь к стенке, закрываю глаза. Вот он, конец!

Слышу шепот, щелканье дверцы, какую-то возню. Открываю глаза: парни вытаскивают из ячейки напротив какие-то сумки, корзинки, тихим голосом попрекая друг друга. Пронесло!

Наверное, именно в этот момент я твердо решил бежать. С таким страхом жить невозможно, нет!

Выхожу из вокзала, сажусь в такси, всю дорогу посматриваю в заднее стекло, вылезаю не у дома, а в соседнем переулке, крадусь проходным двором, застываю в темных арках, все время оглядываюсь.

Дома в изнеможении валюсь в кресло, рву конверт, читаю:


«Приложенный текст размножить на машинке, забросить в уборные в театрах, концертных залах, стадионах».


А текст! Господи, что за текст? На кого он рассчитан? Мистер Холмер и его гуманистическая организация — динозавры! Но за такой текст, если его найдут у меня, можно схлопотать десять лет.

И тут я совершаю первый разумный поступок за сегодняшний вечер. Аккуратно складываю письмо, конверт и «текст» на противень, сжигаю, перемешиваю пепел и спускаю в уборной (самое подходящее для них место, тем более велено в уборные и отправить).

Эту ночь почти не сплю. Что делать? Что делать? Не такой уж я дурак, чтоб не понять — это лишь начало, дальше последуют другие задания потрудней и поопасней. Гуманистическая организация, как же! Но я уже замаран, и как еще! Надо сматывать удочки. Надо любым способом попасть за рубеж, попросить политического убежища, добраться в США, связаться с этим Холмером (Как? Не беда, телефоны и адреса Джен и Сэма у меня есть). Сказать, что меня засекли, и вот удалось вырваться, гоните обещанное место, деньги, гражданство и т. д. и т. п. Они своего поддержат. Все-таки кое-что я для них сделал и еще могу, например, консультировать по части молодежи, интеллигенции, киношников, кто есть кто, кто пьяница, кто тряпки любит, у кого порновидео, их можно подцепить на крючок, шантажировать, завербовать. Ну как меня в свое время. Чем они лучше? Вот пусть тоже попотеют. Да.

Господи, господи, помоги! Была б икона, я бы на колени бухнулся.

И господь услышал мои молитвы!

Назавтра меня вызывают и сообщают, что через месяц мы с Известным режиссером летим в Голливуд подписывать режиссерский сценарий.

Ура! Только бы продержаться.

Что сказать об этих тридцати днях? Не дай бог пережить такое. Ночью просыпался, прислушивался к шагам на лестнице, на улицах все время оглядывался, от прохожих шарахался. К телефону боялся подходить.

Ничего не может быть мучительней страха…

А впрочем, может, тоска.

Я ходил по родным мне с детства улицам и переулкам, заходил в аудитории института, на стадион… Все это я вижу в последний раз. У меня перехватывало дыхание, я вздыхал так громко, что люди оборачивались. Боролся с этим, старался думать о том, что меня ждет. Садился по вечерам у своего видеомагнитофона и крутил что попало, лишь бы с пальмами, бассейнами, «кадиллаками», светскими приемами, дорогими отелями, фешенебельными резиденциями. Вот, твердил я себе, вот, что меня ждет. Там я буду жить, не жизнь — райское житье. Лишь бы успеть, лишь бы скорей уехать…

Все испортило письмо Жукова. Уж не помню, когда оно пришло. Как всегда в последнее время, я лишь пробежал его и куда-то засунул. А теперь нашел — помятый воинский конверт.


«Знаешь, Борька, — писал мой далекий друг, — я даже представить не мог, сколько на свете всякой красоты. Когда мы с тобой изучали географию и Михал Михалыч («Глобус» мы его звали), помнишь, рассказывал нам о тундре, саванне, тайге, джунглях, мы-то с тобой в окно смотрели. Помнишь, росла там у нас на асфальте такая одинокая береза. Небогатая. Глобус любил свой предмет. Уж как все расписывал. Ничего мы с тобой тогда не слушали. Себя только. А теперь, когда повидал я эти леса, поля без конца, на заре, в сумерках, под снегом, в тумане, под солнцем, эх, Борис, бледно, скажу тебе, повествовал нам Глобус. На деле в тысячу раз все красивей…»


