Олег Чигиринский
1. Пролог
С чего нам начать это рассказ? С того момента, на котором свой роман закончил Василий Павлович Аксенов, с печального кладбища на мысе Херсонес, укутанного в багряницу заката и заупокойной молитвы?
Нет, господа. С чего-чего, а с этого мы не начнем, ибо начинать нужно за здравие, дальше — уж как сможешь, но начать — кровь из носу, обязательно за здравие! За упокой мы всегда успеем.
Так может, прыгнуть на сутки назад и на тысячи километров севернее, пользуясь своим всевластием в виртуальном пространстве книги? Начать с тайного заседания в одном из кремлевских кабинетов, с тихой встречи избранных — без протоколов, кинокамер и стенограмм, как и водится в этих стенах еще со времен батюшки Иоанна Васильевича: все по-настоящему важные решения принимаются вот так, без шума и фанфар. Начать с того, как могучие старики слушают доклад Маршала о последних приготовлениях ко вторжению на Остров?
Да ну их на фиг, этих мощных стариков, вернемся мы к ним, куда они денутся, успеют надоесть еще хуже горькой редьки.
Нет, вернемся-ка мы на двое суток назад, в странную и красивую страну Непал, где встает из-за циркониевых гор солнце червонного золота. Пронесемся быстрее первых лучей над просыпающейся столицей с угловатым названием Катманду, над базарами, улочками, пагодами, речкой, свернем на северо-восток, к Соло-Кхумбу, где на высоте четырех тысяч метров стоит построенный сметливыми японцами отель «Вид на Эверест». Кстати, вид отсюда открывается неважный: Эверест прикрыт массивом Лхоцзе-Нупцзе, как чикагский мафиозо — воротником плаща. Торчит одна макушка, и та подернута облаками. Эверестом сегодня не полюбуешься. Да нам и не нужно им любоваться. Мы тихо, не привлекая внимания, зайдем в отель, в холл, где готовятся к выходу четверо мужчин. Не пяльтесь на двоих из них — Великого Альпиниста, который этим летом совершит одиночное восхождение на Эверест, и его друга. Они — интересные люди, но не они должны привлечь ваше внимание. Обратите мысленный взгляд на двух других, которые сейчас подгоняют рюкзаки для долгого и тяжелого дневного перехода в Луклу, где они сядут на самолет. Они торопятся, но торопятся несуетливо, как все уверенные в себе люди. Их движения точны и быстры, и никто не примет их за праздных туристов, увидев, как легко они забрасывают на плечи сорокакилограммовые мешки. Эти двое и есть те, кто нам нужен. Пока они меряют шагами извивы горной тропы, представим их вам, господа.
Тот, что идет первым, дьявольски хорош собой. Дерзкий штрих сросшихся черных бровей, влажный блеск бархатных карих глаз из-под полей «стетсона», точеный нос и красиво очерченные губы — все это создано Аллахом, чтобы пленять сердца женщин, и — увы! — даже некоторых мужчин, к которым наш герой холоден. Этот азиатский (давайте уж сразу скажем: татарский) Билли Кид любит женщин и остается в этом вопросе непоколебим. Зовут же его Шамиль Сандыбеков, и является он гражданином Крыма и старшим унтер-офицером Вооруженных Сил Юга России, о чем и сообщает русскими и английскими буквами нашивка на его потрепанной армейской рубашке. Тут надо заметить, что нашивка врет, ибо не далее как полгода назад Шамиль изменил имя на Шэм Сэнд, следуя моде новой островной нации — правильно, яки. Да, Шамиль полагает себя не татарином, а именно яки, и когда его ботинки скользят по влажной траве, он смачно ругается на новом островном диалекте, вызывая улыбку идущего сзади друга.
Посмотрите внимательней на лицо этого человека. Его не так уж легко запомнить, это лицо, потому что косая царапина через лоб на нем еще не появилась, а без особых примет такие лица запоминанию не поддаются. Обладатели таких лиц могут грабить банки, не прикрываясь масками — все равно свидетели не смогут их описать, и бесполезным окажется хитрый полицейский компьютер с фотороботом. Совершенно заурядное лицо: не узкое, не широкое, не вытянутое и не круглое, вполне заурядные, слегка подвыгоревшие на солнце волосы того неопределенного оттенка, который беспомощно называют темно-русым. Смуглая кожа, длинноватый нос могут навести на мысль о еврейских предках, но более пристальный взгляд определит, что если и есть какие-то южные корни, то не семитские, а скорее романские. В деле опознания этого путника, вычленения его из массы загорелых темных шатенов с примесью романской крови, которых в Крыму полно, помогли бы морщинки у углов губ, примета человека, часто и с удовольствием улыбающегося. Но сейчас эта примета скрыта бородой, тоже слегка подвыгоревшей на жестком горном солнце. Словом, не за что глазу зацепиться, а надо бы, потому что именно этот человек есть ось нашего повествования. Знакомьтесь: собственной персоной капитан Верещагин, да-да, тот самый, который в прошлом году руководил экспедицией на К-2, и сам поднялся на вершину в составе штурмовой связки. Тот самый, кто три года назад организовал экспедицию на Эверест, хотя сам и не поднимался на вершину, уступив эту честь своему другу, князю Берлиани. Тот самый, о ком скоро заговорит вся крымская армия, а за нею — и весь Крым — а вы думаете, чего ради он не стал еще сутки дожидаться самолета в Тхъянгбоче, предпочел ожиданию изнурительный дневной переход? Почему они вчера совершили такой же бросок — из-под южных склонов горы Лхоцзе целый день добирались до городка? Почему они так рвутся на родину, в Крым, хотя до конца отпуска еще есть время?
Потому что сегодня утром по радио прошло сообщение о полном торжестве Идеи Общей Судьбы — о согласии Советского Союза на присоединение Крыма. Ради Бога, господа, если вы еще не читали замечательный роман Василия Павловича Аксенова «Остров Крым», прочтите — и вы поймете, что такое Общая Судьба и с чем ее едят.
Двое крымских горных егерей двигаются по склонам гималайских предгорий быстро — не только по стандартам европейцев, но даже по здешним меркам. И надо признать, господа, что эта пара — альпинисты милостью Божией, выносливые и упрямые люди — а других местные дороги, изгибающиеся во всех трех измерениях, не любят.
