Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дэвид Гаррисон отхлебнул из стакана изрядный глоток и поставил обещанный компакт-диск с музыкой Сибелиуса.

— Как же-с, очень-с.

Я почувствовал, как от какой-то внезапной слабости мои колени начали медленно подгибаться.

— А теперь вы добропорядочный семьянин и трудолюбивый, добросовестный полицейский.

— Я нахожу, что наше жалованье теперь очень большое, Николай Федорович, — продолжал он, — молодому человеку можно жить весьма прилично и даже позволить себе роскошь маленькую.

— Как выглядел твой клиент? — спросил я шофера. — Высокий, с красным шарфом на шее и в серой шляпе?

— Верно.

— Нет, право, Абрам Ильич, — робко сказал адъютант, — хоть оно и двойное, а только что так… ведь лошадь надо иметь…

— Что вы мне говорите, молодой человек! я сам прапорщиком был и знаю. Поверьте, с порядком жить очень можно. Да вот вам, сочтите, — прибавил он, загибая мизинец левой руки.

Гаррисон нажал на кнопку «пуск», и комнату заполнили чудесные звуки. Уэбстеру захотелось прикрыть глаза и забыть обо всем, полностью погрузившись в чарующий мир, созданный великим финским композитором. Однако вместо этого он вынул свой блокнот и стал ждать, пока Гаррисон прикончит виски и сядет. Допив скотч, молодой человек снова наполнил стакан и опустился на обитый кожей, довольно неуклюжей формы стул. Халат его распахнулся, открывая глазу тощий торс с поросшей редкими волосками цыплячьей грудкой. Сев, Дэвид Гаррисон широко раздвинул ноги. Поскольку ширинка его пижамных брюк была застегнута лишь частично, Уэбстер получил возможность убедиться, что трусов на хозяине дома не было.

Парень задумался.

— Всё вперед жалованье забираем — вот вам и счет, — сказал Тросенко, выпивая рюмку водки.

— Я от души сочувствую вашему горю, мистер Гаррисон, — сказал детектив.

— Ну, да ведь на это что же вы хотите… что?

— О шляпе не помню, — сказал он, — но о шарфе — да. Только он был не высоким, а среднего роста, даже маленький. И худой.

— Можете за меня не переживать, — откликнулся Дэвид и посмотрел Уэбстеру прямо в глаза.

— Надеюсь, вы позволите мне задать вам несколько вопросов? — спросил Уэбстер.

В это время в отверстие балагана всунулась белая голова со сплюснутым носом, и резкий голос с немецким выговором сказал:

Мои колени продолжали подгибаться, и я был вынужден переступать с ноги на ногу. Я попросил у служащей разрешения закурить. Закурил.

— Можно подумать, что у меня есть какой-то выбор, — улыбнулся молодой человек. — У меня ведь его нет, не так ли?

— Вы здесь, Абрам Ильич? а дежурный ищет вас.

— Всего пара вопросов, сэр.

— Заходите, Крафт! — сказал Болхов.

— Когда вы прибыли к тому дому на улице Чехова, почему твой клиент не вышел из машины, а вышел ты?

— Все что хотите, cap. [6]

Длинная фигура в сюртуке генерального штаба пролезла в двери и с особенным азартом принялась пожимать всем руки.

— А вам пальца в рот не клади, — улыбнулся Уэбстер.

— А, милый капитан! и вы тут? — сказал он, обращаясь к Тросенке.

— Он попросил меня, товарищ.

— Если меня подпоить, я становлюсь очень уступчивым. — Гаррисон подмигнул детективу и рассмеялся. — Что, немножко запаниковали, cap? Ладно, не волнуйтесь. Вы не в моем вкусе. — Он слегка наклонился вперед. — Я в своей жизни очень много экспериментировал, но, увы, — оказалось, что в смысле секса я весьма скучен и примитивен. Как ни странно, при всем моем богемном характере и образе жизни, я предпочитаю женщин. Очень жаль, но это факт. А в остальном я вполне достойный образчик эксцентричного чудака.

Новый гость, несмотря на темноту, пролез до него и, к чрезвычайному, как мне показалось, удивлению и неудовольствию капитана, поцеловал его в губы.

— Что было в узле?

«Это немец, который хочет быть хорошим товарищем», — подумал я.

Допив вторую порцию виски, Гаррисон встал и налил себе еще.

— Не знаю, товарищ. Было уложено в картонную коробку и довольно тяжелое. Наверное, из металла.

XII

— Вообще говоря, — добавил он немного погодя, — я всего-навсего занудный бисексуальный пьяница.

— Куда вы отвезли это что-то?

Предположение мое тотчас же подтвердилось. Капитан Крафт попросил водки, назвав ее горилкой, и ужасно крякнул и закинул голову, выпивая рюмку.

— Вы где-нибудь работаете? — спросил Уэбстер.

— Что, господа, поколесовали мы нынче по равнинам Чечни… — начал было он, но, увидав дежурного офицера, тотчас замолчал, предоставив майору отдавать свои приказания.

Гаррисон снова поднес к губам стакан.

— Опять туда же, товарищ. На улицу Коларовскую, дом 45. Человек мне заплатил, поблагодарил и вошел в дом с этой вещью.

— Я дизайнер театральных декораций. Только что закончил оформление оперы «Тоска» у Дороти Чейндлер. Дирижирует Бертичелли, если вам интересно.

