Шутить и говорить я начала одновременно
Иоанна Хмелевская
Мне девятнадцать лет. Сразу после того, как сфотографировалась, мне отрезали косы, и мы с отцом отправились в ресторан.
Мне 17 лет.
Часть первая
ДЕТСТВО
Я решила написать биографию.
Знаю, что обычно автобиографии следует писать перед кончиной, но откуда мне знать, когда эта самая кончина наступит? Впрочем, образ жизни, который я веду, весьма успешно сокращает дни моей жизни и самым решительным образом подталкивает меня к могиле. Всякие другие писатели проживают на виллах, на худой конец – в удобных апартаментах, располагая к тому же еще и коттеджем на озере Леман или хотя бы дачей на Мазурских озерах, но не я! Еще в детстве цыганка нагадала мне, что я никогда не стану богатой, и это проклятие преследует меня всю жизнь, чтоб ему пусто было! Не стану говорить о всяких семейных обязательствах, одной лестницы достаточно, чтобы добить меня.
[01] По-этому я предпочитаю не рисковать и прямо сейчас приступаю к написанию своей автобиографии.
Две причины побуждают меня принять столь ответственное решение.
Primo: бесконечные расспросы моих уважаемых читателей. Эти вопросы как в устной, так и в письменной форме обрушиваются на меня, как снежная лавина, человек просто не в состоянии ответить на все, вот я и решила разделаться с ними одним махом.
Secundo: если, не дай Бог, после моей смерти кому-то втемяшится в голову написать мою биографию и я на том свете ознакомлюсь с ней, меня же кондрашка хватит!
Автобиография будет написана по-честному. Я могу себе это позволить, ибо не тяготеют надо мной никакие тяжкие преступления, которые следовало бы скрывать во веки веков, аминь. Ясное дело, не обойдется без нескольких компрометирующих меня моментов, ну да о них и без того все знают, так что какая разница... Я намерена написать правду и только правду, хотя и отдаю себе отчет в том, что мне никто не поверит, А если в силу необходимости и придется кое-где приврать или кое-что опустить, я непременно читателя «Автобиографии» предупрежу об этом. Поступлю как человек, а не как свинья.
Привирать придется в тех случаях, когда так называемые персонажи еще не умерли и не обладают должным чувством юмора. А таких, без чувства юмора, наберется немало, ведь я росла и расцветала не в пустыне или какой дикой пуще, а в тесном людском окружении. Сами понимаете, что это значит. Хорошо бы кто-нибудь из этих, без чувства юмора, подал на меня в суд! Да где там, вряд ли кто из них захочет преподнести мне такой подарок, а вот жизнь отравить постараются. Друзья же не станут судиться со мною, причин у них не будет, так что с надеждой на судебное развлечение придется распрощаться. Хотя кто его знает, а вдруг?..
Ну да ладно, хватит болтать, пора приниматься за работу. Ага, хочу еще предупредить тебя, дорогой читатель, что произведение получится не очень веселое и далеко не... как это сказать? Не очень нравственное, что ли... Наверняка кое-кто перестанет со мной здороваться, ну да на то воля Божия. Откровенно говоря, больше всего я боюсь реакции собственных детей...
От издателя.
Это обращение к читателю написано Иоанной Хмелевской в 1993 году. Слово писательница сдержала. За два года ею написаны 5 томов «Автобиографии». Приступая к их публикации, сообщаем, что в силу целого ряда обстоятельств, с любезного согласия Автора, представляем ее нашему читателю в сокращении.
( Моя прабабушка и в самом деле сбежала из дома... )
Моя прабабушка и в самом деле сбежала из дома своей тетки графини Ледуховской для того, чтобы выйти замуж за молодого человека, стоявшего по происхождению ниже ее. Фамилия прабабушки (девичья) была Шпиталевская. Их было три сестры – Шпиталевская, Ледуховская и Хмелевская. Я по прямой линии происхожу от дочери Шпиталевской.
То ли моя прабабушка, то ли прадедушка были родом с Украины, только никак мне не удалось выяснить, кто именно. Может, и оба, хотя вряд ли, потому что точно известно – прадедушке и в самом деле принадлежало именьице Тоньча, а оно от Украины на большом расстоянии, так что скорее прабабушка. У нее были иссиня-черные волосы и черные глаза, которые переходили из поколения в поколение кончая моей старшей внучкой. На этом и кончалось ее сходство с Еленой Курцевичувной.
[02] Ни ростом, ни дородством она не напоминала ее, хотя тоже была красивой. Люди, лично знавшие ее – прабабушку, не Елену, – вспоминали, что это была прелестная, обворожительная женщина, живая и остроумная, но с очень тяжелым характером. Возможно, я унаследовала от нее только последнее.
Фамилия прадедушки была Войтыра. В самом деле, немного смахивает на Бандеру, подчеркиваю – только по звучанию, так что я уж и не знаю... Шпиталевский на Украине, а Войтыра в Мазовши? Что-то тут не так.
Ладно, вернемся к прабабушке. История, описанная мною в \"Колодцах предков\", – чистая правда. Хотя нет, извините, не было никакого потрясающего наследства, а если и было, мне о нем ничего не известно. Зато известно, если, конечно, не врут фамильные предания, прабабушка и в самом деле сбежала с молодым мелкопоместным шляхтичем и смертельно обиделась, узрев его поместье. Тут же сбежала обратно к мамочке, а та была женщиной с твердым характером – как и все бабы в нашем роду. Ну и отправила доченьку обратно к мужу в Тоньчу, безапелляционно заявив: «С ним сбежала, теперь с ним и живи!» Кажется, отвезла беглянку обратно в карете, хотя головой за это не поручусь. Но не в автомашине, это точно.
Все остальное известно уже не по преданиям, а по рассказам живых свидетелей, вернее свидетельниц: бабушки, мамы и моих теток. Прабабушка моя, в рамках бунта, так и не прикоснулась к домашнему хозяйству, занималась лишь садом и огородом, тут у нее оказалась счастливая рука. Она и в самом деле по огороду расхаживала в черном платье до пят с белыми манжетами и беленьким воротничком, в белых перчатках. Росло у нее все, как в джунглях после дождя. Садовник магнатов Радзивиллов и в самом деле выпрашивал у нее саженцы, рассаду и прочие семена, не исключено, стоя на коленях у колодца предков. Плодов груши, собственноручно выращенной прабабушкой и в мое время привитой черенком на садово-огородный участок под Варшавой, я отведала лично, правда, один раз в жизни, а потом лишь мечтала о том, чтобы еще раз попробовать. Дудки, груша погибла, и больше таких мне не встречалось, так что и не о чем говорить.
Прабабушка родила четырнадцать штук детей, из которых выжило девять. Не знаю, при каких обстоятельствах умирали младенцы, но в те времена детская смертность была высокой, так что ничего удивительного. Из девяти выживших было семеро сыновей и две дочери. Понятно, в силу естественных причин среди выживших была разница в возрасте, что приводило к некоторым осложнениям. Так, самый младший из сыновей прабабушки был только на шесть лет старше самой старшей ее внучки, а в следующем поколении самая старшая правнучка родилась всего через год после какой-то очередной внучки. А вот мой старший сын оказался на шесть лет старше своей двоюродной тетки. Самой старшей правнучкой была я, внуков же, намного моложе меня, появилось видимо-невидимо, но их я оставлю в покое.
Количество детей, которых родила прабабушка, как-то не вяжется с ее отрицательными чувствами, которые она испытывала к прадедушке. Должно быть, чувства она испытывала не последовательно... Но исторический факт, что до конца своих дней так и не простила мужу обмана. Ведь когда он уговаривал ее бежать из дворца тетки-графини, уверял, что в материальном отношении она ничего не потеряет, что станет владелицей если не дворца, то, по крайней мере, большого поместья. На деле поместье оказалось с гулькин нос, не то что верхом, пешком его обойти ничего не стоило. А вместо графских палат пришлось удовольствоваться если не хатой, то довольно жалким домом, состоящим из четырех помещений – трех комнат и кухни. Нет, ни дворцом, ни даже поместьем все это никак не назовешь...
С течением времени все детки прабабушки завели собственные семьи и один за другим покидали родительский дом, никто из них не остался с родителями. Каждый приобретал специальность и становился на ноги самостоятельно. Не знаю точно, когда старшая из дочерей прабабушки покинула Тоньчу, известно лишь, что она стала работать в аптеке в Варшаве. Это была моя бабушка. В Варшаве она и познакомилась со своим будущим мужем, Франтишеком Кнопацким.
Кнопацкие жили в Воле Шидловецкой, да и сейчас там живут. На хозяйстве остался младший брат моего дедушки, дедушка совсем молодым переехал в Варшаву и женился на моей бабушке. Это был спокойный уравновешенный человек с ангельским характером, и бабушка, достойная дочь своей матери, легко держала его под каблуком. Проживали они на улице Млынарской, но время было сложное, дедушка впутался в национально-освободительную борьбу, и хотя булыжник из мостовых не выдирал и в царских солдат не швырял, тем не менее царские власти восстановил против себя, за что и сослали его в австрийскую часть Польши, куда бабушка поехала вслед за ним. Счастье еще, что не в Сибирь. В Сибирь отправилась ее младшая сестра.
Об этой истории у нас в семье часто вспоминали. Бабушка буквально в последний момент узнала, что дедушку уже посадили, а по лестнице поднимаются к ним царские жандармы. Сделать она уже ничего не могла, но хладнокровия не потеряла. Демонстрируя верноподданность по отношению к властям, она поспешила подсунуть под зад старшему табуретку. Фамильное предание не сохранило в памяти звания этого старшего, может, капитан, а может, просто полицейский пристав. Так вот, этот капитан-пристав, толстый и запыхавшийся, охотно опустился на услужливо пододвинутую табуретку и, сидя на ней, руководил обыском в бабушкиной квартире. А бабушка мысленно молилась лишь о том, чтобы ему не пришло в голову переместиться на другое место. Отодвигая табуретку, он наверняка обратил бы внимание на то, что она слишком уж тяжела. И неудивительно, в сиденье был устроен тайник, в котором в данный момент находилось оружие, спрятанное дедушкой-революционером. Молитва бабушки была услышана, жандарм никаких глупых поползновений не проявлял, камнем сидел на одном месте, в доме ничего крамольного не нашли, и поэтому дедушку сослали не в Сибирь, а только в недалекую Тшебинь. В этой Тшебини и родилась через два месяца моя мать.
Ссылка оказалась недолгой, видимо, через два года они могли вернуться, поскольку следующую дочку, Люцину, бабушка родила уже в Варшаве. И дедушка наверняка находился с ней, потому что у нас в семье рассказывали о том, что в решающие моменты своей жизни бабушка обязательно начинала большую стирку, заканчивать которую приходилось уже дедушке, ибо бабушка принималась рожать. И в данном случае стирку заканчивал он, а если бы сидел в тюрьме – не смог бы этого сделать, значит, уже не сидел. Опять же исторический факт, что моя бабушка питала непонятную страсть к большой стирке. Именно за стиркой застала ее первая мировая война, вторая мировая, а также Варшавское восстание.
Всего бабушка родила четверых детей, трех дочерей и одного сына, который умер еще младенцем, о чем она жалела всю жизнь, потому что всем сердцем мечтала иметь сына. Три дочери – это моя мама и две мои тети, Люцина и Тереса. Уж сколько они доставляли бабушке хлопот и огорчений – не расскажешь, хотя в семейных преданиях все сохранилось.
Натура деятельная и работящая, бабушка делала все по дому, а также вне дома, домработницы у нее не было: сама ходила за покупками, оставляя маленьких дочерей одних. Ну они и старались... Раз, вернувшись, застала старшую дочку за тем, как она рассеивала по всему дому муку. Горстями доставая муку из мешочка, ребенок бегал по комнатам и, густо посыпая пол, самозабвенно кричал: «Цып-цып-цып!» В другой раз, войдя во двор, она издали увидела ту же дочку, сидящую в распахнутом окне (жили они на пятом этаже), на подоконнике. Девочка сидела свесив ножки и беззаботно ими болтала. Через пятьдесят лет, рассказывая мне об этом, бабушка задыхалась от волнения, вспоминая те жуткие минуты. Стараясь незаметно для малышки пробраться по стеночке через двор, чтобы ребенок, не дай Бог, не заметил мамы и не кинулся к ней, бабушка не помнила, как поднялась по лестнице, как бесшумно вошла в квартиру, боясь, что малейший звук привлечет внимание шалуньи, та повернется, а ведь достаточно одного неосторожного движения – и ребенок сорвется с подоконника. Не дыша, подобралась она к доченьке, схватила ее в охапку, стащила с подоконника и от души выпорола.
А то еще как-то застала мою мать за тем, как она ложкой пыталась выколупать глазки своей младшей сестренке.
Судя по этим семейным легендам, поначалу больше всего хлопот бабушке доставляла моя мать, но потом подросли ее сестры и тоже стали проявлять инициативу.
Они уже все три были на свете, когда разразилась первая мировая война и дедушку взяли в солдаты. Бабушка осталась одна с тремя малыми детьми, которых как-то надо было кормить. Бабушка ездила в деревню, откуда привозила драгоценный провиант. В отсутствие бабушки Люцина проявила инициативу и обменяла привезенные матерью два килограмма деревенского сала на какой-то пустяк.
Тереса, младшенькая, росла плаксой и ябедой, за что ей часто доставалось от сестричек. Для возмездия последними выбирались моменты, когда матери не было дома, ибо при экзекуциях Тереса орала по-страшному. Раз экзекуция затянулась, мать подходила уже к дому, а Тереса вопила на весь квартал. Тогда Люцина заткнула ей рот рукой, а та отреагировала вполне логично и укусила ее. Позже Люцина часто вспоминала об этом...