Они оставили далеко позади Великого Альпиниста и его друга, но в Луклу этот разрыв сократился вчистую, поскольку они летели одним самолетом. Полет из Луклу — развлечение не для слабонервных, поэтому Шамиль сразу же берет шефство над хорошенькой англоязычной девушкой — то ли канадкой, то ли американкой, то ли австралийкой, которую они раньше уже встречали, когда вместе с тем же Великим спускали незадачливых восходителей с Ама-Дабланг. Это шефство он берет и в отеле «Blue Star», на что Верещагин не обращает внимания: он уже понял, что охота за юбками для Шамиля носит чисто рефлекторный характер — это раз, и что унтеру ничего не светит, поскольку девушка, по глазам видно, нацелилась на Великого Альпиниста — это два.
Можно бы подойти к унтеру и сказать, что его старания напрасны, и что соперничать с Великим Альпинистом на юбочном фронте смешно, но Верещагин этого не сделал. Напротив, он за ужином подсел к Великому, нейтрализовав его на время трапезы, в то время, как Шэм усиленно охмурял американку-канадку-австралийку. Ничего-то у тебя, друг ситный, не получится: мы сегодня летим в Дели, а девица остается здесь, с Великим, и никуда от него не денется, потому что улыбаться он, стервец, умеет не хуже, чем ты, но при этом еще и остается холодным как лед, а на женщин ничто так магически не действует, как полное равнодушие.
— Возвращаетесь на родину, капитан? — спросил Великий.
— Точно, — согласился Верещагин.
— Получили разрешение на одиночный штурм Эвереста?
— А вы? — парировал Артем.
— Сказали, не раньше чем через год. Уэмура нас обоих обставил.
— Чертов япошка! — с преувеличенной экспрессией сказал Артем.
После паузы, занятой жеванием и глотанием, Великий спросил:
— Кому вы уступите очередь на Южной стене Лхоцзе.
— Никому, — наершился Артем. — Восхождение состоится в свой срок, гора наша весь сентябрь.
— Я думаю, вас не выпустят из СССР.
«Спокойно, Арт, спокойно! Хладнокровие и выдержка, на все тебе плевать…»
— Посмотрим.
— Или вы не собираетесь возвращаться?
— Да вы что, как можно… Мы солдаты. Давали присягу.
— Не боитесь?
— Боюсь, — признался Верещагин. — А вы бы не боялись?
— Мне трудно представить сходную ситуацию, — признался Великий Альпинист. — Пришествие коммунизма в Италию… Знаете, к «красным бригадам» никто никогда не относился как к реальной политической силе.
— Вы мыслите немного узко. Представьте себе, что вы живете во времена своего отца. Представьте, что находитесь в Непале и узнаете, что к власти пришел Муссолини. Вы бы вернулись?
Вот тут собеседник Верещагина призадумался.
— Не знаю, — наконец сказал он. — Право, не знаю. Но ведь есть разница.
— Какая?
— Между «черными» и «красными» должна быть разница…
— Замените слово «евреи» словом «богатые» — вот и вся разница.
— Вы… не поддерживаете идею воссоединения России?
— Вы правы. Не поддерживаю.
— И все же возвращаетесь?
— Да.
Собеседник покачал головой, выражая этим жестом вечное «Оh, those Russians!».
— А вы представлялись мне ужасно рассудительным человеком, капитан! — сказал Великий.
— Рассудительным быть надоедает. Преимущество положения солдата — в том, что можно не рассуждать. Все очень просто: мы едем потому, что должны быть в части. Будь вы военным, для вас тоже не существовало бы выбора.
— Я был военным. Мне это не понравилось.
— Это вообще мало кому нравится.
Великий снова покачал головой.
— Я понял бы вас, если бы вы были армейским фанатиком, помешанным на верности знамени и прочей мишуре. Я понял бы вас, если бы вы возращались, чтобы оргагизовать сопротивление. Но возвращаться, чтобы сдаться и быть сосланным в Сибирь?
Верещагин допил кофе и составил грязную посуду на поднос (в отеле был «шведский стол» и самоообслуживание)
— Oh, those Russians! — улыбнулся он.
О, эти русские! Эти странные русские, которые из всего норовят сделать проблему. Эти непонятные русские, которым мало того, что они одеты, сыты, имеют крышу над головой и счет в банке. Эти ненормальные русские, вечно готовые утверждать несомненные истины сомнительными способами!
Что заставило их шестьдесят лет назад сорваться в кровавую смуту? Да, была война, и было довольно паршиво — но за каким чертом войну растянули еще на три года и железным катком прошлись по стране из конца в конец, почему? И почему сейчас им так несносно собственное благополучие, зачем снова нужно всей страной кидаться в авантюру, из какой глубины веков вылезает эта тяга из двух зол выбирать непременно большее? Может, это разновидность национального комплекса неполноценности — если мы не можем быть самыми-самыми во всем, то будем хотя бы самыми несчастными?
Почему французу, итальянцу, немцу, шведу, японцу хорошо там, где они есть? И даже трижды самый добрый из них, почти святой — никогда не скажет: «Ребята, давайте присоединимся все к Китаю, видите, как они там хреново живут, так мы их научим уму на своем примере»? Поедет с «Миссией мира», с «Врачами без границ», с «Международной амнистией», голодать и мерзнуть будет, подыхать от тропической лихорадки и жажды, под пули полезет, москитам и паукам на съедение, но свой домик, купленный в кредит, под уплотнение не отдаст: шалишь, брат! И правильно, это НОРМАЛЬНОЕ поведение НОРМАЛЬНОГО хорошего человека. И святой Мартин не отдавал нищему всего своего плаща, а только половину. А у меня и не спрашивают, хочу ли я отдать плащ — у меня его с кожей срывают, большинством голосов, демократически — МЫ так решили!
Писк протестующей индивидуальности: ВЫ решили, но Я-то не хочу!
Ну, так зачем же возвращаешься? Дорога в американское консульство, правда, неизвестна, но Катманду — город маленький, найти легко… Так и так, господа, не согласен с решением правительства, ввиду последних событий и неизбежных репрессий прошу политического убежища…
Но Верещагин знал, что не сделает этого.
Не сделает, потому что он тоже русский, ненормальный русский, сын ненормального русского, и, вполне возможно, внук ненормального русского.
