Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Николай Тимонович Федоров

Мальчик в красной рубашке

Папа говорил, что раньше здесь была окраина. Теперь город шагнул через кладбище, стиснув его между потемневшими от времени кирпичными заводиками и многоэтажными громадами новостроек.

Пойти на кладбище предложил Серега. Кто-то сказал ему, что там похоронена няня Пушкина Арина Родионовна. Но вот где ее могила — неизвестно. Затерялась могила.

— Представляешь, если мы ее найдем! — говорил Серега. — Вот будет сенсация!

— Разбежался, — сказал я. — Взрослые за столько лет не нашли, а ты хочешь с ходу, раз, два — и нашел.

— Да может, они и не искали особенно, откуда ты знаешь? И потом — вдруг нам повезет? Ты же помнишь, сколько там плит, на которых и не разобрать, что написано. Кладбище-то считай заброшенное. Эх, жаль, раньше всем кресты ставили. А то бы ей наверняка какого-нибудь кота на золотой цепи посадили б.

Назвать кладбище заброшенным в общем-то было нельзя. Возле главного входа, там, где в густой зелени старинных вязов пряталась маленькая голубая церковь, все выглядело в порядке, если не считать темно-бурой ржавой пудры, густо осыпавшей узорчатые решетки оград. Но чем дальше продвигаешься вглубь по мишенной булыжником аллее, тем больше видишь разрушений и запустения: поваленный крест, сдвинутая плита в трещинах, опрокинутая ограда или отбитые крылья, а то и голова у какого-нибудь мраморного ангела.

В том месте, где к кладбищу примыкает вагоноремонтный цех, дощатый забор развалился, и на запущенных могилах там и сям можно было увидеть тяжелые ржавые диски трамвайных колес.

Еще кладбище облюбовали собачники. Рядом, на берегу реки, у них была устроена площадка для дрессировки. По дороге на эту площадку собачники шли непременно через кладбище. Там они со спокойной душой отпускали поводки, и собаки с довольными мордами носились по извилистым дорожкам и по заросшим лопухами надгробиям, оставляя свои собачьи расписки на гранитных крестах. Я сам очень люблю собак и уже не первый год выпрашиваю у родителей купить мне хотя бы маленького терьера. Но когда я вижу, как собаки гадят на человеческие могилы, пусть даже и заброшенные, становится как-то не по себе.

Мы с Серегой долго бродили по дорожкам, разбирая высеченные на камнях старинные эпитафии, некоторые из них были даже в стихах. В одном месте мы наткнулись на братскую могилу, выложенную огромными тяжелыми камнями. Раньше я думал, что братские могилы делали только во время воины. Но вот мы стояли перед могилой, в которой были захоронены петербургские рабочие-строители. Они погибли во время постройки Казанского собора. А было это в самом начале девятнадцатого века.

Могилу Арины Родионовны мы, конечно же, не нашли. Сделать это в наше время, наверное, уже просто невозможно. Когда мы собрались идти домой, Серега вдруг закричал:

— Колька, смотри! Император! Ух ты! Как это он сюда попал?!

Я подбежал и посмотрел на черную гранитную плиту, густо поросшую бурьяном.

— Читать до конца нужно, — сказал я, — Ты так и задачки в школе решаешь — прочтешь две строчки и скорей руку тянешь.

— Да чего ты ворчишь? Тут же написано…

— Вот именно, что написано, — сказал я и прочел вслух:


ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ ТЕЛО ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА КЕКСГОЛЬМСКОГО ПОЛКА ПОРУЧИКА СОКОЛОВА ГЕОРГИЯ ЕВГРАФОВИЧА. ГЕРОЯ КРЫМСКОЙ ВОИНЫ 1853–1856 гг.


Ясно? В старину полки-то все императорскими считались.

— Верно, ошибочка вышла, — сказал Серега, смахивая ладонью мусор и бутылочные осколки с плиты. — Герой Крымской войны. Может, вместе с Корниловым и Нахимовым воевал. Главная-то битва как раз за Севастополь была.

— Наверняка участвовал, — сказал я. — Раз герой.