Моя мать много болела в детстве. Из всех болезней наиболее запомнились аппендицит и так называемая «испанка», которая очень свирепствовала в межвоенное двадцатилетие. С аппендицитом же все, видимо, обстояло таким образом, что операцию сделали с опозданием, возникли какие-то инфекционные осложнения, и мать после этой в общем-то довольно простой операции провела в больнице шесть недель. А от «испанки», зловредного гриппа, умирала дома. Бабушка уже совсем отчаялась, сидела над умирающей дочерью и только слезы проливала.
– Мамуля, – слабым голосом произнесла моя мать, – мне так бы хотелось перед смертью съесть кусочек арбуза...
Бедная бабушка сорвалась с места, помчалась в город, достала арбуз и принесла дочери. А у той уже не было сил его съесть, она лишь жалобно поглядела на него.
Как легко догадаться, моя мать все-таки выздоровела. Она и потом болела довольно часто, но это были уже мелочи, так что не стоит упоминать о них.
А вот об этом случае стоит. По соседству с бабушкиной семьей проживал печник, который прославился тем, как укротил свою тещу. Как-то, вернувшись домой под мухой, что, несомненно, придало ему бодрости, он в ответ на тещины нарекания решил раз и навсегда приструнить ее. Грозно вопросив громоподобным голосом: «Кто здесь хозяин, теща или я?»– он тут же разобрал по кирпичику свою печь. Вскоре после этого события уже немного подросшие три сестры пошли в кино и вернулись позже установленного времени. Их родители уже легли спать. Бабушке не хотелось вставать с постели, и она послала дедушку, чтобы устроил дочерям разнос. Три оробевшие сестры сидели в кухне и нервно перешептывались в ожидании нагоняя. Дедушка с грозным видом появился в нижнем белье и голосом, от которого сотрясались стены, крикнул:
– Кто здесь хозяин, вы или я?
– Папуля, только кухню, пожалуйста, не разбирай, – попросила побледневшая Люцина.
Дедушка сбежал в спальню, и проступок остался без наказания.
А спустя какое-то время дедушка снова оскандалился. Изредка случалось ему, после встречи с друзьями, возвращаться домой в легком подпитии. Изредка, распутства бабушка бы не стерпела. Возвращался он всегда потихоньку, на цыпочках пробирался к постели, света не зажигал, чтобы не разбудить уже спавшую семью. В тот раз бабушка услышала, как он возвращается, и, не раскрывая глаз, проворчала:
– В кухне, в горшке на плите бульон с мясом. Поешь, непутевый!
Обрадованный дедушка, который, разумеется, проголодался, кинулся в кухню, не зажигая света, пошарил на плите, нащупал горшок с бульоном, выпил его и принялся жевать мясо, но съесть его не удавалось, оказалось слишком жестким. Наутро бабушка подняла на кухне крик:
– Кто мочалку на клочки погрыз? Что за гангрена тут безобразничала?
Стоя в дверях кухни, тихий и покорный, дедушка робко подал голос:
– Бульон я выпил и еще удивлялся, что мясо такое жесткое. А это, оказывается, мочалка...
Вместо бульона он выпил помои, в которых бабушка отмачивала мочалку для мытья посуды. На здоровье дедушки это не сказалось. Опять исторический факт, никакой не анекдот.
На лето наша семья выезжала или в Тоньчу, или в Волю Шидловецкую.
В Воле проживал пес по кличке Шнапик, крупная дворняга высотой с двухлетнего ребенка. Больше всех на свете он любил моего дедушку, который работал в Варшаве и на уик-энд приезжал к семье. Откуда-то пес знал, когда наступает суббота, знал время прихода поезда и неизменно поджидал дедушку на перроне. Собака была невероятно умная, сама по себе, от природы, никто ее ничему не учил.
Моей маме в то время было два годика, ребенком она была непослушным и имела нехорошую привычку убегать от взрослых куда глаза глядят, не обращая внимания на запреты и приказы немедленно остановиться. Как-то раз она помчалась, по своему обыкновению, во всю прыть от бабушки, хохоча во все горло и не глядя, куда ее ноги несут, того и гляди налетит на что-нибудь и шею себе свернет. Усталая бабушка раздраженно крикнула собаке: «Шнапик, держи ее!»
Пес мигом догнал непослушную девчонку, налетел на нее, опрокинул на землю и стоял над ней, не давая возможности подняться, пока не подоспела бабушка. Та испугалась было, что собака поцарапает ребенка или еще что ему сделает, но все оказалось в полном порядке. Тяжело дыша, бабушка похвалила собаку и отвесила тумака ребенку.
Или вот еще случай. Квочка высидела утят, а они сбежали от приемной матери на пруд. Курица в истерике бегала по берегу, отчаянно созывая своих подопечных, а те и ухом не вели. Меж тем приближался вечер, надо было загнать утят в курятник. И опять бабушка крикнула: «Шнапик, взять их!» Ох, подождите, какая же это была бабушка? Наверное, прабабушка, владелица и поместья и утят, да, по логике вещей, была это прабабушка. Все время путаю я поколения, ну да ладно. Бабушка-прабабушка науськала собаку на крошечных утят и сама испугалась, как бы та их не передушила, но Шнапика уже было не остановить. И опять оказалось – напрасно боялась. Умный пес бережно вынес в зубах по одному всех утят на берег и даже перышка им не взъерошил.
Как-то бабушка-прабабушка выскочила во двор, услышав отчаянное кудахтанье. Бегала и кричала вся домашняя птица, к курам присоединились утки и гуси. И видит: на земле лежит кучка яиц, а Шнапик тащит еще одно. Осторожненько присоединил его к кучке, обежал кучку вокруг, разгоняя птиц, и куда-то умчался. Глядь, а он опять возвращается с куриным яйцом в зубах.
Бабушка стояла столбом, и в сердце расцветала глубокая благодарность собаке. То-то она заметила, что куры стали плохо нестись, очень мало яиц находила. Теперь Шнапик показал ей места, где в густой ржи куры устроили себе другие гнезда.
К сожалению, гениальному псу не суждено было дожить до глубокой старости. В один далеко не прекрасный день он прибежал откуда-то издалека сам на себя непохож, мрачный, понурый, с поджатым хвостом и пеной на морде. Собака взбесилась. В те времена еще не было лекарства от бешенства, во всяком случае в нашей деревне никто о прививках не слышал. Пес, однако, так любил хозяев, что никого не укусил, а ведь моя мать, к тому времени уже большая девочка, как его только не зазывала, не подманивала. Шнапик лишь взглянул на нее налившимися кровью глазами, совсем поджал хвост и куда-то сбежал. Говорят, потом кто-то из деревенских мужиков его пристрелил и сам плакал, когда стрелял.
Именно там, в Воле Шидловецкой, а не в Тоньче, лошадь тянула за волосы мою мать. Сельскохозяйственным трудом занимались все три сестры, а моя мать охотнее всех. Вернее будет сказать, менее неохотно, чем остальные сестры. Ей велели напоить лошадь. Лошадь была молодая, почти жеребенок. Мама вытащила из колодца ведро воды, неполное, полное ей было не по силам, налила лошади, та стала пить, а мать о чем-то задумалась. И вдруг почувствовала, как кто-то схватил ее сзади за волосы и тянет вверх. Половины ведра лошади, естественно, не хватило, она выпила все, подождала, не дождалась и напомнила о себе доступными ей средствами.
Семейные предания с малолетства слышала я в разных версиях, иногда противоречащих друг другу, иногда дополняющих друг друга. Взять, например, предание о том, как домашняя птица упилась до потери сознания. Оказалось, случилось это не в хозяйстве прабабушки, а в поместье графа Росчишевского. Там действительно выбросили на помойку вишни из-под спиртовой наливки, птица склевала ягоды, и вскоре птичницы за головы хватались, не понимая, что за мор пал на всю птичью живность. Не иначе как заразу какую подхватили. Сначала куры, утки и гуси слонялись по двору на нетвердых ногах, а потом валились на землю и лежали как мертвые. Заливаясь слезами, хозяйка велела девкам немедленно ощипать птицу, чтобы хоть пух и перо сохранить, пока птица совсем не подохла. А наутро она, птица, протрезвела и. несчастная, в полуголом виде слонялась по двору. Потом и в самом деле расхворалась от чрезмерного и поспешного общипывания, причем часть ее все-таки выздоровела, часть же пришлось съесть.
Все эти семейные предания нашли свое отражение в романах \"Проселочные дороги \" и \"Колодцы предков \". Там же писала я о никому не известном «володухе», сравнение с которым прочно прижилось в моей родне. Мне так и не удалось установить, где же находилась деревня с этим «володухом», около Тоньчи или Воли Шидловецкой. Зато точно известно, что в этой деревне жила баба, прославившаяся своей скупостью на три повята, а может, и на все пять. И когда на Пасху ксендз ходил по избам и освящал пасху, яйца и все пр., все окрестные крестьяне очень хотели знать, как его встретит эта скупая баба. Всем известно, что ксендза надо угостить. Сумеет ли баба преодолеть скупость? Баба сумела. Сделав над собой невероятное усилие, она приготовила ксендзу роскошный прием – сварила яичко всмятку. Ксендза пригласили за стол, а в окна и двери ломились любопытные мужики и бабы, дети и домашняя живность. Всем хотелось хоть краешком глаза взглянуть на потрясающее зрелище, ведь такого деликатеса в этой избе никогда не, видели. Баба вышла из себя и в ярости заорала:
– Псы во двор! Дети под стол! Ксендз не володух, целое яйцо не съест! Останется и вам!
Оттуда и пошел «володух». Кто такой – не знаю, но он навсегда прижился в нашей семье, хотя известно о нем лишь то, что он невероятно прожорлив.
История с кабанчиком произошла в Тоньче. Моей матери было тогда шесть лет. В воскресенье вышла она из избы разодетая по-праздничному, в белом платьице, и Петрек, ее дядюшка, младший сын прабабушки, которому было тогда двенадцать лет, подговорил ее прокатиться на кабанчике. И сам ее на кабанчика посадил. Животное перепугалось жутко, со страху помчалось куда глаза глядят, вылетело за ворота и сбросило девочку прямо в огромную лужу, что всегда стояла на развилке дорог. Наказание было справедливым, выпороли обоих. Я имею в виду Петрека и свою мать. Кабанчика признали невиновным.
И еще одним проступком прославилась эта парочка. За стол в Тонъче семья садилась многочисленная, ели все из одной миски. Как-то на ужин собралась вся семейка, кроме прабабушки, которая уже удалилась в спальню. На ужин была картошка и к ней горячее молоко. Картошка уже дымилась на столе в глубокой миске, прадедушка взял в руки горшок с кипящим молоком и собрался полить им картошку. Моя мать поспорила с Петреком, что первой зачерпнет еду. Оба подставили деревянные ложки под струю кипящего молока, прадедушка выливал его не тонкой струйкой, а от души, и вместо миски этот молочный кипяток брызнул прямо в лицо сидящих за столом. На сей раз шалунов даже не выпороли, ведь прабабушки за столом не было, а прадедушка в своей жизни ни разу не ударил ни одной живой души.
В Тоньче произошло знаменательное событие – Антось выпрыгнул в окно. Вечерком все сидели на скамейке около дома. Ну не все, разумеется, семейка была слишком многочисленная, все не поместились бы на лавочке. Ну вот, значит, сидят на лавочке и видят – откуда-то с поля мчится Антось, один из сыновей прабабушки. Примчался как на пожар, ни слова не говоря, ворвался в избу в распахнутую дверь, сразу же выскочил из нее через окно и, наращивая темп, опять умчался в поля. Семейство так и замерло, не понимая, в чем дело. Уж не спятил ли парень? Но тот вскоре возвратился, уже нормальным шагом, и, держась за щеку, еще издали кричал:
– Ужалила зараза, все-таки догнала и ужалила!
Оказалось, за ним гналась пчела, которая по неизвестной причине – парень уверял, что ничего плохого ей не сделал, – во что бы то ни стало решила обязательно ужалить Антося и своего добилась.
В саду перед домом среди всяких изысканных сортов росла и самая обычная груша-клапса, правда потрясающей вкусности. Я уже говорила, что у прабабушки все было высшего качества, растения ее любили. Люцина в детстве предпочитала клапсы всем другим плодам, часто залезала на дерево и, скрывшись в его густой кроне, пожирала грушки прямо с дерева. Под грушей стояла скамеечка, как-то на нее присела одна из теток или кузин с воздыхателем, который явился с самыми серьезными намерениями. Именно в этот день он собирался просить руки кузины. И он, и она были одеты соответственно выдающемуся событию, в парадных костюмах, воздыхатель даже в шляпе-панаме. Выслушав признание, Люцина принялась сбрасывать на молодых людей груши, справедливо целясь раз в декольте кузины, раз в панамку молодого человека. Естественно, в такой обстановке уже не до любовных признаний, так и сорвала серьезную церемонию. Кузина потом вышла замуж за кого-то другого.
Вообще у Люцины оказался особый талант разрушать матримониальные планы родичей. Вот как она расправилась с одним из поклонников моей матери. Дело происходило в Варшаве, уже в более поздние времена. В мамулю влюбился настоящий граф, недотепистый какой-то правда, рохля страшная, очень робкий, но порядочный молодой человек и исполненный самых серьезных намерений. Бабушке он не очень пришелся по душе, но был как-никак графом и она его не отваживала. Моя же легкомысленная мать, как я понимаю, не очень-то ценила этого представителя высших сфер, но и против него ничего не имела. Проблему разрешила Люцина.