Очень странный русский с короткими корнями, крепко вклещенными в каменистую почву Крыма, в трещины морщинистой скалы, измученной вечной борьбой с прибоем — попробуй выдерни из этой трещины, из этой земли! Типичный в своей уникальности житель Крыма, юного Юга, вечно тоскующего по своему Северу.
Боже ж ты мой! Да я никогда не видел этой России, я от нее ничего, кроме неприятностей, не имел, и плевал я с Южной седловины Эвереста на все эти березки, все эти златоглавые москвы и державные царь-пушки!
Но ах, какую злую шутку играет с Артемом его интеллект, капризный вампир, требующий только самой лучшей пищи! Понимаете ли, друзья, эту пищу, ни с чем не сравнимую по интенсивности пряного вкуса — ее производит только Советский Союз. Кто один раз ее вкусил — навек отравился…
Началось все шестнадцать лет назад, когда искал поживы своим ненасытным мальчишеским мозгам, задавал вопросы и рыскал за ответами, и случайно было прочитано без ссылки на автора: «А в Крыму теплынь, в море сельди, и миндаль, небось, подоспел, а тут по наледи курвы-нелюди двух зэка ведут на расстрел…» Не лучшее, как он понял потом, но попало в момент поиска, цепануло за нервы, поддело и поволокло, и три месяца у всех подряд выспрашивал, цитируя по памяти — кто? «Литератор» Николай Исакиевич, сахарной рафинированности интеллигент, даже содрогнулся, услышав от гимназиста Верещагина слова «курвы» и «зэка». «Знаете, Артем, я ведь н-не большой специалист в советской литературе… Н-но это не Бродский, н-нет, не Бродский… Возьмите в библиотеке „Архипелаг ГУЛАГ“, м-может, это оттуда…» Большое вам спасибо и низкий поклон, Николай Исакиевич! Совет был неверный в частности, но верный в общем. Артем Верещагин нашел в пластах советской культуры ответы, которые искал, и нашел очередные вопросы, порожденные этими ответами… Можно удивиться тому, что крымского подростка в свое время задели за живое слова про двух зэка, ведомых на расстрел, тем более, что в его возрасте большинство ребят интересовалось преимущественно футболом и «Битлами». Но у подростка были свои причины откапывать повапленный гроб советской истории, и к этим причинам мы еще вернемся.
…Выяснилось, что это огромная, донельзя серая страна, что ее прошлое кошмарно, настоящее — гнусно, а будущее — туманно, что ее официальное искусство имеет те же самые диплодоковы формы. НО! — попутно выяснилось, что на жерновах тоталитаризма оттачиваются клинки поразительно ясного металла, острые и изящные. Слепяще яркие — особенно в сравнении с окружающей мутью. Эти клинки разили наповал.
На конец шестидесятых пришлось начало культурного обмена. Фильмы и книги прямо хлынули из Советского Союза, причем, учитывая требования рынка, уровень их был вполне приличным. В Госкомиздате не дураки сидели, а на твердую крымскую валюту покупали сахар и табак у друга Фиделя. Стругацки-бум, Семенов-бум, Аксенов-бум, — волны прокатывались над Островом, миллионы сыпались в бездонные карманы Советской родины, кусок отрезали и творцам: ладно, подавитесь.
Но кое-что шло из Союза не по каналам Госкомиздата. Кое-что провозилось в двойных стенках чемоданов и — микрофильмами — в туристских фотоаппаратах.
Варламов. Солженицын. Гинзбург. Синявский.
Хотелось не просто читать, слушать и смотреть. Хотелось понять. Повторимся — на то была личная причина.
Иногда ему казалось, что он понял. Иногда — что не поймет никогда.
Идея Общей Судьбы стала его проклятием два года назад. По большому счету, на Острове существовала одна умная газета — лучниковский «Русский Курьер». Мимо нее нельзя было пройти никак: а что читать? Таблоиды? «Южный Берег»? «Русский артиллерист»? Всякий, у кого в голове были мозги, читал «Курьер». В этом была даже некоторая фронда, особенно для офицера. Потом фронда вошла в моду, а Идея Общей Судьбы — в силу. Сволочь прекраснодушная, скрипел зубами Арт, открывая страничку с очередной колонкой редактора, ты хоть понимаешь, что ты делаешь?
Сволочь, похоже, отлично понимала. В отличие от миллионов других — не сволочей, напротив, отличных ребят, девушек, мужчин, женщин… То есть, сволочь хотела, чтобы понимали и они. Сволочь норовила рассказать об СССР самую черную, самую неприглядную правду — достигая совершенно обратного результата. С этим уже ничего не поделаешь, констатировал Верещагин, слыша, как обсуждается среди офицеров последний чемпионат мира по хоккею: «НАШИ показали, что Лига — просто американский междусобойчик. По гамбургскому счету НАШИ сильнее…» Это уже национальный психоз, наподобие фашистского движения или исламской революции в Иране.
Всей правды рассказать невохможно — вот, чего Лучников никогда не поймет. Как, как объяснить им всем, что вот курсант Верещагин читал о войне, морально готовился, о чем-то догадывался, но когда угодил на войну — это было уже совсем другое! Есть разница между строчкой про чужую кровь под ногтями — и чужой кровью под ногтями. Так и здесь то же самое — все будет не так, как вы себе представляете, а много хуже!
«Но троянцы не поверили Кассандре…» Кто такой капитан Верещагин — они Солженицыну не верят. Рукоплещут — и не верят.