— Что, вы обошли цепь?

— Мне это ни о чем не говорит.

— Обошел-с.

Я набрал номер телефона профессора. Ответил сержант Наум. Я приказал ему спросить у Доры Басмаджиевой, как зовут ее брата, улицу и этаж. Через полминуты сержант докладывает: «Брата Басмаджиевой зовут Иван Пырванов Филипов, проживает по улице Коларовской, дом 45, на четвертом этаже».

— Он... ограниченный тип с весьма узким видением. Я сделал нечто необыкновенное — пышное, изобилующее спецэффектами, удивительно яркое и очень напоминающее стиль Диснея. Именно то, что нужно безвкусной и пресыщенной лос-анджелесской публике. — Гаррисон глотнул еще виски. — Я и на киношников работаю, но с каждым годом все меньше и меньше, потому что там декорации теперь в основном создаются с помощью компьютерной графики. Но я не особенно переживаю по этому поводу. Между прочим, недавно я заключил весьма выгодный контракт с одной компьютерной компанией, обслуживающей потребности Голливуда. — Молодой человек самодовольно улыбнулся. — Моя фамилия Гаррисон, моя компьютерная специализация — графика.

— А секреты высланы?

— У вас хорошо идут дела, сэр?

Я поблагодарил водителя и служащую и вышел из диспетчерской. А моему водителю дал указание:

— Высланы-с.

— С момента смерти моих родителей дела у меня идут исключительно хорошо.

— Так вы передайте приказание ротным командирам, чтоб были как можно осторожнее.

— Сколько вы сейчас стоите? — спросил Уэбстер после некоторого колебания.

— Угол бульвара Заимова и улицы Пауна Грозданова!

— Слушаю-с.

— А вы любопытный человек, не так ли? — Гаррисон налил себе еще на палец виски. — Я стою несравнимо меньше, чем моя сестра. Но по крайней мере я рад, что меня вообще не лишили наследства. Для меня это был приятный сюрприз. Я, честно говоря, думал, что папаша поставил на мне жирный крест. Должно быть, мать сумела уговорить его изменить свое решение как раз незадолго до того, как их... — Дэйв посмотрел на стакан. — Я не могу назвать вам точную цифру. Думаю, что она должна быть семизначной, но где-то у нижней, так сказать, границы. Жанин в курсе всех этих деталей. По завещанию она обязана выдавать мне мои деньги долями через определенные промежутки времени. Она мой... опекун. А я, соответственно, как бы ее воспитанник — так получается. Ситуация довольно забавная.

Майор прищурил глаза и глубокомысленно задумался.

Я спросил управляющего кооперативной мастерской по ремонту бытовой техники:

— Вы что же, не доверяете своей сестре?

— Да скажите, что люди могут теперь варить кашу.

— Они уж варят.

— В известном смысле да, не доверяю. — Гаррисон поднял вверх указательный палец. — Но даже если Жанин присвоит себе все, думаю, мое положение будет лучше, чем два года назад, когда я сидел в тюрьме без каких-либо надежд на наследство. А! Вот оно, мое любимое место в этом произведении! Какая гармония!

— Работает у вас человек по имени Иван Пырванов Филипов?

— Хорошо. Можете идти-с.

Уэбстер на секунду переключил свое внимание на музыку, изо всех сил стараясь не уподобляться неосторожному путнику, поддавшемуся чарам сладкоголосых сирен, — нельзя дать отвлечь себя от того дела, ради которого он пришел.

— Есть такой товарищ! — сказал заведующий и слегка вздохнул.

— Ну-с, так вот мы считали, что нужно офицеру, — продолжал майор, со снисходительной улыбкой обращаясь к нам. — Давайте считать.

— Чудесно, — поддакнул детектив.

— Нужно вам один мундир и брюки… так-с?

— Это неземная музыка!

— Если судить по вашему лицу, то он порядочный фрукт?

— Согласен с вами.

— Так-с.

— И тем не менее вы должны делать свою работу.

Управляющий молча пожал плечами.

— Это, положим, пятьдесят рублей на два года, стало быть, в год двадцать пять рублей на одежду; потом на еду, каждый день по два обаза…* так-с?

— Да, это так. — Уэбстер не без сожаления снова уставился в блокнот. — А за что отец лишил вас наследства?

— Где этот человек?

— Так-с; это даже много.

— За употребление кокаина. Отец на дух не переносил наркотики. — Гаррисон поднял вверх руку со стаканом. — Это, разумеется, в счет не идет. — Он выпил еще виски. — Ну, а потом на него, должно быть, произвело впечатление мое успешное лечение от наркомании... и то, что весь прошлый год у меня была постоянная работа. Я больше не зависел от него, и, думаю, это сыграло немаловажную роль. Как только его деньги перестали быть предметом торга, мне отрезали мой кусок пирога. Ваше здоровье!

— Ну, да я кладу. Ну, на лошадь с седлом для ремонта тридцать рублей — вот и всё. Выходит всего двадцать пять, да сто двадцать, да тридцать=сто семьдесят пять. Все вам остается еще на роскошь, на чай и на сахар, на табак рублей двадцать. Изволите видеть?.. Правда, Николай Федорыч?

— Со вчерашнего дня — в отпуске по болезни.

Прикончив очередную порцию «Джонни Уокера», Дэвид Гаррисон снова сел на стул.