— Слушай, — сказал Серега, — уж не твой ли это родственник? А? Ты ведь тоже Соколов.

— А что, — сказал я. — Может, и родственник.

— О! Обрадовался! Я просто так ляпнул, а он уже и доволен. Если все Соколовы, да еще Ивановы с Петровыми родственники, тогда… — Что будет тогда. Серега не знал и только развел руками.

— Ну, может, и не родственники, но ведь и не чужие, — сказал я. — Жаль, пропадет скоро могила. Затопчут.



Вечером за ужином я пощелкал пальцем по газете, за которой, как обычно, прятался папа, и сказал:

— Пап, я вот хочу спросить…

— Валяй, — ответил он из-за газеты. — Что-нибудь, как всегда, серьезное?

— Ну, в общем, да.

— Ага. Значит, тебя, скорей всего, интересует, что появилось раньше: яйцо или курица? Угадал?

— Старо, — сказал я. — Да положи ты хоть на минуту свою газету.

Папа отложил газету, наморщил лоб и сказал:

— Ну-с, в таком случае, ты хочешь спросить, сколько лет было Ромео, когда он влюбился в Джульетту.

— Ромео было пятнадцать, но меня это совершенно не волнует. Слушай, ты можешь хоть минуту побыть серьезным?

— Минуту? Минуту могу — Папа снял с руки свои электронные часы и включил секундомер. — Я тебя слушаю. Внимательно и чутко.

— Вот у меня дед был, — сказал я. — Твой отец. Я его хорошо помню. Знаю, что он до пенсии в порту работал диспетчером. А на войне был морским офицером, на крейсере «Кирове» плавал. В общем, знаю. А вот кто был его отец? Твой дед.

— Видишь ли, — сказал папа, — мой дед умер в сорок втором году. В блокаду. Так что я уже родился после и, стало быть, никогда его не видел. Ну, кое-что про него я, конечно, знаю… Звали его Александром Тимофеевичем, а работал он технологом… Или нет, гидрологом… М-м-м, не помню точно. Отец, знаешь, мне говорил, да я как-то…

— Ну, а кто был его отец? Твой прадед?

— У-у-у, куда загнул. Спроси что-нибудь полегче. Я тебе скорей отвечу, кто был прадедушка у Ивана Грозного.

— Вот видишь, — сказал я, — что получается. Чепуха какая-то получается. О том, как какой-нибудь германский царек перед Папой Римским в Каноссе на пузе ползал и прощенья у него вымаливал, мы знаем — в школе проходили. О том, что Эрик Рыжий был рыжим — тоже знаем. А про собственного своего деда или прадеда и не знаем ничего. Это ж дико странно, согласись?

— Понимаешь, Никола, — сказал папа — Дело тут вот в чем. Дело в том, что сегодня изменилась система ценностей.

— Это как? — не понял я.

— А вот как. Раньше человека за что ценили? За его происхождение, за родословную. Чем древнее и знатнее род, тем выше стоял человек на общественной лестнице. Если род княжеский или, скажем, графский — хорошо. Почет и уважение и всяческие там материальные блага тебе обеспечены. Если просто дворянский — тоже неплохо. Ну и так далее. Вот и получалось, что человек мог быть сам по себе абсолютный нуль, пустое место, но если он был знатного рода, жилось ему все равно припеваючи. Теперь же мы ценим человека как такового по уму, по способностям, по преданности делу и тому подобное. А какой там у него был род — никого не интересует. Для жизни, для общества это не имеет значения… Я тебе популярно объясняю?