Хорошо, сдохните вы, все мученики-добровольцы. Поезжайте туда и похороните себя за железным занавесом, подавитесь своим покаянием, но не трогайте остальных людей. Пусть у них будет свой маленький мирок — не такой возвышенный и духовный, как у тех, кто выстоял под северным ветром, но ведь ТАКОГО у них никогда не будет. Мучиться они будут по полной программе, это нам всем обеспечат, а вот взлететь дано не каждому, это я тоже знаю из опыта, поставленного на собственной шкуре. И они будут проклинать весь мир, лишившись единственного, что по-настоящему ценили — своего повседневного материального благополучия, когда можно пойти в колбасную лавку и выбрать из сорока сортов колбасы и пятидесяти — сыра, это если лень идти квартал до «Елисеева и Хьюза», где сортов соответственно восемьдесят и сто; когда покупаешь новый магнитофон не потому, что старый сломался, а потому что у нового более совершенная стереосистема и встроенный радиоприемник; когда нужно долго объяснять Тэмми, случайно заглянувшей в сборник Трифонова, что такое «обмен» и почему в СССР человек не может купить квартиру в кредит или хотя бы снять себе такую каморку, какую снимает в «доходном доме» Верещагин… Что может дать им СССР, если все, что там есть хорошего — это гении, а гениев крымскому обывателю не понять, и — вот парадокс! — доступ к их текстам, фильмам и полотнам у крымца, опять же, го-ораздо проще, чем у жителя Советской России…
Конечно, Лучников в своем порыве больше интересуется другим вопросом — что может дать России Крым? Хороший вопрос, но вот я — я, лично! — не хочу ей давать ничего.
«Отберут».
«Посмотрим!»
Итак, раздираемый сложными чувствами капитан Верещагин, и унтер Сандыбеков, едва добившийся от американки-канадки-австралийки хоть зачаточного интереса, покинули отель, и отправились в аэропорт, чтобы сесть в самолет до Дели и успеть на рейс Дели-Дубаи-Симфи.
Сложные чувства капитана долго искали себе выход, и неожиданно нашли разрядку на унтере, который попался, что называется, под горячую руку.
— Калон кора, кэп! — вздохнул Шамиль о покинутой девице. — Вэри гарна ханам…
И тут Верещагин слегка сорвался, за что ему почти тут же стало стыдно.
— Послушай, Шэм! — сорвался он, — Будь добр, свой воляпюк употребляй в Крыму. А со мной здесь говори по-русски.
— Виноват, ваше благородие, — жестяным голосом ответил Шэм. Он, по-видимому, серьезно обиделся. Серьезно, но ненадолго. Надолго обижаться он не умел.
Уже в самолете, летевшем в Дели, он спросил тоном примирения:
— Кэп, а вы знаете, кто может считаться гражданином Непала?
Дождался отрицательного кивка и выдал:
— Тот, кто был зачат непальцем и непалкой.
2. Два капитана
Дубаи, 28 апреля, 0742
В Дубаи была пересадка, и нужно было где-то скоротать час до следующего рейса.
Верещагин спустился по трапу, и с наслаждением ощутил под собой твердую землю.
Перелеты он не любил. В самолете набор высоты выглядел каким-то несерьезным. Верещагину нравилось каждый метр вверх отвоевывать у пространства — нечеловеческим напряжением. А тут — как в лифте. Через минуту объявляют: высота — шесть тысяч метров над уровнем моря. Еще через две — девять тысяч метров. Приятного вам полета. Обратите внимание на атмосферный фронт слева. (Атмосферный фронт висел над Каракорумом и Гиндукушем, задевая хвостом за Тянь-Шань — Китайская Стена из свинцовых цеппелинов и статических зарядов) Ориентировочно его высота — пять тысяч метров. (Эфемерный Монблан) Не волнуйтесь, господа, мы удаляемся от этого фронта со скоростью шестьсот километров в час. Кстати, господа, мы сядем совсем не в той стране, из которой улетали! После посадки я попрощаюсь с вами на территории Советского Союза. Уррааа!
В Дели он окончательно испоганил себе настроение покупкой англоязычного выпуска «Курьера». Moscow\'s breaking silence! — провозглашала «шапка». Москва заговорила, значит. И что же нам говорит Москва? Подписан с Крымом Союзный Договор?
Словоблудие… Ни черта, кроме словоблудия в обычном советском стиле. Что вам еще неясно, господа СОСовцы? Они не желают даже продекларировать для нас те права, которые обещают на бумаге советским гражданам. Это значит — оккупация. Несколько дней все неугодные будут вне закона. Надо думать, армия — в верхней части списка.
В Дубаи Артем отправился в бар с твердым намерением набраться. Но, попав по назначению, понял, что пить расхотелось, а хочется, наоборот, есть. Мысленно показав себе кукиш, Верещагин остался в баре и заказал «Встречу на Эльбе».
Невозмутимый бармен смешал пять капель «Столичной» с пятью каплями «Джонни Уокер» и поставил этот дринк перед Верещагиным.
Капитан осушил «дринк» и заказал мартини, чтобы пить медленно и печально.
— Russian? — спросил бармен.
— Indeed, — согласился Верещагин.
Бармен утвердил на стойке ополовиненную бутылку мартини, цапнул купюру и повернулся к следующему клиенту.
Верещагин остался у стойки. Садиться ему никуда не хотелось: за время полета на заднице, казалось, уже начался некроз. Ну, если не некроз, так общее онемение. Хотелось дать ногам хоть какую-то работу.
— Простите, милостивый государь… — раздалось над ухом.
— Да, пожалуйста, — отозвался Арт, решив, что он загородил кому-то доступ к телу бармена.
Старичок, ошибочно принятый им в Дели за немца, с некоторым трудом — он уже успел «принять» в самолете — вскарабкался на стул. Врэвакуант, — прикинул Верещагин. Бывший сынок промышленника, а ныне — и сам промышленник, ничего тяжелее собственного члена сроду в руки не брал, держит акции «Эй-Ай-Ти», «Арабат-Ойл» и «Ай-Ти-Эй», имеет жену, трех детей мордатых, яхту и виллу на Южном Берегу. Сейчас будет учить жизни.
— Не имею чести быть знакомым, — буркнул Арт, пытаясь быть достаточно грубым, чтобы отстали, но не настолько грубым, чтобы обиделись.
— Филиппов Антон Федорович, — представился старичок. Сделал паузу для «очень приятно», ничего не услышал и перешил в наступление:
— Я за вами давно наблюдаю, молодой человек. Вы ведь Верещагин?
— Есть немножко, — согласился капитан.
— Так вот, я давно хотел с вами поговорить. Еще в самолете присматривался. Знаете, вы мне нравились. Я гордился тем, что Россия наконец-то заявила о себе… Что русский флаг теперь есть на вершине мира… Но то, что вы сказали после возвращения с К-2 — это не лезет ни в какие ворота, молодой человек!
«Достукался» — мартини сразу показался Артему безвкусным.