Да, помнил я Михал Михалыча, Глобуса. Его рассказы, которые действительно не очень слушал. А потом я ведь все мечтал о пальмах, золотых пляжах и вековых газонах…


«Я понимаю, — писал Андрей, — ты в своих поездках такого навидался, что небось посмеиваешься, есть у тебя такая дурацкая манера, над моим письмом. Но, учти, все самое красивое, что есть в других странах, есть у нас! Все! Такая вот страна, брат, что пальмы, и горы, и джунгли, и моря, и реки, и пустыни! Да разве тебе объяснишь? Помню, как ты мне прошлый раз этот твой альбом американский показывал с цветными фото. Не спорю, полиграфия у них будь здоров. А виды… Посмотрел бы ты на виды, что с моей вышки открываются! Да ладно, все равно не поймешь. А я тебя. Но захочешь, приезжай, если выкроишь недельку. Я тебя тут устрою. Поверь, всю жизнь потом эти края вспоминать будешь. Приезжай, Борька, советую, вырвись… Не приедешь — пожалеешь…»


Надо же! Найти это письмо в те дни. «Пожалеешь». Словно предупреждение, словно красный свет светофора. О чем предупреждал? Чтоб не плевал в колодец, чтоб знал, что бросаешь. Впрочем, он-то не знает. Это я знаю. Просто напомнил. Конечно, по родным пенатам, по матушке-Расеюшке, я особенно не колесил. Кроме Юрмалы да Сочи, Крыма да Петербурга, ничего толком не видел, но все же представить себе могу, не тот уже лопух, что на уроках Глобуса больше о том думал, как Верку из параллельного потискать, чем о том, какая фауна в Приамурье.

И вот все брошу… Прочел я тогда это письмо и, честное слово, чуть не заплакал. Болван здоровый. Тогда думал. Но в полной мере, какой я необъятный болван, я, к сожалению, понял куда позже. До чего же мы все-таки крепки задним умом.

Письмо Андрея моего настроения, как вы, может быть, догадались, не улучшило. Правильно пишет-то. Эх, махнуть бы к нему подышать тем воздухом. Чистый небось, не то, что этот, которым дышу. В переносном смысле.

Черта с два! Какой там воздух, какие родные просторы! Бежать, скорее бежать! Успеть бы…

Кошмарное это было время. Кошмарнее не придумаешь. (Так я тогда думал, наивный, наивный болван.)

Наступил день отъезда.

Я ничего не взял с собой, что могло бы выдать мои планы, договорился о разных делах и свиданиях сразу после приезда, всем сказал, что уезжаю ненадолго… Словом, хитрил вовсю.

Когда проходили таможню и паспортный контроль, я так боялся, что хоть рубашку выжимай — весь обливался холодным потом. Никогда я не забуду взгляд того пограничника — внимательный взгляд, рентгеновский, словно он меня насквозь видит, как Андрей Жуков тогда. Долго смотрел. Потом поставил штамп и вернул паспорт. «Просмотрел ты меня, братец», — подумал злорадно. А потом сказал себе: «Да нет, не ты, меня многие просмотрели, ох многие». Ну да ладно, мы в самолете. Я жил это время в таком напряжении, что проспал всю дорогу, не хуже моего шефа.

Наконец выходим в Лос-Анджелесском аэропорту, который, кажется мне, мы покинули вчера. Та же машина, тот же представитель студии, тот же отель.

Только я — другой.

Глава IX

КРАЙ ОЗЕР И ТРЕВОГ

Как много у нас в стране красивых мест! И все, почти все увидит офицер-пограничник за свою службу. С кем ни поговоришь, кто служит хоть пяток лет, а уж столько повидал! Если же с каким-нибудь полковником — у кого за спиной десятка два-три пограничных годков, тут уж заслушаешься, ни один геолог с ним не сравнится.

У каждого, конечно, свои привязанности, кому милей снега, кому морские берега или тропики. А я москвич, люблю леса, поля, перелески. Карелия, озерный край, прямо покорила меня. Я и раньше любил ту песню: «…будет долго Карелия снится, будут сниться с этих пор — остроконечных елей ресницы, над голубыми глазами озер…»

— Говорят, она умерла, — печально бормочет Зойка, она имеет в виду Клемент, певицу, которая пела эту песню. Молодая красивая Клемент умерла от саркомы. С тех пор песню никто не поет.