— Нет-с. Позвольте, Абрам Ильич! — робко сказал адъютант, — ничего-с на чай и сахар не останется. Вы кладете одну пару на два года, а тут по походам панталон не наготовишься; а сапоги? я ведь почти каждый месяц пару истреплю-с. Потом-с белье-с, рубашки, полотенца, подвертки — все ведь это нужно купить-с. А как сочтешь, ничего не останется-с. Это, ей-богу-с, Абрам Ильич!

— Теперь относительно моей сестры... — На лице Дэвида появилась недобрая улыбка. — Мою сестричку всю жизнь баловали, в результате чего она стала совершенно испорченной девчонкой. А баловали ее, во-первых, потому, что она была очень, очень красивой малышкой, а во-вторых, по той простой причине, что она была посредственностью и не обладала никакими талантами и способностями. Сейчас Жанин двадцать восемь лет. Она никогда не работала, ни одного дня за всю свою жизнь. Она никогда не знала, что такое ответственность, и никогда не расплачивалась за последствия своих поступков. С другой стороны, я о подобной роскоши не мог и мечтать, потому что был развитым, умным, одаренным ребенком. Вот такие дела. Я изложил вам всю сагу о Гаррисонах, если можно так выразиться, в чистом виде, без всяких прикрас. У вас еще есть ко мне вопросы, cap?

— Хм! — сказал я. — Часто он «болеет»?

— Да, подвертки прекрасно носить, — сказал вдруг Крафт после минутного молчания, с особенной любовью произнося слово «подвертки», — знаете, просто, по-русски.

— Вы были в нормальных отношениях со своими родителями в период, предшествующий их гибели? — подумав немного, спросил Уэбстер.

— Да бывает. В зависимости от «частного сектора». Как скопится много приборов для ремонта, запирается дома и «болеет». Он у себя оборудовал мастерскую. Нашел врачей, которые выписывают ему бюллетень.

— Да.

— Я вам скажу, — заметил Тросенко, — как ни считай, все выходит, что нашему брату зубы на полку класть приходится, а на деле выходит, что все живем, и чаи пьем, и табак курим, и водку пьем. Послужишь с мое, — продолжал он, обращаясь к прапорщику, — тоже выучишься жить. Ведь знаете, господа, как он с денщиками обращается.

— Часто их навещали?

— Почему вы его не уволите? — спросил я, хотя уже потерял всякий интерес к этому типу.

И Тросенко, помирая со смеху, рассказал нам всю историю прапорщика с своим денщиком, хотя мы все ее тысячу раз слышали.

— Нет. Но отношения у нас были вполне приличные. Время от времени я, играя роль внимательного сына, звонил матери. Я... любил свою мать, — добавил он тихо и отвернулся. — Никто на свете... даже мой старик, которого я недолюбливал... не заслуживает того, чтобы умереть так! Подумать только — погибнуть от рук какого-то сбрендившего типа, который отстреливал людей, как кроликов. Какая отвратительная смерть! Тот, кто это сделал, должен быть уничтожен... совсем... навсегда... без всякой жалости.

— Да ты что, брат, таким розаном смотришь? — продолжал он, обращаясь к прапорщику, который краснел, потел и улыбался, так что жалко было смотреть на него. — Ничего, брат, и я такой же был, как ты, а теперь, видишь, молодец стал. Пусти-ка сюда какого молодчика из России, — видали мы их, — так у него тут и спазмы и ревматизмы какие-то сделались бы; а я вот сел тут — мне здесь и дом, и постель, и всё. Видишь…

Гаррисон в очередной раз направился к бару и дрожащими руками налил себе новую порцию шотландского виски. Только теперь Уэбстер понял, как сильно Дэвид переживает гибель родителей. Его пьянство, его невнимание к собственной внешности — все это было не чем иным, как реакцией на обрушившийся на него удар.

— Как его уволить, когда он оправдывает свое отсутствие медицинскими справками! — развел руки заведующий. — Да и за него заступаются разные видные люди. У него есть сестра, секретарь знаменитого профессора. Она два раза хныкала здесь, чтобы я не держал себя строго с ее братиком, потому, мол, что он болезненный еще с детских лет!

При этом он выпил еще рюмку водки.

— Похоже, Дэвид, что в последнее время вы почти не встаете с кровати, — мягко сказал полицейский.

— А? — прибавил он, пристально глядя в глаза Крафту.

— Что?

— Если вас трогает подобное хныканье, — сказал я, — то этот мерзавец долго еще будет на вас ездить.

— Вот это я уважаю! вот это истинно старый кавказец! Позвольте вашу руку.

— Вы вообще-то ходите на работу?

И Крафт растолкал всех нас, продрался к Тросенке и, схватив его руку, потряс ее с особенным чувством.

Гаррисон резко обернулся, держа в руке стакан.

Переполненный гневом и горечью, я вышел на улицу. У меня было чувство, что доктор Беровский возносится к праведникам. Так рисуют на иконах вознесение сына божьего к своему отцу. Я почувствовал свои руки пустыми — такими пустыми, что они просто болели, точно отмороженные.

— Да, мы можем сказать, что испытали здесь всего, — продолжал он, — в сорок пятом году… ведь вы изволили быть там, капитан? Помните ночь с двенадцатого на тринадцатое, когда по коленки в грязи ночевали, а на другой день пошли на завалы? Я тогда был при главнокомандующем, и мы пятнадцать завалов взяли в один день. Помните, капитан?

