— Что значит — не гурман? Нельзя же объявить
вот так тупо: я — одноклеточный простой парень, никаких ваших изысков мне не нужно, а нужно только
набить желудок. Вкусовые рецепторы — как мускулы, их надо тренировать. Это ведь тоже работа над собой.
Сережа молчит, но в его глазах я читаю: “Зачем?”
Если бы ты сейчас оказался рядом со мной! Что
бы было? Освоился бы ты в лучших парижских
ресторанах? Пробовал бы экзотические блюда?
Полюбил бы морепродукты, к которым вообще-то был
равнодушен? Ты наверняка не пугался бы официан-
тов — или не подал бы виду. Но, думаю, ты бы всё
равно держал в холодильнике свой джентльменский
набор, заветные вкусы детства. В этом смысле вы
с Сережей похожи. Та же яичница с беконом или
помидорами, тот же сладкий черный чай, тот же белый
хлеб с маслом, тот же хорошо прожаренный стейк.
Вот какое забавное путешествие во времени. И что-то
говорит мне, что устрицы ты бы тоже есть не стал.
А я ведь даже не знаю, пробовал ли ты устрицы.
52.
182
3 сентября 2013
Иванчик, хорошо ли нам с тобой было в Америке?
Нам нравился этот провинциальный город, маленький, зеленый, построенный вокруг огромного университета.
Главная улица — Main Street, мэрия с американским
флагом, здание суда, буйно цветущие розовые магнолии.
Два огромных супермаркета на окраинах, размеренная
жизнь, три фильма в день (наша обычная доза), обширная библиотека (пожалуйста, всё что издано
об Айседоре). Ты называл нас кроликами из Огайо, которые, как в анекдоте, едят и трахаются — жизнь тут
и вправду была растительной.
Несколько раз я приходила на твои лекции.
Всё было устроено не так, как у нас. Крохотные столы —
на одного. Студенты, которые считают обязательным
постоянно подавать голос, перебивать и вступать
в дискуссии. Запрет на курение — во всем громадном
кампусе. Профессор-математик Хижняк c Украины, страдающий от отсутствия женской ласки, скучал по своей
игривой украинской жене, которую называл рысью.
— Почему они тут все носят кроссовки и бес-
форменные футболки? — горевал он. — Вчера увидел
женщину на каблуках, так шел за ней, наверное, целый
километр, как кобель за текущей cучкой.
Твой английский был не идеальным, а всего лишь
сносным, но лекции ты читал на удивление бойко
и легко сумел обольстить студентов, записавшихся на
экзотический курс по советскому авангардному кино.
Рисовал раскадровки мелом на доске, показывал кадры
из фильмов — аппаратура была превосходной, не то
что у нас. Длинноволосые кудрявые девушки в джинсах
и кедах, с рюкзаками и со жвачкой во рту неприязненно
183
оглядывались на меня. “His wife”, — шептали они друг
другу.
Мы оба умели и любили читать лекции, это нас
сближало — как и страсть к кино. Для меня лекции
были наркотиком, источником энергии. Я наслаждалась
властью над аудиторией. Чувствовала себя как на сцене, почти пьяной, испускающей лучи (ведь талантливые
актеры просто испускают лучи — и это важнее всех на
свете сверхзадач). Мои лекции часто начинались
ранним утром. И студенты, и я могли прийти
бледными, заспанными, вялыми — особенно мрачной
питерской зимой. Но через несколько минут
я наполнялась жизнью. Иногда ты встречал меня
после лекций:
— Ты выглядишь как вампир. Глаза сверкают, щеки горят, губы красные. Напилась студенческой
крови?
По сравнению со мной ты читал лекции куда
более сдержанно. Твоя власть над аудиторией была
другого рода. Ты запутывал слушателей в свою интел-
лектуальную паутину, вел за собой по умственным
лабиринтам, заставлял чувствовать, что мысль — это
сексуально, что мозги — это сексуально, что правильно
составленные факты — это сексуально. Не смешил
студентов часто — я явно злоупотребляла шутками.
Не рассказывал слишком много отвлекающих забавных
историй. Не давал расслабляться. Я чаще читала стоя, ты — сидя. Я кокетничала, ты — нет. Да, ты наслаж-
дался властью над студентами. Но еще больше ты
наслаждался траекторией собственной мысли.
Мы оба не использовали конспектов и бумажек.
Я прекрасно знала, что, увидев бумажку в руках пре-
подавателя, мои студенты — особенно актеры, худож-
184
ники и режиссеры — теряют интерес. Мне каждый раз
приходилось готовиться заново, перечитывать пьесы
и конспекты, ходить в библиотеку, набрасывать планы.
У меня плохая память на цифры, я писала даты на
ладони и умела незаметно подглядывать. А ты всё знал
и всё помнил.