Мы летим с Зойкой на вертолете. В Ленинград прибыли поездом, сразу на аэродром, самолетом еще кусок пути, и вот теперь попутным вертолетом, удача.

Почти всю дорогу молчим, не можем оторваться от окна, такая внизу красотища! Меня охватывает какое-то грустно-волнующее настроение. И мысли лирические. Возвышенные. Красиво мыслю.

Куда хватает глаз — протянулись леса и леса. Ели, сосны, береза, ольха.

И озера.

Озера голубые, словно купается в них опрокинутое над тобой пронзительно-голубое небо. Озера коричневые из-за руды, похожие с высоты на шоколадное желе, посыпанное по краям миндальной пудрой кувшиночьих листьев. Озера свинцовые, и застыли на них неподвижно, будто скопища серых цапель, сухие камыши. Озера, смахивающие на чернильное пятно, на серебряное блюдо, на синюю эмаль. Огромные, крохотные, круглые, вытянутые, извилистые, как реки, прямоугольные, как спортплощадки. А на озерах всех размеров и форм — острова. Вот этот подобен зубной щетке: ручка-коса и щетинка из остроконечных елок. Тот, другой, словно гребная восьмерка — тонкий вытянутый, и на нем строго в затылок восемь одинаковых деревцев. Порой на озере остров, на нем озерцо, а на нем еще островок, эдакая матрешка. Или вот совсем крохотный остров, собственно, просто дерево, да и то корни в воде…

А меж лесами залегли желто-зеленые проплешины болот, похожие на маскировочные комбинезоны, разложенные для просушки. Или луга, поляны, лиловые ковры иван-чая.

В лесах вьются широкие желтые дороги — то прямые, как стрела, то хитро и бесконечно петляющие. Их окаймляют светлые пятна лесоповалов, усеянные уже очищенными, но неубранными еще стволами. Из окна вертолета они напоминают беспорядочно разбросанные спички.

Изредка на дорогах, похожий на пучеглазого муравья, тянущего во много раз длинней себя травинку, движется лесовоз.

Все ближе Заполярье. Вот уже тут и там возникают лесистые сопки, совсем близко вырастающие под вертолетом. Белеют сквозь леса белые поляны ягеля, мшистые камни, большие валуны. Меньше озер, зато то тут, то там сверкнет быстрая юркая речка.

Я посмотрел потом в энциклопедии — Мурманская область. Миллион населения, сто тысяч озер. По десять человек на каждое озеро! И сто четырнадцать видов рыб. По виду на почти девять тысяч человек. Это по видам. А если по количеству, наоборот. Такого изобилия рыбы не часто встретишь.

Да разве только рыбы! Потом, когда на машине колесил я по бесконечным километрам тех самых, ровных с высоты и не таких уж ровных под колесами, дорог, какой только живности не видел окрест! Вон пестрые куропатки, неторопливо прогуливающиеся, что подружки по бульвару. Вон лось, настороженно поглядывающий на нас своим влажным нежным глазом, весельчак заяц, мчащийся куда-то сломя голову. Быстрые, скорые ласки…

Бывают и медведи, доставляющие немало хлопот пограничникам своим нежеланием считаться с пограничным заграждением.

А сколько здесь грибов, черники, брусники, морошки…

До чего богатая, до чего ж красивая земля!

О многом размышляешь здесь у окна вертолета, пролетая вот так над лесами, лугами, реками и озерами этой моей земли.

С чего начинается Родина? — думаю. Все же, наверное, не с букваря и буденовки. Она начинается с самой себя — с огромного необозримого пространства советской земли, на которой и я и мои предки родились, выросли, которая, как сказано в песне, всегда в тебе и в которую ты когда-нибудь уйдешь, оставив ее потомкам.

Охватить взглядом эти пространства, не говоря уже о поезде, и с самолета невозможно. Современные лайнеры летают на такой высоте, что земля скрыта облаками или почти не видна.

А вот когда смотришь из низко летящего вертолета, да еще когда три-четыре часа в пути, ощущение совсем иное. Эти бескрайние просторы, эти бесконечные леса, эти светлые дороги и голубые озера, все это необозримое пространство, без единого селения на многие десятки километров вызывает у меня стихийную гордость от того, что все это мое — моя земля, мой край, моя родина, ощущение величайшего могущества.