В те времена бытовало такое крылатое выражение: «При полном параде с букетом в руках и зонтиком на вате». Граф явился при полном параде. Открыла дверь Люцина. Внимательно обозрела торжественный костюм, соответствующее случаю выражение лица и букет в руках и укоризненно поинтересовалась:
– А где же зонтик на вате?
Несчастный граф так смутился, что сел на собственный букет и никак не мог произнести нужных слов. Вот так я и не стала графиней.
Понятия не имею, в какой квартире моих дедушки с бабушкой появился граф без зонтика. На улице Згода или на Сосновой? Жили они в Варшаве в разных квартирах: сначала на Млынарской, потом на Згода, Сосновой и Хмельной. Номер дома только на Хмельной помню, 106. С началом войны и бомбардировки Варшавы в их дом попала бомба, и пришлось искать другое пристанище.
Все три дочки моей бабушки закончили школу. Правда, перед экзаменами на аттестат зрелости у моей матери вдруг появились страшные головные боли на нервной почве. Мне кажется, просто ей не хотелось учиться, потому что после того, как ее освободили от последнего экзамена, головные боли сразу же прекратились, и она устроилась на работу в какое-то учреждение секретаршей директора. Наверняка этот директор взял мать на работу только из-за ее внешности, ибо деловыми качествами мать не отличалась, и бедняга здорово нарвался. Я очень хорошо знаю свою мать, не стану тут говорить плохие слова, только очень сочувствую тому директору.
Тереса нормально сдала экзамены, вроде бы окончила какие-то курсы и тоже пошла на работу. Люцина после окончания школы поступила в университет на полонистику
[03], по окончании высшей школы работала в области культуры, искусства и журналистики.
А потом все стали выходить замуж, и первой была моя мать.
( О предках отца у меня гораздо меньше сведений... )
О предках отца у меня гораздо меньше сведений. Известно, что мой второй прадедушка приехал из Германии и ни слова не знал по-польски. Долгие годы угнетало меня это немецкое происхождение, пока не выяснилось, что среди всяких Бекеров, Кохов и Шварцев, предков по линии отца, фигурировали также многочисленные Борковские, Лузинские и Михалики. Дедушка мой был народным учителем, что уже само по себе говорит о многом, народ иностранными языками не владел. У него и бабушки Хелены было трое детей, два сына и дочь. Младший из сыновей женился на моей матери.
Как уже наверняка заметил проницательный читатель, я упорно возвращаюсь к бабушкам и прабабушкам и очень мало внимания уделяю дедушкам и прадедушкам. Они, разумеется, тоже существовали, отнюдь не умирали в ранней молодости, некоторые из них даже доживали до преклонного возраста. И что с того, если испокон веку и до сегодняшнего дня в обеих ветвях моих предков, и по мечу, и по кудели, всегда доминировала женская половина, причем с таким перевесом, что, считай, мужчины не имели никакого значения, хотя и обладали всеми необходимыми человеку качествами: характером, индивидуальностью, образованием, а иногда и состоянием. И все, как один, по какой-то таинственной прихоти судьбы, были людьми спокойными, уравновешенными, добрыми и терпеливыми. Вот и сидели себе спокойно под каблуком у всех этих кошмарных, деспотичных баб.
Анекдот времен детства моего отца, уж не помню, от кого слышала. Двоюродный брат отца Стефан был таким послушным мальчиком, что в гостях всегда спрашивал маму, указывая на блюдо на столе:
– Мамуля, я это люблю?
И если тетка отвечала отрицательно, в рот не брал, как бы ни был голоден и как бы привлекательно ни выглядело блюдо. Скажи тетка, что Стефек это любит, он бы и мышиные катышки сожрал. Никак не пойму, почему тетка не использовала свой авторитет для того, чтобы приучить сыночка есть все подряд?
Мой отец закончил так называемое торговое училище, потом еще что-то и получил специальность бухгалтера. Причем не простого, а высококвалифицированного, специализировался в банковском деле. Его отличали два качества, совершенно в этом деле бесценных: профессионализм и просто невероятная честность, переходящая границы разумного. Сколько людей он сделал богачами, а себя совсем наоборот...
С моей матерью он познакомился на каком-то изысканном приеме и сразу же влюбился. Получив повышение по службе, набрался смелости и сделал ей предложение руки и сердца. Или дело обошлось без букета, или в этот момент отсутствовала Люцина, во всяком случае его предложение было принято. Отца назначили директором одного из филиалов банка в провинции, а именно в Груйце, и отец согласился переехать туда, безусловно с согласия невесты.
Моя мать уверяла, что вышла замуж только для того, чтобы покинуть родительский дом. Она больше не могла выносить бабушки. Ничего не скажешь, бабушка была деспотичная, терроризировала всю семью, не терпела ни малейшего противоречия, из самых, разумеется, лучших побуждений. Все три дочери боялись и слушались мать, по-разному реагируя на ее деспотизм. Моя мать пассивно подчинялась, не протестуя, Люцина изо всех сил бунтовала и подбивала к непослушанию сестер, Тереса терпела, стиснув зубы. И в самом деле, желание покинуть родительский дом могло явиться достаточным поводом для выхода замуж, а Груец, хоть и недалеко от Варшавы, как-никак другой город.
Потом вышла замуж Люцина. Ее тянуло к довоенному коммунистическому движению, думаю, из чувства противоречия. Жених Люцины был коммунистом, ходил в развевающемся красном галстуке, и бабушка заявила, что скорее у нее на ладони волосы вырастут, чем Люцина выйдет замуж за такого. Вот Люцина и вышла. Ей очень хотелось увидеть, как у матери на ладони вырастут волосы.
Тереса вышла замуж за Тадеуша уже во время войны. Женаты они были всего несколько месяцев, потом судьба разметала их по свету, и встретились они только через восемнадцать лет. Потом долго и счастливо жили в Канаде. Думаю, Тереса единственная из трех сестер вышла замуж по велению сердца и руководствуясь собственным желанием, а не для того, чтобы поступить наперекор бабушке.
Понятно теперь, что директорство отца и отъезд в Груец были для моей матери даром небес. С одной стороны, она покидала родную семью и обретала спокойствие, с другой – вовсе не была обязана вести жизнь провинциальной дамы, ибо железнодорожное сообщение действовало и она могла приезжать в Варшаву, когда только захочет. Вести домашнее хозяйство она пока еще не умела, в родительском доме ничему не научилась. Частично из-за лени, а частично потому, что бабушка была жутко работящей и все любила делать по-своему. Моя мать занималась, главным образом, вышиванием и делала это с наслаждением, проявив в данной области недюжинный талант.
Запомнился первый приготовленный ею мужу обед. Планировались бульон, жареная утка, картофель и компот. Хорошо получилась только жареная утка, потому что приготовила ее соседка, у матери была не в порядке духовка. Все же остальное получилось не так, как надо. Капуста пригорела, бульон и картошку мать не посолила, забыла, зато компот посолила два раза. Отец был доволен, что хоть что-то есть на обед, пообедал и дурного слова не сказал.
Собираясь утром на работу, отец принялся искать свежую рубашку и перерыл весь шкаф, одну за другой откладывая в сторону.
– Что ты ищешь? – поинтересовалась мать, еще лежа в постели.
– Как что, глаженую рубашку, – робко ответил отец. – Тут все неглаженые.
– Как же неглаженые! Наоборот, все выглажены.
Оказалось, что молодая жена собственноручно отгладила мужу его рубашки, причем начинала гладить снизу, так что все складки собрались у воротника. И опять отец примирился с судьбой, надел рубашку, какая есть, и только постарался меньше попадаться людям на глаза.
Впрочем, мать быстро овладела всеми этими домашними премудростями. Научилась великолепно готовить, так же великолепно гладить и обучала этому искусству всех своих многочисленных домработниц, так что те не успевали даже глазом моргнуть, как приобретали высшую квалификацию.
Теперь мать чувствовала себя свободной и взрослой, это уменьшило ее страх перед бабушкой, и она охотно пребывала в родительском доме, постоянно ошиваясь в Варшаве. Денег хватало, отец неплохо зарабатывал. Мать могла приобрести и беличью шубку, и французские туфли, и самые дорогие духи, и замечательное нижнее белье. Кстати о последнем. Оно оказалось потрясающего качества, что я могу лично засвидетельствовать, ибо носила его сама в тяжелые послевоенные времена. Отца обслуживали превосходно вышколенные домработницы, и все было прекрасно. Если же мать по каким-либо причинам слишком долго не появлялась в Варшаве, в Груец приезжала бабушка и сразу же начинала переставлять мебель в доме дочери. И как в девичестве, мать с философским спокойствием воспринимала ее деятельность, успокаивая бунтовавшую горничную:
– Не волнуйся, вот мамуля уедет, и мы с тобой все расставим по-прежнему.
Беременность и роды моей матери стали катаклизмами, которые спустя годы с ужасом вспоминались домашними. Этот тяжелый период мать провела под крылышками бабушки в Варшаве, что было не очень умно, потому что у бабушки были свои принципы воспитания детей, от чего я много настрадалась в детстве. И к тому же бабушка любила эксперименты. Она никак не могла поверить, что ее дочь так тяжело переносит беременность, что любой запах вызывает тошноту и рвоту. Была уверена, что дочь притворяется, что нормальные женщины не испытывают такого, и как-то специально, чтобы доказать свою правоту, неожиданно поднесла к носу дочери разрезанную луковицу. Того, что произошло, никто не в силах описать. Дочь чуть не отдала Богу душу, от рвоты ее выворачивало наизнанку целый день, а бабушка заливалась слезами, глядя на страдания дочери, и рвала волосы на голове, боясь оставить дочь одну, чтобы вызвать врача. Больше она таких опытов не ставила.
Питалась мать во время беременности только колбасой и леденцами, и это наверняка было правдой, ибо в последующие пятьдесят лет все родные с ужасом вспоминали данный факт. Запаха всех остальных продуктов мать не могла выносить. Впрочем, цветов тоже, запах роз вызывал реакцию, как и запах лука. В общем, за этот интересный период мать довела до белого каления обеих сестер, и те уже не очень деликатно пытались уговорить ее вернуться к мужу. Как бы не так, наоборот, муж приехал в Варшаву, и мать оставалась в родительском доме до самых родов.
Наконец она родила этого окаянного ребенка. Рожала в больнице на Каровой. Роды продолжались трое суток, и в этом состоит моя первая претензия к матери. Сколько я напереживалась в раннем детстве из-за того, что чуть не свела мать в могилу своим появлением на свет! Только повзрослев, поняла, что не так уж я виновата. Мать сама изо всех сил затягивала роды, мужественно перенося схватки, не издав стона и не помогая ребенку появиться на свет. Просто чудо, что ребенок вообще родился живой и здоровый и тут же исправил ошибку своей матери, подняв такой крик, что эхо понеслось над Вислой.
У своих родных я вызывала самые противоречивые чувства. Моя мать желала дочку, только дочку, а я подозреваю, что должна была родиться мальчиком и только непреклонное желание матери превратило меня в девочку. Бабушка, напротив, не дождавшись сына, очень хотела внука. Отцу было все равно. Обе тетки мечтали поскорее избавиться от матери и ребенка, какого бы пола он ни был.
Люцина откровенно брезговала мною и не скрывала этого. Я ей была противна, она боялась даже ненароком прикоснуться к такой гадости.
Недели через две мать вышла из больницы и со мной поселилась у бабушки, пока не намереваясь возвращаться к себе в Груец. В один прекрасный солнечный полдень мы с матерью были в доме одни, мать отдыхала после пережитого стресса, лежа в кровати, я лежала на соседней кушетке, как положено, поперек постели, чтобы не упасть, головкой к стене. Внезапно в дверях появилась возвратившаяся с работы Люцина. Не снимая пальто, не говоря ни слова, быстрым решительным шагом направилась она прямо к младенцу и, к изумлению матери, также молча и решительно схватила этого младенца на руки.
Моя мать смертельно перепугалась.
– Ты что де... – начала она и не успела докончить.
Висевший над моей кушеткой огромный портрет дедушки в тяжелой дубовой раме вдруг покосился и стремительно съехал по стене, врезавшись углом в то место на кушетке, где мгновение назад покоилась головка ребенка.
– Ах, ах! – возопила мать. – Воды мне, воды!
И потеряла сознание. А Люцина, хлопая глазами, стояла посередине комнаты с младенцем на руках и никак не могла понять, откуда в ее руках взялась эта пакость.
– Возьмите от меня это свинство! – сказала она бабушке, которая примчалась, услышав крик старшей дочери.
Позже в ответ на все расспросы Люцина утверждала, что ничего не понимает, она не осознавала, что делает, ею руководила какая-то таинственная сила. Это был первый случай телепатии, с которым мне довелось столкнуться в своей жизни.
Мать привели в чувство, но еще долго не могло прийти в себя потрясенное семейство.
Только благодаря дедушкиному портрету мое появление на свет сопровождалось хоть какой-то сенсацией. Пришлось ему одному заменить громы и молнии, землетрясения и прочие неординарные явления, ибо природа как-то не отреагировала на мое рождение.
( Аарон – первое, что я помню... )
Аарон – первое, что я помню. Нет, это не имя знакомого иудейского вероисповедания, а название цветка. Так он и назывался, с двумя \"а\". Естественно, нижеследующую историю я знаю по рассказам взрослых, но клянусь, очень хорошо помню волнующие меня в тот момент чувства, а о них никто не мог мне рассказать.