— Еще как популярно. Почти слово в слово, как у нас в учебнике написано. Только это неправильно Вернее, не совсем правильно Конечно, человека нужно ценить за способности. Это ясно. Но сам-то человек должен знать, откуда он. Для себя. Вот у нас на полке книжка стоит — «Потомки Пушкина». Они ведь все-все про себя знают. Я, конечно, понимаю, что тут все дело в Пушкине. Но страна-то наша не из одних Пушкиных или, например, Ломоносовых состояла. Что ж, у кого в роду Пушкина не было, тот и знать про себя ничего не должен? Про свою историю? И потом, не может такого быть, чтоб у человека во всем роду никого интересного, чем-нибудь да примечательного не было. Наверняка были. Кто-нибудь воевал хорошо, храбро. Пусть даже и рядовым, но шел, например, с Суворовым через Альпы. Кто-нибудь мастером был классным, ну, вроде Левши, или на гуслях лучше всех играл, пел, сказки рассказывал, пахал всем на зависти… Да мало ли… Вот мы с Серегой сегодня на кладбище были. Там есть могила поручика Соколова, героя Севастопольской обороны, между прочим. А вдруг это наш прадедушка? Или родственник? Мы же не знаем. Но пусть даже и не наш. Пусть других Соколовых, которые в соседнем микрорайоне живут. Они-то ведь тоже не знают и знать не хотят. Если рассуждать так, как ты. А на могилу собаки гадят и пьяницы пустые бутылки бросают. Разве это правильно?

Наверное, никогда в жизни я не говорил так долго. Я даже сам удивился, когда замолчал. И папа, похоже, тоже удивился. Он встал и как-то странно долго на меня смотрел. Он и про часы свои с включенным секундомером забыл. Часы лежали на столе, и я видел, как зеленые секунды нервно бились на серебристой панели индикатора.

Потом папа сказал:

— А ведь ты, Никола, прав. Как ни странно, сам я никогда об этом глубоко не думал. Знаешь, учился много, работал черт знает сколько, и все спешил, спешил. Все новый мир торопился построить. А про старый и не вспоминал почти. Н-да… Вот мы в учебнике истории слово «знать» встречаем, и сразу нам пышная свита на конях представляется. Вся в шелках и золоте. А ведь существительное «знать» это и глагол «знать». То есть ведать, помнить…

Папа хотел еще что-то сказать, но в это время пришла мама. После дежурства мама всегда усталая и оттого, наверное, сердитая. Папа помог ей раздеться, вытащил тапки из-под шкафа, потом сказал:

— Слышишь. Лена, сын-то твой заинтересовался генеалогическим деревом. Желает знать свою родословную.

— А он каким угодно деревом готов интересоваться, только не уроками, — сказала мама. — Ты дневник у него проверил? Ты знаешь, что у него по математике за контрольную двойка? Мы зачем, спрашивается, ему электронную машинку покупали? Чтобы он кота на ней учил?

«Ну, поехала», — с тоской подумал я. И далась же ей эта машинка! Как чуть что, сразу про машинку вспоминает. Будто она голову может заменить. Хорошо еще про кубик Рубика не вспомнила. А то как начнет прорабатывать, так сразу: «Все нормальные дети давно научились собирать кубик Рубика. А ты даже один слой не можешь. Бестолочь!» Но разве я виноват, что терпеть не могу этот дурацкий кубик? У меня к нему прямо отвращение. Когда я вижу, как ребята с безумным упорством крутят этот кубик, меня сразу в дрожь бросает и скулы сводит.

— Мама, — сказал я спокойным голосом, — я ведь тебе уже много раз объяснял: вовсе я не собирался учить Барсика считать на машинке. Что я — сумасшедший? Просто я хотел сделать такую смешную фотографию и послать на конкурс. Я даже и название придумал: «В лапу со временем».

— Очень остроумно. А к хвосту кошачьему машинку привязать хотел — тоже для конкурса? Дикарь. Если б ты научился как следует с ней работать, ты бы двоек по математике не получал. В отличие от бездельников, машинка никогда не ошибается.

— Вот это-то и страшно, — сказал я.

Мама, не донеся расческу до волос, повернула голову и с недоумением на меня посмотрела:

— Коля, ты всегда понимаешь, что говоришь?

— Ну, в общем, да. Когда внимательно слушаю.

Папа не выдержал и прыснул в кулак. Мама тоже засмеялась и махнула рукой.

— Два бездельника, честное слово! Вместо то го чтобы как следует проработать с ним «Дети подземелья» — или что там у них по программе, он рассказывает ему всякие байки. Ну, всё, идите учить уроки. А потом рисуйте свои деревья.

