Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Николай Тимонович Федоров

На Аптекарском острове





Переписка





В воскресенье утром папа сказал:

— Тебе письмо.

— Мне? — удивился я.

Никогда в жизни я еще не получал писем. Открытка, правда, пришла один раз. Да и то из библиотеки. Чтоб я срочно книгу вернул. А тут вдруг письмо.

Я покрутил конверт, посмотрел его на свет и даже понюхал. Самое настоящее письмо, с маркой и со штемпелями. Только без обратного адреса. Я взял ножницы, аккуратно отрезал тоненькую полоску от конверта и достал письмо.

Вот что там было написано:


«Привет, Серега!!!
Как ты живешь? У меня все хорошо. А у тебя? Ты, наверное, здорово удивился, когда мое письмо получил. Я и адрес обратный нарочно не написал. Чтоб ты удивился. Послезавтра пойду в секцию тенниса записываться. Хочешь, пойдем вместе. Пока все.
Пойду письмо опускать. Почтовый ящик как раз на вашем доме висит. Так что, может, зайду. Но про письмо ничего не скажу.
Напиши мне ответ.
Петров Гена».


Так это ж Генка! Во дает! Я его только вчера вечером видел. Да и в школе целый день вместе были.

Я подбежал к телефону и набрал Генкин номер.

— Генка, здорово! А я твое письмо получил.

— Получил, да? — обрадовался он. — Ну как, ты удивился?

— Еще бы. Мне раньше никто не писал. А тут вдруг папа письмо приносит. Только вот в секцию теннисную мы с тобой еще вчера ходили записываться. А ты пишешь, что послезавтра пойдем.

— Так это ж я в четверг писал. Письмо что-то долго шло. Ну, ничего. Ты только обязательно ответ напиши.

И я сел писать ответ.




«Здорово, Генка!
Получил твое письмо. Давай сегодня вечером пойдем на рыбалку. У меня крючки новые.


— Тут я задумался, потому что не знал, что дальше писать. Я посмотрел в окно. На улице шел дождь. И я написал:


У нас идут дожди. Больше не знаю, чего писать. Пока.
Серега».


Когда я вышел на улицу, чтобы письмо опустить, я вдруг подумал: как же Генка узнает, что я его на рыбалку зову, если письмо целых три дня идет? И тогда мне пришла идея. А зачем, собственно, его по почте посылать, если Генка через три дома от меня живет? Пойти да опустить к нему в ящик!

Так я и сделал.

А когда домой вернулся, Генка уже звонит мне.

— Серега, я письмо твое получил! Меня папа как раз за газетами послал. Открываю ящик, — а там письмо. Это ты здорово придумал — сразу в ящик положить! Кстати, у нас тоже дожди идут.

— На озеро-то пойдем? — спросил я.

— Пойдем конечно! Я папину плащ-палатку возьму.

Потом я стал готовить удочку. А через час пришел Генка.

— Держи, — сказал он и протянул конверт. — Это я ответ накатал. Сначала я хотел, как ты, в ящик опустить. Потом подумал: а вдруг вы сегодня за почтой больше не пойдете? Вот и принес.

Я открыл конверт и прочитал:


«Привет, Серега!
Получил твой ответ. Сейчас приду.
Гена».


И мы пошли на озеро.

При свече

— И чего тебе взбрело в голову притащить Полкана в школу?! Как маленький, честное слово!

— Да ладно ты, не гуди, — вяло отмахнулся Генка. — Кто же мог подумать, что он к Ирине в портфель заберется.

Полкан — это маленький рыжий хомячок, которого Генкина тетка недавно подарила ему на день рождения. Тетка почему-то никак не может понять, что Генка давно вырос и что дарить ему сахарных петушков на палочке и плюшевых медвежат несколько поздновато. Вот и на этот раз она принесла хомяка, с которыми так любят возиться в детских садах. А Генка давно мечтал иметь собаку, большую и лохматую. Поэтому он, не долго думая, и назвал маленького зверька древним собачьим именем.