В доме происходила генеральная уборка, и было это уже поздней весной, так что, вероятно, не по случаю праздника, а просто в связи с приездом бабушки. Как всегда бывает во время генеральных уборок, в доме царили Содом и Гоморра, меня кто-то держал на руках, кажется очередная прислуга, на сей раз взрослая женщина, не девчонка. Я по своему обыкновению орала благим матом, и, чтобы меня успокоить, служанка сунула мне в руку листик, сорвав его с комнатного цветка. Ясное дело, я его сейчас же засунула в рот и вот тут-то показала, на что я способна. Разинув рот, я вопила как корабельная сирена, как три корабельные сирены, а может, и четыре. И вопила, и металась в руках женщины, а вокруг меня металась родня, пытаясь как-то утихомирить это вопящее безобразие Так вот, именно этот момент я прекрасно помню Рот мне жгло огнем, и я добивалась молока. Дайте же, наконец, молока! И орала я не столько от боли, сколько от бессильной ярости. Вон сколько этих глупых взрослых вокруг меня, бегают, бестолково мечутся, и никто не догадается дать ребенку молочка!
Наконец кто-то догадался, ведь молоко и грудной младенец – эти два понятия связаны друг с другом. Я успокоилась. Об остальном знаю по рассказам.
Утихомирив младенца, родные принялись гадать, что же такое приключилось со мной. Кто-то высказал предположение, что причиной явился тот самый кусочек домашнего цветка. Бабушка, любительница экспериментов, откусила кусочек – и у нее слезы покатились от боли. Разинув рот и высунув язык, она пыталась уменьшить ужасное жжение.
– Э там, пани прикидывается, – не поверила служанка и тоже откусила.
И вот уже обе они стояли друг против друга, высунув языки и тяжело дыша. Моя мать поверила им на слово и кусать не стала.
После этого несчастный аарон выбросили на помойку, не подумав о последствиях. А цветком стали играть соседские дети. Никто из них, правда, в рот растения не брал, но руки их покрылись волдырями и крапивницей.
На голову я падала три раза.
Первый раз это было в тот день, когда приехавшая к нам Тереса (ей было лет двадцать тогда) готовила обед, а я орала без всякой видимой причины. Вообще-то я была очень оручим ребенком. Теперь понимаю, причина была уважительной. Меня слишком кутали, вечно мне было жарко, и я протестовала единственным доступным мне способом. Орала я, значит, а Тереса решила меня воспитывать и не реагировала. И я как-то свалилась вниз головой в узкую щель между моей кушеткой и столом, в такую узкую, что до конца не провалилась, а застряла в ней, дрыгая ногами. За эти дрыгающие ноги меня и извлекли. Второй раз я съехала с пяти каменных ступенек нашего дома, тоже вниз головой. Третий раз я грохнулась лбом о печку моей бабушки. Значит, это было в ее в доме. Печь у нее занимала полкухни, высокая, на широком подпечке, облицованном изразцами. Я самостоятельно взобралась на столик, стоящий рядом с печью, столик пошатнулся, и я слетела вниз, врубившись лбом в край подпечка. На лбу осталось углубление, которое при большом желании можно было разглядеть много лет спустя. Родные считают, что эти три случая обусловили мое умственное развитие.
О моих ранних детских годах мне рассказывали в основном тетки, сохранив в памяти много забавных историй. Да и то сказать: долгое время я была единственным ребенком, их внимание было безраздельно отдано мне, я была их игрушкой и развлечением, о ком же еще рассказывать? Тем более что характер мой проявился довольно рано.
Своего первого посещения зоопарка я не помню, мне о нем рассказали. Мы с теткой обошли всех животных, пришли домой, и кто-то поинтересовался:
– И что же ты видела в зоопарке? Расскажи. Я хорошенько подумала и ответила:
– Пиявки.
Наверняка в возрасте двух лет я не пыталась остроумничать, сказала правду. Наверняка пиявки действительно были в зоопарке, хотя позже что-то никогда не попадались мне на глаза.
Дух противоречия родился вместе со мною. Моя мать часто с грустью вспоминала о тех дипломатических ухищрениях, к которым ей приходилось прибегать, имея дело со строптивой дочерью. Отправляясь со мной гулять, она стала направляться в сторону, противоположную той, куда следовало. Ребенок не подвел ни разу. На улице тут же поднимался рев, ребенок требовал остановить коляску, вылезал из нее и энергично топал в обратную сторону.
– Я не спорила с Дзидзей, – меланхолично рассказывала мать. – Очень хорошо, мне нужно было как раз в ту сторону, я разворачивала коляску и шла следом за ней. И обе были довольны.
Сказки мне обычно рассказывал дедушка. Как-то раз я пристала к нему с обычной просьбой, а дедушке то ли спать хотелось, то ли просто устал, но он что-то перепутал в сказке, которую я, разумеется, давно знала наизусть. Это возмутило меня, и я укоризненно заметила:
– Дедуля, ты что, с елки сорвался или через мост перепрыгнул?
Дедушка тут же проснулся, а я так и не знаю, откуда у меня взялось это выражение, сама выдумала или от кого-то услышала. Во всяком случае мой иронический вопрос «С елки или через мост?» прочно прижился у нас в семье.
А дальше начинаются уже мои собственные воспоминания. Вот я в нашей новой квартире, качаюсь на качелях. Качели повесили на крюках, вбитых во фрамугу двери между спальней и так называемой столовой, я потихоньку раскачиваюсь, а сама выворачиваю голову, чтобы полюбоваться в спальне на мать, стоящую перед зеркалом в бальном платье. Платье до полу, переливающееся, в серые, голубые, розовые цветы, по талии перевязано голубым атласным шарфом. Мать представлялась мне восхитительной, а если учесть, что она была очень красива, так оно и было на самом деле.
Помню также игру в карты. Кстати, играть в карты я научилась раньше, чем как следует говорить. Вернее, я еще говорить-то толком не умела, а в карты уже играла. Правда, игры подбирали по способностям малого ребенка. В войну, например. Играют двое, одновременно открывают свои карты, выигрывает сильнейшая. Какая сильнее, я всегда знала. Или в цыгана. Тут, наоборот, карты выкладываются закрытыми и хозяин сам называет свою карту, преимущественно обманывая. Партнер имеет право открыть карту, чтобы проверить, но, если он это сделает тогда, когда хозяин карты случайно сказал правду, теряет карту. Других игр я не помню, а эта, в цыгана, безусловно подготовила меня к игре в покер.
Обычно в карты играли в кухне моей бабушки, за большим столом, покрытым клеенкой. Я сидела по-турецки на этом столе, игроками были какие-то родственники, всевозможные бабушкины племянники и племянницы, которых потом я никогда не встречала.
Очень хорошо запомнились мне похороны Пилсудского, я не вру, хотя в это и трудно поверить.
[04] Улицы Варшавы были забиты толпами, бабушка наняла извозчика, чтобы поехать и посмотреть на траурную процессию, и извозчик застрял в толпе. А может, остановился нарочно в заранее намеченном месте? В пролетке вместе с нами была еще какая-то незнакомая мне женщина, не родственница, и больше всего запомнились мне ее красные туфли на французском каблуке, потому что она торчала у меня под носом, на козлах, вставала на цыпочки, пытаясь что-то разглядеть, и на козлах умещались только эти цыпочки, каблуки свисали самым опасным образом. Бабушка то и дело хватала ее за край платья:
– Что пани делает, пани упадет!
А женщина не обращала на нее внимания, я же почему-то была уверена, что не упадет. Странная штука память. Было мне тогда три годика, а из всех похорон я запомнила только эти красные туфли на каблуках. И чувство зависти – и к туфлям, и к месту на козлах.
Ходить и говорить я научилась довольно рано. До сих пор удивляюсь, что при таком дурацком воспитании выросла нормальным ребенком, а не умственно отсталым. И читать научилась в очень раннем возрасте, а потому, что наконец потеряла терпение. С малолетства я мучила окружающих требованием прочитать мне сказку о Железном Волке. Сказку эту и я, и мои несчастные родичи уже знали наизусть, надоела она им до чертиков, а я все приставала, чтобы прочитали. Когда выведенная из терпения какая-нибудь тетка начинала торопливо рассказывать мне любимое произведение и, пытаясь поскорей добраться до конца, пропускала какие-то фрагменты, я безжалостно останавливала ее, поднимала крик, цитировала пропущенный фрагмент и требовала непременно начать все «с конца». Путала я тогда понятия «начало» и «конец», как мне ни втолковывали разницу. Как-то не нравилось мне это «с начала», уж не знаю почему, с ним примирилась я только в зрелом возрасте, да и то не до конца.
Не вызывает сомнения тот факт, что именно Железный Волк научил меня читать, и, самостоятельно прочтя его, я уже больше не брала в руки этой книжки. Не имею понятия, о чем сказка, помню лишь, что в ней фигурировала кочерга.
Моим любимым чтением стали прежде всего сказки – Андерсен, братья Гримм и пр. Воспитанная на всевозможных спящих красавицах, Золушках и Белоснежках, я отождествляла себя с этими сказочными красавицами: золотые волосы, косы до полу, сверкающие короны, роскошные одеяния. И вот как-то раз взглянула на свое отражение в зеркале. Нет, не первый раз я гляделась в зеркало, у нас много их было в квартире, но тут что-то заставило меня вглядеться повнимательнее в девочку, с ног до головы отразившуюся в огромном от пола до потолка зеркале. Очень хорошо запомнился мне этот момент. Вот когда в человеке зарождаются комплексы.
«Так это я так выгляжу?» – удивилась я и очень разочаровалась. Короткие, гладко причесанные волосики, лицо обыкновенное, никаких золотых кудрей, никаких корон. Долго рассматривала я себя, но как-то легко примирилась с действительностью и комплекс неполноценности во мне не развился.
Родных я приводила в отчаяние тем, что в детстве плохо ела. Капризное, избалованное дитя, которого всегда приходилось уговаривать съесть ложечку-другую, кого угодно могло вывести из терпения, и я еще долго переживала потом этот факт, сочувствуя родным, пока на примере собственных детей не поняла, что не так уж я была виновата. Если меня кормили так, как пытались потом кормить моих сыновей, то ничего удивительного нет в моем нежелании есть. Неправда, что я ничего не любила, что у меня никогда не было аппетита, просто у меня не было времени проголодаться и нагулять аппетит. В меня еду заталкивали беспорядочно, в любое время дня и ночи, и потребовался бы желудок как у страуса, чтобы все это переварить. Кормили меня мать, бабушка, прислуга и тетки, каждая независимо друг от друга и по собственному усмотрению. Неудивительно, что при виде очередного блюда я поднимала крик и отмахивалась обеими руками.
Моя свекровь, женщина с характером, когда-то поставила такой эксперимент. Как-то ее сын, а мой будущий муж, заявил за обедом, что не любит суп из цветной капусты и не будет его есть. Свекровь невозмутимо ответила, что человек сам решает, есть ему или нет, а если не ест – значит, не голоден. Другого же у нее ничего нет. Сын надулся и голодным продержался до ужина На ужин ему предложили тот же самый супчик из цветной капусты. Нет, он его не любит и есть не будет. Вольному воля. На следующее утро свекровь специально сварила свежий суп из цветной капусты и подала его на завтрак. Молодой прожорливый парень перестал капризничать и слопал супчик так, что за ушами трещало. С тех пор он навсегда полюбил суп из цветной капусты.
Со мной этот педагогический номер не прошел. Врач, к которому меня отвели, посоветовал родным оставить меня в покое и силой ничего ребенку не пихать. Когда через неделю снова меня привели и врач увидел перед собой сущий скелет, он в панике вскричал: «Кормить интенсивно!»
Меня принялись кормить интенсивно, и что-то со мной произошло: желудок отказался переваривать что бы то ни было, все съеденное из меня тут же извергалось в глобальном поносе. Родители мои были не бедными людьми, показывали меня разным врачам, те велели кормить тертыми яблоками. Ну хорошо, тертые яблоки я ела, тертые яблоки из меня тут же выходили. От слабости я уже и двигаться не могла. Отчаявшаяся бабушка решила меня все-таки вывести на прогулку, меня на руках снесли с лестницы, посадили на извозчика. На улице я увидела бананы и попросила их. Мне? Бананы? При таком поносе? Бананы я всегда любила, уперлась – хочу бананы. Бабушка перекрестилась – была не была – и купила мне полтора килограмма бананов. Кажется, за прогулку я все их умяла, и понос прекратился, как отрезало. Домой я вернулась уже здоровой. Врач потом удивлялся.
– Бананы... – рассуждал он. – Вообще-то бананы тоже хороши в таких случаях, но откуда мне было знать, что она любит бананы?
Бананы произвели решительный перелом в моей болезни, и вскоре я стала выглядеть как пончик в масле, что документально подтверждает сохранившаяся фотография.
Так до войны я и росла на бананах, и банановая диета оказала потрясающее воздействие на укрепление моего организма. Благодаря ей я смогла много чего вынести в жизни...
А теперь от экзотических бананов перейду к отечественным яблокам. Их я тоже всегда любила. Как-то отец получил в подарок от знакомого владельца сада два ящика яблок, как сейчас помню, это были малиновка и коштель. Читая, я любила грызть яблоки, вот и ела без ограничения, усеяв огрызками весь дом. Через недельку отец вспомнил о яблоках и попросил мать принести из подвала несколько штук, а та ответила, что яблоки уже все вышли. Он не поверил, спустился в подвал, желая убедиться в этом лично. Действительно, ни одного не осталось. За неделю я слопала пятьдесят килограммов.