В комнате папа рассеянно полистал мой дневник, походил по комнате, потом сказал:

— Знаешь, что. У отца, ну, у деда твоего, была родственница. Не то троюродная сестра, не то тетка какая-то. Он ей, вроде, писал иногда. Надо бы поискать ее адрес. Завтра суббота, ты в школу пойдешь, а я буду антресоли разбирать. Попробую найти. Вот если найду, то мы ей и напишем. Отец, помнится, говорил, что она старше него. Так что у нее можно будет узнать и про деда твоего, и про прадеда.

На другой день, когда я пришел домой после школы, папа сказал:

— Ну, нашел я адрес. И как зовут узнал: Вязьмикина Вера Ивановна. Живет в Весьегонске — есть такой городок в Калининской области.

— Так давай письмо писать, — сказал я. — Я сейчас по дороге конвертов купил. А то, думаю, вдруг дома конвертов нет.

— Да, да, конечно, можно написать, — задумчиво сказал папа. — Но у меня есть идея поинтересней. Что, если мы с тобой махнем в этот Весьегонск на машине? А?

— Как? Прямо сейчас? — удивился я.

— Нет, не сейчас, конечно. Вот слушай: через пять дней майские праздники. Так?

— Так.

— Наша мама, как известно, нас бросает. Она изволит лететь по турпутевке в Алма-Ату. Ну а мы с тобой что будем киснуть три дня? Сядем да и поедем. Для чего, спрашивается, мы машину покупали? А до Весьегонска всего-то километров четыреста. Часов за шесть запросто доедем. Ну почему не слышу «ура»?

— Ура! — завопил я и кинулся к папе на шею, чуть не свалив его с ног.



Хуже нет ждать, пока время пройдет. Время будто чувствует, что ты его торопишь, и начинает над тобой издеваться. Это всем известно. Но все-таки дни, остававшиеся до нашего отъезда, проползли. Рано утром мы проводили маму в аэропорт и, не заезжая домой, помчались на восток, в старинный город Весьегонск.

Папа не ошибся — не прошло и шести часов, как мы въезжали в город.

Улица, которую мы разыскивали, оказалась на окраине. Выглядела она совсем по-деревенски: пыльная грунтовая дорога, заросшая по обочинам крапивой и лопухами, потемневшие деревянные домики с палисадниками, огражденными от улицы зеленым штакетником.

Теткин дом ничем не отличался от своих соседей. Только на окнах я заметил деревянные резные ставни, свежевыкрашенные голубой краской. Во дворе за деревянным врытым в землю полом сидели двое мальчишек. Перед ними стоял маленький переносной телевизор с тонкой антенной. Наверное, по телевизору показывали что-то смешное: мальчишки дружно хохотали и радостно пихали друг друга локтями. Они так увлеклись, что даже не заметили, как мы отворили калитку и подошли. В это время из телевизора голос известного актера прокричал: «Ну что, Горацио? Дрожишь и бледен? Пожалуй, это не одна фантазия?»

— Вот уж никогда бы не подумал, — громко сказал папа, — что «Гамлет, принц датский» такая смешная пьеса.

Мальчишки подняли головы и с удивлением на нас уставились. Один из них, на вид постарше, встал и слегка смутившись сказал:

— Да нет. Это у нас телевизор так показывает. Совсем испортился. А вы к кому?

— Мы ищем Вязьмикину Веру Ивановну. Она здесь живет?

— Вязьмикина? Нет, такие тут не живут.

— Тут мы живем. Гавриловы, — сказал мальчишка помладше и тут же получил легкую затрещину.

— А ты не суйся, пока не спрашивают! Сбегай-ка лучше — позови мать.

Вскоре из дома вышла полная молодая женщина с добрым усталым лицом.

— Здравствуйте, — сказала она. — Вы кого-то ищете?

— Мы бы хотели видеть Вязьмикину. — сказал папа. — Веру Ивановну Вязьмикину.

Женщина растерянно развела руками:

— Так она ж померла. Года уж четыре тому назад. Васятка, мы сколько времени тут живем?

— Три с половиной года, — не задумываясь отчеканил старший мальчишка.