— Я только что закончил очередной проект, о чем уже говорил вам.

Тросенко сделал головой знак согласия и, выдвинув вперед нижнюю губу, зажмурился.

— Это было до или после того, что случилось в ресторане «Эстель»?

Поблизости была телефонная будка. Я набрал номер и попросил связать меня с лаборантом Любеновым.

— Изволите видеть… — начал Крафт чрезвычайно одушевленно, делая руками неуместные жесты и обращаясь к майору.

Дэвид опустил глаза.

Но майор, должно быть, неоднократно слышавший уже этот рассказ, вдруг сделал такие мутные, тупые глаза, глядя на своего собеседника, что Крафт отвернулся от него и обратился ко мне и Болхову, попеременно глядя то на того, то на другого. На Тросенку же он ни разу не взглянул во время всего своего рассказа.

— Ну, как себя чувствуете, что делаете? — спросил я молодого человека.

— Через неделю мне нужно будет заняться одним делом. Не беспокойтесь, детектив. — Гаррисон залпом опрокинул в рот остатки виски. — Я сумею взять себя в руки

— Вот изволите видеть, как вышли мы утром, главнокомандующий и говорит мне: «Крафт! возьми эти завалы». Знаете, наша военная служба, без рассуждений— руку к козырьку. «Слушаю, ваше сиятельство!» — и пошел. Только как мы подошли к первому завалу, я обернулся и говорю солдатам: «Ребята! не робеть! в оба смотреть! Кто отстанет, своей рукой изрублю». С русским солдатом, знаете, надо просто. Только вдруг граната… я смотрю, один солдат, другой солдат, третий солдат, потом пули… взжинь! взжинь! взжинь!.. Я говорю: «Вперед, ребята, за мной!» Только мы подошли, знаете, смотрим, я вижу тут, как это… знаете, как это называется? — и рассказчик замахал руками, отыскивая слово.

— Если я не ошибаюсь, ваши родители были членами Гринвэйлского загородного клуба и входили в число его основателей. Это действительно так?

— Чтобы очень уж весело — нет, но работаем.

— Обрыв, — подсказал Болхов.

Гаррисон уставился на Уэбстера.

— Надеюсь, у вас есть весомые причины задавать мне этот вопрос.

— А как доктор Беровский — он как ведет себя?

— Нет… Ах, как это? Боже мой! ну, как это?., обрыв, — сказал он скоро. — Только ружья наперевес… ура! та-ра-та-та-та! Неприятеля ни души. Знаете, все удивились. Только хорошо: идем мы дальше — второй завал. Это совсем другое дело. У нас уж ретивое закипело, знаете. Только подошли мы, смотрим, я вижу, второй завал — нельзя идти. Тут… как это, ну, как называется этакая… Ах! как это…

— Скажите, это в самом деле так?

— Опять обрыв, — подсказал я.

— Нормально.

— Да, это в самом деле так, cap!

— Совсем нет, — продолжал он с сердцем, — не обрыв, а… ну, вот, как это называется, — и он сделал рукой какой-то нелепый жест. — Ах, боже мой! как это…

— Когда вы были подростком, вам не доводилось проводить время в клубе?

— Скажи мне, Любенов, он выходил вчера в рабочее время?

Он, видимо, так мучился, что невольно хотелось подсказать ему.

— Я презирал клуб и всех, кто там ошивался.

— Река, может, — сказал Болхов.

— Значит, вы не были частым гостем в «Гринвэйле»? — уточнил Уэбстер.

После небольшой паузы Любенов ответил:

— Нет, просто обрыв. Только мы туда, тут, поверите ли, такой огонь, ад…

— По-моему, слово «презирал» снимает все вопросы, детектив. Чего же вам еще?

В это время за балаганом кто-то спросил меня. Это был Максимов. А так как за прослушанием разнообразной истории двух завалов мне оставалось еще тринадцать, я рад был придраться к этому случаю, чтобы пойти к своему взводу. Тросенко вышел вместе со мной. «Все врет, — сказал он мне, когда мы на несколько шагов отошли от балагана, — его и не было вовсе на завалах», — и Тросенко так добродушно расхохотался, что и мне смешно стало.

— А будучи взрослым, вы никогда не посещали клуб? Скажем, чтобы встретиться там с родителями и пообедать вместе с ними или для чего-нибудь еще в этом роде?

— В рабочее время он никуда не выходил.

— Нет, никогда. — Гаррисон заколебался. — По всей вероятности, вы недаром спрашиваете меня о «Гринвэйле». Должно быть, это имеет какое-то отношение к тому... к тому, что случилось в ресторане. Верно ведь?

XIII

— Благодарю, друг! — И я, как идиот, кивнул трубке.

— Видите ли, убийца, Харлан Манц...

Уже была темная ночь, и только костры тускло освещали лагерь, когда я, окончив уборку, подошел к своим солдатам. Большой пень, тлея, лежал на углях. Вокруг него сидели только трое: Антонов, поворачивавший в огне котелок, в котором варился рябко[35], Жданов, хворостинкой задумчиво разгребавший золу, и Чикин с своей вечно нераскуренной трубочкой. Остальные уже расположились на отдых — кто под ящиками, кто в сене, кто около костров. При слабом свете углей я различал знакомые мне спины, ноги, головы; в числе последних был и рекрутик, который, придвинувшись к самому огню, казалось, спал уже. Антонов дал мне место. Я сел подле него и закурил папиросу. Запах тумана и дыма от сырых дров, распространяясь по всему воздуху, ел глаза, и та же сырая мгла сыпалась с мрачного неба.