Я часто слышала, как от детей на ключ запирали буфеты и кладовые. У нас так не было заведено. После того как несколько первых лет жизни я вообще ничего не ела, никому и в голову не приходило отказывать мне в какой-то еде, я могла, при желании, сожрать все запасы продовольствия в доме, и это вызвало бы только крики восторга. Единственное ограничение в еде заключалось в том, что меня старались приучить питаться рационально, то есть сладкое на десерт, а не наоборот.
У нас в деревне Щенсна в двух с половиной километрах от Груйца был садовый участок, который отец приобрел для матери, желающей развести собственный сад. Это было как раз перед войной. Мать разбила сад, деревья как-то очень быстро стали приносить плоды, а местное население их еще быстрее обрывало. Окрестные крестьяне посылали на это дело младшее поколение. Мне очень обидным казалось, что местная детвора оборвет мою любимую грушу, и я поспешила сделать это сама, не дав созреть плодам. Таких болей в желудке я не испытывала никогда раньше и никогда позже.
К этому садово-огородному участку я еще вернусь, а пока скажу лишь, что благодаря ему умею и рожь жать серпом, и картофель окучивать, а тысячелистник с тех пор у меня непременно ассоциируется с индейками, которых мы разводили на своем участке. И не только индеек. Вкалывала вся семья, зато не было недостатка в свежих яйцах, масле, колбасах, не говоря уже об овощах и фруктах. Питались мы очень неплохо, поэтому никак не пойму, почему на меня такое впечатление произвел празднично накрытый стол на именинах супруги одного из наших знакомых в тех краях. Это был хороший знакомый родителей и поклонник матери. И был он страшно богатым человеком, владельцем квадратных километров садов и отцом семи дочерей. Колоритная фигура, вызывающая у меня глубокую симпатию. Очень походил на Болеслава Храброго в изображении Матейко. Я очень любила его и всегда охотно ездила к ним в гости. Он дико, по-страшному желал иметь сына, а жена рожала ему только дочерей. Кажется, был у него один внебрачный сын, но он желал законного. А дочери все были писаные красавицы, высокие, стройные, дородные. В день именин хозяйки самой младшей было всего восемь месяцев, и позже она не уступала по красоте своим сестрам.
Предупреждаю уважаемого читателя, что в моей «Автобиографии» будет много лирических отступлений, что я то и дело намерена забегать вперед, хронологию трудно мне соблюдать, так что уж, пожалуйста, примиритесь с этим.
Итак, через много лет, когда спутником моей жизни стал прокурор ( «Подозреваются все!», «Что сказал покойник») и я неплохо подковалась в области правонарушений, автокатастроф и судопроизводства, произошла автокатастрофа, виновником которой стал некий швед. Не помню, в какой местности она произошла, где-то в северной части Польши, потому как этот швед возвращался к себе в Швецию и ехал к парому в Свиноустье. Ехал он на почти новом «вольво». Погода стояла прекрасная, солнечная, шоссе почти пустое, видимость отличная. И этот швед сбил двух женщин, которые ехали на мотоцикле ему навстречу. Обе погибли на месте, причем ногу одной из них нашли на большом расстоянии от шоссе. Итак, катастрофа страшная: два трупа, швед в больнице, «вольво» вдребезги. Ну, не совсем вдребезги, пострадал кузов, а внутренность уцелела, я потом чуть было на аукционе не купила эту битую машину. Мой прокурор подробно проинформировал меня об этом дорожном автопроисшествии, и я никак не могла взять в толк, почему же швед при таких благоприятных условиях наехал на женщин. Пьяным он не был, это проверяли. В ответ на все расспросы швед тупо твердил, что не видел мотоцикла с женщинами, и ему, естественно, никто не верил. Я упросила своего прокурора взять меня с собой, когда проводился следственный эксперимент.
Приехали мы на то место, где произошла трагедия. Опять прекрасная погода, светит солнышко, шоссе почти пустое, словом, все как в тот раз. Я сидела в милицейской машине, а нам навстречу на мотоцикле ехал милиционер, изображающий тех самых несчастных женщин. И я собственными глазами увидела непонятное явление.
На шоссе в этом месте оказалось чуть заметная выпуклость, совсем небольшая, закрывающая от нас дорогу на высоту каких-то двадцати сантиметров. И при этом обнаружился еще изгиб шоссе, тоже пустяковый, может, отклонение от прямой всего на один градус. Но вместе взятые, оба эти обстоятельства сделали свое черное дело. Возможно, прибавилось еще и отражающееся от асфальта солнце, но, как бы там ни было, мотоцикл появился внезапно, совершенно неожиданно. А ведь все мы его ждали, все знали, что едет, наша машина шла со скоростью намного меньшей скорости шведа, и все равно избежать второй автокатастрофы удалось с трудом. Шведа оправдали, причиной несчастного случая признали атмосферные явления.
Но тут дело не в шведе. С места происшествия я возвращалась в одной машине с судебным экспертом, и он мне рассказывал различные истории из своей практики. Разговор перешел на автомашины, выяснилось, что машина шведа выставлена была на аукционе, я пожалела, что не знала об этом, и тут эксперт сказал об одном своем приятеле, который решил подарить своей дочери к свадьбе белый «мерседес». Рассказывал он об этом с возмущением.
«Ты что, спятил? – спрашиваю его я. – Не знаешь, сколько он может стоить?» – «Ну, сколько?» – поинтересовался тот. «Минимум четыреста тысяч». – «Вот тебе шестьсот и не морочь мне голову! – ответил приятель. – Сделай это для меня!»
Так возмущался эксперт. Я понимала его, в те годы очень неплохая зарплата составляла четыре тысячи злотых, и полмиллиона были просто сказочной суммой. Естественно, я поинтересовалась, кто же такой богач. И эксперт произнес знакомую фамилию.
– Езус-Мария! – воскликнула я, потрясенная до глубины души. – Так я же его знаю с детства. Которая дочка?
Это оказался тот самый довоенный знакомый родителей и поклонник матери, который буквально за секунду до земельной реформы переписал километры своих садов на всю родню, благодаря чему остался их фактическим владельцем. А замуж выходила как раз его младшенькая, которой на том самом пиру было всего восемь месяцев.
Так вот, этого пира мне не забыть, проживи я еще хоть тысячу лет. На столе было ВСЁ! Индейки, брусника, сардины, ветчина, заливное из птицы, лососина, дичь. Книги не хватит, чтобы все перечислить. Ну и самое ужасное: десерт. На десерт предлагался шоколадный торт и миниатюрные треугольные пирожные, рассыпчатые, в шоколадном креме. При одном взгляде на них у человека подгибались ноги.
Поначалу я, как автомат, уплетала все эти вкусности, птицу, рыбу, мясо, заливные, уплетала жадно и опрометчиво, и результат был ужасен: я не смогла съесть ни кусочка торта, ни одного печеньица! Съеденное, казалось, лезло из меня обратно, и, возможно, даже из ушей. А глаза впивали в себя недосягаемые вкусности, и сердце разрывалось. Но в меня и в самом деле не поместилась бы даже булавочная головка. А самое ужасное, что часа через два я бы уже, пожалуй, смогла проглотить кусочек восхитительного пирожного, да поздно было. Будучи хорошо воспитанной девочкой, я не осмелилась напомнить хозяевам о несъеденном мною десерте, и сожаление – смертельное, безграничное, сосущее – осталось во мне на всю оставшуюся жизнь.
О еде я могла бы написать еще много, да вовремя вспомнила, что пишу не кулинарную книгу, а воспоминания о том, сколько неприятностей доставляла в детстве своим родным, поэтому перехожу к болезням.
С раннего детства болезни были моим несчастьем. Кроме дифтерита, тифа и воспаления легких я перенесла все детские болезни: корь, ветрянку, скарлатину, коклюш, свинку. Гриппы же и ангины просто не выходили из дома. По подсчетам моей матери, я две недели была здорова, а три болела. А как было не болеть? Удивляться надо не этому, а что я вообще не померла.
Одевали меня самым ужасающим образом. Навздёвывали все, что можно: теплые рейтузы, свитера, штанишки, шарфики, длинные утепленные ботики на ноги, обязательная шубка, черт бы ее побрал! Не помню, что еще, получался не ребенок, а снежная баба. И многие годы это было моим самым большим несчастьем. Инициатором такого кутанья была бабушка, которая считала, что ребенка следует держать в тепле, и которой удалось впоить это убеждение всем членам семейства. Закутанная таким ужасающим образом, я с трудом двигалась, а уж о том, чтобы бегать, и речи быть не могло. Впрочем, бегать мне строго-настрого запрещалось, ведь я могла вспотеть и простудиться. А я и без того потела, каждый бы потел на моем месте. А мне щупали руки и ноги, они вечно были холодными, наверное, не в порядке у меня было кровообращение, и на меня натягивали еще одну теплую одежку. Как я в ней не задохнулась – просто не понимаю.
До сих пор я помню ощущение той чудесной, необыкновенной легкости, с которым сбегаю во двор по лестнице с пятого этажа бабушкиного дома на улице Сосновой. Дело было зимой, а мне вдруг так непривычно легко. Бабушка спускалась следом за мной и только на втором этаже с ужасом заметила, что я забыла обуть ботики. Проклятые утепленные ботики до колен. Я умоляла бабушку позволить мне один-единственный разочек погулять без них, но тщетно, бабушка была неумолима. Пришлось возвращаться и обуться как надо, после чего прогулка утратила всю свою прелесть.
Перегретая до крайности, я легко подхватывала все простуды и инфекции и доводила до отчаяния мать своими вечными болезнями. И никто не проявил хоть немного здравого смысла, чтобы избавить меня от них. Только когда у меня самой были дети, а бабушка с матерью и тетками сделали попытку их кутать, я поняла истоки своих детских болезней и решительно воспротивилась. Мои дети воспитывались по-другому.
Третьим несчастьем моего детства, оказавшимся неистребимым и перешагнувшим за пределы детского возраста, был мой характер. В отличие от еды и болезней, его вряд ли что могло исправить, такой уж я уродилась.
Я хотела быть самостоятельной. На свете существуют два рода несчастных детей: несчастные дети, совсем лишенные всякой опеки, и несчастные дети, окруженные чрезмерной опекой, лишенные всякой самостоятельности. Как первое, так и второе приводит к катастрофическим последствиям. Мною в пять лет двигал не разум, трудно требовать от пятилетнего ребенка такой сообразительности, а просто здоровый инстинкт. Я все хотела делать сама. Наиболее ярким и запоминающимся проявлением такого стремления стало мое самостоятельное путешествие из Груйца в Варшаву. Я так часто совершала этот путь в сопровождении взрослых – от родительского дома до дома бабушки в Варшаве, что могла бы с закрытыми глазами пройти его. Мне, естественно, не разрешали ехать одной, а я настаивала. И, видимо, настаивала столь энергично и настойчиво, что вынуждены были разрешить. Мать наверняка испытывала при этом страшные муки, ведь понятие самостоятельности было ей совсем чуждым, она всю жизнь привыкла жить так, как хотелось ее матери. К тому же очень беспокоилась о том, чтобы чего не случилось в дороге с ее единственной дочерью. И все-таки согласилась.
Разумеется, меня не оставили на произвол судьбы, мое самостоятельное путешествие было тщательно продумано, о чем я узнала спустя многие годы. В Груйце родители посадили меня на автобус, в надежде, что мне не придет в голову где-нибудь сойти по дороге. А в Варшаве на остановке меня встречал дедушка, встречал так, чтобы я его не заметила. Прячась за уличными тумбами и незаметно выглядывая из-за углов домов, он наблюдал, как я вышла из автобуса, постояла, наслаждаясь свободой, и двинулась к бабушкиному дому по правильному пути. Улицы переходила в положенном месте. Немного постояла на виадуке, наблюдая за проходящими поездами. Изумительный запах паровозного дыма до сих пор остается для меня запахом свободы, чтоб мне лопнуть...
Оторвавшись от поездов я, уже нигде не задерживаясь, направилась прямиком к дому бабушки, ни разу не засомневавшись, куда же надо свернуть. Вышла точнёхонько, как по ниточке. Дедушка был очень мной горд, а я только удивлялась, чего это все плачут от счастья.
Увенчавшееся успехом кошмарное стремление к самостоятельности расцвело пышным цветом и отравило жизнь моей матери, я же благодаря ему смогла жить как более-менее нормальное существо. И серьезно считаю, что без этой черты не было бы меня как личности.
Общение с другими детьми мои родные старались всеми силами ограничить, полагая, что, играя с детьми во дворе, я могу научиться у них только плохому. Может, так оно и было, запомнился мне один случай. Думаю, произошел он только потому, что у меня не было никакого опыта общения с детьми. Как я уже говорила, мне запрещали бегать, дети смеялись надо мной, уговаривали пробежаться: «Дзидзя, побегай, Дзидзя, покажи, что умеешь бегать». А мне и самой хотелось побегать, в конце концов, нормальный ребенок нуждается в движении. Ну я и побежала. Дом наш стоял на вершине откоса, я и помчалась с него вниз. Не я мчалась, ноги сами меня несли. А поскольку никогда в жизни не бегала, опыта у меня не было никакого, вот туловище и опередило ноги, и я со всего размаху шлепнулась на землю, причем колено разбила так, что на всю жизнь остался шрам. С ревом вернулась я домой, а дети испугались и больше не стали вовлекать меня в свои игры.