Наверное, если б это было возможно, следовало с ранних лет сажать наших ребят в вертолеты или самолеты-тихоходы, чтобы вот так прокатить. Чтобы навсегда запомнили свою Отчизну такой вот беспредельной, прекрасной, зримо величественной. Запомнили и навсегда от сердца, от души, еще не от разума гордились ею.

Это позже, когда познают они ее историю, ее людей — своих сограждан, многое познают, они будут гордиться иными достоинствами своей Родины. А вот сначала — пусть ее необъятностью.

…Наконец воздушный отрезок нашего пути заканчивается.

В окружении лесов и озер, сверкая на солнце белизной домов и зеленью палисадников, раскинулся городок, где помещается штаб части.

Медленно, все реже и реже рубя свет за окном на теневые промежутки, затухает вращение вертолетных лопастей, открывается дверь. До чего здесь свежий, настоянный на аромате близких лесов и лугов воздух! По лесенке спускаемся на землю, еще ошалевшие от долгого перелета.

Нас ожидает «уазик», мягко урча мотором. Дальнейший путь на заставу пролегает по тем самым дорогам, что так гладки и ровны с высоты.

Еще там, в Москве, я изучил историю округа. Я всегда так делал перед очередным назначением. А как же — спросит солдат, а я ни бе ни ме.

Так что вот вам краткая справочка, сухая, конечно, зато многозначительная: Краснознаменный Северо-Западный пограничный округ, охватывающий тысячи километров сухопутных и морских границ, раскинулся, как говорит само его название, вдоль северных и части западных границ Советского Союза.

История округа — славная история. Она показана в музее в Ленинграде, где я успел побывать.

Недаром округ награжден орденом Красного Знамени, недаром семь из входящих в его состав частей орденоносные, а восемь застав именные — им присвоены имена пограничников, в том числе прославленного Коробицына, про которого сложена знаменитая песня.

Во время Великой Отечественной войны пограничники стойко встретили врага, отошли лишь по приказу и героически воевали в составе Карельского фронта. Возникшее в начале войны Кандалакшское направление так до самого начала контрнаступления и продержалось. Гитлеровцы никак не смогли овладеть этим северным городком.

Застава, на которую лежит мой путь, носит имя знаменитого пограничника, Героя Советского Союза.

Этого звания он удостоился в те ледяные дни января 1940 года, когда на границе было тревожно. Провокации белофиннов следовали за провокациями, не прекращались стычки со шпионами и диверсантами.

В ночь с 24 на 25 января рядовой связист находился в боевом охранении в составе небольшой группы пограничников. Их окружил отряд белофиннов. Силы были явно неравные. Пограничники отстреливались до последнего. Связист находился в избушке и передавал по телефону ход боя командиру и не прекращал при этом вести огонь. Он остался последним живым в своей группе. Избушка полыхала, кончились патроны, гранаты. Осталась одна. Тогда пограничник спокойно передал в трубку свое последнее донесение и добавил: «Привет родине. Прощайте!» Потом снял с чеки эту единственную оставшуюся гранату, выпрыгнул из окна в толпу подбегавших врагов и взорвал их вместе с собой.

Застава, которая носит теперь его имя, возникла почти рядом с местом его гибели в апреле того же года. Недолго длилась спокойная жизнь. Началась Отечественная война. Застава вступила в бой 22 июня 1941 года и отбивала все атаки до 3 июля, когда получила приказ отойти. Много подвигов совершили бойцы заставы — ходили в тыл врага, осуществляли разведывательные операции.

Около четырехсот пограничников части было награждено орденами и медалями, в том числе двадцать четыре человека орденом Ленина.

Война ушла с нашей земли, покатилась на запад. И 10 октября 1944 года застава приняла под охрану свой прежний участок границы.

Когда проводится боевой расчет и звучит приказ: «На службу заступает Герой Советского Союза…» правофланговый громко отвечает: «Герой Советского Союза… погиб смертью храбрых при защите государственной границы СССР!» Это тоже традиция. В казарме первой справа стоит на возвышении особо тщательно заправленная койка, на которой уже никто никогда не будет спать. В ногах лежит фуражка пограничника, на стене плита и подпись, гласящая, чья это койка. Это тоже традиция.