Я до сих пор читаю лекции. Начала снова делать
это несколько лет назад — рассказываю историю своего
издательского дома, говорю о рождении и законах
глянца, о великих редакторах. Читала в Китае, Японии, Бразилии. Я по-прежнему пью энергию своих слуша-
телей, всё так же легко опьяняюсь ею. Однажды Сережа
пришел на мою лекцию — это было в самом начале, перед моим отъездом в Париж. Простоял два часа
позади всех, облокотившись на журнальные полки.
Слушал со своей застенчивой полуулыбкой. Я упомя-
нула его любимого “Барри Линдона”, которого мы
с ним накануне смотрели обнявшись. Много (слишком
много) говорила про сексуальность глянца. Несколько
раз улыбнулась ему счастливой улыбкой. Он потом
сказал, что удивился, как я бодро начала — “таким
кавалерийским наскоком”, как свободно двигалась, как много шутила, как легко отвлекалась — но никогда
не теряла мысль. Я-то знаю, что хорошая лекция —
как секс. Между тобой и аудиторией возникает живая
чувственная связь. Если этого нет — нет ничего. Иван-
чик, я тебя всегда очень хотела, когда ты читал лекции.
И Сережа меня очень хотел, я чувствовала это. И оба
мы — я тогда, а он сейчас — гордились, что у нас есть
особая власть над тем, кто владеет всеми.
Он — владеет всеми. А я владею им. От этого ведь
можно с ума сойти.
53.
186
Ночь с 3 на 4 сентября 2013
Ты так любил мои длинные волосы! Ты бережно
трогал их перед нашим первым поцелуем. Ты обожал
их гладить, накручивать на палец. Ты смеялся над тем, как я поднимаю их над тарелкой, чтобы не окунуть
в суп. Ты жалел их, когда я сделала химию. Перед
Америкой я их укоротила — до плеч. Они всё равно
были уже мертвыми и напоминали паклю — после
французских химикатов. А в Америке я их вовсе
отрезала — совсем коротко. И этим ударила тебя
в самое сердце.
Подстричься меня уговорила Ингрид — жена
твоего декана, немца по имени Клаус. Ее супермастер
назывался стилистом, но я понятия не имела, что это
значит. В моем представлении он был просто
парикмахер, только немыслимо дорогой — около
шестидесяти долларов. Когда он назвал сумму, рыпаться уже было поздно.
Он подстриг меня так, что, глядя в зеркало, я поняла, что это и есть я. Длинные волосы были
мороком, обманом, подделкой. Я — женщина
с короткой мальчишеской стрижкой. Как Джин Сиберг
в “На последнем дыхании”, как Миа Фэрроу в “Ребенке
Розмари”, как моя любимая Луиза Брукс, “девушка
в черном шлеме”. Я смотрела в зеркало — и видела
настоящую себя. Американский парикмахер колдовал
с моими тонкими волосами, показывал, как уложить их
гелем, как создать иллюзию, что их много. Всё это
было не важно, потому что я знала, что отныне такой
и буду. Всегда.
Ингрид привезла меня в наш крохотный таунхаус.
Я увидела твое ошеломленное лицо и почувствовала
187
себя так, как будто я тебя предала.
— Иванчик, что ты с собой сделал? — спросил ты
мертвым голосом.
— Тебе не нравится? А по-моему, здорово, нет?
— Но это совсем не ты.
— Но это я и есть!
Ты так и не смирился с моей короткой стрижкой.
У Генриха Манна есть пассаж о том, что длинные воло-
сы — символ пола женщины, что ее власть сверкает
диадемой в длинных косах. Отрезав волосы, я как
будто ослабила свою женскую магию, таинственную
женскую силу.
С короткой стрижкой я стала женщиной-
мальчиком. Ты же хотел женщину-фемину, ultimate woman. С длинными волосами, большой грудью, на
шпильках, в черных чулках с подвязками, с коленками, выглядывающими из-под юбки. Плевать на разницу
в росте. Чем выше, тем круче.
Несколько раз ты просил меня отрастить волосы.
Я не могла. Я пыталась, но, дорастив до ушей или до
середины шеи, стригла их снова — и вздыхала с облег-
чением. А когда вы с Женей Ивановым снимали
“Никотин”, то стриженной под мальчика Наташе
Фиссон, играющей роль русской Джин Сиберг, надели
длинный светлый парик, очень ее опростивший.
Ты словно отыгрывался за мои короткие волосы.
Пытался что-то вернуть.
Сережа обожает мою короткую стрижку — он
в такую меня влюбился.
— Я так люблю твои мальчишеские виски, —
говорит он. — Длинные волосы у всех. А ты такая —
одна.
Но для тебя я, остригшая волосы, больше никогда
не была прежней.
54.
4
189
сентября 2013
Всё, к чему ты прикасался, обретало дыхание, энергию, смысл. Помню, как вы с Клаусом ставили “Бидермана
и поджигателей” Макса Фриша в студенческом театре.