Альпинисты редко бывают знаменитыми. Тот случай, который характеризуется словами «широкая известность в узком кругу». Но маленький Крым был таким благополучным, что создатели новостей и акулы пера вцеплялись в любое мало-мальски стоящее событие. Все четыре гималайских восхождения имели очень хорошую прессу… Как правило, большая статья с огромным заголовком вымывалась из памяти читателя на следующий же день — слава Богу, газеты выходили шесть раз в неделю, и в каждом номере было по нескольку больших статей с шикарными заголовками. Артема крайне редко узнавали незнакомые люди. Наверное, старичок специально интересовался альпинизмом…
— Я думал, — Филиппов Антон Федорович отмахнулся от бармена, — думал, что К-2 станет… думал, что вы окажетесь выше мелочной спортивной ревности…
Не он один так думал.
Боже, каким он возвращался с К-2! Какими они все возвращались, какая победа пела у каждого в груди! Исхудавшие, почерневшие от солнца, выработанные до сухого — первопроходцы «Волшебной Линии»! Он двадцать лет шел по этой «Волшебной линии» к этой вершине, пусть не судилось получить К-2 первым, но вот этот маршрут он взял, они все его взяли! Сели в Аэро-Симфи, журналисты налетели со всех сторон: капитан, что вы думаете об Идее Общей Судьбы? Можно ли назвать восхождение на К-2 первым советским восхождением в Гималаях?
Ну, он им и сказал…
Словно читая его мысли, старикан закудахтал:
— И вам не стыдно, молодой человек, в открытую признаваться в таких вещах?
— Через пару дней у вас будет полная возможность сдать меня в КГБ.
— При чем тут КГБ? — разозлился старичок, — При чем тут, скажите на милость, КГБ, если это… просто безнравственно! Как вы трактуете стремление нашего народа слиться с советским народом? Как массовое помешательство обожравшихся буржуа! Вы что, всех нас за дураков держите?
— Отчего же за дураков? — пожал плечами Верещагин, — за обожравшихся буржуа.
— Опомнитесь! — старичок воздел желтый палец. — Или оставайтесь здесь, в гнездилище Ислама! Не ступайте ногой на священную советскую землю!
— Двадцать лет назад вы называли священную советскую землю Большевизией. А советский народ — краснопузыми, — огрызнулся альпинист.
Старичок погрозил пальцем люстре.
— Я раскаиваюсь в этом! — возвестил он бару. — Я признал свои ошибки и возвращаюсь на Родину с очищенной душой! А вы замутнили свое сознание жидовскими и американскими бреднями! Такие, как вы, семьдесят лет вели нас по пути разврата! Такие, как вы, увели Крым из-под десницы Барона! Такие, как вы, превратили русскую армию в гоп-компанию американо-израильского образца! Но там! — старичок ткнул пальцем в плафон на стене бара, — Там сохранили в неприкосновенности русский Дух!
— Excuse me, sir… — тихонько вмешался бармен, — If this man is disturbing you…
— No problem, — остановил его Верещагин.
Бармен пожал плечами и перешел к другому краю стойки.
Верещагин осушил еще один «дринк» и нашел в себе силы спокойно ответить:
— Где-нибудь через год, когда мы будем оба добывать медь в Джезказгане, мы вернемся к этому разговору…
— Не беспокойтесь! — желтый палец уперся Верещагину в грудь, -В Джезказган пошлют таких, как вы, последышей Солженицына-Солженицера! А в таких, как мы, Советская Россия заинтересована.
— Ваши бы слова да Богу в уши, — хмыкнул Артем.
К ним приблизилось диковинное существо — о четырех ногах, о четырех руках и одном «стетсоне». «Стетсон» болтался на девице, а девица — на Шамиле. Шамиль то ли уже успел хлопнуть, то ли прикидывался. Как признавал он сам, водка была ему нужна только для запаха, а дури и своей у него имелось в избытке.
Девицу он наверняка уже успел где-нибудь оприходовать, и теперь, до конца полета, они составляли единое целое.
— Атац! — проникновенно обратился к деду Шамиль, — Лив мой курбаши, плиз. Яки?
Старикан соскочил с табуретки, словно там была бочка пороха, а он с опозданием разглядел тлеющий бикфордов шнур.
— Катя! — прокудахтал он, -Что ты делаешь в обществе этого типа?
— Яки, ага! — рассмеялась девица, — Это Шамиль, славный парень, он альпинист, Ага! Он ходил на… Куда ты ходил, Шамиль?
— Я ходил на Чого-Ри, о несравненная! — запел Шамиль. — Я попрал своими вибрамами склоны Аннапурны, о прекраснобедрая! Я касался снега на вершине Канченджанги, о дивногрудая! (проще говоря, ты вполз туда на карачках, подумал Верещагин) Я возносился, недостойный, на Пти Дрю, о роскошноплечая… — руки Шамиля успевали за его языком, что красавице необычайно нравилось. — Я видел вершину Мак-Кинли вот так, как вижу сейчас твоего ага, о великолепношеяя! Но нигде и никогда я не видел девушки прекраснее тебя!
— Что ты ему позволяешь, Катрин! -позеленел дед.
—М-м? — переспросила девушка. — А что я ему позволяю? Что я ему позволяю, дед? Мне двадцать один год, он мне нравится, я ему — тоже, все яки!
Шамиль зарылся носом в бутон ее русых волос, схваченных на затылке шелковым платком.
Верещагин налил девушке мартини и толкнул стакан к ней по стойке.
— Ты тоже альпинист? — спросила она.
Он кивнул.
— Пошли в отель, трахаться, — без обиняков предложила она.
Соблазн был велик. Первоклассная девица, девица что надо. Сравнить ее и Тэмми — это все равно что сравнить фламинго и зяблика.
Что поделаешь, если ему нравились именно зяблики.
— Катрин, — просипел дед.
— Не доставай меня сегодня, ага, яки? — пропела Катрин. — Шамиля завтра убьют, а я пойду замуж за начальника об-ко-ма… Я правильно говорю, Верещагин? Когда же и веселиться, как не сейчас?
— Не опоздай на самолет, Шэм, — напомнил Верещагин.
— А когда я опаздывал? — невинно спросил Шамиль. — Экскьюз мя, грешного, ага! — обратился он к старику. — Но мы валим в отель.
Они растворились в полумраке.
— Вот, — в глазах старика стояли слезы, — Вот, к чему вы нас привели.