И вот сегодня, когда Генка зачем-то притащил хомяка в школу, тот взял и сбежал от него на уроке ботаники. Пока Генка ползал под партой, пытаясь найти беглеца, я вдруг с ужасом увидел, как Полкан ловко вскарабкался по ножке учительского стула и юркнул в портфель Ирины Васильевны.

— Генка, — зашипел я, таща его из-под парты, — он к Ирине в портфель залез!

Генка обалдело на меня посмотрел и прошептал:

— Что же делать?

В ответ я только пожал плечами. И действительно, не говорить же в самом деле: Ирина Васильевна, у вас в портфеле хомяк сидит.





Развязка наступила быстро. Ирина Васильевна закончила объяснять новый материал, чихнула и полезла в портфель за платочком. Мы с Генкой замерли, ожидая самого худшего. Но учительница проявила завидное хладнокровие. Лишь на секунду она задержала руку в портфеле, чуть изменившись в лице. Потом спокойно достала оттуда Полкана и произнесла ледяным голосом:

— Кто принес в класс хомяка?

Ребята было засмеялись, но сразу вдруг притихли и замолчали. Генка обреченно встал.

— Прекрасно, — сказала Ирина Васильевна и нехорошо улыбнулась. — У меня такое впечатление, Петров, что ты деградируешь прямо на глазах.

— Почему это деградирую, я не деградирую… — забубнил Генка себе под нос.

— Нет, деградируешь, — жестко повторила Ирина Васильевна страшноватое слово. — Чем иначе объяснить твое поведение. Вместо того, чтобы думать, как исправить свои двойки, ты приносишь в класс животных. Ну вот что. Хватит! Завтра же приведи своих родителей в школу. Или нет, я сама, слышишь, сама сегодня вечером к вам зайду. А сейчас можешь забрать своего грызуна. — И она протянула напуганного хомяка еще более напуганному Генке.





И вот теперь мы сидели в Генкиной квартире и гадали, кто придет раньше: учительница или родители?

— А когда твои должны быть? — спросил я.

— Мама-то поздно придет, — ответил Генка. — У нее сегодня курсы. А вот папа — не знаю. Наверное, вовремя… Эх, началось бы сейчас землетрясение! Или хоть бы свет в квартире погас, что ли. Придет Ирина — света нет, родителей нет, ну она и уйдет.

— А что толку, — сказал я. — Уйдет, а завтра снова придет.

— Ну, завтра… Кто там знает, что завтра будет.

— Глупо, — сказал я.

— Нет, не глупо, — упрямо повторил Генка. — Света не будет, родителей пока нет…

— Ну, заладил, как пономарь. Вот мне папа недавно одну интересную штуку рассказывал. Раньше, давно, при царе еще, преступников не только на каторгу отправляли, но и ко всяким телесным наказаниям приговаривали. Так вот, писатель Достоевский вспоминает такие случаи, когда каторжники перед самой экзекуцией из тюрьмы бежали или еще какое-нибудь преступление делали. Прямо там, в тюрьме. Пусть, значит, снова следствие будет, суд будет, только чтобы оттянуть эту самую экзекуцию.

— Зачем это ты мне все говоришь? — с подозрением спросил Генка.

— А затем, — сказал я, — что ты мне этих самых каторжников напоминаешь.

— Да отстань ты со своими каторжниками! — разозлился Генка. — Подумал бы лучше, как выкрутиться.

— А чего тут думать, — сказал я. — Хочешь, чтобы свет в квартире погас? Пожалуйста. Вывинти пробки — и все дела.

— Гений! — сказал Генка и просиял. — Фарадей! Так мы и сделаем. Света нет, родителей нет, она и уйдет. Ну, чего ей без света сидеть.

Я понял, что Генка вбил себе в голову эту дурацкую идею и что никакими силами ее теперь оттуда не вышибешь.

Через десять секунд света в квартире не было.

— Темно-то как, — сказал Генка.

— Темно, — согласился я.

— Это хорошо, — сказал Генка. — В такой темнотище долго не усидишь.

И тут раздался стук в дверь. Генка, робея, пошел открывать, а я остался в комнате.

— Дома родители? — услышал я металлический голос Ирины Васильевны.

— Н-нету, — заикаясь ответил Генка. — С работы вот еще не пришли.

— Ничего, я подожду. Я никуда не тороплюсь. И включи же наконец свет!

— И свету нету, — сказал Генка. — Прямо сейчас взял вдруг и погас. Пробки, наверное, перегорели. Или это… напряжение куда-нибудь упало.

— Неважно, — прервала Генкино бормотание Ирина Васильевна. — Разговаривать можно и в темноте. Я не в шахматы пришла играть. Проводи меня. И дай хоть руку, что ли! Ничего ж не видно.

В дверях комнаты появились смутные силуэты учительницы и Генки.

Ирина Васильевна села на диван, а Генка остался стоять.

Наступило молчание.

И тут я понял, в каком дурацком положении я оказался. Я сидел на стуле в совершенно темном углу комнаты, и учительница совершенно не подозревала о моем присутствии. Мне стало совсем неловко, и я, чтобы как-то дать о себе знать, легонечко так начал покашливать.

— Ой, что это! — испуганно вскрикнула Ирина Васильевна. — Тут еще кто-то?!

— Это я, Ирина Васильевна, — сказал я. — Я тут в углу.

— Господи, Крылов! Как ты меня напугал. Гена, да найди же хоть свечку Какую-нибудь! Нельзя же так!

— Свечку? Сейчас посмотрю. Была вроде где-то. — И Генка поплелся в другую комнату. Наверное, до него стало доходить, что его глупая затея с пробками провалилась.

Через минуту он вернулся с зажженной свечой.

— Теперь подставку какую-нибудь возьми или блюдце, — сказала Ирина Васильевна. — Воск же будет капать.

— Генка, — сказал я, — у вас подсвечник, кажется, был. Помнишь, ты им еще орехи колол.

Генка залез на стул, достал со шкафа старый бронзовый подсвечник и вставил в него свечу. По комнате забегали красноватые причудливые тени.





Ирина Васильевна сидела молча, неотрывно глядя на маленький живой язычок пламени, и лицо ее вдруг показалось мне каким-то другим, незнакомым. И уже совсем неожиданно она сказала:

— Новый год скоро. Сейчас на улице я видела, как люди елки несли.

— Это верно, — сказал Генка, ободренный таким началом. — У нас тут елочный базар недалеко.

— А вот в Италии, — сказал я, тоже осмелев, — есть такой очень интересный обычай. Там под Новый год люди выбрасывают на улицу всякие старые, ненужные вещи. Прямо из окон бросают.

— Это зачем еще? — спросил Генка.

— Ну, как бы жизнь хотят новую начать. А все старое, плохое — за борт.

— Хороший обычай, — сказал Генка. — Если бы у нас был такой, я бы в первую очередь свой дневник выбросил.

Мы засмеялись, а потом Ирина Васильевна сказала:

— Когда я была примерно в вашем возрасте, мы жили на Васильевском острове в большущей коммунальной квартире. И почти в каждой семье были дети. Ну и, конечно, под Новый год каждая семья покупала елку и сначала оставляла ее в прихожей, у входной двери. Там иногда по девять-десять елок стояло. И как же здорово пахло этими елками в квартире! Я, бывало, из школы приду, встану в прихожей, стою и нюхаю. А теперь, когда муж елку домой приносит, я только и думаю о том, сколько после нее мусора будет.

Ирина Васильевна замолчала, а мы с Генкой сидели разинув рты и ничего не понимали. Потом она взяла со стола подсвечник и внимательно его оглядела. Огонек свечи задрожал, и все предметы в комнате будто зашевелились, задвигались.

— А колоть орехи подсвечником не стоит, — сказала Ирина Васильевна. — Посмотрите, какая вещь-то красивая. И слово хорошее: ПОД-СВЕЧНИК. Звучит, по-моему, гораздо лучше, чем, скажем, «люминесцентная лампа».

— Ясное дело, лучше, — сказал Генка, и даже в полумраке я видел, как сияла его физиономия. — И понятное к тому же: ставь, значит, его под свечу — и все дела. А то читаю в одной книжке: граф схватил канделябр и ударил незнакомца по голове. Что, думаю, за канделябр такой. Кочерга, что ли? Оказывается, обыкновенный подсвечник.

Ирина Васильевна весело засмеялась, и в этот момент хлопнула входная дверь.

— Генка! — послышался голос Николая Ивановича. — Почему такая темнотища? Света, что ли, нет?

— Пап, ты? А к нам вот Ирина Васильевна пришла, — невпопад ответил Генка и почему-то добавил: — В гости.

— Очень приятно, — сказал Николай Иванович. — Сейчас, одну минуту. Я только со светом разберусь.

Я услышал, как чиркнула спичка и через секунду послышался растерянный голос Генкиного папы:

— Но, товарищи… Тут же нет пробок?!

Наступила нехорошая пауза. А потом Николай Иванович произнес голосом, не предвещавшим ничего хорошего:

— Геннадий! Где пробки?!

Генка молчал, и я был уверен, что сейчас он, как те каторжники из романа Достоевского, дунул бы куда-нибудь подальше. А землетрясение или цунами подошло бы как нельзя кстати. Одним словом, назревал скандал.

И в этот щекотливый момент Ирина Васильевна вдруг вышла в коридор и спокойно так сказала:

— Николай Иванович, не надо. Не ищите пробки. У нас тут свечка горит. Давайте так, при свече посидим.

По списку





Новый год мы с родителями ездили встречать в Москву к папиной сестре. А когда рано утром второго января возвращались домой, я еще издали увидел около нашей парадной знакомую Генкину фигуру. Фигура нетерпеливо топтала чистый, свежевыпавший снежок и хлопала замерзшими ладонями, словно аплодируя нашему появлению.

— Здорово, — сказал я небрежно и даже вроде бы сердито, потому что был страшно рад видеть Генку. Ведь мы с ним не встречались целый год! — Чего это тебе не спится, мыслитель?

— Какой там сон! — закричал Генка и замахал руками. — Некогда сейчас дрыхнуть. Дуй быстрей домой, делай там что тебе надо и живо выходи. По дороге все расскажу.

Я не стал препираться и выяснять подробности, а побежал наверх. Уж если Генка в каникулы в девять часов утра на ногах, то сопротивление бесполезно.

— Куда идем? — спросил я, когда мы шагали по улице.

— В изостудию, — деловито ответил Генка. — Будем учиться живописи.

— Все понятно. А торопимся мы потому, что к вечеру нужно закончить картину «Явление Христа народу».

— Ничего тебе не понятно, — сказал Генка и остановился. — Ну-ка, вспомни, о чем Татьяна Алексеевна на последнем уроке перед каникулами нам говорила? О призвании говорила. О том, что в каждом человеке талант сидит, говорила. Надо только суметь его найти. А как его, спрашивается, найдешь, если мы с тобой, кроме школы, уроков да шайбы с клюшкой, ничего не видим.

— Почему это ничего? — сказал я. — В первой четверти, к примеру, мы на «Щелкунчика» ходили.

— Вот именно, — сказал Генка. — А во мне, может, какой-нибудь Семенов-Тян-Шанский сидит. Или братья Райт.

— Так сразу вдвоем и сидят?

— Что значит «вдвоем»?

— Ну, братьев, их же двое было.

— Да ну тебя! — отмахнулся Генка. — В общем, ты как хочешь, а я свои таланты зарывать в землю не намерен.

— Ладно, ладно, успокойся. Никто тебя не заставляет таланты зарывать. Да и земля сейчас мерзлая, не очень-то покопаешь. Но имеется вопрос: а почему, собственно, ты в кружок рисования записался? Может, в тебе, к примеру, Шуберт сидит? Или Мичурин? А ты, вместо того чтобы сочинять фуги и кантаты или морковку с виноградом скрещивать, будешь из папье-маше груши срисовывать.

— Наконец-то твоя голова начинает соображать, — снисходительно ответил Генка и торжественно извлек из кармана какую-то бумажку.

— Это чего еще? Список талантов? — спросил я.

— Почти, — сказал Генка. — Это, мой друг, список кружков, куда я записался. Ну и для тебя двери не закрыты. Значит, так. Сейчас у нас живопись, потом драмкружок, потом авиамодельный, затем лепка, бальные танцы и вечером лобзик. Завтра юннаты, инкрустация по дереву, шахматы, художественная вышивка и это… Эх, черт, не могу прочесть… Ага, разобрал: юный эн-то-мо-лог. Во как!

— А это что за зверь?

— Точно не знаю. Кажется, про блох что-то. Еще у меня в запасе мелодекламация, горн и барабан, резьба по ганчу, художественный свист и юный друг пожарных. Так что со мной не пропадешь. Пошли быстрее.

В изостудии занятия уже шли полным ходом. В кресле у окна на небольшом возвышении неподвижно сидел старичок преподаватель. Сначала мне показалось, что он нарочно так тихо сидит, а все художники его рисуют. Но потом я понял, что ошибся: старичок просто дремал, подперев рукой красивую седую голову.

— Простите, пожалуйста, — громко сказал Генка. — Опоздал немного. Товарища вот привел. Тоже очень способный.

— Проходите, молодые люди, проходите, — встрепенулся старичок. — Возьмите вон из того шкафа пирамиду и приступайте. Работаем над светотенью. Очень важный аспект живописи! Очень! Я бы сказал, фундамент рисунка. Вспомните, как мастерски использовал приемы светотени Архип Иванович Куинджи! Какие потрясающие световые эффекты!

— Мы помним, — сказал Генка. — Вы не волнуйтесь. Все сделаем, как у Архипа Ивановича. Нам бы только карандашики и линейки.

— Карандаши в шкафу. Там и бумага. А линейки… Постойте, постойте, при чем здесь линейки?

— Ну как же, размеры с пирамидки снять. Да и криво без линейки получится.

Не знаю, что такого смешного сказал Генка, но хохот в студии стоял необыкновенный. А старичок преподаватель даже прослезился и почему-то погладил Генку по голове.

— Размеры, говоришь, снять, — повторял он, вытирая глаза платочком.

Я еще только начал штриховать одну грань пирамиды, когда Генка толкнул меня в бок и сказал:

— У меня готово. Кривовато, правда. Ну да ладно. В следующий раз надо из дома линейки захватить. А они пускай без линеек тут пыжатся.

Я посмотрел на Генкин рисунок и ахнул:

— Да ты что?! Это ж халтура.

— Ничего, сойдет. Некогда нам тут с тобой светотени разводить. Мы уже в драмкружок опаздываем.

Генка повернулся к толстому белобрысому живописцу, сосредоточенно рисовавшему гипсовую голову какого-то древнего грека:

— Послушай, Айвазовский, как преподавателя зовут?

Мальчишка нехорошо ухмыльнулся и сказал:

— Илья. Ефимович.

Я сразу какой-то подвох почуял, но не успел ничего сделать. Генка встал и громко сказал:

— Илья Ефимович, разрешите нам с товарищем уйти. У нас, понимаете, дело очень срочное. По пионерской линии.





И снова все живописцы хохотать начали, а старичок преподаватель, насмеявшись, сказал:

— Вы только обязательно еще приходите. Не забывайте нас. С вами, знаете ли, жить веселее.

И только в коридоре я вспомнил, что Ильей Ефимовичем звали художника Репина, нарисовавшего знаменитую картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Об этом я и сообщил Генке, пока мы бежали в драмкружок.

— Ну, паразит, Айвазовский, — сказал Генка и потряс кулаком в воздухе. — Ладно, я ему при случае такие светотени наведу, будет помнить.

В драмкружке царила невероятная суета и неразбериха. Готовилась премьера спектакля «Баба-Яга и ЭВМ». Маленькая круглолицая преподавательница, походившая скорей на старшеклассницу, вихрем носилась по залу, отдавая команды.

— Анна Андреевна, новенькие пришли! — крикнул кто-то из артистов, заметив наше появление.

— Очень кстати, очень кстати, — затараторила Анна Андреевна, подбегая к нам. — Дефекты речи имеются? Картавость, шепелявость? Впрочем, это не важно. Главное, чтоб не было заикания. Заикания нет?

— Нет, — ответили мы хором.

— Вот и отлично. Будете играть собак. Давайте на сцену, живенько!

— А текст? — спросил Генка. — Мы же текста не знаем?

— Текст простой: гав! гав! И главное помните: вы очень злые, заколдованные собаки. Расколдовать вас может только ЭВМ, если пионер Вася правильно заложит в нее программу. Свирепый Змей Горыныч поручил вам охранять вход в пещеру, где лежит волшебный транзистор. После слов мельника: «Только бы Змей Горыныч не проснулся» — вы выскакиваете из пещеры и с лаем гонитесь за королем и мельником. Все понятно?

— Понятно, — сказал Генка. — Исполним в лучшем виде, как у Архипа Ивановича. На клочки разорвем, если надо.

— На клочки не надо, — сказала преподавательница. — Король, мельник, Змей — все на сцену! Начинаем!

Нас с Генкой посадили за спинку стула, видимо означавшего вход в пещеру. Рядом, за другим стулом, расположился Змей Горыныч — бледный, худенький мальчишка, с длинными пушистыми ресницами.





И репетиция началась.

Мельник подошел к краю сцены и, широко улыбнувшись, добродушно сказал:

— Темень-то какая. Ни зги не видать. Хоть бы свет зажгли.

— Какой свет?! Что ты несешь, Брындин?! — замахала руками Анна Андреевна. — У тебя по тексту: хоть бы луна взошла. Ты же в диком лесу находишься. И перестань наконец улыбаться как дефективный.

— Больше не буду, — сказал мельник и, еще шире улыбнувшись, снова произнес: — Темень-то какая. Ни зги не видать. Хоть бы свет зажгли.

— Тьфу ты, господи! — чуть не плача, закричала преподавательница. — Дался же ему этот свет! Король, зажги свет! Выключатель рядом с тобой.

— Так светло же, Анна Андреевна, — сказал король. — Вон солнце прямо в окно шпарит.

— Все равно зажги! Брындину темно! А теперь сначала!

— Темень-то какая. Ни зги не видать, — в третий раз затянул мельник и, взглянув на потолок, где загорелись лампы, облегченно закончил: — Хоть бы луна взошла.

— Смотри, мельник! — закричал король, да так, что у меня в ушах зазвенело. — Обманешь — не сносить тебе головы!

— Не извольте беспокоиться, ваше величество, — ответил мельник, растянув рот до ушей. — Пришли, кажись. Вот и дуб засохший.

— Стоп! — закричала Анна Андреевна и вскочила на сцену. — Ну, ответь мне, Коля: чему ты улыбаешься?! Тебе ведь голову хотят отрубить, а ты улыбаешься. Может, праздник у тебя какой? День рождения там или свадьба? Ты скажи нам, мы все вместе порадуемся, поулыбаемся, а потом работать начнем.

— Мельник, кончай скалиться! — зашипел Генка. — Мы из-за тебя в авиамодельный опаздываем.

Но как только репетиция возобновилась, бестолковый мельник опять начал улыбаться, путать текст, называть короля «вашим благородием» и снова просил включить свет.

— Все! — решительно прошептал Генка. — Больше мы не можем здесь торчать. Надо смываться!

— Неудобно, вроде, — сказал я. — Мы ж еще ни разу не лаяли.

— Ничего. Пусть кто-нибудь другой полает. — Генка на четвереньках перебрался к худенькому мальчишке, терпеливо сидевшему за соседним стулом. — Слушай, Горыныч, полаешь за нас, а? Ты все равно ничего не делаешь. А мы опаздываем.

— Я не могу, — сказал Змей Горыныч. — Мне сейчас храпеть нужно будет.

— Ничего. Похрапишь, потом полаешь. Ты, сразу видно, способный. Не то что этот дубина-мельник.





И, воспользовавшись тем, что измученная преподавательница в десятый раз стала допытываться, почему мельник улыбается, мы выскользнули из зала.

В авиамодельном кружке мы выпиливали какие-то нервюры и куда-то приклеивали элероны. А может, наоборот: приклеивали нервюры и выпиливали элероны. Теперь я уже не помню. Потому что ни выпилить, ни приклеить мы не успели: пора было торопиться в кружок лепки. «Не беда, — говорил Генка. — В следующий раз доделаем. Не хуже будет, чем у Архипа Ивановича». И чего он пристал к Архипу Ивановичу, до сих пор не понимаю.

В кружке лепки мне дали задание вылепить утку, а Генке — свинью. Генка долго и задумчиво мял в руках пластилин, а потом вдруг громко, на всю студию сказал: «Темень-то какая. Ни зги не видать. Хоть бы свет зажгли».

После лепки в коридоре Генка достал свою бумагу со списком и сказал:

— Тэк-с, что у нас теперь по списку? Ага, сейчас бальные танцы, а вечером лобзик.

— Нет, — сказал я. — С меня хватит! Не хочу больше ни танцев, ни лобзика. И вообще, ничего больше не хочу. Рехнешься тут с тобой!

— Я это предвидел, — сказал Генка голосом инспектора Мегрэ. — Конечно, ходить раз в год на «Щелкунчика» и играть в «балду» легче. Никаких тебе хлопот, и главное, голова в покое. Как тыква на витрине.

— Лучше в «балду» играть, чем тут по лестницам вверх-вниз без толку носиться. А талант, если он есть, сам себя покажет. Лермонтов уже в шесть лет стихи писал. И ни по каким кружкам не таскался.

— Серый человек. Лермонтов при царизме жил. Тогда не то что кружков — радио не было. А в наше время он бы небось с трех лет поэмы писал. Да чего я тебя агитирую. Не хочешь, как хочешь. Упрашивать не буду.

И Генка побежал в танцевальный зал.

До конца каникул Генку я почти не видел. Лишь однажды вечером он пришел ко мне посмотреть хоккей. Передавали центральный матч сезона. Когда начался второй период, Генка уснул. Во сне он вскрикивал, что-то бормотал об Архипе Ивановиче, и мой папа даже предложил проводить его до дома.

В последний день каникул с утра стояла отличная погода. Ярко светило солнце, а морозное небо было чистое и ослепительно синее. Я взял клюшку и коньки и вышел из дому. И вот тут я увидел Генку. Зрелище было великолепное! Широко расставив ноги, в расстегнутом пальто и в шапке набекрень, Генка стоял посреди двора. В руках он держал огромный дворницкий лом. Лом взлетал над Генкиной головой и с глухим ударом врезался в искрящийся лед. Золотые брызги весело разлетались в разные стороны.

Вдоволь насладившись картиной, я сказал:

— Решил все-таки зарыть таланты в землю.

Генка перестал долбить и вытер рукавом пот со лба:

— Слушай, Серега, не нервюруй меня. То есть, я хотел сказать, не нервируй. А нервюра — это в самолете такая штука. В хвосте, кажется. Или в носу…

И он с удвоенной силой обрушил лом на ледяную корку.

Потом мы вместе пошли на каток. И первый раз за все каникулы наша команда выиграла. Потому что на воротах стоял Генка.

Петрарка





— Серега, ты когда-нибудь любил? — спросил Генка и покосился на меня.

— А как же, — ответил я. — Много раз.

Генка любит загнуть что-нибудь такое. Я к этому привык. То он вдруг спросит, почему обезьяны больше в людей не превращаются, то — отчего лысина блестит.

— А вот скажи, — продолжал он, — ты о Петрарке слышал?

— Вроде слышал. Композитор, кажется.

— Сам ты композитор. Петрарка — это итальянский поэт. Гуманист. Понимаешь, влюбился он в одну девушку. Лаурой ее звали. И видел-то он ее всего несколько раз, и то мельком. Но так влюбился, что стал с тех пор гениальные стихи писать. Сонетами называются. Так его любовь вдохновила. Не влюбись он, — может, за всю жизнь и строчки бы не написал.