Я приходила на репетиции. Пьесу играли на немецком
языке, Клаус неуверенно и довольно беспомощно раз-
водил мизансцены. Ты сидел в зале, наблюдая из перво-
го ряда. Тебе совершенно не надо было там
присутствовать, но разве ты мог оставаться в стороне!
В какой-то момент ты не выдерживал, выпрыгивал
на сцену, что-то говорил одному студенту, усаживал на
стул другого, ставил спиной третьего — и на сцене всё
мгновенно оживало. Студенты прекрасно понимали, чьи в лесу шишки, — слушали тебя, открыв рот. В эти
моменты я отчетливо видела, что в тебе погиб
театральный режиссер, который тонко и точно
чувствует актеров, пространство, текст, зрителя.
И вспоминала театр “На подоконнике”, к которому
когда-то так пренебрежительно отнеслась.
На премьере “Бидермана...” ты страшно волновался, как будто это было твое детище. Но кланяться выходил, конечно, Клаус. Мы много времени проводили с ним
и с Ингрид. Они приглашали нас на барбекю, возили
в университет Энн-Арбора, в джазовый клуб, в бар,
на балет, в арт-музей Толедо. Там я остановилась как
вкопанная около “Женщины с вороной” Пикассо —
никак не могла поверить, что такая грандиозная работа
висит в такой глуши. А ты говорил:
— Ох, Иванчик, здесь в каждом городском музее
таких шедевров — как грязи!
Там ты меня сфотографировал рядом с “Беатриче”
Россетти и говорил, что я похожа на прерафаэлитскую
190
музу Элизабет Сиддал. Эта фотография у меня есть —
ничуть не похожа!
Я прилежно работала в библиотеке, штудировала
литературу о танце модерн и об Айседоре Дункан.
Меня изумили принтеры: всё необходимое можно
было распечатать — так удобно!
Жилось нам в Америке легко. Ты вообще был
на удивление легким в быту. Сейчас меня раздражает
любая пылинка, недомытая чашка или брошенные
не в том месте бумаги. Тогда я на это не обращала
внимания. Я даже не помню, было ли у нас чисто, кто мыл полы, кто и как пылесосил. Наверное, ты
незаметно брал на себя домашние заботы. Было ли
в нашем американском домишке тихо, шумели ли
машины за окном, слышали ли мы соседей? Не помню.
Помню только, как мы сидели ночью в маленьком
садике и говорили, говорили. Павел Лунгин, мой
черногорский сосед, недавно сказал, что быт для его
родителей был средством добывания радости из жизни.
А мы быта просто не замечали.
Мой Сережа на быт реагирует болезненно.
Мечется, задыхаясь, как огромный зверь, по моей
парижской квартире, распахивает окна. Потом
вскакивает и закрывает их, потому что с улицы несется
гул туристов, бродящих вокруг Эйфелевой башни.
Распахивает снова — душно! Опять захлопывает —
сквозняк!
Телевизор висит слишком низко, книжные
полки — слишком высоко. Колонки слишком слабые, провода подключены через задницу. Мебель
минималистская и безликая. Дверь холодильника
открывается не в ту сторону, таблетки для посудо-
мойки выбраны неправильно, заварочный чайник
191
неудобный, чайные чашки маленькие. Ему необходим
свой угол, куда можно забиться, иначе он чувствует
себя неприкаянным.
— Обними меня, — повторяет он как заклина-
ние. — Мне так спокойно, когда ты меня обнимаешь.
Сережа наивно полагает, что проблемы — снару-
жи, а значит, их можно разрешить. Ничего подобно-
го — они у него внутри. И никуда от себя он не
убежит, сколько бы ни метался из комнаты в комнату, из города в город, из страны в страну, преследуемый
собственными демонами.
— Мам, он слишком сложный для простого
парня, — сказала моя проницательная дочь.
В этом смысле ты был человеком трезвым. Твои
демоны были повыше рангом. Ты знал, что живут они
не в телевизоре и не в холодильнике, не в Америке
и не в России, а в твоей душе. Вот почему тебе так
мало надо было в бытовом смысле — ничто вокруг
тебя не раздражало. Иногда ты шутливо говорил
(много позже, читая детям Драгунского, я поняла, что это цитата из “Денискиных рассказов”):
— Иванчик, когда мы будем жить просторнее... —
И добавлял что-нибудь забавное. Но простора нам
хватало. Иррациональных депрессий, которым
подвержен мой Сережа, у тебя не было. Ариадна Эфрон
писала про свою мать: “Признававшая только
экспрессии, никаких депрессий Марина не понима-
ла”, — так можно сказать и про тебя. Ты с удовольст-
вием обустраивал дом — везде, где бы мы ни жили.
Но глубокой потребности в этом у тебя не было.
И если ты не спал до трех часов ночи, то не потому, что тебе мешали духота или уличный шум, а потому, что ты работал. Или говорил со мной.
А может быть, покуривая самокрутки с “Голуазом”, ты просто болтал со своими демонами.
55.
8
193