— Выпейте, господин Филиппов Антон Федорович, — посоветовал Верещагин. — Выпейте, мартини еще много. Вам хватит…
Господину Филиппову Антону Федоровичу хватило. Его бесчувственное тело похрапывало и тяжело всхлипывало в мягком кресле самолета, через одно сиденье от Верещагина. Старика сложили в кресло Шамиля, а сам Шамиль перебрался к стариковой внучке, они задернули занавеску и какое-то время возились, на что сонные пассажиры не обратили ни малейшего внимания.
Они летели над матово блестящим Черным морем, над черным, как деготь, морем, над черным, как сон, морем, над морем, которое менялось местами с небом, над морем, которое уже готово было подставить спину килям советских кораблей.
А впереди рисовался отрезанный ломоть Крыма, подрумяненный справа рождающимся из пены солнцем.
Громада Аэро-Симфи жила неторопливой утренней жизнью. Это днем здесь возникнет суета, толкучка и столпотворение. Впрочем, по сравнению с тем, что творилось здесь в прошлом году, это будет тишина и покой.
Совершая привычные действия — паспортный контроль, получение багажа, плата за стоянку, заправка — Верещагин почувствовал, что отогревается. Не телом — телом он отогрелся еще в Дели, они вылетали душным жарким вечером, и кондиционеры в самолете были сущим спасением — но нутром от оттаял только сейчас, только тогда, когда ступил из трубы терминала на бетонный пол Аэро-Симфи, услышал русскую речь, достал из кармана и бросил в ненасытный счетчик монетку в пятьдесят рублей, которая так и валялась в этом кармане все три недели с момента вылета из того же Аэро-Симфи.
Предстояла еще до ужаса занудная процедура сдачи документов в финансовый отдел Главштаба, отчет за каждый потраченный в Непале доллар, но — странное дело — ни малейшего раздражения по этому поводу Верещагин не испытывал. То ли апрельское солнышко пригревало так славно, то ли подействовало мартини, то ли девушки в этом году носили особенно короткие юбки — но настоение у Артема было превосходным, и никакой отчет в Главштабе не мог его испортить.
Шэм, как истый джентльмен, помог черноусому шоферу погрузить поддавшего Антона Федоровича Филиппова в золотистый «крайслер» и поцеловал на прощание Катю в щечку. Подходя к верещагинскому джипу-\"хайлендеру\", он снова находился в режиме свободного поиска и скалил свои фарфоровые зубы.
— Калон корице, кэп. Вэри гарна ханам, — нахально провозгласил он, и Артем ничего не мог возразить.
Симферополь, как всегда, был шумен, чист и деловит. Находясь в самом сердце Крыма, этот вавилончик объединял в себе ялтинскую праздничность и космополитизм, стеклянно-бетонное джанкойское стремление вверх, евпаторийскую легкость на подъем и керченскую напористость, севастопольский романтизм, бахчисарайское сибаритство и прочее, и прочее… Верещагин прожил в этом городе семь лет, и это были далеко не худшие годы его жизни.
И как-то сегодня все особенно ловко складывалось, что это даже настораживало. И нужного офицера в финотделе удалось отловить быстро, и отчет он принял без лишних придирок, и даже пригласил их отобедать в столовую Главштаба — свинина по-французски, жюльен и божоле урожая прошлого года. Артем вежливо отказался, а офицер даже не настаивал: он был по уши в делах. Главштаб весь был по уши в делах — готовился к передаче в руки СССР.
Они с Шамилем позавтракали в татарской забегаловке — съели по большой тарелке плова. Офицер из главштаба сюда и не заглянул бы: что это такое по сравнению со свининой по-французски, жюльеном и божоле урожая прошлого года?
— Мертвый сезон? — спросил Артем у хозяина, самолично раздававшего тарелки.
— Айе, — горестно согласился татарин. — Вы первые за утро. Людей уволить пришлось. Сам подаю, жена готовит. Вкусно?
— Вкусно.
— А кому это нужно? Кому нужно, я спрашиваю? Туристов было много — где они?
Май восьмидесятого года увидел беспрецедентное явление: отсутствие туристов. Издавна повелось, что еще с середины апреля шведы, норвежцы, датчане сползаются на крымские пляжи — прогреть свои нордические кишки на черноморском солнышке. Море, правда, еще холодновато, но как может Черное море показаться холодным тому, кто вырос на берегах Балтийского и Северного морей?
А летом Крым заполнялся европейской молодежью и рабочим классом. Более зажиточный и привилегированный народ ехал во всякие Ниццы. Но и эти «сливки» стягивались в Крым к «бархатному сезону» на ежегодный кинофестиваль и «Антика-Ралли».
Теперь, после того, как грядущее присоединение Крыма стало делом решенным, сюда никого нельзя было заманить и калачом.
— Скорей бы уже пришли Советы, — сказал хозяин, убирая тарелки. — Люди приедут. Туристы будут.
— Так ведь лавочку отберут, — сказал Артем.
— Зачем отберут? — не понял хозяин. — Что, советские люди есть не хотят? Знаете, сэр, сколько их ко мне ходило!
Учитывая дешевизну закусочной, подумал Артем, она должна была пользоваться бешеным успехом у советских туристов.
— Лавочку отберут, ага, — подтвердил Шэм. — В СССР человек не может быть хозяином закусочной.
— Глупости говоришь, — поморщился хозяин. — Сам не понимаешь, что говоришь.
Похолодало градусов на десять. Артем оставил на столе купюру и вышел.
Время. Время. Время.
Еще не опаздываем — но успеваем уже впритык.
Крым, основной статьей дохода которого после торговли продукцией хай-тек был туризм, стал тихо умирать.
Признаки этого умирания были видны только опытному глазу. Еще и сам Крым не подозревал о своем неблагополучии, как раковый больной иногда не подозревает о своем диагнозе — а опытному врачу уже все ясно.
Будь Верещагин просто армейским капитаном, он не сделал бы никаких выводов из того, что видел по дороге от таможенной стойки Аэро-Симфи до контрольно-пропускного пункта своего батальона под Бахчисараем. А видел он закрытые кафе и магазины в аэропорту — и не просто закрытые, а разобранные дочиста. Видел нераспаханные поля — фермерам не удалось найти покупателя под урожай будущего года, и часть земель они просто не стали трогать, предпочитая сэкономить время и силы. Видел, проезжая мимо дорожных указателей надписи «продается» под названиями усадеб и ферм, к которым вели частные дороги.