— Я вас слушаю.

У меня оставалась еще надежда. Я решил и ее положить на весы, чтобы хоть как-то утяжелить ту чашу, на которую я нагромоздил винтики и колесики моей гипотезы. Тот, кто возил шкатулку к слесарю, чтобы открыть ее, мог навести меня на след!

— Он в свое время работал в Гринвэйлском клубе, а потом — в ресторане «Эстель».

Подле нас слышались мерное храпенье, треск сучьев в огне, легкий говор и изредка бряцанье ружей пехоты. Везде кругом пылали костры, освещая в небольшом круге вокруг себя черные тени солдат. Около ближайших костров я различал на освещенных местах фигуры голых солдат, над самым пламенем махающих своими рубахами. Еще много людей не спало, двигалось и говорило на пространстве пятнадцати квадратных сажен; но мрачная, глухая ночь давала свой особенный таинственный тон всему этому движению, как будто каждый чувствовал эту, мрачную тишину и боялся нарушить ее спокойную гармонию. Когда я заговорил, я почувствовал, что мой голос звучит иначе; на лицах всех солдат, сидевших около огня, я читал то же настроение. Я думал, что до моего прихода они говорили о раненом товарище; но ничуть не бывало: Чикин рассказывал про приемку вещей в Тифлисе и про тамошних школьников.

На какое-то время в комнате наступила тишина. Лицо молодого Гаррисона было совершенно непроницаемым.

В Софии было два слесаря, которые были мастерами по старым шкатулкам. Одного звали бай Трифон, а другого — бай Петр.

— И что это означает? — спросил он наконец.

Поехал к первому.

— Мы вовсе не уверены, означает ли это хоть что-то, — пояснил Уэбстер. — Мы просто пытаемся понять, каким человеком был Манц, что толкнуло его на преступление. Вот я и подумал: вдруг вы когда-нибудь общались с ним в «Гринвэйле»? В этом случае вы, вероятно, могли бы дать нам ключ к пониманию причин, по которым он потерял контроль над собой.

Я всегда и везде, особенно на Кавказе, замечал особенный такт у нашего солдата во время опасности умалчивать и обходить те вещи, которые могли бы невыгодно действовать на дух товарищей. Дух русского солдата не основан так, как храбрость южных народов, на скоро воспламеняемом и остывающем энтузиазме: его так же трудно разжечь, как и заставить упасть духом. Для него не нужны эффекты, речи, воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие, порядок и отсутствие всего натянутого. В русском, настоящем русском солдате никогда не заметите хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во время опасности: напротив, скромность, простота и способность видеть в опасности совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера. Я видел солдата, раненного в ногу, в первую минуту жалевшего только о пробитом новом полушубке, ездового, вылезающего из-под убитой под ним лошади и расстегивающего подпругу, чтобы снять седло. Кто не помнит случая при осаде Гергебиля*, когда в лаборатории загорелась трубка начиненной бомбы, и фейерверкер двум солдатам велел взять бомбу и бежать бросить ее в обрыв, и как солдаты не бросили ее в ближайшем месте около палатки полковника, стоявшей над обрывом, а понесли дальше, чтобы не разбудить господ, которые почивали в палатке, и оба были разорваны на части. Помню я еще, в отряде 1852 года, один из молодых солдат к чему-то сказал во время дела, что уж, кажется, взводу не выйти отсюда, и как весь взвод со злобой напустился на него за такие дурные слова, которые они и повторять не хотели. Вот теперь, когда у каждого в душе должна была быть мысль о Веленчуке и когда всякую секунду мог быть по нас залп подкравшихся татар, все слушали бойкий рассказ Чикина, и никто не упоминал ни о нынешнем деле, ни о предстоящей опасности, ни о раненом, как будто это было бог знает как давно или вовсе никогда не было. Но мне показалось только, что лица их были несколько пасмурнее обыкновенного: они не слишком внимательно слушали рассказ Чикина, и даже Чикин чувствовал, что его не слушают, но говорил уж так себе.

— Когда, вы говорите, он работал в клубе?

— Бай Трифон, — спросил я, — приносили к тебе открывать небольшую старую шкатулку марки «Буржев»?

— Около двух лет назад.

К костру подошел Максимов и сел подле меня. Чикин дал ему место, замолчал и снова начал сосать свою трубочку.

— Нет... — Гаррисон покачал головой. — Нет, cap, два года назад меня там не было. Я отбывал срок за наркотики в одной из тюрем штата. Впрочем, полагаю, вам это известно?

Старик подумал и отрицательно покачал головой.

Уэбстер кивнул, надеясь, что собеседник не заметит его смущения. Он допустил глупую ошибку — прежде чем задавать вопросы, касающиеся Гринвэйлского клуба, ему следовало сопоставить в уме временные рамки.

— Пехотные в лагерь за водкой посылали, — сказал Максимов после довольно долгого молчания, — сейчас воротились. — Он плюнул в огонь. — Унтер-офицер сказывал, нашего видали.

Гаррисон снова сел на стул.