Завидую доброй завистью. Ведь не умер солдат, живет, живет до сих пор.

…Прилетевший со мной начальник отряда представляет меня и тут же улетает.

Его ждут срочные дела.

А я начинаю знакомиться с заставой и окрестностями. Снова и снова восхищаюсь, как же здесь красиво! Какие леса — ели, березы, сосны. И поляны — лиловые ковры иван-чая, ягель — мох платинового цвета, что облепляет валуны в лесу. Гудят жуки, ветерок шелестит в ветвях… Здесь бывают и медведи и лоси. Вот лоси эти доставляют много хлопот, они, особенно если самка по другую сторону, бросаются на систему, ломают ее, ранят себя, вызывают сигнал тревоги. Если б не пограничная зона, тут небось охотников побольше, чем комаров собиралось. А так зверью раздолье. К сожалению, и комарью тоже. В их сезон просто не знаешь куда деться.

Был случай, когда задержали нарушителя, связали. Так его не столько будущее наказание пугало, сколько встреча с комарами. Но наши пограничники ведь гуманные — смазали ему лицо и руки антикомарином.

Меж деревьями извиваются ручьи, узкие речонки, а есть пошире — на моем участке речка как раз и разделяет государства, в одном месте граница по ее середине проходит. Но сколько же в реке этой рыбы! Помните? Сто четырнадцать сортов (простите, видов)! Только что руками не бери.

Люблю я такую природу, хоть весь день по лесу броди, собирай чернику.

Это все вокруг.

А вот сама застава. Как всегда новая и совсем привычная.

Я почему-то чаще всего вспоминаю именно эту, хотя все они похожи как родные сестры.

Вот большой, сразу как минуешь ворота, зеленый фонарный щит, и на нем красными буквами:


«На всех этапах становления и развития Советского государства пограничные войска, созданные по ленинскому декрету, воспитанные Коммунистической партией, надежно стояли и стоят на охране священных рубежей нашей социалистической Родины.
Ю. В. Андропов».


Застава, как всегда, ограждена забором. В центре, как всегда, белый приземистый дом. Как войдешь — справа дежурный со всей своей аппаратурой, дальше — казарма, ровные ряды коек, заправленные под линейку синие одеяла. Окна зашторены — ведь всегда кто-нибудь да спит, рядом с казармой «кинозал» — здесь демонстрируют фильмы, которые аккуратно доставляет на своем зеленом грузовичке веселый и болтливый «военный киношник» Костя. Слева от входа — канцелярия, здесь мой штаб. Напротив — ленинская комната. В конце — столовая, кухня, бытовая комната, туалетная, сушилка… Сопровождаемый моей многочисленной свитой — зам, замполит, старшина — я направляюсь в ленинскую комнату. Она опытному командиру (каковым я теперь себя считаю) расскажет о заставе больше, чем десять папок документов.

Вот награды — почетные грамоты, спортивные кубки, сувениры и адреса шефов — алюминиевого завода. Вот стенд — «Наследники боевой славы», фотографии лучших. Сержант Николай Заведенко, командир отделения, член комитета комсомола, отличник боевой и политической подготовки, ефрейтор Валерий Рудаков, лучший водитель заставы, тоже кругом отличник, ефрейтор Сергей Николаев, кандидат в члены КПСС, заместитель секретаря комитета комсомола, связист. И он отличник. Какие они? Это мне предстоит еще узнать, как узнать и остальных солдат заставы. А что значит узнать? Возраст? Семейное положение? Образование? Какие имеет разряды по спорту? Это все я могу узнать, не выходя из канцелярии. Любит ли жену или девушку? Как несет службу? Веселый или мрачный, играет ли на гитаре, шутник, простофиля, склочник, умница, зануда, как преодолевает полосу препятствий, курит ли? Как насчет того, пивца, а то и хуже? Это все мне расскажут мои помощники — замполит и заместитель (если они, конечно, хорошие помощники). И все же главное — надо выяснять самому, самому надо, как говорил наш замполит в училище, «постигать солдата». Вот это офицерская наука — четко знать, что у каждого твоего подчиненного на уме, на сердце, в душе. И наука эта куда сложней, чем устав, тактика, строевая или спецподготовка…

На стендах фотографии, плакаты, на столах брошюры, подшивки газет. Отдельный стенд посвящен жизни, такой короткой жизни и подвигу Героя Советского Союза, чье имя носит застава. Он родился в 1918 году, погиб в 1940-м, но жить-то продолжает. Сейчас ему было бы под семьдесят. Какая же это прекрасная жизнь!