Верещагин был не очень простым армейским капитаном, и выводы он сделал.
Наверняка где-то в пожарном темпе продавались за копейки гигантские пакеты крымских нефтяных, промышленных и прочих компаний, где-то шустрые коммерческие агенты уже искали новых поставщиков, новые рынки сбыта, новых партнеров… Европа жгла мосты, обрубала концы — чисто и стремительно. Гуськом потянулись из Крыма работники торговых и промышленных представительств. Рядовому крымцу, если он не был занят в туристическом, финансовом или аграрном секторе, эти изменения были не видны. По-прежнему сияли витрины, ломились полки магазинов, выходили газеты, работали театры и синематограф, парки увеселений и бардаки, многие заводы и фабрики. Редкие сообщения масс-медиа о неизбежном грядущем экономическом кризисе тонули в бравых заметках сторонников Идеи Общей Судьбы.
Впрочем, даже тех крымцев, которые непосредственно пострадали от экономического спада, отнюдь не захлестнуло отчаяние. Тревожно-радостное ожидание, которым Крым был наполнен с зимы, перевесило все остальные эмоции. Все жили как на вокзале: и не удобно, и тяжело с вещами, и стоять приходится, но это ничего: вот сейчас придет поезд, и все поедем, и все сразу наладится, станет хорошо и понятно. Как минимум — понятно…
Атмосфера ожидания висела над Островом, и каждый, кто туда попадал, мгновенно оказывался ею отравлен. Таможенные чиновники, городовой, сонный парнишка на бензозаправке, девушка-официантка в бахчисарайском кафе для автомобилистов — все они выдыхали бациллы радостного мандража. Когда Верещагина приветствовал радостно-тревожный сержант на КПП батальона, он с неудовольствием отметил, что и сам подхватил эту бациллу. Конечно, крымцев никто не посвящал в стратегические планы советского командования, но каким-то чутьем жители Острова понимали (а кое-кто уже и ЗНАЛ), что все свершится в один из этих чудесных весенних дней, что оккупация Крыма (газеты предпочитали слово «воссоединение») — вопрос ближайших суток.
В нескольких сотнях километров от того места, где располагался 4-1 батальон 1-й Горно-Егерская бригады, находился другой капитан, который точно знал, что оккупация Крыма — дело суток.
28 апреля, 1038, военный аэродром неподалеку от Кишинева
Капитан Советской Армии Глеб Асмоловский и вверенная ему вторая рота третьего батальона 229-го парашютно-десантного полка находились в состоянии готовности номер один — то есть они могли прямо сейчас загрузится в самолеты и лететь выбрасываться. Куда? Об этом пока молчали. Военная тайна. Хотя все точно знали — в Крым.
Солдатские разговоры уже двое суток, с момента подъема по тревоге, крутились вокруг двух вопросов: — Крымское бухло и крымские девки. Обсуждение этих тем не пресекалось командованием: предвкушение выпивки и девок стимулирует боевой дух.
Настроение в роте царило приподнятое и самое что ни на есть боевое. Слухи ходили фантастические: в любой магазин зайдешь — вот так, как отсюда до той дуры с носком наверху, понял? — вот такой длины полки, и на всех полках — бухло! Одной водки — сто пятьдесят сортов! Ну, ладно, сто двадцать. Пива — тыща! И все подходи, бери так! Балда, теперь там все будет на-род-но-е! А народ и армия — едины, понял, га-га-га! И вот так подходят и прямо говорят: давай! Ну, в рот — это ты, положим, загнул… А так — сколько угодно…
Где новый Лев Николаевич Толстой, кому под силу описать этих солдат, простых русских парней?
Один из этих парней, у которого за плечами были полтора года службы, стоял сейчас навытяжку перед Асмоловским. Лицо его было сугубо уставным, но слегка раскосые глаза метались тараканами при свете: за Глебом прочно закрепилась слава опасного психа. И капитан Асмоловский не спешил с ней расставаться, ибо лучше быть для них опасным психом, чем мягкотелым интеллигентом, которого не боятся, а следовательно — не уважают. Этого Асмоловский в свое время хлебнул, спасибо, достаточно.
На траве лежали вещественные доказательства преступления — трехсотпятидесятиграммовая банка тушенки и полкруга колбасы «Одесская», из-за которых рядовой Анисимов избил рядового Остапчука.
В данный момент Остапчук находился в медпункте аэродрома, а Анисимов стоял перед Асмоловским навытяжку.
— Кто успел сбежать? — в пятый раз спросил капитан, зная, что правды не услышит. — Кто еще вместе с тобой, крыса, ограбил и избил Остапчука?
— Я-а грабил? — протянул Анисимов, пережимая интонацию невинности с усердием плохого актера. — Он сам у меня консервы украл, хоть у кого спросите! А паек-то один, товарищ капитан, ну и — виноват, погорячился…
Ну, сволочь!!!
— Дмитренко!
Как лист перед травой вырос старший сержант Дмитренко.
— Возьмешь Баева, принесешь мне вещмешки Скокарева, Анисимова, Джафарова и Микитюка. Одна нога здесь, другая там.
С чувством глубокого удовлетворения он поймал в раскосых бледных глазах Анисимова легкий оттенок беспокойства. Фамилии он назвал наугад, но был уверен, что в трех случаях из четырех попал. Неважно, именно ли эти “деды” виновны в инциденте с Остапчуком. Глеб был уверен, что мальчишка-первогодок, сын сельской учителььницы, не единственный обобранный. Те, у кого сухого пайка окажется сверх нормы, будут наказаны, потому что кто-то должен быть наказан.
В ожидании Глеб прошелся взад-вперед. В сержантах он был уверен: к перечисленным «дедам» те испытывали отчетливую неприязнь. Обычно сержанты или сами являются «дедами», или поддерживают последних. Но эти пятеро «дедов» позволяли себе больше, чем надо бы. Больше пили, бегали в самоволку, издевались над «молодыми». По-хорошему, все пятеро уже наработали на дисбат. Но послать в дисбат даже одного солдата — это пятно на чести роты. А пятна — это вам скажет любой советский офицер — уместны на камуфляжном комбинезоне, но никак не на чести подразделения.