— Что, жив еще? — спросил Антонов, поворачивая котелок.

— Ты уверен? — Я хватался за соломинку как утопающий. — Может, месяц, неделю, год тому назад?

— Значит, вы говорите, что этот убийца... Харлан Манц... работал и в ресторане «Эстель»?

— Да.

— Нет, помер.

Старик опять покачал головой:

— Сначала — в «Гринвэйле», потом — в «Эстель». А мои родители были членами Гринвэйлского клуба и часто бывали в ресторане «Эстель». — Дэвид зримо побледнел. — Неужели этот монстр охотился за ними?

— У меня нет сведений, которые подтверждали бы...

Рекрутик вдруг поднял над огнем свою маленькую голову в красной шапочке, с минуту пристально посмотрел на Максимова и на меня, потом быстро опустил ее и закутался шинелью.

— Не помню, чтобы мне приносили шкатулку марки «Буржев» ни вчера, ни позавчера, ни год тому назад! Вот! — Он надел очки и раскрыл обшарпанную общую тетрадь, такую ветхую, будто она была еще с времен Балканской войны. Перелистав ее, остановил взгляд на одной из последних страниц и начал водить по ней указательным пальцем, как это делает старьевщик своей палочкой, когда копается в выброшенном старье. — Ведь я тебе сказал, уважаемый... Вот... никакого «Буржева»! Посмотри сам, уважаемый, убедись!

— Тогда почему вы намекаете на то, что тут есть какая-то связь?

— Если вам так показалось, то вы ошибаетесь — у меня и в мыслях ничего подобного не было. Я же сказал вам: мы просто пытаемся понять, почему Харлан вдруг повел себя как помешанный. И если бы вы знали его по «Гринвэйлу», на что я надеялся, то могли бы помочь нам составить, так сказать, портрет его личности.

У меня не было оснований не верить ему — с бай Трифоном я работал около десяти лет и относился к нему с почтением.

И у Петра пошло хорошо. Но... но — вспять от «полезного эффекта», как теперь говорят.

— Вишь, смерть-то недаром к нему поутру приходила, как я будил его в парке, — сказал Антонов.

На мой вопрос о том, имел ли он дело в последнее время или раньше — имел ли он вообще дело со шкатулкой марки «Буржев», бай Петр поднял очки (они напоминали очки врача) над поседевшими бровями, подкрутил торчащие усы, обесцвеченные хной (признак бывалого охотника), и с хитрой улыбкой спросил:

— Пустое! — сказал Жданов, поворачивая тлеющий пень, — и все замолчали.

— Угостишь, если я тебе скажу?

Среди общей тишины сзади нас послышался выстрел в лагере. Барабанщики у нас приняли его и заиграли зорю. Когда затихла последняя дробь, Жданов первый встал и снял шапку. Мы все последовали его примеру.

Среди глубокой тишины ночи раздался стройный хор мужественных голосов:

— О чем говорить! — обрадовался я, слегка окрыленный.

— «Отче наш, иже оси на небесех! да святится имя твое; да приидет царствие твое; да будет воля твоя, яко на небеси и на земли; хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго».

— Чем ты, например, угостишь?

— Так-то у нас в сорок пятом году солдатик один в это место контужен был, — сказал Антонов, когда мы надели шапки и сели опять около огня, — так мы его два дня на орудии возили… помнишь Шевченку, Жданов?.. да так и оставили там под деревом.

— Как всегда, бай Петр, коробка рахат-лукума!

В это время пехотный солдат, с огромными бакенбардами и усами, с ружьем и сумкой подошел к нашему костру.

— Позвольте, землячки, огоньку, закурить трубочку, — сказал он.

Он, слегка наклонив голову к левому плечу, сказал:

— Что ж, закуривайте: огню достаточно, — заметил Чикин.

— Это, верно, про Дарги, земляк, сказываете? — обратился пехотный к Антонову.

— Эту шкатулку марки «Буржев» привез три дня тому назад один профессор, по имени Иван Астарджиев. Ее принес его шофер, потому что профессор выглядел так, что не смог бы поднять даже кошку.

— Про сорок пятый год, про Дарги, — ответил Антонов.

Пехотный покачал головой, зажмурился и присел около нас на корточки.

Я присел на единственный стул в мастерской и начал растирать себе голову, потому что я вдруг почувствовал что-то вроде головокружения.

— Да уж было там всего, — заметил он.

— Отчего ж бросили? — спросил я Антонова.

— Дальше? — сказал я не своим голосом.

— От живота крепко мучился. Как стоим, бывало, ничего, а как тронемся, то криком кричит. Богом просил, чтоб оставили, да все жалко было. Ну, а как он стал нас уж крепко донимать, трех людей у нас убил в орудии, офицера убил, да и от батареи своей отбились мы как-то. Беда! совсем не думали орудия увезти. Грязь же была.

— Пуще всего, что под Индейской горой* грязно было, — заметил какой-то солдат.