Чтобы никто не мог шантажировать меня этой ужасной Дзидзей, сама добровольно признаю, что в детстве меня так звали любящие родные. Только когда я подросла и стала отчаянно протестовать против этого ужасного ласкового уменьшительного, родные с трудом отвыкли от него. Мое настоящее имя Ирэна, так назвала меня мать, ибо во время беременности зачитывалась «Панной Иркой» Зажицкой. Кроме того, писательницу она знала лично, и от матери я знаю, что в конце концов панна Ирка вышла замуж за Метека. К счастью, меня при крещении наградили тремя именами – Ирэна, Барбара, Иоанна. Больше всего мне пришлась по вкусу Иоанна, и при первом же удобном случае я целиком переключилась на нее. Произошло это, однако, намного позже.
Тут мне бы хотелось опять ненадолго вернуться к своим болезням, ибо они доставляли немало дополнительных развлечений. Я уже говорила, болела я из-за того, что меня слишком кутали. Из-за вечных болезней приходилось постоянно иметь дело с врачами, и медработникам здорово доставалось при этом. С младенческих лет я поднимала жуткий крик при одном виде человека в белом халате, будь то врач, пекарь или повар. А уж что я вытворяла, когда мне собирались сделать укол – уму непостижимо. Не только орала – отбивалась ногами и руками, извивалась всем телом. И опять же только много позже поняла истинную причину боязни уколов. Дело в том, что до войны существовал идиотский обычай смазывать после укола уколотое место так называемым коллодием. Понятия не имею зачем, но эта гадость стягивала кожу и больно жгла. Сам укол – пустяки, главную боль причинял именно этот коллодий. И когда медицина отказалась от его применения, я перестала бояться уколов и не устраивала истерик.
И еще в одной области я отличилась с самого раннего детства. Из-за постоянных простудных заболеваний мне не меньше миллиона раз осматривали горло. Как известно, горло человеку врач осматривает с помощью чайной ложечки. Любому человеку, только не мне. Уже с двухлетнего возраста я прекрасно научилась демонстрировать свое горло без всякой ложечки. Вызывали врача к заболевшему ребенку, и мать объясняла изумленному эскулапу, что он может осмотреть горло безо всяких дополнительных приборов. Эскулап, разумеется, не верил, а потом, потрясенный, восклицал:
– И в самом деле, до самого желудка просматривается!
Демонстрировать горло столь блистательным образом я научилась потому, что панически боялась ложечки, вернее, не выносила в горле наличия чужеродного тела. А раз при сильной ангине мне попытались смазать горло. Один раз это сделали и больше никогда не пытались, ибо результат оказался катастрофическим, меня чуть не вывернуло наизнанку.
Хуже всего был коклюш. Как-то я подхватила его в Варшаве, на радость бабушке, которая получила прекрасную возможность проявить обо мне должную заботу, уложив в постель и закутав с головой. А я задыхалась и почувствовала, что больше не вынесу, бросилась к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Окно было заперто, я отчаянно дергала его за ручку, пытаясь открыть. Увидев это, бабушка, конечно же, вспомнила страшную картину: ее собственная четырехлетняя дочка сидит на подоконнике этого самого раскрытого окна, свесив ножки наружу. В панике пыталась она оттащить меня от окна, я пыталась вырваться. К счастью, приступ прошел, все обошлось благополучно.
( Отец поначалу очень мало мною занимался... )
Отец поначалу очень мало мною занимался. К младенцу просто брезговал прикасаться, маленького ребенка побаивался, а в общем забывал о его существовании. За это мать сердилась на отца, высказывала претензии, мол, не помогает ей воспитывать ребенка, не заботится о нем. Претензии, по-моему, необоснованные, ведь мать никогда не работала, в доме всегда была прислуга, а заботу обо мне стремилась разделить с ней бабушка, у которой я и так провела полдетства. При чем здесь еще по уши занятый на работе отец?
Время от времени мать его все-таки заставляла проявлять заботу о ребенке, и как-то меня под его опекой направили в Варшаву на поезде. Наверное, мать потом не раз проклинала свое решение, потому что кто-то только что вернувшийся из Варшавы зашел к матери и в разговоре упомянул, что видел ее мужа. Поезда – из Варшавы и в Варшаву – стояли на какой-то промежуточной станции, и в окно он видел, как отец мой сидел в купе и читал газету.
– А ребенок? – в жутком волнении поинтересовалась мать.
Никакого ребенка знакомый рядом с отцом не видел. И мать, которая всегда была катастрофисткой, немедленно решила, что этот бесчувственный человек забыл о ребенке и тот, конечно же, выпал из вагона прямо под колеса поезда. А этот изверг спокойненько читает газету!
Что поднялось в доме, трудно описать. Телефона у нас не было, на месте матери я тут же села бы в следующий поезд и бросилась в Варшаву, по дороге на протяжении всей трассы выглядывая в окна по обе стороны поезда, нет ли где скопления народа. Вместо этого мать предпочла волноваться, пока из Варшавы не пришло известие, что я жива и здорова. Отец и в самом деле, как сел в вагон, так тут же забыл о дочери, чему я была очень рада, всю дорогу свободно шаталась по всему поезду, и со мной ничего плохого не произошло. Когда же поезд стал приближаться к Варшаве, я вернулась в купе к папочке, напомнила о себе, и мы вместе с ним добрались до дома бабушки.
Вообще же о взрослых я в то время была невысокого мнения. Многие из них при встрече со мной задавали кретинские вопросы: «Что слышно» и «Почему ты глазки не вымыла?»
На первый вопрос я давала исчерпывающий и правдивый ответ: «Радио». И в самом деле, что еще было слышно? Что же касается глаз, черными они были у меня от природы, и мне никогда в голову не пришла бы идиотская мысль намыливать глаза. Неужели сами не понимают, что глаза не моющиеся? В ответ на этот вопрос я лишь молча пожимала плечами. Ну что с дураками говорить?
Время от времени я, как и всякий нормальный ребенок, любила поиграть. Когда мне было четыре годика, моей любимой игрой стало производство елочных игрушек. Больше всего я любила клеить цепи и делать шарики. Хуже получались объемные звездочки. У меня был свой столик, стульчик и шкафчик, покрашенные белой краской. Их сделал для меня дедушка, и за этим столиком я работала. Умела пользоваться не только ножницами, но даже и циркулем и не очень любила, когда мне мешали. Предпочитала работать одна. Закрывалась в спальне, садилась за свой столик и, вся дрожа от счастья, занималась любимой работой. Если не ошибаюсь, приступала к ней еще летом.
Похоже, я с раннего детства испытывала потребность побыть одной. Когда мать после обеда укладывалась соснуть часок, я не только старалась не шуметь, но и дышать боялась, чтобы, избави Бог, ненароком не разбудить ее. Очень хорошо помню, что поступала так вовсе не для того, чтобы дать ей поспать, а просто мне доставляло удовольствие в эти часы чувствовать себя дома одной.
Вместе с тем хорошо помню истерику, которую я закатила по прямо противоположному поводу. Мать с отцом отправились к знакомым поиграть вечером в бридж, приходящая прислуга собиралась отправляться вечером домой, и мне предстояло немного побыть в доме одной. Не первый это был случай, и я всегда оставалась без проблем, тут же ни с того ни с сего закатила прислуге жуткую истерику: не останусь одна ни за что на свете! И такое устроила, что перепуганная девушка вызвала родителей, которые примчались в панике, не понимая, что со мной случилось. Ведь мне было уже девять лет, и первый раз я отмочила такую штуку. Возможно, прочитала какую-нибудь страшную книгу...
В куклы я не любила играть, не любила наряжать кукол. Видимо, не было во мне обязательных для девочки качеств, никаких материнских инстинктов, никакого желания заботиться, опекать. Не играла и в дочки-матери. Правда, запомнился случай, который свидетельствует о том, что и я не совсем уж была лишена добрых чувств. Я играла с куклой в саду, полил дождь. Я убежала в дом, кукла осталась на траве. Мы с матерью смотрели в окно на струи дождя, и мать продекламировала мне чувствительный стишок. Были там такие слова: «А там куклы мокнут, мокнут». Я взревела страшным голосом, глядя на брошенную под дождем куклу, мать никак не могла меня успокоить, и пришлось ей, бедняге, под проливным дождем мчаться спасать холерную куклу.
Вообще у меня было две куклы, Зузя и Растрепка, и собачка Азорек. Зузя и Азорек прожили со мной несколько лет, я повсюду таскала их за собой, потому что они были маленькие, удобные. Растрепка была большой красивой куклой, которой я сразу сделала прическу, как только мне ее подарили. Кто-то, увидев ее, вскричал: «Что за растрепка!» Так она получила имя. Возможно, кукол было больше, но я их не замечала, и очень скоро мне перестали покупать их.
Были у меня кубики, наверное, с самого рождения. Я построила из них башню, которая тут же обрушилась. Не успела я, по своему обыкновению, поднять рев, как мать поспешила воскликнуть:
– Ах, какая катастрофа!
Мне это жутко понравилось, я опять быстренько соорудила из кубиков постройку и, разрушив ее одним махом, в полном восторге вскричала:
– Ах, тлёфа!
Очень быстро мать поняла, какой педагогический ляп допустила, ибо в эту игру я готова была играть до бесконечности, а грохот разлетающихся кубиков мог кого угодно вывести из себя.
Итак, не было у меня кукол, зато было много других игрушек: краски, мелки, бусинки и книжки, книжки, книжки. Когда мне было пять лет, кто-то подарил мне серебряные часики, которые я тут же выкупала в Буге. Оказалось, часики этого не любят. Были у меня и коньки, только толку от них... Бегать мне не разрешали, одну гулять никогда не пускали, мне хотелось покататься на коньках, хоть попробовать, но на пруд меня тоже не пускали. Я умоляла отца и мать пойти со мной, но отцу было некогда, а матери холодно. Вот так я и не научилась кататься на коньках, хотя в квартире исчертила весь пол.
Любила я вышивать. Мать моя была большой специалисткой в этой области и с наслаждением занималась любимым делом. Мне тоже захотелось. В мое распоряжение отдали угол какой-то большой ткани, наверное, скатерти, и я с энтузиазмом приступила к работе. Мать потом часто с гордостью рассказывала об этом, хвастаясь талантами дочери. Откровенно говоря, качество моей вышивки вполне соответствовало моему пятилетнему или четырехлетнему возрасту. Мать объяснила мне, что вышивать надо по нарисованным линиям, и я в самом деле проявила сверхчеловеческие способности. За пределы нарисованных линий не вышел ни один стежок, хотя путаница получилась страшнейшая. Я лично этого первого опыта не помню, но результат налицо: вышивать я умею.
( В нашем доме постоянно жили собаки и кошки... )
В нашем доме постоянно жили собаки и кошки. Первой я запомнила Азу. Это была прелестная молодая легавая, которая во время игры укусила меня в плечо. Претензии по данному поводу я к собаке испытывала очень недолго, и никаких комплексов это событие во мне не породило. Следующим был Мишка, Мись. Как сейчас помню день, когда отец принес домой белый пушистый шарик, вызвавший во мне беспредельное восхищение. Когда щенок направился было в кухню, я оттащила его, наставительно заметив:
– Туда нельзя, Мись, ты будешь у нас комнатной собачкой.
– Правильно, а Аза – кухонная собачка, – пробурчала мать, услышав мои слова.
Комнатная собачка выросла в теленка весом не менее пятидесяти килограммов, и жизнь у нее наверняка была несладкой. Сейчас у меня разрывается сердце, когда я об этом вспоминаю, тогда же, разумеется, я не понимала, что такой образ жизни для кавказской овчарки наверняка был сущим мучением, поэтому Мись часто сбегал из дому и шлялся где-то дня по три, потом возвращался добровольно, к нашей огромной радости, и опять становился комнатной собачкой, до поры до времени.
Поскольку Мись был кавказской овчаркой, к нему постоянно проявляла интерес всякая домашняя скотина, главным образом коровы и овцы. В каждой нашей загородной прогулке с собакой нас неизменно сопровождали стада домашней живности. Коровы, овцы поднимались с травки и следовали за нами. Мисю было на это наплевать, хозяевам живности совсем наоборот. Помню, как какой-то мужик помчался за нами с дубинкой и кричал матери, что она украла у него стадо коров. Мы ничего не крали, но коровы и в самом деле окружали нас, хотя мы их не сманивали. А глупый мужик никак не хотел поверить, что они пошли за нами по собственной воле.
Его никогда не дрессировали, я говорю о Мисе, а не о мужике, был он умным сам по себе. С детства рос в обществе кошек и никогда их не обижал, а особым его расположением пользовались белые кошки, потому что другом его с самых ранних детских лет был Пимпусь, маленький беленький котеночек. Он тоже вырос в крупное животное размером с хорошего поросенка, и когда они с Мисем спали рядышком, нельзя было разобрать, кто из них пес, а кто кот. Если, разумеется, пса недавно мыли.
Купание Мись ненавидел смертельно. И вообще не выносил воду. К каким только ухищрениям мы не прибегали, чтобы затащить его в ванну! О наших намерениях он всегда знал заранее и уже с утра прятался под кроватью матери, не реагируя ни на какие посулы. Иногда к вечеру удавалось соблазнить его прогулкой. При возвращении с прогулки его уже поджидала купальная бригада, шесть рук хватали несчастного и затаскивали в ванну. Оказавшись в ванне, он уже не вырывался, стоял смирно, покорно подчиняясь экзекуции, и только ждал ее конца, а потом, белюсенький и прелестный, выпрыгивал из ванны, отряхивался и опрометью мчался в спальню, где неизменно вытирался о покрывало на кровати матери.