Глеб еще с первого года понял, что бороться с «дедовщиной» — бессмысленно, безнадежно и бесполезно. Но все-таки рыпался, вызывая на свою голову насмешки начальства. Постепенно он утратил к рядовым даже то сочувствие, которое каждый порядочный человек испытывает при виде человеческих страданий. Вчерашние «духи» становились «дедами», и вдоволь куражились над «молодыми», которые через год сами станут «дедами» и будут изгаляться над пацанами-первогодками… На седьмом году службы Глебом двигали исключительно принципы, да и у этих двигателей ресурс подходил к концу.
Даже сейчас он с отвращением к себе осознавал, что решил наказать Анисимова не за то, что тот избил Остапчука, а за то, что попался и подставил Глеба под выговор накануне броска.
Появились сержанты с зелеными грушами вещмешков. Глядя Анисимову в глаза, капитан развязал его «сидор» и вытряхнул вещи на траву. Выпала банка тушенки, банка перловой каши с мясом, полбуханки хлеба, кольцо сухой колбасы.
— Падла, — сказал Глеб. Зла не хватало. — Так что же у тебя украл Остапчук?
— Да че… — на лице рядового появилось идиотское выражение: — А это, наверное, не мое, товарищ капитан!
И ничего с ним сделать нельзя, — понял Глеб. «Губы» здесь нет. Расстрелять эту скотину — сладкая, но несбыточная мечта. Затевать волынку с переводом в дисбат никто ему здесь не даст. Разве что залепить изо всех сил по морде. Вышибить кровь из маленького курносого носа, навешать фонарей, чтоб эти бледные глаза спрятались в щель и не выглядывали так нагло… И чтобы в санчасти этот мудак бормотал те самые слова, которые твердят запуганные «духи»: «Споткнулся, упал»…
Свидетели, ч-черт! Два сержанта, четверо дружков этого типа, притащившиеся за своими вещмешками…
Глеб по очереди развязал все мешки, вытряхнул сухой паек. У всех оказалось явно больше нормы: по две-три банки тушенки, по две «одесских» и лишь «Каша перловая с мясом» была у каждого в единственном числе: этой безвкусной жирной смесью «деды» побрезговали.
Остапчук оказался не единственным обобранным.
— Вы, все… — бросил Глеб. — Заберите мешки. Стоять здесь, не трогаться с места. Баев, Дмитренко, собрать роту.
Шухер уже поднялся и “деды” наверняка попрятали свой “НЗ”. Черт с ними. Наказаны будет хотя бы эти четверо. Хотя занимается поборами четверть роты, не меньше. Отвратительно — пятнадцать-восемнадцать мерзавцев держат в страхе пятьдесят человек, каждый из которых ни о чем другом не помышляет кроме как самому стать одним из этих мерзавцев. Кому нужна эта педагогическая поэма? Похоже, одному ему. Ладно. Пока она нужна хотя бы ему одному, пока он сам верит в то, что преступление не должно окупаться — он будет гнуть свою линию.
Излишек сухого пайка он сложил в кучку на траве. Что с ним делать — пока еще четко не знал. Будь он тем же идеалистом, каким был шесть лет назад — попытался бы вернуть это тем, у кого оно было отобрано. Сейчас он знал, что эта попытка ни к чему не приведет. Никто не сознается в том, что его ограбили.
По мере того, как строилась рота, решение выкристаллизовывалось. И было это решение таким, что самому Глебу о нем думать не хотелось.
— Рота, смир-на! — скомандовал один из взводных, Антон Васюк.
— Рота, вольно, — разрешил Глеб. — Передний ряд — сесть на землю.
Он хотел, чтобы видели все.
Четверо дедов навытяжку стояли перед ним. Он знал, какова будет степень унижения, которому он собирался их подвергнуть. Он знал, что покушается на большее, чем мародерские замашки четверых верзил, которые по воле советских законов попали в армию, хотя место им — в колонии для трудновоспитуемых. Он замахивался на традицию, на неписаный закон, местами ставший значительнее Устава. Ибо “дедовство” Анисимова и его дружков было “заслужено” годом беспрестанных унижений, в этом была даже первобытная справедливость: сначала ты прогибаешься, а потом пануешь над теми, кто прогибается под тобой. Получается, что капитан хотел лишить их “законного” удовольствия, хотя был бессилен избавить от “законных” страданий… Именно поэтому у него была репутация редкого стервеца, и именно поэтому он не собирался с этой репутацией расставаться.
— Мы торчим здесь со вчерашнего вечера, — сказал он. — Сухой паек выдали на одни сутки, всем — одинаковый. Но среди вас нашлись особенно голодные, вот они стоят. Я уж не знаю, у кого они все это отобрали, и спрашивать не буду. Все равно никто не признается, потому что вы все их боитесь, а кое-кто считает, что они в своем праве. Пусть так. Но раз вы, мародеры, считаете себя в праве, то вам не в падлу сейчас будет сожрать все, что вы нахапали. Доставайте ложки.
Он увидел, как у Анисимова задрожали губы. А ты что себе думал, голубчик?
Глеб достал из кармана перочинный нож, взял первую банку с перловой кашей, поддел крышку в нескольких местах, потом взялся за нее пальцами и сорвал. Трюк был несложным, но неизменно производил впечатление.
— Жри, — он высыпал кашу в траву перед Анисимовым. — Что, аппетит пропал?
Точно так же он открыл вторую банку и вывернул ее перед Джафаровым. Сержанты уже поняли, что от них требуется и открывали банки одну за другой.
— Сожрать все до крошки, — велел Глеб. — Если кого-то вырвет, он уберет сам.
Следующие полчаса были кошмаром. Господи, подумал Асмоловский, когда-то я и в мыслях не мог так унизить человека. Когда-то я был ясноглазым мальчиком, который верил, что можно словами объяснить человеку, как это нехорошо — унижать других, отбирать у них еду, заставлять работать на себя, избивать ради своего развлечения… Когда-то я и представить себе не мог, с чем столкнусь в армии, которую считал самой лучшей в мире…
Скокарев плакал. Джафарова мутило, но он держался. Микитюка вырвало. Анисимов то краснел, то бледнел, но слопал все, что награбил.