В ленинской комнате роскошный цветной телевизор, подарок шефов, умельцы-связисты соорудили какую-то сложную антенну и через спутник ловят любые программы. Молодцы!

Застава имеет прочное хозяйство: баню, прачечные, даже коров, свиней, огород. Очень хорошая спортплощадка с полосой, шестами, канатами, с помостом, на котором укрытые брезентом штанги, гири. В глубине участка традиционный домик на четыре квартирки для меня, замов, старшины. У меня такое впечатление, что, перенеси меня во сне с предыдущей, да вообще любой заставы на эту или любую другую квартиру, я бы ничего не заметил, так эти квартиры похожи.

У входа меня встречает щекастый пограничник лет трех от роду. Он одет в маскировочный костюмчик и такую же каскетку, в руках деревянный автомат, требовательный взгляд устремлен на меня. Это Боб, сын старшины… «Куда идешь?» — строго спрашивает Боб, автомат в его руках не дрожит.

— Домой, — отвечаю.

Боб озадачен, такого ответа он не ожидал, но тут же следует другой вопрос:

— Ко мне домой?

— Нет, к себе, — говорю.

Боб совсем теряется. У него пропадает ко мне интерес, и он не очень уверенно ковыляет на спортплощадку, примеривается к гире, которая доходит ему едва ли не до плеча.

А я вхожу в дом, туда моя деликатная свита меня не сопровождает, оставив на пороге.

В доме царит оживление. Зойка, разумеется, уже со всеми познакомилась, чтоб не сказать подружилась. Со всеми? Их не так уж много. Моя, жена старшины, на этот раз отнюдь не киношного, а молодого, щуплого, веселого. Люся похожа на мужа, как на брата — тоже молодая, веселая, худенькая (неизвестно, в кого толстячок Боб). Вторая «офицерская дама» — Катя, симпатичная серьезная молодая женщина. Ее муж приходится мне замполитом.

Замполит лейтенант Хлебников Александр Сергеевич — такое вот поэтическое сочетание. У него совсем детское лицо, розовощекий, часто смеется, и тогда на щеках возникают ямки. Прямо как соседские ребята в бытность мою на Арбате — херувимчик. Он тоже москвич, даже сосед — живет на улице Воровского. Жил. Теперь вот на заставе. К нему надо будет присмотреться — уж больно у него юный вид. Пользуется ли он авторитетом? И сам-то достаточно серьезен? Почему оказался пограничником? (Впрочем, выясняется, что, как и я, пошел по стопам предков). И почему так рано женился (жена старше его на два года — тоже подозрительно, к чему бы?)? Вопросов много. И как ни важно изучить своих солдат, изучить офицеров, ближайших помощников, — важнее.

Например, зам мой, лейтенант Георгий Георгиевич Семенов (тоже потомственный пограничник), здоровенный парень с румяным круглым лицом, для меня стал ясен в первую же минуту. Он фанатик военной службы: его библия — устав, его мечта — маршальский титул, солдат с незастегнутой пуговицей подлежит военному трибуналу. Пока мы обходили заставу, он каждому встречному сделал несколько замечаний, а старшине надавал столько указаний, что даже у меня голова заболела. Три месяца до моего приезда он исполнял обязанности начальника заставы и, как простодушно рассказала жена старшины Люся моей Зойке, до того засел у всех в печенках, что «аж глазам больно». Солдаты, когда увидели меня, просто сияли от счастья. Не потому, что я такой хороший (меня они еще не знают), а потому, что начальник теперь станет не Семенов. Наверняка у него есть и достоинства, но пока они мне не ведомы. И еще вопрос — интересно, как они ладили с замполитом?

Первая встреча проходила по традиции за коллективным столом. Три наши женщины постарались — стол ломился от местных яств — рыбы, солений, компотов, березового сока, каких-то копченостей. Люся и Катя, авторы этих роскошных произведений, как и положено настоящим хозяйкам, все время оправдывались — то не получилось, что-то не досолено, что-то не дожарено, и с удовольствием выслушивали наши опровержения. Обедаем вшестером. Единственный холостяк, Семенов, попросил разрешения нас покинуть, многозначительно прошептав мне:

— Надо кому-то на заставе подежурить.