Как-то раз Мись нечаянно угодил в пруд. Погнался за лягушкой, она из-под его носа прыгнула в пруд, а он за ней, не разобравшись, что вот эта гладкая зелень уже не твердая земля, а другая стихия. Окунувшись с головой, выплыл, отфыркиваясь, смертельно обиженный на то, что ему подстроили такое свинство, вылез на берег и принялся бегать вокруг пруда и яростно облаивать его, не понимая, какой же враг столкнул его в ненавистную воду.
Со стола в доме Мись никогда ни куска не стащил. Мясо могло свисать хоть до полу, он сидел, нюхал, слюнки текли, но знал, что на столе нельзя ничего трогать. Если же какая-нибудь кошка стаскивала мясо на пол, он немедленно его пожирал. Что на полу – можно. Правда, один раз он нарушил это правило, хотя не о мясе идет речь.
Как-то у нас испекли оладьи, и огромное блюдо с горой оладьев стояло на буфете в кухне. Все ушли из дому, а меня тогда вообще не было в Груйце, я находилась у бабушки в Варшаве. Вот родители и воспользовались свободой, отправились к кому-то в гости. Вернулись поздно, мать зашла в кухню и удивилась. От горы оладий на блюде осталось всего несколько штук. В чем дело? Ведь в доме никого не было. Взглянув на пол, мать увидела тоненькую струйку сахарной пудры, которая вела через кухню куда-то в комнаты. Идя по сахарному следу, мать дошла до спальни. Струйка скрывалась под ее кроватью. Мать все поняла.
Оладьи сожрал Мись и, зная, что поступил плохо, спрятался в своем убежище, под кроватью обожаемой хозяйки. Матери и в голову не пришло наказывать Мися за оладьи, она испугалась за него – как бы не повредило псу такое количество съеденных оладий. Встав на колени у кровати, мать заглядывала под нее и умоляла собаку:
– Мисюня, песик мой драгоценный, вылезай, пойдем прогуляемся, ну иди же к своей хозяйке!
Драгоценный песик тихонько скулил, стучал хвостом по полу, каялся, но из-под кровати не вылезал, так и провел там сутки. Ничего плохого с ним, к счастью, не случилось, видимо, оладьи оказались пищей легко перевариваемой. Вреда собаке они не причинили.
Вред причинило что-то другое, никто не знал, что именно. Возможно, на улице собака что-то проглотила и серьезно заболела. Пришлось везти ее на извозчике к ветеринару. Два сильных мужика с трудом внесли Мися по лестнице, ветеринар осмотрел и прописал лекарство, которое велел давать псу через час по столовой ложке. В состав прописанной псу микстуры, кроме основного медикамента, входила чашка черного кофе и ложка коньяку. Моя мать, потеряв голову от горя, перепутала указания и влила в рот псу все лекарство за один раз. Пес упился. Он не мог стоять, лапы разъезжались по полу, и Мись бессильно валился с ног. Мать, служанка и я плакали над неподвижно лежащей собакой горючими слезами, с ужасом ожидая, что она вот-вот испустит последний вздох. А собака заснула крепким сном и пробудилась здоровехонькой.
В нашей семье Мись прожил почти восемнадцать лет и умер, когда у меня самой уже были дети. Другие псы сменялись чаще. Азу мы через какое-то время отдали знакомому охотнику, что несомненно принесло собаке пользу. Потом кто-то из знакомых дал нам подержать на годик водолаза, и мы с ним прямо замучились. Он лез в каждую лужу, которая встречалась нам на прогулках, и затягивал нас за собой на поводке в рыбные пруды. Помню, как меня затащил в глубокий придорожный ров с водой. Жил в нашем доме и терьер, но у нас ему было плохо, потому что на полу стояло мало цветов в больших горшках. Фикуса ему хватило на два дня, потом он принялся за драцену, и пришлось его отдать в добрые руки с приусадебным участком.
Не расскажешь обо всех дворнягах, которые перебывали в нашей семье. В основном они жили на нашем садово-огородном участке, который у нас появился перед самой войной и о котором я уже говорила. Дом мы там так и не построили – все собирались – и жили летом в деревенской хате недалеко от нашего участка, по ту сторону дороги. У хозяев был дворовый пес, живший в будке и бегавший по всему двору на длинной цепи. Мне так и не удалось с ним подружиться, он не проявлял склонности к дружбе со мной, и я немного побаивалась его. Пробираясь как-то к сортиру, стоящему за хатой, я побоялась идти через двор и полезла через забор, напоровшись при этом на ржавый гвоздь. Колено долго болело, а шрам был виден тридцать лет, но никакого заражения крови не случилось. Впрочем, никаких заражений у меня вообще никогда не было, от этого Бог миловал.
А Пимпусь, тот самый огромный белый кот, больше всех любил Тересу. У нас он прожил несколько лет, а потом мы отвезли его к знакомым в деревню, тоже недалеко от Груйца. Ему там очень понравилось, главным образом понравились мыши, и чувствовал он там себя владетельным князем, с важностью обходя подвластные ему угодья. Но Тересу любить не переставал. Тереса часто бывала у тех наших знакомых, и Пимпусь откуда-то знал день, когда она приедет. В этот день он с утра сидел на дороге, поджидая ее, и вел к дому, а потом провожал аж до улицы. Простившись с Тересой, он усаживался на обочине дороги и смотрел вслед Тересе, пока та не скрывалась за поворотом. Такие знаки уважения он проявлял только к Тересе и ни к кому больше.
Кот Кайтусь панически боялся перьев. Обнаружила я это, когда мы играли в индейцев, впрочем, я к этому еще вернусь. Кайтусь был полосатым котенком-подростком, вроде бы нормальным. Мы с ним дружили, но при виде меня в индейском головном уборе из индюшачьих перьев Кайтусь вдруг в панике бросился от меня и забился под стол. Я удивилась. Решив понять, что такое вдруг с ним приключилось, заглянула к нему под стол, и тут он чуть с ума не сошел от страха. Сняв свой роскошный головной убор, который мне мешал совсем забраться под стол, я в тревоге полезла к коту, а кот уже успокоился. Я тоже успокоилась, опять надела свой султан из перьев, и Кайтусь опять запаниковал. Явление меня заинтересовало, и я решила разобраться с ним до конца. Дошло до того, что я показала котенку малюсенькое куриное перышко, достав его из подушки, и кот опять жутко перепугался. Оставив Кайтуся дрожать в истерике, я стала показывать перышко другим кошкам – никакого впечатления, один Кайтусь реагировал на него, и до сих пор я так и не знаю, в чем же дело.
Как правило, все кошки и собаки меня очень любили, сами взбирались на колени ко мне, что очень огорчало мою бабушку, которая утверждала – это нехорошая примета, я наверняка останусь старой девой. Столь мрачная перспектива в том возрасте меня не очень огорчала.
Животных в бабушкином доме не было. Избавившись от старшей дочери, она раз и навсегда избавилась от кошек. Именно моя мать притаскивала домой всяких несчастных собак и котят. Правда, на этом ее заботы о животных кончались, дальнейшая судьба их ее не интересовала. Есть крыша над головой, есть еда – и ладно. Таким образом, в детстве я жила в двух мирах. В Груйце и его окрестностях меня окружали люди и животные, в Варшаве – только люди.
( Мой дедушка был филателистом... )
Мой дедушка был филателистом. Коллекция марок ему досталась от кого-то, от кого – не знаю, но только не от отца, это точно, отец его землю обрабатывал, ему не до марок было. Может, от одного из дядей или еще от какого родственника. Марок у дедушки было множество, хранились они в кляссерах, причем некоторые, самые старые, еще на наклейках, а другие уже нормально разложены по карманчикам кляссера, без этих ужасных наклеек, отравляющих жизнь коллекционерам. Некоторые из марок были такие старые и ветхие, что над ними даже дышать боялись, не говоря уже о том, что прикоснуться к ним строго запрещалось. А вот в отклеивании от конвертов так называемой массовки я довольно рано стала принимать участие.
Для этого применялась огромная сковорода. Налив в нее воду, ее ставили на маленький огонь. В сковороде плавали марки, которые потом осторожно вынимали, подхватывая снизу вилкой. Вот я их и вынимала, стараясь не дышать, вся преисполненная ответственностью, но как дедушка потом их сушил – совершенно не помню. Возможно, в папиросной бумаге, положив сверху тяжелые книги, но головы на отсечение не дам, зато помню, что, высушенные, они выглядели изумительно.
Дедушкину коллекцию черт побрал. Как ни странно, она каким-то чудом выдержала тридцать девятый
[05], но сорок четвертого уже не пережила. Когда вспыхнуло Варшавское восстание, дедушка лежал в больнице, ему должны были оперировать желудок. Бабушка в панике выскочила из квартиры, когда началась бомбардировка, схватив первое, что подвернулось под руку. Им оказался лежащий на столе маленький кляссерок с дешевкой. Если в качестве дешевки у дедушки фигурировали Колумбы и первая Панама, что же у него числилось по разряду ценных? И меня огорчает даже не то, что все это пропало, а то, что я никогда не узнаю, что же у него было...
В бабушкиной столовой стояла этажерка, и на самой нижней полке лежали какие-то переплетенные журналы. Кажется, я никогда не взглянула на их обложку, не знаю, что это были за журналы, да это и не важно. Наверняка межвоенного периода, а может, и еще старше. Главное, что в них печатались с продолжениями потрясающие вещи. Там я прочла захватывающий детектив под названием «Тройка треф», в котором нехороший человек крался по мчащемуся поезду, и все должно было взлететь на воздух. Роковой семнадцатый километр, угрюмая чаща, мчавшийся на всех парах и сыплющий искры поезд... Это было захватывающее чтение, я все происходящее видела в своем воображении и читала, вся пылая. Мне никто не мешал, ко мне бабушка относилась не так строго, как к своим дочерям, мы жили с ней в мире и согласии, и я совсем ее не боялась. Кстати, называла я ее не «бабушка», а «маменька». Так повелось с тех пор, как я научилась выговаривать первые слова. Поскольку все вокруг – и моя мать, и тетки – обращались к бабушке «маменька», я тоже стала так ее называть. Чем я хуже их? И вообще, вряд ли когда я произносила это слово – «бабушка», потому что второй бабушки не любила и избегала общения с ней.
Возвращаясь к этажерке, хотела бы упомянуть и о других шедеврах, которые скрывались в огромных подшивках журналов. К сожалению, «Тройка треф» своим могучим воздействием вытеснила из памяти другие названия, но, возможно, именно там я прочла и «Кровавую графиню», хотя не исключено, что читала ее в книге.
А дедушка рассказывал мне сказки. Читая журнальные фолианты, я всегда усаживалась рядом с этажеркой на пол, когда же дедушка рассказывал сказки, я пристраивалась радом с ним на диване.
В свои ранние, еще дошкольные годы, я прочла множество потрясающих книг. Не стану упоминать культурные сказки, к примеру, братьев Гримм, или множество наших народных сказок, кишащих чудовищами и безглавыми упырями. Как-то на нижней полке кухонного буфета я разыскала изумительную повесть под названием «Злодейский пришелец», по всей вероятности оставленную там нашей последней служанкой. К сожалению, конец книжки был оторван. А говорилось в ней о потрясающем космическом явлении. К нашей Земле на бешеной скорости приближалась не то планета, не то звезда, это не имело значения, главное, она со всего маху разом должна была врезаться в несчастную Землю и раздолбать ее на мелкие дребезги. Перепуганное человечество в панике придумывало какое-нибудь спасение от грозящей глобальной катастрофы. И придумало. В борьбе со злом все человечество, как один человек, должно было использовать свою силу воли. Изготовили гигантское вогнутое зеркало, к нему со всей земли сходились полчища людей, усаживались перед зеркалом и напряженно всматривались в него, мобилизуя свою психику, соответственно настроенную против грозящего им зла. После того как будет собрано достаточное количество соответственно заряженной психической энергии, предполагалось развернуть зеркало, и людская сила должна оттолкнуть страшного космического пришельца на безопасное расстояние. Ясное дело, повествование было на сплошных нервах, потому что дорога была каждая минута, кто кого опередит: пришелец людей или они его своей энергией. Пришелец летел, люди сбегались галопом со всех сторон и таращились на зеркало, и тут книга обрывалась, не хватало последних страниц. Но я правильно рассудила: учитывая, что наша родная планета до сих пор еще цела, соревнование во времени выиграло человечество, и книга должны была закончиться хэппи-эндом.
К сожалению, никак не могу вспомнить, откуда у меня взялся «Страшный горбун», но сцена, описанная мною в «Подозреваются все!», произошла на самом деле. Мы втроем сидели за столом, моя мать, Тереса и я. Было это поздним вечером, они раскладывали пасьянс, я читала. Книга была такая страшная, что я вся скорчилась на стуле и подобрала под себя ноги, чтобы не схватила за них неведомая злая сила. Я вся дрожала, и наверняка по моему внешнему виду было понятно, о каких ужасах я читаю. Заметив это. Тереса, тронув мать за локоть, сказала мне вдруг:
– Вот он, стоит за тобой.
С диким криком я слетела со стула, а потом и в самом деле три дня боялась заходить в темную комнату.
В те давние времена я с восторгом читала произведения Марии Буйно-Арцтовой, а два приключенческих романа «Три камня» и «Золотой петух» я читала тоже в журналах, где они печатались отрывками, и, видимо, тут тоже подшивка была не полностью укомплектована, потому что эти превосходные произведения я так никогда целиком и не прочла. Из «Фиги» я запомнила фразу: «Тетя – настоящая артистка! – с энтузиазмом воскликнула Люся». Я была убеждена, что непонятное мне словечко «энтузиазм» означает название коллектива какого-то учреждения вроде консерватории. Исправила свою ошибку лишь по прошествии многих лет.