— Вот, стало быть, тогда и померла. Она ведь одинокая была, ну, нам исполком этот дом и отдал.

— Значит, вы ее не знали? — спросил папа.

— Нет, совсем не знали. И не видели никогда. А вы кто же будете? Родственники?

— Ну, в общем, да. Родственники. Правда, очень далекие. Так, знаете ли, десятая вода на киселе.

— Так, может, вы насчет какого наследства?

— Нет, нет, нет, — поспешно сказал папа. — Этот вопрос нас совершенно не интересует. Нам бы другое узнать: не осталось ли у вас от нее каких-нибудь бумаг, фотографий… Ну, вы понимаете.

— А как же, остались. Вещички-то ее мы в сарай сложили. Ну какие там у старушки вещи были кровать железная да шкаф-развалюха. А вот ларчик с бумагами в доме лежит. Я Пете, мужу-то, еще тогда сказала — мало ли, говорю, какие родственники сыщутся… Да вы проходите в дом-то, проходите. Милости просим. Мальчонка-то устал поди. Вы откуда ж приехали?

Если снаружи дом был настоящий деревенский, то комната, в которую нас провела хозяйка, выглядела совсем как любая городская квартира: полированная стенка, тахта, покрытая клетчатым пледом, цветной телевизор. Только пол был дощатый, крашеный.

Не успели мы с папой хорошенько оглядеться, как на столе появился чайник и блюдо с румяными пирожками. Папа пытался было протестовать, но хозяйка и слушать не хотели.

— Вот перекусите маленько с дороги, а там, глядишь, и обед поспеет, — говорила она, разливая чай.

— А вы разве не будете? — спросил папа, увидев на столе только две чашки.

— Ни-ни-ни, и не буду. Диета у меня строгая. А вы кушайте, не стесняйтесь. Сейчас я вам ларчик-то старушкин принесу.

Она вышли и вскоре вернулась, держа в руках деревянную шкатулку размером со среднюю коробку из-под торта. Шкатулка когда-то была покрыта лаком, но теперь лак стерся, и шкатулка имела неопределенный темно-серый цвет старого пропыленного дерева. В общем, это был обыкновенный деревянный ящичек с откидной крышкой.

Хозяйка поставила шкатулку на стол и сказала:

— Ну, вы сидите, отдыхайте, смотрите, а я тут рядом, на кухне буду. Кликните, если что.

И она ушла.

— Ну, открывай, — сказал пана.

Я осторожно придвинул шкатулку к себе и вдруг почувствовал, что почему-то волнуюсь. У меня даже ладони вспотели, и я вытер их об штаны. И только после этого открыл крышку.

В шкатулке были письма. Несколько пачек, аккуратно перетянутых выцветшей тесьмой. Под ними ветхая картонная коробка с двумя десятками пожелтевших фотографий, а еще ниже, на самом дне, лежала плоская металлическая коробка, на которой старым русским шрифтом было написано: ЛАНДРИНЪ.

— Знаешь, что такое ландрин? — спросил папа, вынимая коробку.

— Какие-нибудь старинные папиросы, — сказал я. — На портсигар похожа.

— Нет, это конфетки такие были. Леденцы.

Папа осторожно открыл коробку, и мы с любопытством заглянули внутрь. Там лежал совсем маленький, величиной со спичечный коробок, портрет мальчика в красной рубашке-косоворотке. Длинная светло-русая челка падала мальчишке на глаза, а серьезное, немного грустное лицо было усыпано веснушками. Среди старых, пожелтевших бумаг и фотографий портрет казался совсем живым, будто только вчера написанным.

Папа перевернул портрет, и мы увидели на обороте надпись от руки: «Хранить тщательно. Онъ начало».

— Во как! — сказал папа и посмотрел на меня.

— Но кто он-то? Почему не написано? — спросил я, разглядывая надпись.

— Не знаю, не знаю, — задумчиво сказал папа, снова поворачивая портрет лицом.

— А что значит «он начало»?

— Надо полагать, начало фамилии, рода.

Прищурившись, папа еще пристальнее вгляделся в миниатюру, потом посмотрел на меня и с удивлением сказал:

— А ведь он на тебя похож, ей-богу!