— Уж не влюбился ли ты сам? — спросил я.

— Нет, — вздохнул Генка. — А стоит попробовать. Представляешь, я влюбляюсь, как Петрарка, у меня появляется вдохновение, и я становлюсь знаменитым поэтом или художником. А может, и ученым. И открываю в ее честь новый вирус!

— А если нет?

— Что нет?

— Ну, если влюбишься и не станешь ни поэтом, ни ученым?

— Этого не может быть. Надо только хорошенько влюбиться.

— Так давай попробуй, — стал я его заводить. — У тебя кто-нибудь на примете есть?

— Да как тебе сказать… Знаешь учительницу музыки из среднего подъезда? У нее еще Васька Лапшин занимался.

— Что?! — я вытаращил глаза. — Так она же старая. Ей лет двадцать пять!

— Двадцать пять — это еще не старая. А потом, мне же только для вдохновения. Вон, кстати, она сама идет.

И действительно, по двору с нотной папкой в руках шла учительница.

— Генка, — сказал я, — ты заметил, что когда она идет, то всегда вниз смотрит. Будто ищет чего.

— Ничего она не ищет. Просто она всегда в мыслях. Творческая натура. Я, может, поэтому ее и выбрал.

Учительница поравнялась с нами. Я шагнул к ней навстречу и спросил:

— Скажите, пожалуйста, который час?

Она подняла голову и непонимающе взглянула на меня из-под толстых стекол очков.

— Простите, что вы сказали?

— Времени сколько, не скажете?

Она ответила и пошла дальше.

— Ну как? — спросил я. — Чувствуешь чего-нибудь?

— Вроде чувствую, — неуверенно сказал Генка. — Попробую-ка сегодня стих написать. А потом твоему отцу покажем. Он ведь в газете работает.

На следующий день Генка пришел ко мне и притащил стих. Вот что у него получилось:



Когда на дальнем крае света,
Рассыпав зайчиков в пруду,
Исчезнет колесница Фета,
Я вновь на пир любви иду.
А ты сидишь в ланитах синих,
И в пурпуре твои глаза,
На длинных ресницах звонкий иней,
А по плечу ползет оса.



Папа прочитал стих, покашлял в кулак и сказал:

— Придется мне, Геннадий, твое стихотворение покритиковать. Начнем с колесницы Фета. Допустим, поэт Афанасий Афанасьевич Фет и имел какую-нибудь колесницу. Но при чем она здесь, в твоем стихотворении? Ты, видимо, хотел написать Феб. Так в мифологии называли бога Солнца. Дальше. Твоя героиня сидит в синих ланитах. Ланитами поэты прошлого называли щеки. Так что сидеть в ланитах, да еще синих, никак нельзя. Потом, что это за пурпурные, то есть ярко-красные, глаза? Почему на ресницах вдруг иней, да еще звонкий? И наконец, оса, ползущая по плечу. Ты думаешь, это очень образно?

Генка ничего не думал и подавленно молчал.

— Вот что я тебе скажу, Гена, — продолжал папа. — То, что ты стихи пробуешь писать, это замечательно. Но сейчас я дам тебе один совет: пиши проще, пиши о том, что ты хорошо знаешь и что тебя волнует. И никогда не пытайся подделываться под кого-то.

На другой день в школе Генка целиком погрузился в творчество. Он грыз ручку, чесал затылок и был так рассеян, что умудрился на своей любимой истории схватить двойку.

— Ну как? — спросил я его на перемене.

— Туго, — ответил он. — Знаешь, мне кажется, стихи — не моя стихия.

— Все понятно, — сказал я. — Недолго тебя любовь вдохновляла. Наболтал — и в кусты.

— Ничего не в кусты. У меня к стихам способностей нет. Гены не те.

— Слушай, а может, тебе надо с учительницей поближе познакомиться. Ты ведь все-таки не Петрарка. Давай под каким-нибудь предлогом зайдем к ней сегодня.