Этим он сразу дал мне понять, что, во-первых, удивлен моим легкомысленным поведением — сел обедать вместо того, чтобы включиться в работу, во-вторых, я могу обедать спокойно — есть он и он всегда на посту.

После обеда возвращаюсь в канцелярию и застаю там лейтенанта Семенова, он читает нотацию сержанту, уже по выражению лица сержанта я вижу, до какой степени ему надоел мой зам со своими нравоучениями. Увидев меня, Семенов вскакивает, но никак не может закончить свою речь:

— …так вот, товарищ сержант, надо не три, а пять раз проверить, как же так, идет в наряд в грязных сапогах. Понимаю, дождь, все равно, испачкается, придет, почистит. Все правильно, но идти-то надо в чистых сапогах. А кто проверит? Вы, товарищ сержант! Потому что кто отвечает за внешний вид солдата? Его непосредственный командир. В данном случае вы, товарищ сержант! Ясно? Потому надо проверять и проверять…

Семенов косит на меня глазами, замечает мое нетерпение и наконец произносит:

— Идите, товарищ сержант, и еще раз все проверьте и два, и три раза…

Сержант спешит покинуть канцелярию, а Семенов виновато говорит:

— Ни минуты покоя с ними, товарищ старший лейтенант, ну что вот сделаешь? Третий раз долблю сержанту — проверьте внешний вид, обратите внимание на сапоги! А он — «так ведь дождь, все равно грязь». Ну что с ним поделаешь? Я говорю ему — проверяйте…

Меня охватывает паника: неужели он будет мне повторять все, что говорил сержанту?

— Ладно, лейтенант, — прерываю, — идите обедать. Вы небось проголодались, сколько мы с вами находились.

— Я, товарищ старший лейтенант, каждый день в пять раз больше хожу — служба. Но порубать не мешает.

— Вот, вот, — подбадриваю его, — а я тут пока разберусь.

— Моя помощь не нужна?

— Нет, нет, в случае чего вот старшина покажет (тот только что зашел).

— Разрешите идти?

— Да, да, — я уже изнемогаю, — и приятного аппетита.

Не удивлюсь, если на мое пожелание он ответит: «Служу Советскому Союзу!» Но он лишь прикладывает руку к козырьку и, четко повернувшись, выходит из комнаты. Я смотрю на старшину, он на меня, мы оба улыбаемся.

— Как вам с ним работается? — задаю вопрос, который задавать вообще-то не полагалось бы.

— Тяжело, — однозначно отвечает старшина.

Я знакомлюсь с аппаратурой, с «расчетом сил и средств» — виды действий, обеспечение, вооружение, бросаю взгляд на доску, где на гвоздиках висят бирки с номерами, мой номер — 1. Оглядываю световые табло, на которых в случае тревоги загорится номер участка, где совершено нарушение.

Оставив старшину, снова иду осматривать заставу. Заглянул на склад, в гараж, в мастерские, в вольер.

Выясняю, что большинство собак доставлено из Калинина, из клуба служебного собаководства ДОСААФ. Собаку покупают за полторы сотни еще молодую — года нет. Затем ее обучают в отряде, где к ней прикрепляют какого-нибудь молодого, здоровенного парня, через несколько месяцев они прибывают на заставу. Вообще это интереснейшая штука — работа с собаками. Одно время я этим увлекся, все вспоминал нашего Акбара. Решил даже завести своего, да все недосуг было.

Отбирают этих собачек так — суют тряпку, в которую она вцепляется, и смотрят: отпустит, если неожиданно выстрелить у нее за спиной, или нет? А то ставят пять человек, дают ей платок одного из них, и она должна угадать, чей. Это отбор. Потом, после школы, те собаки чудеса творят. Розыскная собака берет след через восемь часов, сторожевая — через два. Все эти Багиры, Дары, Биры, Эфисы, которые весят по семьдесят-восемьдесят килограммов, мчатся с такой скоростью, что, пока она пробежит сто метров, «нарушитель», дай бог, чтоб успел сделать два выстрела. Так ведь еще надо попасть. У нее своя полоса препятствий — заборы, ямы, рвы, лестницы. Она несется за «нарушителем», прыгает и вцепляется под правую руку, в которой пистолет, или сшибает с ног, вскакивает на спину, треплет загривок, так сказать, находит выход напряжению, а потом садится рядом. Сидит как изваяние и при малейшем движении «нарушителя» впивается в него. Эти «нарушители» обычно ребята из поселка — подрабатывают. Их одевают в толстый ватник, и они изображают диверсантов. Однажды Багира вот так уложила одного, сидит рядом, не шелохнется, инструктор где-то замешкался, отошел, так «нарушитель» три часа пролежал, даже заснул. Багира бдительно стояла на страже.