Трилогию
[06] я прочла в возрасте девяти лет. «Огнем и мечом» мне казалось слишком мрачным произведением, намного больше понравился «Потоп». Читала я его во время болезни, что, как легко догадаться, со мною в детстве случалось постоянно. У меня была высокая температура, и в бреду князь Богуслав Радзивилл представлялся мне почему-то в виде изгибающегося стеклянного столба. Боялась я его до ужаса. К счастью, с выздоровлением исчез и страх перед князем.
В моем распоряжении находилась библиотека матери, несколько сотен книг, и я могла читать что хотела, за одним исключением. Мне запрещали прикасаться к «Кошмарам» Зегадловича, пока не исполнилось четырнадцать лет. Я пообещала не прикасаться и сдержала обещание. С «Кошмарами» я ознакомилась уже будучи взрослой и до сих пор не понимаю причины запрета. Ничего особенного в книге не было, разве что пресловутые экскременты...
Через мои руки, глаза и разум прошла вся детская классика, а немного позже и произведения литературы, предназначенные для детей школьного возраста. Я познакомилась с ними еще до школы, так что меня не успели отвратить от них. Ну и, разумеется, детективы, которые оказались чрезвычайно поучительным чтением.
Всю дорогу пытаюсь покончить с воспоминаниями о своем раннем детстве, и у меня это никак не получается. И все-таки – теперь я это хорошо понимаю – впечатления тех лет оказали могучее, решающее влияние на все последующее мое развитие, на все последующие годы.
Взять хотя бы одуванчики.
Как только меня вывозили куда-нибудь за город, как только я оказывалась на зеленой траве, из капризного ребенка тут же превращалась просто в идеального. Ни к кому не приставала, никому не мешала, а сразу же отправлялась собирать цветочки. Вот как-то раз меня выпустили на травку в белом платьице. Мать вообще любила наряжать меня, платья у меня были прелестные, на сей раз это было чудесное белое платьице. Стала я рвать цветочки и вся перемазалась в млечном соке. Мое белое платьице разукрасили разноцветные пятна, которые не отстирывались. Мать не стала отчаиваться и тут же решила, как ей поступить. Она вышила каждое пятнышко нитками разных цветов, и у меня получилось белое платье в цветочки.
Переживала этот случай бабушка и, чтобы на будущее научить меня беречь одежду, внушила убеждение в ядовитости молочного сока растений. Отрава страшная, от него недолго и умереть, а уж ослепнуть – плевое дело. Я до такой степени поверила в это, что только по истечении тридцати лет, да и то с большим трудом приняла к сведению факт, что одуванчик не только не ядовит, но даже используется как лекарственное средство, а салат из молодых одуванчиков можно есть и в сыром виде.
Ясное дело, описанная в «Проселочных дорогах» история с панной Эдитой случилась на самом деле. Панна Эдита, близкая подруга Тересы, пришла как-то к ней в гости. Обе молодые девушки принялись рассматривать модные журналы, лежащие на столе. Обе стояли нагнувшись у стола, выпятив попы и подпираясь локтями, а у меня на туфельке то ли расстегнулась пуговичка, то ли развязался шнурок. Сама я застегнуть пуговицу не умела и попросила помочь. Обе девы не прореагировали, занятые модами. Я какое-то время пыталась справиться сама, ничего не получалось, я опять попросила их застегнуть мне туфельку. А они – ноль внимания, как оглохли! Пришлось принимать решительные меры. Было мне годика четыре, ребенком я была крупным, сумела дотянуться носком туфли до края стола и, уперевшись в него, изо всей силы шлепнула ладошкой по выпяченному заду панны Эдиты. Зада я не выбирала, просто Эдитин оказался ближе. Шлепок получился оглушительным, будто взорвался надутый бумажный пакет. Обе девицы отскочили от стола, как сейчас вижу их перепуганные и возмущенные лица. На меня посыпались громы, словесные, разумеется, о том, чтобы выпороть меня, и речи быть не могло, но меня и брань чрезвычайно удивила. За что меня ругают, интересно? У меня расстегнулась туфля, я прошу застегнуть, а они не обращают внимания!
По всему видно, воспитывали меня по-идиотски, и просто чудо, что это не привело к катастрофическим последствиям. Один-единственный ребенок в большой семье всегда становится пупом света, меня опекали так, что заботливые крылья заслоняли от реальной жизни, и я непременно должна была вырасти бесчувственным чудовищем. Однако несколько факторов противоречили этому. Во-первых, по мужской линии я унаследовала доброе сердце. Во-вторых, Люцина безжалостно искореняла во мне мельчайшие ростки эгоизма, иногда излишне энергично. Ну, а в-третьих, разразилась война и я оказалась единственной опорой матери. Не так чтобы все время, зато в некоторые периоды на всю катушку.
До войны мы лето проводили по-разному. Очень хорошо помню, как с бабушкой жили в Рыбенке на Буге («Версия про запас»). Жили мы в большой вилле, окруженной садом, и ходили на речной пляж. Хотя вода у берега не доходила мне и до колен и я никак не могла утонуть, бабушка предпочитала не рисковать и вечно извлекала меня из водяной стихии, как только я туда забиралась. Наконец ей надоело бороться со мной, и она, по своему обыкновению, решила меня напугать. Оказалось, в реке живет водяной, который утаскивает под воду непослушных детей. И даже необязательно быть непослушной, для него достаточно и того, что они долго мокнут в воде. Я не была излишне легковерной и сначала не поверила бабушке, но ей помог случай. Влезла я в воду и зашла немного глубже, так что воды было выше колен. И вдруг, к своему ужасу, я почувствовала, как мою щиколотку охватили чьи-то жесткие, твердые пальцы. С жутким криком я вылетела на берег, причем вся тряслась и, говорили, даже посинела. После этого несколько дней не подходила к реке, бабушка могла жить спокойно, хотя причину переполоха я установила тогда же. Когда я, вопя не своим голосом, мчалась к бабушке дикими прыжками, на первых порах еще держалась на щиколотке разветвленная ветка, которую затем какой-то добряк поднял с травы и показал мне, чтобы успокоить.
В саду у нашего дома я играла с другими детьми – удивительно, но мне разрешили играть с ними, наверное, было подходящее общество. Играли мы в разные игры, но самой интересной была игра в лисят. Лисята сидели в своей норе, то есть в зарослях кустов у ограды, их мама лисица отправлялась добывать пропитание, а в ее отсутствие в нору забирался страшный волк. Тогда лисята начинали кричать и звать мамусю. Ну и явился волк. Оказалось, достижение пяти здоровых детей по части крика превосходит всякое понятие. Мы орали так, что люди повыскакивали из домов, а двое молодых людей, шедших по дороге у сетки нашего сада, были буквально отброшены криком назад, сама видела. Они просто остолбенели, потом один из них дрожащим голосом произнес: «Что же это такое, Езус-Мария?» Играть в лисят нам вскоре запретили.
Отдых наш как-то проходил в Стшельцах, где проживали родители мужа Люцины, но я плохо помню то лето. Ага, что касается Люцины, вспомнилась мне ее свадьба. Тогда мне было два годика, значит, не вспомнилась, только мне рассказали о том, как во время венчания в костеле я попыталась пролезть между столбиками балюстрады в алтарь и почти помещалась между столбиками. Люпина из-за этого не смогла посвятить все свое внимание столь важной для нее церемонии и несколько рассеянно участвовала в ней, ибо всю дорогу гадала, пролезу я или нет. Нет, все-таки не удалось, так что венчание прошло нормально.
А что касается Стшельц, знаю только, что ходила на Буковую Гору, про которую рассказывали, что она служила прибежищем разбойникам. Вся гора заросла лесом, в котором то и дело попадались гигантские валуны.
Очень хорошо помню лето, которое мы проводили на реке Езёрке. Было мне тогда шесть лет. А запомнила я его так хорошо потому, что... на это были серьезные причины, а чувства, которые пришлось мне там испытать, были диаметрально противоположного характера.
В Езёрках мы снимали квартиру в большом доме с садом, которые принадлежали директору местной школы. В сына директора, молодого человека четырнадцати лет, я влюбилась не на жизнь, а на смерть.
Нет, это не была моя первая любовь. Первая любовь со мной случилась за год до этого, когда мне было пять лет. Тогда тоже, не на жизнь, а на смерть, я полюбила Мальчика-с-пальчика в постановке Варшавского Большого театра. Правда, его играла женщина, но мне это ничуть не мешало, я полюбила сказочный персонаж, он для меня был настоящим и живым. Целыми часами я мечтала о встрече с ним. Вот Мальчик-с-пальчик появляется вдруг на нашем балконе, входит в комнату и признается мне в горячей и безграничной любви. Моя реалистическая натура все-таки заставляла меня задуматься над осуществимостью моей мечты, но весь реализм сводился к вопросу, как предмет моего обожания заберется на балкон. Удобнее всего было бы по приставной лестнице. Мое воображение ограничивалось объяснением в любви, мне вполне хватало балконной сцены.
Эта большая любовь прожила во мне год, постепенно слабея, и Мальчика-с-пальчика сменил сын директора школы. Боюсь, взаимностью мне не отвечали, но тут, по крайней мере, у меня был хоть какой-то контакт с предметом моей любви. Директор летом приделал к терраске ступеньки и заставил сына носить воду для изготовления цемента. Целых два дня я знала, где могу увидеть предмет моих чувств, и совершенно случайно околачивалась у крыльца, усаживалась на скамейку, мимо которой мой кумир обязательно проходил от колодца с ведрами. Цемент схватило, парень потрудился на совесть, а со мной даже время от времени перебрасывался словами.
Всей семьей отправились мы в костел по случаю какого-то храмового праздника. На обратном пути, чтобы ребенок не измучился, отец повез меня домой на велосипеде, посадив на раму перед собой. С дороги мы свернули прямо к калитке дома директора школы. Вдоль всего забора тянулся довольно глубокий ров, к тому же наполненный водой, а у калитки через ров вела узенькая перемычка. Отец с дороги свернул на нее, целясь в открытую калитку. Что произошло, я так и не поняла, только вдруг мы все трое очутились во рву.
Наверху оказался отец, под ним был велосипед, а на самом дне – я. Заполненный грязью и илом ров был мягким, так что со мной ничего плохого не случилось. Когда до дома добралась мать со всей компанией, меня уже отстирывали в корыте во дворе. Грязь оказалась поразительно въедливой, понадобилось целых три дня, чтобы полностью отмыть ребенка. И на всю жизнь остался во мне страх перед въездом в узкий проход на велосипедах и мотоциклах, и когда двадцать лет спустя муж собирался въехать во двор на мотоцикле, я с диким криком соскакивала и входила пешком.
Там же, в деревне у реки Езёрки в один прекрасный день появился мороженщик со своим ящиком на колесах. Из-за постоянных ангин и прочих простудных заболеваний мне мороженое есть не разрешали, разве что превратив его в жидкость. Мать же моя обожала мороженое и могла есть его килограммами, что однажды плохо кончилось, но об этом я расскажу в свое время. Сейчас же все общество сидело за столом на веранде, мороженщик со своим холодным товаром стоял за оградой, а я носила мороженое от него к веранде. Почему он не вошел во двор – не помню, но так и обслуживал клиентов на расстоянии, доставляя мне тем самым невообразимые мучения. Носила я и носила, не уверена, что хоть два разика лизнула. Все мороженое сожрала моя мать, при весьма скромном участии остальных присутствующих. Сначала прикончила ванильное, потом и фруктовое. К счастью, мороженое наконец закончилось, а вместе с ним и мои муки.
Не знаю уж почему, но в памяти особенно хорошо запечатляются события неприятные или вовсе ужасные. Раз дядя Витольд вез меня на своем велосипеде. Это было уже не в Езёрках, не помню где. Родная дочь дяди Витольда ничего о данном проис шествии не знала, а из родных никто тоже не мог помочь, так и не знаю, когда и где случилось нижеследующее, но вроде бы приблизительно в то же время, когда мы жили в Езёрках. А дядя Витольд – один из сыновей моей прабабушки. Так вот, ехали мы с дядей Витольдом на велосипеде через какую-то деревню, и он наехал на курицу. Попалась под переднее колесо велосипеда. Он поскользнулся на ней, упал и страшно разбил себе колено. Со мной ничего не случилось, но вид дядиного разбитого колена был столь ужасен, что страх перед курами загнездился во мне с тех пор и остался на всю жизнь. Боюсь я их смертельно, больше, чем детей и велосипедов, независимо от того, на чем я еду. Разумеется, когда я иду пешком, совсем их не боюсь.
Моя большая любовь к сыну директора школы закончилась под воздействием до сих пор еще не изученных сил. Любила я его и после отъезда из Езёрок, но не очень долго, потому что мне приснился сон. Судите сами, такое не забывается, какой-то кошмар, но с вполне реалистическими последствиями.
Снилось мне, что мы с возлюбленным гуляем в чудесном лесу, причем лес мне знакомый, летом я часто там гуляла. И вдруг откуда-то выскочили разбойники. И сразу же приняли ужасное решение, от которого зашлось сердце.
– Озеленим его! – мстительно вскричали они жуткими голосами.
Я смертельно испугалась, залилась слезами и бросилась наутек. Разбойники тут же сбавили тон и успокаивающе принялись кричать мне вслед: