Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

И сказал Царь: «В сих лесах заложу я город и нареку его Капавагара, ибо во спасение людям дали боги древо, именуемое Шальмугра, или Калав…» Индийская Легенда
«ПАСПОРТ ПА ХХШ 725449»

Действителен по 1.IV 1955 года.

Имя, отчество, фамилий:

КОНОПЛЕВ АНДРЕЙ АНДРЕЕВИЧ

Время рождения: 1904 год 31 июля

Место рождения: г. Ржев

Кем выдан паспорт: 35-м отделением ЛГМ.

ГЛАВА I

ТАЙНА ГЛАВБУХА КОНОПЛЕВА

19 сентября 1945 года в Ленинграде, на стадионе «Динамо», во время упорной борьбы между командами «Зенит» и МВО бухгалтер артели «Ленэмальер-Цветэмаль» Андрей Андреевич Коноплев, опустив руку в правый боковой карман своего песочного цвета летнего пальто (он хотел достать носовой платок, чтобы отереть с лица пот своего чрезмерного болелыцичества), нащупал в кармане незнакомый круглый предмет – что-то вроде мандарина, завернутого в листик плотной хрустящей бумаги. С удивлением вынув эту вещь, главбух Коноплев, мужчина немолодой, но еще видный, ярый любитель и футбола, и всевозможных других видов спорта, болеющий с ожесточением за «Зенит», некоторое время недоуменно смотрел на нее.

Бумажка – вроде тех, в которых, бывало, еще до революции, в коноплевской нежной юности, привозили из-за границы апельсины, – полупрозрачная, с каким-то неясным рисунком по Ней, развернулась. И на ладони Коноплева лежал неведомо откуда взявшийся плод, вроде яблока или, может быть, недозрелого граната, но покрытый пушком, как персик. От его тонкой кожицы шло легкое, диковатое благоухание. Указательный и большой пальцы Коноплева чуть-чуть липли, точно прикоснувшись к Цветку «смолянке». Бумажный листок, довольно помятый, казался капельку промасленным этой смолкой. А поперек него, поверх неясных рисунков, виднелись косые штрихи сделанной крупным почерком синей карандашной надписи:

«ЭТО – ПЕРВОЕ, – удивляясь все больше и больше, прочел Андрей Андреевич. – В день ТРЕТЬЕГО ТЫ ПРИДЕШЬ КО МНЕ, ЗОЛОТОЛИКАЯ!»

Брови главного бухгалтера поднялись, лицо выразило полное недоумение. Однако минуту спустя оно слегка прояснилось – неуверенно, но как бы по некоторой догадке. «Контр-адмирал! – подумал Андрей Андреевич. – Кому же, кроме него? Вот лихой мужик! „Золотоликая, а?“ Это он, наверное, вместо своего кармана да в мой опустил… Надо же! Даже неудобно…» С обычной своей осторожной вежливостью он коснулся золотого шеврона соседа:

– Товарищ Зобов, ваше? Карманом ошиблись, а?

Адмирал, нехотя оторвав взгляд от штрафной площадки МВО, недовольно покосился на то, что ему протягивали. Два тайма прошли вничью, и адмирал сейчас болел еще более страстно, чем обычно: оставались считанные минуты до свистка. В перерыве контр-адмирал даже выпросил у второго своего постоянного соседа, Эдика Кишкина из 239-й школы, отличную милицейскую свистульку и теперь нетерпеливо жевал ее конец крепкими зубами.

– Мое? Что мое? – пробормотал он. – Это? Ничуть не бывало! Э, дробь, дробь! (Дробь! – на флоте: «Стой! Остановка!») Дай-ка сюда…

Вдруг заинтересовавшись, он быстро снял пенсне и вгляделся поближе в золотисто-коричневый плодик.

– Те-те-те, дорогой товарищ!

А откуда оно у вас? Где вы его взяли? Да вы же богач! Знаете, что это такое? Ей-богу, это ШАЛЬ-МУГРОВОЕ ЯБЛОКО! Ведь оно…

Вероятно, он имел в виду закончить свое объяснение, но в эту как раз секунду весь стадион взорвался. Знаменитость тех далеких годов Борис Чучелов, обойдя эмвеовскую защиту, ринулся к воротам противника… Мяч свистнул, как ядро. Гол в верхний левый угол был забит великолепно.

Незачем описывать, что случилось. «Горка», холм на южной стороне стадиона, который тогда входил в зону оккупации мальчишек, превратился в вулкан. Да и на всех секторах болельщики сорвались с мест: гол только на полторы секунды опередил свисток, закрывавший матч.

Десятки неистовых перескочили невысокий барьер. Кто-то справа изо всей силы бил Коноплева по плечу довольно тяжелым и длинным пакетом. Высокий парень, явно под мухой, бежал по проходу, размахивая поллитрой.

– Боря! – ревел он, ничего не видя перед собой. – Боря, друг! Чучелов! Да я… Да мы за тебя… Боря, выпьем…

Человеческая волна подхватила и завертела Андрея Андреевича. Он и сам в восторге размахивал руками и кричал что было сил. Когда же первый порыв иссяк и он оглянулся, контр-адмирала поблизости уже не было…

Теперь между двух опустевших скамей стоял только высокий человек в песочного цвета пальто и мягкой шляпе и в странном смятении глядел на лежавший у него на ладони непонятный плод.

– Шаль-муг-ровое?! – наконец проговорил он. – «В день третьего ты придешь ко мне». Кто придет? К кому придет? А что значит «ЗОЛОТОЛИКАЯ»?

Главбух «Ленэмальер-Цветэмали» Коноплев никогда не слыхал такого слова: «Шальмугровое». Взятое само по себе, оно не должно было бы вызвать в нем решительно никаких особых ощущений… Ну, вот яблоко какое-то… Ну, по очевидной ошибке подложили ему в карман в толпе… Допустим даже, оно шальмугровое: бывают же разные там антоновские, шафранные; почему бы не быть и «шальмугровым»? Однако все-таки что-то в этом внезапном появлении такого странного плода приятно поразило его. Что? Почему? Нет, он не мог так просто ответить на это…

Поднеся золотистый шарик к довольно крупному носу своему – «У тебя кавказский нос!» – говаривала, бывало, жена, Маруся, – он еще раз понюхал тонкую кожицу у деревянистого торочка… Странный запах! Очень странный, ни на какой другой не похожий, тонкий, горьковато-сладкий, самую капельку терпкий душок… Когда, где, при каких обстоятельствах мог он слышать раньше подобный запах? Совершенно ясно – никогда… Но почему же?..

Он еще раз прочитал надпись на бумажке: «Это – первое. В день третьего ты придешь ко мне, Золотоликая!»

Он нахмурился. Как это понять? «Золотоликая» – это что, подпись или обращение? Кто придет? Кто-то к Золотоликой или Золотоликая к кому-то? Так начеркано, что очень трудно разобрать: После «придешь ко мне» – точка или запятая? Да и бумага не для Писания: какая-то вроде как гофрированная, и похоже, не то японская, не то китайская…

Был осенний, но еще очень теплый вечер. Быстро темнело и смеркалось, однако золото и кровь заката еще ярко отражались в водах обеих Невок. И если бы кто-нибудь со стороны посмотрел на тихую воду речных протоков, он увидел бы, как над нею по невысокому берегу шагает, отображаясь в ее глади, высокий, «прилично одетый» человек. Можно было душу прозакладывать, что это обычный советский гражданин, двигаясь вдоль берега Средней Невки, торопится встретить свой – безусловно, самый обычный, ничего особенного с собой не несущий, – завтрашний день.

Знакомые удивились бы: смотрите, Андрей Андреевич! Симпатичный дядя, хотя и службист. Тихоня, малоразговорчивый, любитель разных там Шерлоков Холмсов да Луи Буссенаров, год рождения одна тысяча девятьсот четвертый… Кто-либо в Ленинграде когда-нибудь видел Андрея Коноплева Торопящимся? Бухгалтер; у него каждая минута заблаговременно рассчитана…

Сам А. А. Коноплев тоже давно уже не помнил себя бегущим. Был один такой случай под Каховкой… Но ведь это было в 1919 году, в отрочестве, во дни, когда над мальчишкой грохотала гражданская война… Значит, и было-то вроде как с другим человеком…

Нет, Андрей Коноплев никогда никуда не бегал ни в прямом, ни в переносном смысле слова. Побуждение такое было двадцать лет назад, накануне записи в загсе с Марусей, но и то не осрамился, не разыграл Подколесина, и, в общем-то, правильно сделал… Да, можно прямо сказать, что с того времени, с двадцати двух лет, с 1926 года, так уж – шагом идущая – сложилась вся его жизнь: просто, прямо, неторопливо, без всяких особенных приключений и тайн, если не считать тех, которые он вычитывал из потрепанных страниц старого Конан-Дойля или с большим трудом, из-под полы доставаемого, изданного до войны в Латвии или Эстонии лондонского борзописца Уоллеса.

Вокруг коноплевской квартиры бушевали бури, вздымались волны, гремели громы. Мир кипел, а семья Коноплевых плыла через бурные тридцатые годы тихо и просто, как судно, попавшее в штилевой центр тайфуна…

Андрей Андреевич быстро опустил руку в карман в смутной надежде… Нет, яблоко лежало на месте: это не был сон. Случай? Престранный случай, черт возьми. И почему контр-адмирал так прореагировал: «Вы что, разбогатели очень?» Шальмугровое яблоко?! Что это – сорт такой новый? А кроме того, почему?..

Он осторожно вынул яблоко и в который раз внимательно оглядел его со всех сторон. Вид его не говорил ему ничего, но вот запах, запах… Определенно было что-то такое, что когда-то, где-то пахло именно так. Только что, где, когда? Фу ты, как неприятно такое странное, ни с чем не связанное, ничего не говорящее полуощущение, полувоспоминание… Надо во что бы то ни стало завтра же отыскать телефон адмирала и расспросить его в подробностях. Может статься, это и впрямь какая-нибудь ценность? Может быть, кто-

то потерял его и ищет теперь понапрасну… Ну, может быть, в толкотне, в трамвае, в троллейбусе… Кто-нибудь впопыхах опустил странный плодик в карман соседа. В его, коноплевский, карман… Да, но не давать же, на самом деле, объявление в газетах: «Пристало шальмугровое яблоко бурой масти…» Смешно!

Как бы там ни было, но бухгалтер «Ленэмальера» А. А. Коноплев сошел с троллейбуса у себя дома, на площади Труда, почти успокоенный. С какой стороны все это может его, Коноплева, касаться? И… может быть, даже и жаль слегка, что не может… «В день третьего ты придешь ко мне, Золотоликая!» Ведь кто-то кому-то писал эти раскаленные слова. Кто-то кого-то называл таким именем – Золотоликая… Или это из какого-нибудь приключенческого ; романа, которыми так увлекался тихий бухгалтер Коноплев? Да, в романах такие вещи случаются, но вот так, в жизни, это если и может произойти, то уж никак не в артели «Цветэмаль», не в Замятином переулке, не в «доме, где управхозом тов. Григорьев Н. М.».

В смутноватом настроении своем Андрей Андреевич прошел по бульвару, где еще опадали желтые листья вязов и лип, свернул в переулок, пересек Красную улицу… Дома все было в порядке, хотя Маруся еще не вернулась. Светочка же мирно зубрила свою древневерхненемецкую чертовщину под большой лампой с красным шелковым абажуром. Из кухни раздавалось бравурное пение: там Раечка Серебрянкина, милая-милая подруженька, без лишних церемоний жарила яичницу на одну персону. На тахте, подогнав длинные ноги, спала, положив под щеку вторую часть «Фауста», вторая приятельница, Рэмочка – Революция – Электрификация – Мир. А самое показательное – Светлана не залебезила, не стала ходить на задних лапках: «Папочка, папочка!», а небрежно уронила с древневерхненемецким выговором что-то вроде «гут морген, фатэр». Значит, совесть у нее была чиста.

Повесив пальто на вешалку, Андрей Андреевич достал из его кармана и яблоко, и ту записку.

– Был у нас кто-нибудь сегодня вечером?

Светлана даже глаз не подняла:

– Юрка приходил. Мы его выставили: мешает… Да, к тебе приходил какой-то тип, вроде корейца или японца. Принес пакетик, говорит – от знакомых. Да там. На письменном…

– Пакет? Мне? Что, из артели? Отложив рассказы и показы на потом, Андрей Андреевич, слегка удивленный, прошел в комнату. Пакеты на дом со службы он получал разве только в далекие довоенные годы, но тогда и служба у него была не «Ленэмальер».

…В их с Марусей комнате было полутемно. На большом столе горела его собственная старинная канцелярская лампа с зеленым фаянсовым колпаком: с трудом, но отстоял ее от своих дам. Справа, на грудке отчетных «дел», лежали счеты; слева, на краю стола, стоял и арифмометр, не пользовавшийся особой симпатией хозяина. А посреди стола на розовой глянцевитой бумаге был небрежно положен небольшой, туго перевязанный поверх серо-желтой оберточной бумаги пакет.

Не без недоумения – на пакете не было ни адреса, ни какой бы то ни было надписи – Коноплев разрезал перочинным ножичком своим прочную, крепко витую, вроде как сизалевую бечевку. Бумага, похрустывая, развернулась. Два предмета оказались внутри: плотная книжка в сером парусиновом переплете с кожаной застежкой-хлястиком и совсем небольшой, почти кубический, лакированный черный ящичек, похожий на китайские или японские, но с каким-то совсем незнакомым – не то растительным, не то геометрическим – тускло-цветным орнаментом. Однако Коноплев не успел даже приглядеться к этой шкатулочке. Он, не веря себе, смотрел на книжку. По грубой холстине ее корки было химическим карандашом по мокрому написано: «А. Коноплев. Дневник № 2».

Что это могло значить? Руки Андрея Андреевича задрожали. Торопясь, не сразу догадываясь, что и как нужно сделать, он сдвинул тоненькую дощечку-крышку. Красная внутренность ковчежка полыхнула горячим светом. В этот же миг бухгалтер Коноплев тяжело опустился на свое старое, покрытое вытертым ковриком рабочее кресло. В коробке, на слое какой-то сероватой ваты или скорее растительного пуха лежало точно такое же буро-золотистое .яблоко, как то, которое он все еще держал в руке. Синие буквы замелькали перед ним: «Это – второе. В день третьего ты придешь к Золотоликой…»

В столовой громко пробили стенные часы с башенным боем. Светочка двинула стулом по полу, взбираясь на него с ногами. Рая Серебрянкина на кухне громко пела про какие-то голубые глаза…

Андрей Коноплев, человек средних лет и средней жизни, ничего не видя, смотрел в окно, где за темным стеклом отражались в невской воде фонари Василеостровских линий – Второй и Третьей… Больше ничего там не было видно…

ГЛАВА II

ОТ СМЕШНОГО ДО ВЕЛИКОГО…

В тот ветреный, еще не холодный, то дождливый, то ясный осенний ленинградский день смешное и обыденное вдруг ни с того ни с сего надолго ушло из жизни бухгалтера А. А. Коноплева. «Ушло, как какая-нибудь подвижная кулиса в театре, даже не стукнув… Реалистическая бытовая повесть на полуслове перешла в причудливый гротеск, в фантасмагорию. И все это – без всяких видимых причин.

Вот тут интересно спросить у вас, читающих эти строки: замечали ли вы довольно существенную разницу в мужском и женском отношении к литературным произведениям? Наблюдали ли вы, что женщинам – от девочек-подростков до самых солидных дам – более всего привлекательны бывают те из них,– в которых описывается нормальный, естественный, постоянный и привычный ход событий. Пока все идет «как всегда», до тех пор им и читать интересно. Даже в «Робинзоне Крузо» девочек больше всего привлекают страницы, которые содержат описания Робинзоновой «дальней фермы» – почти такой же, как у любого английского йомена! – или заботливого комфорта его уютной пещеры.

Даже в жюль-верновском «Таинственном острове» изо всех чудес им всего сильнее импонирует теплый и очень похожий на многокомнатную городскую квартиру с лифтом Гранитный Дворец.

Женщинам холодновато с Площадки Далекого Вида созерцать Мысы Челюстей, окаймляющие Залив Акулы. Они предпочитают, подняв за собой веревочную лестницу, заглянуть на кухню негра Наба: добрый Навуходоносор развел там такую чистоту, как у лучшей хозяйки в большом городе… Разве не интересно?!

Нас, мужчин, и лучшую часть мужчин – мальчишек – привлекает иное. Наша литература начинается там, где появляется слово «вдруг». «ВНЕЗАПНО течение реки сорвалось в ревущую бездну… Это и было то, что теперь называется водопадом Виктории…» Ух, как замирает при этом мальчишеское, мужское сердце!

«Неожиданно из кустов прянул тигр…» «Против всяких ожиданий на воротах спокойного английского сквайра (или купца, неважно) начали появляться пляшущие фигурки…»

Вот это всё – для нас, и тот из нас, у которого доля таких «вдруг» ослаблена в реальной жизни, тот чаще всего начинает жадно разыскивать ее в рассказах про другую, про чужую жизнь… Когда же к нему, в его тусклое окошко, заглядывают сквозь стекло чьи-то фосфоресцирующие глаза; когда сухой стук ни с того ни с сего раздается ровно в полночь у двери с парадной лестницы, на которой еще с дореволюционных времен сохранилась закопченная бело-голубая круглая бляха страхового от огня общества «Россия» (а кому и зачем пришло бы в голову ее снять?); когда без всяких предупреждений посредине двора, против окон дворницкой разверзается щель и оттуда начинает хлестать какой-нибудь «синий каскад Теллури», – тогда этот давно уже плывущий в штилевых водах человек и пугается сразу, и впервые испытывает толчок непередаваемого, незнакомого, но и желанного наслаждения.

В этот миг он вдруг начинает жить.

И теперь, осенним вечером, когда в тихий, давно уже стоящий неподвижно, без всяких водопадов и водоворотов, прудик его жизни на Замятином одно за другим шлепнулись два шальмугровых яблока, он задохнулся от изумления, смешанного с оторопью и смутной надеждой… На что?

Полчаса спустя, когда резкость первого впечатления сгладилась, Андрей Андреевич, вдруг решаясь – он не был, вообще-то говоря, трусом, нет! – потянул к себе книжку, переплетом своим напоминавшую «этюдники», которые по старой традиции предпочитают всему другому художники. Он отстегнул кнопку и открыл тетрадь…

Да, это был дневник, написанный сначала чернилами, потом – химическим карандашом, потом чем-то напоминающим китайскую тушь, потом опять химическим. На внутренней стороне верхней корки был налеплен ярлычок: «Магазин № 7. КАНЦБУМАГА. Москва, Ильинка, 22».

Коноплев слегка пожал плечами: что до него лично, ему не случилось ни разу в жизни побывать в Москве…

Развернув книжку, он пристально, придирчивым взглядом опытного счетного работника, которому неоднократно случалось участвовать в ревизиях и экспертизах, вгляделся в почерк. Очень странная вещь: почерк этот показался ему не то хорошо знакомым, не то… Да, пожалуй, похожим на его собственный. Вот такое же, как у него самого, «к». Вот, бесспорно, привычное ему начертание высокого «д»… А вместе с тем писал, безусловно, не он; это было совершенно ясно.

Дневник начинался (в этом не было ничего странного: на обложке ведь стояло «Дневник № 2») с полуслова:

«…зит неминуемая гибель. Римба кишит змеями; хорошо еще, что нет крупных хищников…»

Страницей дальше был довольно грубо набросан какой-то план. Две речки, извиваясь, сливались в одну. Между их руслами был обозначен лес по болоту – Коноплев знал эти условные знаки, потому что когда-то, еще юнцом, работал счетоводом в лесозаготовительном тресте. Справа, около изогнутой стрелки, было написано: «Нижняя роща казуарин». Слева, в углу странички, виднелась намеченная несколькими горизонтальными линиями возвышенность: «Вулкан Голубых Ткачиков», – поясняли полустертые слова…

На одном, по-видимому южном, склоне вулкана темнел обведенный кружком крестик. И вот, увидев этот крестик, главбух Коноплев почувствовал, как у него между лопатками точно бы скользнула холодная змейка. На миг, на один миг, ему показалось, будто он хорошо знает, почему тут стоит этот крест и при каких обстоятельствах он был поставлен.

На самое короткое мгновение перед ним промелькнула как бы полустертая, неясная картина: нечто вроде бесконечно длинной, неправильно прорезанной в лесной чаще просеки, и в конце ее слабо выступающая из смутного марева, из горячего и влажного тумана, конусообразная гора с синей глубокой тенью складки на лиловато-розовом, точно блеклой акварелью нарисованном, склоне…

Боже мой! Да ведь именно к ней, к этой синей тени, и относился очерченный кружком крест… Но только… А что он значил? Что и где он значил?! И когда?

Он не успел уцепиться за эти образы – картина промелькнула и скрылась, как при демонстрации диапозитивов, оставив после себя ненужный яркий свет, оставив пустое раздражение.

– Казуарины? – недоуменно спросил себя вслух Коноплев. – Где я слышал это слово? Читал в какой-то книге? Или…

И вот тут-то перед ним из пустоты выплыло второе представление. Синее небо с большим, плывущим по небу облаком и пониже – группа странных, ни на какие другие деревья не похожих растений, напоминающих те, которые изображаются на картинках, подписанных: «Лес каменноугольного периода».

Они напоминали причудливые канделябры, гнутые зеленые подсвечники… У них был неправдоподобный, нелепый, невероятный вид… «Но ведь я же видел их? Когда, где? Как, как, как?»

Андрей Андреевич потер себе лоб, и, мне кажется, можно тут сказать – «мужественно потер лоб»: не так-то легко сохранять присутствие духа, впервые сталкиваясь с настоящей тайной. Ведь вокруг него постепенно все становилось загадочным до непереносимости. Он оглянулся, как бы ища помощи, и «помощь» как будто пришла к нему.

На небольшой полочке над тахтой с незапамятных времен – с довоенных времен – светло коричневели шесть томиков Малой Советской Энциклопедии, единственные, которые, были в свое время куплены. Казуарины? Коноплев, волнуясь, встал с места.

…Казуарины нашлись там, где им и надлежало быть, в пятом томе, на его 153-м столбце. «Казуарина, Casuarina род растений сем. казуариновых – деревья или кустарники с чешуйчатыми листьями и тонкими ветвями, напоминающими по внешности хвощи».

Андрей Андреевич испытал ощущение невыразимое. Ну да, они были похожи, пожалуй, не на хвощи, а на плаун, на ту дерягу, которую в старом Питере продавали перед пасхой для украшения праздничного стола. На гигантскую дерягу, поставленную «на дыбы». Он знал это, но откуда он это знал?

Закрыв пятый том МСЭ, он хотел было навести справки о шальмугровом яблоке, но – увы! – его Малая Энциклопедия по его же собственной нерадивости простиралась только до сицилийского города Модика. Буквы «ш» в ней не было, так же как и буквы «я», – не удосужился в свое время выкупить, шляпа…

С минуту он постоял. Впервые в жизни перед ним возникла неотложная необходимость узнать, что значит то или другое слово. Его охватило непривычное возбуждение. Нетерпение.

Внезапно решившись, он позвонил инженеру Никонову, сослуживцу и, безусловно, ученейшему из его знакомых: у Никоновых весь верх большого дивана был отягощен изобилием бронзовых корешков Брокгауза и Ефрона.

Последовало длинное телефонное совещание. Игорь Евгеньевич был человеком одновременно и обаятельным и дотошным: он облазил все словари. У Брокгауза слова «шальмугровый» не оказалось: «князь Шаликов» соседствовал у него непосредственно с «Шаляпиным». Не нашлось подобного термина или сходных с ним и в ушаковском толковом: тут за «шальварами» следовал «шальной»…

Полчаса спустя взволнованный Никонов позвонил еще раз: у Владимира Даля тоже ничего подобного не было, а уж у него-то имелись разные сорта яблок – и анисовка, и грушовка, и титовка… «Наверное, вы ослышались, Андрей Андреевич!»

Андрей Андреевич поднял брови: ослышка! Хороша ослышка! Он-то знал это слово. Он теперь был совершенно уверен, что знал его! Он множество раз употреблял его… когда-то и где-то… Вот только когда и где?

Сидя в своем застольном креслице, на маленьком коврике, обычно служившем фундаментом и опорой для его привычных счетно-финансовых размышлений (бухгалтером он был совсем неплохим, инициативным, опытным), покручивая свою аккуратную бородку, он смотрел теперь на пятый том Малой Энциклопедии как на стену с огненной надписью. Со 153-го столбца ее иронически взирала на него большая страусообразная птица – казуар. За казуаром на этом рисунке поднималась отнюдь не казуарина – обыкновенная пальма. Но жутко было то, что он уж теперь определенно знал: и пальмы такие он видел. Нет, не на рисунках – над белым прибрежным песком, на фоне изнурительно-синего, горячего неба. Он словно слышал тот неживой, подозрительный шелест, который исходит от таких пальм в часы, когда их кроны треплет бриз, когда ветер еще не набрал силы, а по всему телу бегут от сухого зноя как бы легкие электрические иголочки. Откуда у него это ясное, твердое знание? Зачем оно ему?

«Родина казуарины – Юго-Восточная Азия, Австралия…» Отлично: но ведь дальше Луги, если не считать времени эвакуации, главбух «Ленэмальера» Коноплев не бывал с 1922 года. Нет. Не бывал… Конечно, не бывал! Если бы он где-нибудь был, так ведь он должен был это помнить? А? Разве нет?..







Теперь уже не так-то легко восстановить в должной полноте, как именно провел А. А. Коноплев последующие часы и даже дни. Многое выветрилось из памяти близких к нему лиц; многое в свете последующих событий приобрело совсем иной смысл и другую видимость. Известный психиатр и психолог, член-корреспондент Академии наук А. С. Бронзов, заинтересовавшийся этим любопытным случаем, собрал как будто все сохранившиеся данные по этому вопросу. Но, по его же признанию, накопленных материалов далеко не достаточно, чтобы вынести по нему однозначное решение.

Надо полагать, что, когда в квартире тем вечером появилась-таки наконец его супруга, Мария Венедиктовна, урожденная Козьмина, она же Маруся или Мусенька, Андрей Андреевич заговорил в шуточном плане про неожиданные дары ниоткуда. Но жена не стала слушать его. Пакеты, яблоки, дневники…

– Прославился на весь город своими приключенческими книжонками, вот уж и издеваться начинают над тобой… А за какой год дневник-то?

Андрей Андреевич попытался было установить, но, к своему удивлению, обнаружил, что сделать этого нельзя. Записи датировались четко: 18.VII, 7.VIII, но никакого намека на год, к которому они относились, найти не удалось. Мусенька махнула рукой и ушла к девочкам в кухню, оттуда послышались возгласы, смех, ахи и охи…

Как неприкаянный Коноплев походил по комнатам, попил без всякого аппетита чаю, барабаня пальцами по столу; не слыша, он послушал продолжающиеся разговоры дам и наконец ушел к себе спать.

Улегшись за своими ширмочками, он долго ворочался, кряхтел, покашливал. Засыпать ему было как-то неприютно. Стоило опустить веки, и тотчас перед ним темными фестонами на светлом небе густились заросли, не то описанные в каком-то романе, не то виденные где-то: в кино? Или во сне?

Сквозь крупные листья продиралась большая хищная голова. От жестких, как перья, усов по черной воде бежала тревожная рябь. Огромная лучистая звезда мерцала, купаясь между сердцеобразных, листов водяных растений…

Да нет, Коноплев, нет! Не выдумывай! Это все из фильма «Чанг»; помнишь, еще до войны ты водил на него маленькую Светку, и она испугалась тигра?

Последнее, о чем он успел подумать, засыпая, – это о необходимости завтра же (да, никак не позже чем завтра!) выяснить все. Прежде всего надо узнать телефон контр-адмирала Зобова: пусть скажет, что это за шальмугровое. Он-то должен знать: вон с ним на стадионе некий лейтенантик с медалью «За Японию» сидел.

А если он не знает? «Тогда, – внезапно сообразил Коноплев, – лучше всего, пожалуй, обратиться к каким-нибудь спецам по части разных фруктов. Есть же садоводы, мичуринцы всякие… Им-то это все известно. Только где разыскать такого?»

Заснул он довольно поздно. Светкины подруги уехали. Мария Венедиктовна и сама Светочка долго разговаривали еще сквозь открытую дверь: мать со своей кровати, дочка – из столовой, с тахты. Наконец и они угомонились. В квартире стало теперь темно, сонно, тихо, тепловато… Пахло тестом, диванной пылью, Светкиной пудрой. Запахи эти были такими же простыми, обыкновенными, знакомыми, как ровное посапывание спящих, как вся ровная коноплевская жизнь. Но между ними, извиваясь, еле заметный и тревожный, ощущался сегодня по всем комнатам и новый, настойчивый, странный, вкрадчивый, неверный аромат. Чуть-чуть, легонько щекотал он и во сне ноздри главбуха. Кошка Гиляровна – так ее прозвал Юрка Стрижевский, – вдруг встала, неслышно пришла из кухни, принюхалась, вскочила на кресло, долго сидела, уткнувшись носом в щель среднего ящика. В ящике, глубоко за коноплевскими «регистраторами», за какой-то потрепанной толстой книгой стояла лакированная коробочка на кругленьких ножках, покоились на чуть зеленоватом пуху два оранжевых, становящихся постепенно все золотистей и золотистей яблока, лежал рядом переплетенный в грубую парусину блокнот. От всего этого и исходил дикий, странный, не русский, не питерский, не северный дух. Все это притаилось тут, в столе, как зарывшаяся глубоко в землю бомба. Замедленного действия.

ГЛАВА III

БЕЗДНЫ МРАЧНОЙ НА КРАЮ…

В два следовавших за 19 сентября дня Андрей Андреевич сделал несколько попыток выяснить хоть что-нибудь во внезапно окутавшем его пахучем тумане. Он легко узнал телефон адмирала Зобова, но эта удача ничего не дала. Женский голос весело ответил, что Василий Александрович рано утром 20-го убыл самолетом сначала в Таллинн, а оттуда – за границу, в многомесячную командировку.

«Ах, прошу прощения!..»

Вот так оно всегда и случается!..

Однако вечером того же двадцать первого числа Коноплева осенила неожиданная идея. Осенила, когда он шел пешком по Невскому, шел, как всегда, для моциона, возвращаясь из своей артели.

Между Марата и Владимирским он вдруг остановился возле витрины фруктового Особторга, постоял с минуту в нерешительности, открыл дверь и вошел.

Вызвав из внутренних помещений директора магазина, он продемонстрировал ему одно из двух своих яблок: «Что это за сорт? Нельзя ли узнать?»

Покупателей в этот час в Особторге почти не было, и яблоком заинтересовались все. Столпившись, торговцы фруктами разводили руками: ни директор, ни старший из продавцов, некий Иван Маркович, ветеран фруктового дела, начинавший мальчишкой еще на Щукином рынке, до первой мировой, не смогли определить, что за плоды перед ними.

Яблоко переходило из рук в руки. Его мяли – очень осторожно и умело, – нюхали, взвешивали на ладонях. «Никак нет-с… Не случалось таких видеть. Напоминают отчасти японскую хурму… Но хурма – помилуйте-с… Она совсем иное дело-с…»

Явная озабоченность солидного человека – Коноплева произвела на особторговцев впечатление. Пошептавшись, старшие порекомендовали ему, раз уж это так важно, хоть сейчас пройти на Софью Перовскую, дом три… На Малую Конюшенную-с… Там живет большой человек, всем известный помолог, профессор Стурэ…

– По… Помолог? А это что такое?

– Ну что вы, гражданин! Целая наука имеется – помология. Учение о яблоках… Любопытнейшая наука…

Велико же, очевидно, было настойчивое стремление товарища Коноплева как можно скорее распутать эту единственную, выпавшую на его долю не в романе, а в жизни тайну, если прямо из магазина он пошел на Софью Перовскую и позвонил к доселе неведомому ему профессору помологии. Но и здесь его ждало разочарование.

Огромный тяжелый латыш проявил сильные чувства при виде коноплевского плодика. Он уверенными движениями специалиста вертел его так и этак перед тяжеловатым носом в больших ловких пальцах, доставал с полок, мыча что-то неопределенное, и клал на стол разноформатные атласы и справочники, но в конце концов признал себя побежденным.

– Н-н-н-у, товарищ… Как это говорить? Это, конечно, не яблоко в ботаническом смысле этого слова. Перед нами плод некоторого тропического растения. К сожалению, я есть узкий помолог: не могу быть вам полезный… Шальмугровое? Гм, гм… Возможно, скажем так: шальмугровое неяблоко? Если хотите, я запишу… Сегодня в ботаническом уже край, конец, никого нет… Но вот дня через три – недельку позвоните мне в телефон, я буду узнавать ваше шаль… мугровое…

Коноплев поблагодарил, но тут же решил, ничего не говоря Стурэ, просто свезти эти яблоки – или одно из них – туда, в Ботанический институт. Да, конечно, там понадобится объяснять, откуда они взялись, сочинить какую-нибудь «легенду»… Но, в конце концов, ждать дольше было не в его силах! Поздно вечером А. А. Коноплев вернулся домой. Его била теперь лихорадка нетерпения. Сколько раз он читал, как искусные и умные люди разгадывали загадки, которые касались больших людей и страшных дел. Он никогда не претендовал на звание «большого человека». Никаких «страшных дел» с ним не могло, просто не могло быть связано. Кроме «Ленэмальера» да двух-трех «вышестоящих инстанций», никто на свете не мог интересоваться его личностью: даже военнообязанным он уже давно не числился. Значит, задача, возникшая перед ним, не могла быть сложной. Но вот и ее он не мог решить, шляпа!

День спустя вечером он упаковал одно из яблок в жестяночку из-под довоенного монпансье, написал краткое заявление – вежливую и официальную просьбу определить растение, плодом которого является это яблоко, а равно сообщить, что означает и существует ли в науке название «шальмугровое», и «по встретившейся необходимости» отослал это все с курьером из «Ленэмальера», за собственной подписью, в БИН, на кафедру тропической флоры. Может быть, следовало это место назвать как-либо иначе; он этого не знал…

Отослал он все под расписку, и когда расписка эта, в которой просто и обыденно, без малейшего намека на какую-нибудь тайну, стояло: «Яблоко шальмугровое (?) – I (одно) – приняла для определения мл. н.. сотр. БИНа К. Веселова», когда листок этот лег в его, коноплевский, бумажник, Андрей Андреевич испытал странное, сильное удовлетворение. Внезапное успокоение. Точно ему, как преступнику, скрывавшемуся в течение долгих лет, наконец удалось заставить себя написать покаянное заявление в органы дознания. Точно он сделал что-то такое, что теперь можно было уже, перестав волноваться, сказать: «ныне отпущаеши…»

Что «отпущаеши», почему «отпущаеши» – неизвестно; но чувствовал он себя именно так.

В спокойном настроении он прибыл в тот день к себе на Красный, он же – Замятин, переулок. Еще с утра он вынул и положил на стол, на ленэмальеровские дела таинственный парусиновый блокнот-дневник и целый день между своими инкассо, контировками и депонентами предвкушал, как все завтрашнее воскресенье будет изучать строчку за строчкой это чудо… Кто знает: может быть, там какая-нибудь запятая, какой-нибудь росчерк, какая-либо обмолвка автора дневничка раскроют ему всю свою тайну?

Легко себе поэтому представить его растерянность, испуг, отчаяние, когда… В этот день в квартире происходило обычное осеннее бедствие: предзимняя уборка. Замазывали окна. Приходила Настя мыть стекла. Его стол отодвигали, все на нем перекладывали так и этак… И теперь книжки в брезентовом переплете не оказалось. Ни на столе, ни где бы то ни было…

С Андреем Андреевичем припадки гнева не случались никогда. Не только Светочка – и Маруся ничего подобного не помнила. На этот раз ее муж пришел в невиданную ярость. Он рвал и метал, заставил перерыть все: ничего.

Перепуганная Светка слетала к Насте на Торговую. Настя даже не видела такой книжки. В конце концов Мария Венедиктовна, как всякая женщина, перешла в решительную контратаку. А с какой

стати он на них обрушился? Кто сказал, что он не унес этот дурацкий блокнот в свою такую же идиотскую артель? Что .же он, с ногами, блокнот? Что он, сам ушел куда-нибудь, блокнот? А не надо бросать где попало, если вещь нужная! Никто не обязан караулить его тетради!

Вероятно, Андрей Андреевич, как бывало при гораздо менее напряженных перепалках, стал бы все-таки настаивать на своем, шуметь, ворчать; может быть, даже он уехал бы отходить к Ване Мурееву, старому другу своему. Но тут его удивило одно: во всех семейных стычках всегда Светка, как молодая рысь, кидалась на защиту матери. А тут она смотрела на него большими, испуганными глазами, бросалась исполнять первое же его слово, кричала: «Ну, мама, да оставь же ты папу, ты же видишь, что он так расстроен…» и вообще вела себя как совсем другой человек. И, смущенный этой неожиданностью, Коноплев замолчал. Удивляясь, он лег на свою кровать. Мария Венедиктовна что-то еще бубнила на кухне. А Светка вдруг – никогда не бывало! – принесла ему стакан чаю со сладкой булочкой, села рядом с его кроватью на стул и молча стала поглаживать его по голове небольшой девичьей, дочерней рукой своей… И он вдруг заснул. И бурный, чудесный период его жизни, продлившись пять дней, к его недоверчивому удивлению (а может быть, и к некоторому неосознанному огорчению), на этом кончился.

Надолго. На целых пять месяцев. До конца февраля 1946 года. До его двадцать восьмого числа.







Много раз за это время Коноплев благословлял свою мудрую осторожность: как хорошо все-таки, что он никому и ничего не рассказал про случившееся с ним! Мило бы он выглядел, поделившись своим секретом хотя бы даже с Никоновым! Шальмугровые яблоки!! Но вот одно из них начало уже морщиться, почти перестало издавать свой тонкий запах в ящике его письменного стола, а другое исчезло: из Ботанического института ни ответа, ни привета. Дневник, написанный, безусловно, не им, но вроде как и им, – ан и нет этого дневника! Тигры, казуарины, змеи, черт знает что, Золотоликие всякие… «Да, Андрей Андреевич, зачитался ты, друг ситный! Или перебрал: сон приснился…»

То, сё, пятое, десятое – Стурэ, институт, Особторг, а теперь вот уже которую неделю до зевоты, до тошноты тишь, и гладь, божья благодать… Все выдумано, все сочинено, все рассыпалось, Андрей Андреевич; и, конечно, очень умно, что ты никому об этом не разболтал…

Подошла пора годового отчета по артели. В муках столь же неизбежных, как родовые, появлялся на свет финплан сорок шестого года. Стройконтора 14-го участка затеяла с «Цветэмалью» долгий свирепый процесс по поводу недоплаты произведенных работ на сумму в 2461 рубль 82 копейки. Главбуха вызывали то в «Инкооп-союз», то в бухгалтерию треста, то в городской суд. Он ездил на Сортировочную актировать вагоны с сырьем, у которых почему-то оказались сорванными пломбы.

составлял протоколы, выдавал облигации займа, подписывал доверенности на получение карточек (продовольственных и промтоварных) и лимиток (на электроток). И при всем том бухгалтер Коноплев эти два месяца пребывал в состоянии непрерывного тревожного ожидания, смятения почти болезненного.

Одеваясь утром в прихожей, он машинально обшаривал карманы пальто. Нет, ничего… Как же это?!

Любой телефонный звонок казался ему тем самым. Каждый приходящий и на работу и домой конверт представлялся конвертом из БИНа, а то и… Странно: ниоткуда!

Ну еще бы! Он почти точно знал, каким будет тот, последний пакет, который принесет ему в себе третье, роковое шальмугровое яблоко: серо-коричневым, с аккуратными углами, с большой сургучной печатью поверх туго натянутого перекрестия тонко ссученного джутового шпагата. Когда он ляжет на его стол, надо будет… Надо будет? Что надо будет делать? Что?

Но пакет этот – слава богу, увы! – все не приходил. Его не несли…

Иногда по утрам, в часы ясности мыслей и логичности рассуждений, на Андрея Андреевича нападали сомнения: нет, нет, нет, слишком странно, чересчур нелепо было это все… Чересчур несовместимы, несоизмеримы между собой казались ему две стороны событий – квартира 8 на Замятином и «Ты придешь к Золотоликой». Светкина пудра и тоненький запах, который все-таки еще испускало там, в углу письменного стола, морщащееся, коричневеющее шальмугровое яблочко…

Как это может совместиться: Маруся в стоптанных валенках, с головой, полной бигуди, собирающаяся в свою школу, – и «…зит неминуемая гибель. Римба кишит змеями…» Что такое «римба»?!

Бывали случаи, когда, уходя уже из дому, уже с портфелем в руке, провожаемый заспанной Светочкой, А. Коноплев бросал быстрый взгляд в настенное тускловатое зеркало (из Мусиного «приданого»). Зеркало отражало поясной портрет вполне респектабельного человека, уже совсем не того семнадцатилетнего парнишку, который бежал когда-то – убьют или проскочу?! – по приказу взводного к сараю на окраине Каховки. И – добежал! Теперь мягкая шляпа, хорошо выбранный Светкой галстук, чеховская бородка – все было прилично, представительно. Все это очень хорошо подходило к любому заседанию, к любому президиуму за покрытым сукном столом… Но как могло это все хоть в самой малой мере соответствовать «кишащей змеями римбе»?

Нет, Андрей Андреевич, это ты вычитал из какого-нибудь Луи Жаколино… Что ж, в «метампсихоз» вдруг поверил, в переселение душ, как у Всеволода Соловьева, где он рассказывает о госпоже Блаватской? Ведь ясно, все это результат глупой путаницы, нелепого недоразумения. С кем, с кем, но с тобой, Коноплев, такого произойти не могло. Тебя приняли за кого-то другого…

Три обстоятельства, однако, мешали ему остановиться на такой утешительно-огорчительной мысли.

Прежде всего, довольно вероятно, что человека могут спутать с кем-либо другим. Но очень мало шансов, чтобы его на протяжении одного дня могли принять за кого-то другого дважды, притом в совершенно разных обстоятельствах.

Сунуть в толпе или в учреждении, в гардеробе, яблоко в карман вместо одного человека другому, похожему, – куда ни шло. Но вслед за тем явиться к нему же на квартиру и оставить на столе второе точно такое же яблоко, с почти такой же запиской – это уже переходит грань возможного! А ведь это второе яблоко еще существовало. Вот стоит выдвинуть ящик стола, и от него снова слабо пахнёт по комнате сладковатым и страшноватым запахом. Тайной.

Второе. Если допустить, что произошла путаница фамилий, что у него есть в городе двойник, однофамилец, тезка, которому кто-то должен был вручить блокнот, надписанный по корке «А. Коноплев», «Дневник № 2», то это могло объяснить второй «этап»: посланный не видел его в лицо.

Но на стадионе-то – а он все больше склонялся к тому, что это могло произойти только в столпотворении стадионском; в гардеробе «Ленэмальера» за вещами следила тощенькая и удивительно языкастая девчурка-подросток, которую почему-то все звали не Валечка, не Тиночка, а только «Клюева», как будто ей было лет под пятьдесят. Было совершенно несомненно, что легче похитить сокровища Монтесумы, чем вынуть что-нибудь из кармана пальто или сунуть в карман пальто, за которым следит Клюева…

Наконец, третье. Но этого «третьего» главбух «Ленэмальера» сам побаивался. Страшновато было назвать его себе вслух, полными звуками, настоящим словом… Неведомо как, он сам не знал откуда, в последние дни проникло в его мозг странное имя: «Тук-кхаи»… Он не знал, что оно обозначает. Он не мог бы сказать, какое оно «имя» – собственное или нарицательное? Но оно то и дело звучало теперь у него в душе.

«Тук-кхаи!» – и тихий быстрый шелест где-то в стене или над головой: так мышь шуршит в снопе соломы.

«Тук-кхаи!» – и теплая струя душистого влажного ночного ветра на воспаленном лбу…

«Тук-кхаи!» – и какая-то давно не испытанная нежность к кому-то маленькому, милому, родному… Та самая нежность, какую он чувствовал только тогда, когда Светка была еще пеленашкой… Только тогда? А только ли?

Все эти колебания, сомнения, неясности длились, как уже было сказано, до конца февраля. Затем они кончились; день за днем все стало как-то заволакиваться туманом, забываться, что ли… Андрей Коноплев остался Андреем Коноплевым, главным бухгалтером «Ленэмальер-Цветэмали». Никакое «тук-кхаи» больше в его голове не звучало…



13 марта, через два дня после Светкиного, шумно отпразднованного рождения, на котором, к ее скрытому удовольствию и явному ужасу, чуть было не произошел скандал между интендантом I ранга Муреевым и студентом Георгием Стрижевским, Андрей Андреевич приехал домой не на троллейбусе, а на семерке (он такие дни обычно запоминал как выпадающие из ряда). Все, кроме этого, было как всегда.

В дороге он читал статью «Враги корейского народа» – в тот день она была напечатана в «Правде». Морозило, и где-то там, за коленом канала Круштейна, в вечерних мирных дымах маячили заводские судостроительные краны. Деревья на бульваре с утра были покрыты инеем, и он не таял.

Ни одной клеточкой своего мозга не думая ни о каких «тайнах», Коноплев поднялся до своей, обитой войлоком двери, открыл своим ключом квартиру и вошел.

Дома никого не было, а на письменном столе его ждал средних размеров серый конверт с официальным грифом. Андрей Андреевич вздрогнул.



АКАДЕМИЯ НАУК СССР БОТАНИЧЕСКИЙ ИНСТИТУТ…



Он схватил конверт с нетерпением и страхом. Он сам не знал почему, но почувствовал, что его ожидает что-то очень скверное… Почему? Потому!

Бросив взгляд на первые строки письма, он закрыл, потом опять открыл глаза. Несообразное, нелепое, чудовищное снова волной, закипая пенным гребнем, надвинулось на него…

«Гражданин Коноплев, – писал к нему кто-то, преисполненный гнева и презрения, – гражданин Коноплев! Если уж вы каким-то чудом спаслись и, несмотря ни на что, остались в живых, то по меньшей мере странно, что вы, зная все, столько лет не подавали о себе никаких известий. Чем прикажете объяснить это, мягко говоря, странное молчание?

В первый миг мне пришло было в голову, что вы, возможно, только сейчас вернулись оттуда благодаря разыгравшимся там осенью событиям. Однако простой звонок на место вашей работы показал мне, что вы существуете здесь, в Ленинграде, еще с довоенного времени. У меня не находится слов, чтобы выразить вам мое негодование. Неужели вы сами не понимаете, какой чудовищной жестокостью по отношению к семьям погибших у вас на глазах товарищей является ваше молчание? Какое право имели вы не сообщить немедленно же по прибытии, каков был конец Виктора Михайловича? Что сталось с Бернштейном, Кругловым и работниками второй группы?

Для вас никак не могло быть секретом, что последние сведения, которые мы имели с острова Калифорния, содержались в том самом письме Виктора Михайловича, где этот благороднейший человек дает столь заботливое и подробное описание вашего ранения щиколотки («вероятно, образуется звездообразный шрам»). С того дня на всю трагедию легла завеса совершенного молчания. Так как же вы имели жестокость не прорвать ее в течение чуть ли не десятилетия вашего пребывания здесь?!

Положительно у меня не находится слов, чтобы квалифицировать ваше поведение.

Этого мало. Что таким людям, как вы, моральные требования?! Но как хозяйственнику вам должно быть хорошо известно, что за вами числится, в порядке статей 7-й и 11-й, подотчетная сумма в размере ста тысяч рублей.

Пока все были убеждены, что вы погибли, вопрос о деньгах ни у кого, разумеется, не возникал. Но теперь вы по меньшей мере должны отчитаться в них. Не так ли?

Наконец, к чему эта недостойная комедия с шальмугрой? Кто-кто, но уж вы-то просто обязаны знать, что это за растение, чем оно драгоценно и где растет. Я отказываюсь понять, каким образом вы, вернувшись в Ленинград столько времени назад, сумели сохранить в целости и свежем состоянии не семена, а самые плоды калава. Тем не менее они у вас есть, а вы не можете не знать, что каждое семя этого дерева – сокровище, которое ни один частный человек и дня не имеет права держать в своих руках.

К большому моему огорчению, я сегодня же уезжаю в длительную заграничную командировку, из которой вернусь не ранее осени. Иначе бы я уж нашел время увидеть вас. Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы срочно известить о вашем существовании супругу (вдову?!) Виктора Михайловича: она, конечно, поймает вас. Всемерно рекомендую вам как можно полнее и тщательнее реабилитировать себя и в ее, и в наших глазах, иначе по возвращении я буду вынужден вынести ваше дело на суд самой широкой общественности, а это, как вы, конечно, понимаете, не сулит вам решительно ничего хорошего.

Не считаю возможным «приветствовать» вас, пока не осведомлен о мотивах, руководивших вами и заставивших вас столько времени скрывать от всех свое возвращение.

Профессор А. Ребиков.

9. III. 46».

Кашне Андрея Коноплева медленно, тем самым движением, каким передвигаются пестрые змеи таинственной «римбы», сползло на пол и свернулось у ножки кресла.

Не веря себе, он перечитал письмо во второй, потом в третий раз; внимательно, словно ища следов подделки, подлога, осмотрел адрес, почтовые штемпеля, попытался даже просквозить бумагу на лампу…

«Какой Виктор Михайлович?! Какая Калифорния?!»

Некоторое время он, не раздеваясь, посидел, довольно спокойно размышляя.

Да, по-видимому, у него был тезка, двойник. И не какой-нибудь таинственный, а самый обыкновенный: фамилия такая не слишком редкая. Несомненно, где-то, когда-то должен был существовать второй Коноплев. Трудность теперь заключалась не в том, чтобы доказать, что он, Андрей Андреевич Коноплев, не мог быть участником каких-то там драматических приключений в тропиках (разве «Калифорния» – тропики?), а в том, чтобы объяснить, как и почему их двоих могли не только однажды спутать, но и продолжать путать в течение достаточно длительного времени. Разные люди. С разных точек зрения?

Все это, конечно, не было приятным, но тем не менее соображения эти должны были как-то успокоить Коноплева. Все настолько нелепо, что, несомненно, вся эта фантасмагория должна

каким-то образом распутаться. Распутаться помимо него самого.

Лоб Андрея Андреевича начал понемногу разглаживаться. И в эту секунду глаза его внезапно вторично упали на строчку письма, которой при первом прочтении он не придал значения. Просто не заметил ее. Про строчку насчет заботливого отношения Виктора Михайловича к его, Коноплева, ранению…

Теперь он вдруг увидел ее и сразу весь посерел. В крайнем волнении, пожалуй, в страхе он схватился рукой за подбородок: «Господи!»

В следующий миг, резко нагнувшись и торопливо засучив брюки на правой ноге, он отстегнул пряжечку подвязки…

На щиколотке его, в пяти или семи сантиметрах повыше голеностопного сустава, розовел большой, в старинный пятак, шрам – след давно зажившей серьезной раны. Пятиконечный, звездообразный шрам…

Несколько минут Андрей Коноплев, бессильно уронив руки с подлокотников кресла, сидел и пусто смотрел перед собою. Подбородок его слегка дрожал.

«Я должен знать, что такое шальмугра! Я!! Почему я? Вот… Спрашивается: почему именно я?!»

ГЛАВА IV

ОТ ВЕЛИКОГО… ДО СМЕШНОГО

На этот раз он уже твердо остерегался что-либо рассказывать кому бы то ни было, даже Марусе… Марусе, может быть, тверже, чем кому-нибудь другому. Только вечером, раздеваясь перед сном, он вдруг \'Сделал вид, что случайно обратил внимание на этот свой старый шрам.

– Экая у меня все-таки стала гнилая память! – довольно натурально проговорил он, вытягиваясь под белейшим накрахмаленным пододеяльником. – Убей меня, не могу вспомнить, откуда у меня этот след на лодыжке.

Мария Венедиктовна уже в постели читала, как всегда, что-то свое, ему неинтересное .– какой-нибудь стариннейший любовный роман, может быть, даже Вербицкую… Оторвавшись от книги, она взглянула на мужа: много раз потом он спрашивал себя, как она тогда взглянула на него: просто так или уже странно?

– Действительно! – сказала, однако, она своим обычным педагогическим, бесспорным, не подежащим обжалованию тоном. – Может быть, и почему у тебя ребро левое сломано, ты тоже забыл? Очень просто почему: потому что ты шляпа, который попадает на улицах под машины. Вспомнил? Лежал чуть не год в больнице, а теперь: «Ах, я забыл!» Я-то, милый друг, никогда этого не забуду, проклятый тот год…

– Да, в самом деле… – успокоено (действительно, успокоено) пробормотал Коноплев, поворачиваясь на бок. Спорить не приходилось: был много лет назад такой случай, когда бухгалтер Коноплев, служивший в то время в одной трикотажной артели, попал на Выборгской в автомобильную аварию. Крылом трехтонки его протащило метров пять, бросило на диабаз, поковеркало… Да, да, совершенно верно, был же с ним такой казус! Он только не любил вспоминать о нем. Вот мог ли случай этот объяснить то, что было написано в профессорском письме?

Несколько следующих за этим дней были для А. А. Коноплева днями смутными. Их пропитывал теперь не столько легкий запах странных плодов, не сладко-жутковатые предчувствия, а самый тривиальный и прозаический страх.

За ним – он-то понимал, что «не за ним», – но вот профессор А. Ребиков полагал, что именно «за ним» числились, «в порядке 7-й и 11-й статей» (а не в порядке приключенческих выдумок!) какие-то сто тысяч рублей.

Он был бухгалтером: размеры этой подотчетной суммы его не поражали: экспедиция, естественно. Вероятно, были и валютные суммы, но числились за начальником. Но он был бухгалтером, черт возьми! Он понимал, что это значит…

В столе у него лежало желтоватое яблоко, которое, оказывается, было сокровищем, подлежащим немедленной передаче… А кому? Он, оказывается, вел себя жестоко по отношению к вдовам и сиротам людей, имена которых слышал впервые и, мог бы присягнуть, которых он никогда не встречал и не знал…

Даже более крепконервный, чем Коноплев, человек мог бы, чего доброго, свихнуться от всего этого. 15 марта Андрей Андреевич если не «свихнулся», то, во всяком случае, заболел. Как чаще говорили в этой семье – забюллетенил.

В постель его уложила Роза Арнольдовна, врачиха с Профсоюзов, 19. Уложила на неделю,

найдя острое переутомление и прописав полный покой. Она давно, еще с довоенных времен, пользовала всех Коноплевых…

В постели он лежал и в тот миг, когда на лестнице позвонили и Светочка (Маруся была на кухне) впустила и провела прямо к больному высокую, средних лет даму в хорошем, но уже далеко не новом каракулевом жакетике, с седоватыми прядями волос из-под шапочки: они как-то странно оттеняли ее невеселое, немолодое, но все-таки очень красивое лицо.

Мария Венедиктовна, почуявшая неладное, вытирая руки и впустив в комнату запах жареной корюшки, поспешила на помощь. А может быть, и на стражу.

Необычен был разговор, происшедший в течение последующих двадцати или тридцати минут в той полутемной комнате.

– Вы – Коноплев? – спросила дама, не протягивая руки лежащему. – Моя фамилия Светлова. Я жена Виктора Михайловича. Жена… Или вдова; вам лучше знать. – Губы ее дрогнули. – Вы разрешите?

Сев в своей постели, Андрей Андреевич прижал обе руки к груди: этот жест, при его расстегнутой белой рубашечке, при запахе лекарств, мог показаться или по-детски трогательным, или отвратительно-наигранным…

– Да, я – Коноплев, – с отчаянной искренностью проговорил он. – Садитесь, пожалуйста; очень вас прошу. Коноплев я, Андрей Андреевич! Но, видите ли… Судя по всему, я все-таки не тот Коноплев, который… Я бы и сам был рад, но что я могу сделать? Понимаю: дневник, яблоки эти, то, се… Но вот, поверьте, я с 1923 года – Марусенька, так ведь? – выезжал из Ленинграда только на дачу… Ну, на Сиверскую там, в Лугу… Да вот еще, когда эвакуировались… В Мордвес… Как же я могу что-нибудь знать про… Виктора Михайловича?

Лицо пришедшей осталось по-( чти неподвижным, только глаза ее, холодные и строгие, прищурились, пожалуй, с некоторой брезгливостью…

– Гражданин Коноплев, – осторожно, как бы переходя грязную лужу на дороге и стараясь ступать по сухому, начала она. – Я беседовала с Александром Александровичем (с Ребиковым, если вы не знаете) в день его отъезда на вокзале. Мы договорились обо всем. Вам никто не будет грозить ничем. С вас не будут требовать денег… Боже мой… что значат какие-то тысячи рублей по сравнению с жизнью наших близких! Нас – пять семей; мы обойдемся без вас. Я очень прошу вас: не нужно никаких уловок. Всему есть границы: расскажите нам только, что произошло… С ними со всеми… И мы ничего больше не потребуем от вас.

Все так же, полусидя, Андрей Коноплев смотрел мучительными глазами на Светлову.

– Маруся! – сказал он наконец с хрипотцой, с видимым усилием. – Мурочка! Ну, ты же видишь, вот… Что я тут могу, ей-богу? Ты же все знаешь! Скажи гражданке Светловой, ради Христа, что… Что никуда я не уезжал из Ленинграда… Даже в Москве был только проездом. Не выходил из поезда… Ну… не мог же я быть в каких-то тропиках… Ведь это же явная нелепица…

– А что случилось, Андрей? – удивилась Мария Венедиктовна. – Ничего не понимаю, в чем дело?

– Дело в том, гражданка, – подняла на нее свои строгие глаза дама, – что ваш муж пытается уверить меня, что он не был в свое время участником шальмугровой экспедиции на остров Калифорния в Тихом океане. Не был, не возвращался оттуда и ничего не знает о судьбе ее участников… Экспедиция эта погибла вся во время большого филиппинского землетрясения… Так, по крайней мере, думают… Погиб мой муж, профессор-ботаник Виктор Светлов. Погиб Иосиф Абрамович, его ассистент, Круглов, Боря Вяткин, Берг (это лекарственники). Ваш муж, как мы теперь узнали, вернулся. Так неужели же вам не жалко нас? Мы же ничего не просим, ничего не требуем от вас. Расскажите!..

…Вы – женщина, товарищ Коноплева… Умоляю вас, не от своего только имени: заставьте его говорить. Пусть он расскажет нам: как это случилось, где именно, почему?

Мария Венедиктовна Коноплева остановила ее рукой.

– Одну минуточку, товарищ Светлова… Один момент… Ну, а если он и в самом деле не был в этой экспедиции? Не мог быть ее участником? Как тогда?

– Как я могу поверить этому? Всем нам известно: хозяйственником, на место захворавшего внезапно Иващенко, муж уже на пути, в Москве, пригласил – ему указали! – некоего Коноплева. А. А. Коноплева. Они очень торопились. Муж известил телеграммой, что Коноплев человек опытный, что он ленинградец, что у него нет семьи, что окончательное оформление его по документам будет произведено по возвращении экспедиции на родину…

Экспедиция пропала без вести. Нам сообщили, что все участники ее, вероятно, утонули при разливе одной из рек острова: от подземного толчка ее запрудил оползень. Люди не успели выполнить задание – добыть плоды и семена шальмугры, источник целебного шальмугрового масла. Но они вели себя как герои… А теперь, через много лет, ваш муж обращается в институт и присылает туда для определения плодик шальмугры. Шальмугровое яблоко… Как же вы хотите, чтобы я поверила, что он – не он?!

Водворилось короткое молчание. Коноплев все так же сидел, прижав кулаки к ночной сорочке своей, выставив интеллигентскую, такую не мужественную от болезни, бородку, понимая полнейшее свое бессилие объяснить что-либо в этом необъяснимом переплетении истинной правды и чистейшей нелепицы… Густые темные брови Марии Венедиктовны сдвинулись. Андрей Андреевич не любил, когда они так сдвигались, но, по-видимому, и пришедшей что-то не понравилось в этом движении.

– Светлана! – окликнула вдруг Коноплева-старшая – Поди сюда на минутку! Вы говорите, гражданка Светлова, что ваш Коноплев не имел семьи? Познакомьтесь: дочка этого Коноплева и моя… Светочка, в котором ты году родилась?

– В двадцать седьмом, мамочка… А что?

– С каких лет примерно ты помнишь нас с папой… Ну, хорошо, отчетливо помнишь…

– Вас с папой? Я думаю… Ну, сначала отрывками: на Острова мы как-то .ехали… А с бабушкиной смерти уже хорошо… Все время…

– Так… На Острова – это тридцать первый год. Моя мама скончалась в тридцать третьем…

– А в чем дело, мамочка?

– Нет, так, ничего… Ты свободна, Светка… Мне кажется, спорить нам не о чем. Уверяю вас: я замужем за Андреем Андреевичем с 1926 года, и с тех пор мой муж никогда ни в каких экспедициях не участвовал. Из Советского Союза он ни разу не уезжал… Как вам кажется, может ли муж уехать из нашей страны так, чтобы его жена об этом ничего не узнала, да еще на два-три года? Я бы очень хотела, чтобы он мог как-нибудь оказаться вам полезным, но не представляю себе, как это может произойти… Насколько я могу судить, вы жертва явного и нелепого недоразумения…

Светлова, слепо поглядев сзади на Светочкину стройную фигурку, на ее кудряшки, перевела с трудом глаза на говорившую.

– Ну что ж, – проговорила она тоном, в котором покорности было больше, чем убеждения. – Не знаю, что вам сказать на это… Если это действительно так, мне остается от души извиниться перед вами… и перед гражданином Коноплевым. Если же нет… Что ж, товарищ Коноплев? Тогда, как раньше говорили, бог вам судья… Десять лет как мы томимся неведением; больше десяти лет!.. И я… А, да что там говорить!

– Простите, как? Сколько вы сказали, прошло лет, – вдруг живо перебила Коноплева, – когда же она произошла, экспедиция эта?

– Ах… Муж уехал в Москву шестого апреля тридцать пятого года, – горько сказала Светлова, вставая. – А последние известия от них – письмо, в котором было, кстати, сказано и про ранение вашего… Простите, про ранение гражданина Коноплева… Это письмо было датировано 21 июля. Но попало оно к нам почти полтора года спустя, в самом конце тридцать шестого…

– Ну вот, видите? – еще раз развела руками Мария Коноплева. – Тридцать пятый, тридцать шестой год… Вот вам и еще одно доказательство!.. Как раз в тридцать пятом и тридцать шестом годах муж был тяжело болен, долго лежал в больницах… Так что, по-моему, вопрос совершенно ясен. Простите, ради бога, но я просила бы вас перейти ко мне: он, видите, и сегодня как раз прихворнул…

Дама, извинившись, двинулась к двери. Казалось, на один миг она остановилась было спросить у Андрея Андреевича еще что-то, но, передумав, вышла, слегка кивнув ему головой, в задумчивой неуверенности. Андрей Андреевич, совершенно подавленный, остался лежать на своих подушках…

Он слышал приглушенный разговор обеих женщин там, в другой комнате. Он видел со своей кровати часть столовой, угол буфета, на котором уже много лет сидел старый Светкин целлулоидовый пупс; видел большой фикус в горшке, привезенный Марусей из эвакуации взамен погибших в блокаде… В окне одна форточка была все еще забита фанеркой – тоже память блокады; взрывной волной выбило…

Где-то бубнило радио. И, конечно, он был ответственным съемщиком этой восьмой квартиры, бухгалтером Коноплевым, отцом Светланы Коноплевой, студентки филфака… Можно достать вон оттуда, с этажерки, Марусин любимый альбом с фотографиями и увидеть его, Коноплева, совсем молодым, в образе новобрачного, рядом с хорошенькой, счастливой Мурочкой… Потом его же – в садике при Дворце труда с маленькой Светочкой в коляске. Потом – его же в группе с сотрудниками одной, другой, третьей артели – он стал большим специалистом по промышленной кооперации к началу 30-х годов… Все в этом было просто, понятно, убедительно вот уже восемнадцать… Да нет: двадцать лет!.. Так почему же тогда… Пальцами левой босой ноги он осторожно под одеялом нащупал щиколотку правой. Да! Звездообразный шрам: он был так же на месте, как эта квартира, как Светочкин пупс, как альбом в переплете рытого плюша – дореволюционный. Это был не его шрам, шрам того Коноплева. Но он был у него!

Мария Венедиктовна вошла в спальню, как только за ушедшей хлопнула дверь на лестницу. Вошла одетая, в пальто. Став около двери, она уставилась черными глазами своими прямо в глаза мужа.

– Ну?! – с усилием, с надрывом выговорила она, видимо с великим трудом сдерживаясь.

– Манечка, что? – испуганно завозился на кровати Коноплев. – О чем ты… тоже? Почему?

Почему ты на меня так смотришь? Что случилось, в конце-то концов? Она глядела на него не отрываясь, и круглый, но в то же время властный подбородок ее странно вздрагивал от какого-то совершенно нового и для нее самой и для Коноплева чувства…

– Мне-то, – стискивая зубы, чтобы не разрыдаться, проговорила она наконец, – мне-то ты должен рассказать правду? Да или нет? Не помнишь? Не знаешь? Хорошо: бери свой проклятый дневник этот! На! Читай, наслаждайся… Клятвы давал, в любви признавался!.. Ребенок, видите ли, у него где-то есть… Принц он, изволите видеть!.. Ну и хорошо, и пожалуйста… Ты меня не первый год знаешь: я не кисейная дура, сцен делать не собираюсь. Скатертью дорога! Можешь хоть завтра отправляться к своим… Золотоликим… Света! Закрой за мной. Я поеду к дяде Пете…

Она сделала несколько шагов к двери, потом вернулась…

– Только не думай, Андрей, оправдывать все это психическим расстройством. Сумасшедшие, дорогой друг, таких увлекательных романов не пишут. Я пошла…

Оставшись один, Андрей Андреевич полежал несколько минут неподвижно. На него за последние полгода обрушилось столько, что этот вот разговор даже не слишком потряс его. «Ну что же, можно понять Мусю… А впрочем, какой ребенок? При чем тут „принц“?»

Протянув к стулу совсем ослабевшую от таких переживаний руку, он взял лежащий там блокнот. Да, блокнот был тем же самым. На его парусиновой корке было химическим карандашом написано: «А. Коноплев. Дневник № 2». Первая страница по-прежнему начиналась с грозного «обрыва»: «…зит неминуемая гибель!..»

На обороте обложки стояло московское магазинное клеймо: «Ильинка, 22». Всего досаднее, пожалуй, было как раз вот это: ведь он же ни разу в жизни не шел по Ильинке, не видел, какие там есть магазины… А вот…

Он хотел было позвать Светку, чтобы она включила ему лампу на тумбочке, но как раз в этот миг Светочка неслышно и робко вошла в спальню сама. Совершенно необычное выражение – ужас, недоверие, соболезнование, жалость, любопытство и восхищение были написаны на ее премиленькой и чуть-чуть вульгарной мордочке. «Мечта моряка», – посмеивался над ней Юрка Стришевский, нахал!

Не успел Андрей Андреевич произнести и полслова, как она бросилась к нему, прижалась к отцовской груди, заливаясь слезами, задыхаясь, бормоча что-то…

– Светочка, деточка… Что с тобой, дружок мой?

Она оторвала от его ночной рубашки свой в одно мгновение распухший от слез легкомысленный нос.

– Мне очень… мне его… очень жалко…

– Кого – его, маленькая? Кого тебе жалко-то?

– «Тук-кхаи» маленького… Братца! Мне его так жалко: ведь он же теперь наполовину сирота, правда? И потом… Папа, миленький! Я же никому не скажу, даже маме… Папочка! Расскажи мне все, не бойся… Все, все… Про нее… И – как ты был принцем!!!

Главбух «Ленэмальера» Коноплев не отнял руки от рыжеватых волос дочери. Продолжая поглаживать ее голову, он через нее смотрел на дверь столовой.

– Ф-ф-фу! – вздохнул он наконец. – Что ты скажешь? Действительно: «…зит неминуемая гибель!..» Так, значит, ты понимаешь, чему мать поверила? А я – клянусь тебе – нет! Тогда уж лучше сначала ты мне расскажи: что же вы узнали? Ведь я даже не успел тогда прочитать дневника этого… Как вы могли поверить, что я… Расскажи мне, а потом уж я тебе… Да, да… Все, чего тебе захочется…

ГЛАВА V

УЛИЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ

«Среди уличных происшествий первое место занимают НАЕЗДЫ…» Памятка ОРУД
Бедуин ЗАБЫЛ НАЕЗДЫ

Для цветных шатров…

М. Ю. Лермонтов



Разговор между Бедуином и его дочерью затянулся в тот вечер надолго. Когда он закончился, А. А. Коноплев запросил у Светочки пощады: он больше не мог.

Нет, ничего подобного – уход («исход!») Марии Венедиктовны не беспокоил его, разве что огорчал. Он знал жену: не первый раз, не последний! Смешно: обоим скоро по пятьдесят, оба друг друга любят… Да, может быть, это и не то, что, скажем, Светке представляется любовью, но нечто более сильное, чем такая вот «любовь»… Маруся не то что не уйдет от него, окажись он хоть капитаном Немо; она и его от себя не отпустит…

Нет, просто он должен был как-то одуматься, что-то «сделать с собой», приспособиться к совершенно новому самопониманию…

Вдруг оказалось, что разговор с дочерью переворачивает в его жизни, пожалуй, куда больше, чем все эти дневники и яблоки с древа познания… Дело в том, что вычитанное из дневника было и оставалось чем-то лежащим в темной области возможного. То же, что рассказала ему Светочка, было не только достоверным, но просто несомненным. Было сцеплением фактов. И не его, Бедуина, в этом вина, но он-то – действительно! – «забыл наезд», для своего «шатра № 8» в Красном переулке, бывшем Замятином…

До сегодняшнего дня он твердо знал в своей биографии такую страницу: в декабре какого-то года с ним стряслась чрезвычайная «неприятность». На Арсенальной набережной Выборгской стороны при повороте на нее с площади Ленина на пешехода Коноплева налетел шедший от Литейного моста и потерявший управление грузовик. Трехтонка. Коноплева швырнуло на мостовую, ему сломало ребро, повредило ногу и череп. Документы его – весь портфель со всем, что в нем содержалось, – потерялись во время этого происшествия.

Подобранный «скорой помощью» «неизвестный» несколько недель… нет, несколько месяцев (так, что ли, Светочка?..) пролежал в хирургическом отделении Военно-медицинской академии. Состояние его было крайне тяжелым (ты уверена в этом, Света?), травма весьма опасной. Почти все время пребывания в больнице он был без сознания, да и по возвращении домой приходил в нормальное состояние очень медленно, в течение долгих месяцев.

Что до него лично, то изо всей этой своей эпопеи он помнил – но зато с непередаваемой резкостью, болезненно-резко, так что старался не возвращаться к этим воспоминаниям, – только два момента.

Вот он, разобравшись не без труда в каких-то накладных по их грузам, загнанным по ошибке вместо товарной станции Октябрьского вокзала почему-то на Финляндский вокзал, пересекает площадь морозным декабрьским днем. Он выходит на набережную, хочет пересечь ее, видит несущийся сверху от моста грузовик, видит страшное в своей растерянности лицо шофера, пытается уклониться от удара, скользит, падает…

Все как бы останавливается на миг. Трамвай, спускавшийся с моста, замер. Портфель, который вырвался у него из руки при резком взмахе, с убийственной медлительностью, как в некоторых кинофильмах, описывает крутую дугу над постройками на противоположном берегу Невы… С той же неторопливостью он опускается потом в кузов проносящейся мимо упавшего машины…

А через некоторое, – вероятно, немалое (уже тротуары были мокры; зимы не было) – через некоторое время он, уже оправившийся, но еще очень, по-видимому, слабый, поднимается, почему-то с починенным примусом в руках, по лестнице у себя, на Замятином. И на его звонок открывается дверь, и Маруся —