Когда долго идут по следу, собака устанет, ей к носу подносят «шершень» — такой насосик, в который забран запах, чтоб этот запах обновить для нее. На спине крепят «голиаф», приборчик, который издает звуковой сигнал, кроме того, в него вмонтирована красная лампочка. Это на случай, если собака оторвется от своего вожатого. Приказ собакам отдается едва ли не шепотом, и никогда повторять не приходится. Подчиняются слепо: если инструктор тихо сказал: «сидеть!», то кругом могут бегать хоть сотни «нарушителей», она не шелохнется. Вообще можно без конца рассказывать про пограничных собак. Ходят целые легенды, есть рекордсмены по долголетию, по числу задержанных нарушителей, по уму и хитрости, находчивости и бдительности. По самоотверженности и преданности тоже. Сколько было случаев, когда собака жертвовала жизнью, спасая своего вожатого! Словом, собаки — моя слабость, и я заметил, что они меня тоже любят. Конечно, слушаются они только своего вожатого, но, когда я к ним подхожу к вольеру, они мне симпатизируют. Серьезно, я это чувствую.

Ладно, хватит о собаках.

О людях. У офицеров, точнее, у начальника заставы, есть одна особая обязанность — он составляет наряды, дозоры… Это целая наука, превращаешься в шахматиста, сидишь и соображаешь: ведь надо учесть множество факторов, подбирая эту пару людей: их физическую подготовку, психологическую совместимость, характеры, сильные и слабые стороны, боевую подготовку, качества одного, дополняющие качества другого или, чаще бывает, компенсирующие его недостатки, их взаимоотношения, даже время суток, когда у одного человека проявляются одни достоинства, у другого — другие. Этого клонит в сон после еды, а того наоборот, один хорошо видит в темноте, другой плохо, лучше двух молчунов вместе в дозор не посылать, но не намного лучше и двух болтливых (если таковых разыщешь среди пограничников). Словом, рассчитывать силы и средства, целая наука, можно диссертацию по психологии написать. И при этом надо иметь в виду, что пограничники не живут в общепринятом смысле нормальной жизнью. У них же сутки разбиты на вахты; сон, питание, отдых — все смешивается.

На второй день пребывания на заставе произошел интересный случай. Заходит ко мне Хлебников, мой боевой комиссар, ямочки на щеках обмелели, лоб нахмурен.

— Товарищ старший лейтенант, — говорит, — неприятная история, Десняк…

— Что Десняк? — спрашиваю. — Толком можете доложить?

— Охотником, видите ли, заделался, — в голосе Хлебникова горечь и осуждение.

Я молчу, жду продолжения. Тогда он взрывается фонтаном слов.

— Понимаете, товарищ лейтенант, — оказывается Десняк, а ведь хороший солдат, стрелять стал! Стрелять по животному миру! Он, когда уходил в далекие наряды, охотился там, ну по птичкам стрелял, по мелкому зверю. Из боевого оружия. Патроны на стрельбах экономит, еще где-то взял. А у нас ведь погранзона, охота запрещена, живность ничего не опасается, чего на нее охотиться, она сама в руки идет. Черт знает что!

— Погодите, — говорю, — нечего чертыхаться. Во-первых, куда напарник смотрел?

— Вот! В том-то и дело! Десняк старший, «старичок», авторитет. Так когда с молодыми шел — охотился, а они помалкивали, если старослужащие попадались, он при них свои охотничьи инстинкты подавлял, так сказать. Свинство!

— Надо немедленно разобраться, — говорю. — Во-первых, как смел из боевого оружия, во-вторых, где брал патроны, в-третьих, зачем это делал, куда дичь девал…