— Профессор потерял свой ключ и принес мне шкатулку, чтобы я ее открыл. А секрет замка был чертовски замысловатым, и я долго бился над ним и под конец вынужден был применить силу. Открыл, но секрет повредил. Тогда я сказал профессору: «Если вы хотите, ваша милость, чтобы я снова наладил эту чертовщину, то это будет стоить вам довольно дорого: надо будет купить на черном рынке кое-какие детали». — «Сколько это будет стоить?» — спросил профессор. Я ему сказал, а он покраснел и захлопал ресницами, будто перед ним гасла и вспыхивала лампа в пятьсот ватт. И представь себе, молодой мой друг, он, ни слова не говоря, указал на шкатулку своему шоферу и сделал знак взять ее обратно. Потом, когда шофер унес шкатулку, его милость кинул мне на верстак десятилевовую бумажку и испарился через дверь как дух, выскочивший из какой-нибудь заброшенной могилы. Такого скупердяя я еще не видел и вряд ли увижу скоро... Что с тобой, молодой друг, у тебя не болит ли зуб?

— Да, вот там-то ему пуще хуже стало. Подумали мы с Аношенкой, — старый фирверкин был, — что ж в самом деле, живому ему не быть, а богом просит — оставим, мол, его здесь. Так и порешили. Древо росла там ветлеватая такая. Взяли мы сухариков моченых ему положили — у Жданова были, — прислонили его к древу к этому, надели на него рубаху чистую, простились как следует, да так и оставили.

— И важный солдат был?

– Но это хотя бы объясняет тот факт, что вы охотно пошли работать в отдел С-2, – мягко сказал он.

— Ничего солдат был, — заметил Жданов.

— У меня болит душа, старый приятель! — просипел я и так же, как это сделал профессор три дня назад, потащился к двери, но не «испарился», как он, потому что я был далеко не таким худым, а выскользнул наружу правым плечом вперед — пока я слушал занятные сказки моего слесаря, делающего ключи, дверь показалась мне узкой, как игольное ушко. Я нырнул в снежный туман, и моя голова тут же перестала кружиться.

— И что с ним сталось, бог его знает, — продолжал Антонов. — Много там всякого нашего брата осталось.

– Это решение не стоило мне большого труда. У нас был старый дядюшка, который воспитал нас, и до последнего времени мой брат был все еще в Париже, изучал политическую экономию в Сорбонне.

— В Даргах-то? — сказал пехотный, вставая и расковыривая трубку и снова зажмурившись и покачивая головой, — уж было там всего.

— Куда? — спросил меня водитель служебной машины.

И он отошел от нас.

– А где он теперь?

Я пожал плечами.

— А что, много еще у нас в батарее солдат, которые в Дарго были? — спросил я.

— Да что? вот Жданов, я, Пацан, что в отпуску теперь, да еще человек шесть есть. Больше не будет.

– Когда я его видела в последний раз в болотах Северной Албании, он лежал ничком, уткнувшись лицом в грязь, а сзади раздавались пулеметные очереди.

— Никуда! — сказал я.

— А что, Пацан-то наш загулял в отпуску? — сказал Чикин, спуская ноги и укладываясь головой на бревно. — Почитай, год скоро, что его нет.

— А что, ты ходил в годовой? — спросил я у Жданова.

Помолчав, Шавасс осторожно спросил:

Я дал ему деньги, чтобы он купил коробку рахат-лукума и отвез моему другу, а сам отправился домой пешком.

— Нет, не ходил, — отвечал он неохотно.

— Ведь хорошо идти, — сказал Антонов, — от богатого дома али когда сам в силах работать, так и идти лестно, и тебе дома рады будут.

– А когда это было?

В кухне на столе я нашел записку. «Митечка! — подлизывалась моя жена. — Я иду к маме, потому что у меня болит горло: я, кажется, схватила грипп. На обратном пути зайду ненадолго к Кате, в кафе. Цыпленочек в холодильнике, поставь его в печь разогреть...» Она нацарапала еще строчку, но мне осточертело, я скомкал записку и бросил ее на пол.

— А то что идти, когда от двух братьев! — продолжал Жданов, — самим только бы прокормиться, а не нашего брата солдата кормить. Подмога плохая, как уж двадцать пять лет прослужил. Да и живы ли, кто е знает.

— А разве ты не писал? — спросил я.

– Три месяца назад. Я в это время была в отпуске. – Она протянула ему стакан. – Можно мне еще немного виски?

Потом я завел будильник на четыре часа тридцать минут, снял с вешалки в коридоре форменную шинель, лег на миндер[7], не раздеваясь, и закрыл глаза. Кажется, я сразу заснул.

— Как не писать! два письма послал, да все в ответ не присылают. Али померли, али так не посылают, что, значит, сами в бедности живут: так где тут!

Шавасс налил ей виски. Девушка отпила чуть-чуть, все еще превосходно управляя своими эмоциями, и продолжала:

— А давно ты писал?

– Вы же сами были в Албании совсем недавно. Знаете, что там происходит.

— Пришедши с Даргов, писал последнее письмо.

— Да ты «березушку» спел бы, — сказал Жданов Антонову, который в это время, облокотись на колени, мурлыкал какую-то песню.

Он согласно кивнул.

Антонов запел «березушку».

РАССКАЗ СЛЕДОВАТЕЛЯ МАЙОРА ЛАМБИ КАНДЕЛАРОВА

— Эта что ни на есть самая любимая песня дяденьки Жданова, — сказал мне шепотом Чикин, дернув меня за шинель, — другой раз, как заиграет ее Филипп Антоныч, так он ажно плачет.

– Я видел, что там совсем плохо.

1

Жданов сидел сначала совершенно неподвижно, с глазами, устремленными на тлевшие уголья, и лицо его, освещенное красноватым светом, казалось чрезвычайно мрачным; потом скулы его под ушами стали двигаться все быстрее и быстрее, и наконец он встал и, разостлав шинель, лег в тени сзади костра. Или он ворочался и кряхтел, укладываясь спать, или же смерть Веленчука и эта печальная погода так настроили меня, но мне действительно показалось, что он плачет.

– А вы видели хоть какие-нибудь церкви во время вашей поездки?

Низ пня, превратившийся в уголь, изредка вспыхивая, освещал фигуру Антонова, с его седыми усами, красной рожей и орденами на накинутой шинели, чьи-нибудь сапоги, голову или спину. Сверху сыпалась та же печальная мгла, в воздухе слышался тот же запах сырости и дыма, вокруг видны были те же светлые точки потухавших костров, и слышны были среди общей тишины звуки заунывной песни Антонова; а когда она замолкала на мгновение, звуки слабого ночного движения лагеря — храпения, бряцания ружей часовых и тихого говора вторили ей.

Со мной бывало и раньше, когда я проводил всю ночь на ногах, а утром принимался за работу, словно я только что встал, хорошо выспавшись. И на этот раз я был в форме, но меня охватило нервное возбуждение, подобное тому, какое испытывает пассажир, серьезно рискующий опоздать на свой самолет. Представьте себе этого пассажира: остаются считанные минуты до отлета, а светофоры, будь они прокляты, останавливают такси, на котором он едет в аэропорт, на каждом перекрестке! Такой пассажир сидит как на иголках, в его душе бушуют гнев, проклятия, страстное желание схватить за горло свою неудачу и безмолвное, но горячее обращение к судьбе — быть терпеливой... Подобные чувства испытывал и я.

– Всего одну или две, которые, казалось, еще действовали, но я знаю, что официальная линии партии направлена на подавление религиозных обрядов всех видов.

— Вторая смена! Макатюк и Жданов! — крикнул Максимов.

Антонов перестал петь, Жданов встал, вздохнул, перешагнул через бревно и побрел к орудиям.

Судьба должна была войти в мое положение, черт возьми! Это была моя большая игра, я впервые бросал кости против ставки из чистого золота!

– Они уже почти полностью искоренили ислам, – сказала она сухо, как бы отмечая всем известный факт. – Албанская православная церковь оказалась немного в лучшем положении, потому что они поставили своего архиепископа, и священники проявляют лояльность к коммунистам. Римская католическая церковь подверглась наиболее жестоким гонениям.

15 июня 1855 г.

Да я и не просил у нее так уж много, ибо САМ решил теоретическую часть следствия. Она должна была помочь мне в практических делах, в завершении обработки материалов. А это означало предоставить Манчеву время для того, чтобы он смог доказать, что доктор Беровский «попался»; это означало помочь и мне, обеспечив «зеленую улицу» на пути, который мне предстояло пройти, чтобы припереть Краси Кодова к стенке и заставить Дору Басмаджиеву заговорить со мной более уважительно.

– Знакомое дело, – ответил Шавасс. – Коммунисты больше всего на свете боятся всяких организаций.

Севастополь в декабре месяце

Манчев располагал достаточным временем, и у меня (хотя я и ходатайствовал перед судьбой, чтобы она предоставила ему еще какое-то время) было обнадеживающее предчувствие, что он успешно справится с задачей. Этому человеку до сих пор везло, он каждый год передавал в руки судебных органов одного-двух грабителей. Он принадлежал к той категории инспекторов, которые родились, как говорится, под счастливой звездой. Природа не дала им много ума, но одарила счастьем! «Сейчас, — думал я, — он хотел сцапать (или уже сцапал) доктора Беровского en flagrant délit[8], как говорят французские юристы. Счастье счастьем, но очень важно для инспектора и то, каким ориентиром он руководствуется. Я дал Манчеву такой ориентир, что, будь он слепым и хромым, все равно придет к одному из двух возможных убийц.

– Из двух архиепископов и четырех епископов, которые были арестованы, двоих расстреляли сразу же, другие по документам числятся скончавшимися в тюрьме. Церковь почти перестала существовать в Албании, по крайней мере, на это надеются власти.

Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя уже сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет — все черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет восьмая стклянка.

Да, моя гипотеза зиждется на реальных предположениях, на глубоком знании человеческих слабостей. Каким бы я был криминалистом, если бы не умел читать в сердцах и умах людей? Любителя отельной жизни и картежника Краси вилла могла ошарашить. У честолюбивого ученого доктора Беровского мог помутиться рассудок под влиянием эйфорического состояния, а известно, что в таком состоянии человек может убить даже своего самого близкого друга. Примеров сколько угодно! Разве Александр Македонский, охваченный сумасбродными амбициями о мировой славе, не поднимает руку на своего самого близкого боевого товарища и не отправляет на тот свет сына великого Аристотеля, своего недавнего учителя и наставника?

– Признаюсь, что и у меня создалось такое же впечатление.

На Северной* денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится богу; где высокая тяжелая маджара* на верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена… Вы подходите к пристани — особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов — дрова, мясо, туры, мука, железо и т. п. — кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом — солдатами, моряками, купцами, женщинами, — причаливают и отчаливают от пристани.

— На Графскую*, ваше благородие? Пожалуйте, — предлагают вам свои услуги два или три отставных матроса, вставая из яликов.