— Да ну, шутишь.

— Честное слово, похож, — сказал папа и сбросил мне волосы на лоб. — Ну прямо очень! Веснушек только не хватает, и волосы у тебя потемнее… Надо же, как интересно!

Я завертел головой, ища зеркало, но как на зло зеркала в комнате не оказалось.

— Эх, жаль, зеркала нет! — сказал я.

— Ничего, ничего, насмотришься еще, — сказал папа. Он развязал тесемку на самой толстой пачке писем и принялся перебирать пожелтевшие страницы.

— Гляди-ка, письмо от моего деда Александра Тимофеевича. Помнишь, я говорил тебе, он в блокаду от голода умер?

— Помню. Значит, это мой прадед?

— Совершенно верно. А письмо, судя по дате, может быть, последнее. Видишь — ноябрь сорок первого. Прочесть?

— Еще спрашиваешь! Конечно!

Я чувствовал, что папа тоже разволновался, даже руки его, державшие письмо, слегка дрожали. Он откашлялся и начал:

«Милый друг мой Верочка, у меня большая радость — получил наконец письмо от Миши. Только вышел из бомбоубежища после обстрела — гляжу почтальон. Самое главное. Миша жив. Жив и даже не ранен. Сейчас он в Севастополе, командует ротой. Бои там, похоже, ужасные. Ну да где сейчас легкие бои! Ничего, даст Бог, выстоим. И Севастополь нам защищать не впервой. Может быть, ты помнишь, дядя Павел рассказывал нам про нашего прадеда, героя обороны Севастополя в Крымскую кампанию. И вот теперь там наш Миша. Надо будет непременно написать ему об этом. И ты, Веруня, тоже напиши ему обязательно и расскажи все, что помнишь. Не говори только, что у нас в Питере начался голод. Не надо… Костя по-прежнему на Севере, на «Тумане». Третьего дня был от него сослуживец, совсем молоденький лейтенант. Посылку от Кости принес и письмо. Жаль только, не посидел ни минуты — торопился очень. Видишь, сколько у меня добрых новостей.

И как же, однако, горько, что не может разделить со мной радость незабвенная Лена…»

— Погоди, папа, — прервал я чтение, — Что-то я не все понимаю. Тут столько имен… Миша — это кто?

— Брат твоего деда. Мой дядя, стало быть. Отец, помнится, говорил, что он в Севастополе погиб.

— А Костя?

— Ну как же! Это и есть твой дед, Константин Александрович. А «Туман» — сторожевой корабль, на котором он в войну служил. Еще тут, как видишь. Лена упоминается. Надо полагать, речь идет о моей бабке Елене Васильевне. Ее убило бомбой в самом начале войны. А вот кто такой дядя Павел — увы, не знаю.

— Слушай, папа, а ты обратил внимание, здесь вначале говорится о каком-то прадеде, герое обороны Севастополя? Как же его звали?

— Тоже не знаю.

— А помнишь, мы с Серегой на кладбище могилу поручика Соколова видели. Тоже герой Севастополя в Крымскую войну…

— Ну, это скорей всего случайное совпадение. Хотя, впрочем… Вот что, Никола: видишь, сколько тут писем, фотографий, бумаг разных. Если во всем этом внимательно разобраться, можно узнать очень много. Как, берешься?

— Берусь. А ты мне поможешь?

— Обязательно.

Я снова взглянул на портрет мальчика в красной рубашке, и лицо его уже не казалось мне серьезным. Скорей в нем можно было угадать какое-то нетерпеливое ожидание, будто мальчишка хотел сказать: «Давай, Никола, не робей! Разбирайся быстрей! Давно пора познакомиться».

Домой мы возвращались уже ночью. Папа усадил меня на заднее сиденье и велел спать. Но спать совсем не хотелось. Мягким зеленым светом мерцала приборная доска, играла тихая старинная музыка, а за окнами проплывали темные пространства бесконечных полей с дрожащими загадочными огоньками в глубине. И мне вдруг представилось, что мы с папой мчимся сейчас в машине времени. Мчимся туда, где нас ждут.