Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Как что? Гросс-адмирал припугнет лютеолом русских.

Колесников не выдержал и шумно перевел дыхание.

— А! Очнулся! — сказал кто-то.

— Живуч, — ответили ему и хрипло засмеялись.

Больше не имело смысла притворяться. Колесников открыл глаза.

У койки сидело несколько эсэсовцев, накинувших поверх мундиров белые больничные халаты. Они смотрели на него, вытянув шеи, подавшись туловищем вперед. Глаза у них так и горели.

Похоже, это лагерные овчарки. Ждут команды «фас», чтобы броситься на него.

Но команды «фас» не последовало. Кто-то вошел в комнату. Начальство! Стук отодвигаемых табуреток — эсэсовцы вскочили и вытянулись Профессор? Как будто бы молод для профессора. Значит, Банг?

— Он очнулся, герр доктор!

А, это доктор! Над Колесниковым склонилось широкое и плоское, на редкость невыразительное лицо. Он почувствовал, как холодные пальцы берут его руку, ищут пульс.

— Иглу для укола!

Для укола? Что ж, надо радоваться, что иглу вводят под кожу, а не под ногти. Но, быть может, дойдет черед и до ногтей?

Укол подействовал сразу.

…Среди ночи Колесников проснулся. Наверное, это была ночь. В доме тишина. Кто-то зевает, протяжно, со вкусом. Зевок прерван на половине.

— Дать тебе пить?

Судя по голосу, тот самый специалист по «маникюрчику»!

Бережно поддерживая голову Колесникова, он помог ему сделать несколько глотков.

Однако еще больно пошевелиться! Надо думать, он изрядно расшибся и расцарапался, воюя в саду с этой линзой-перископом.

2

Очень медленно Колесников возвращался к жизни. Он погружался в забытье, потом ненадолго приходил в себя и видел склонившиеся над собой хари эсэсовцев и слышал их грубые хриплые голоса.

Перед его глазами мелькали руки, поросшие рыжими или черными волосами, разматывались и сматывались бинты, проплывал поильник с длинным узким носиком. И где-то все время дробно-суетливо позванивала ложечка в стакане. Звон этот становился более явственным, беспокойным. Он врывался в уши, как сигнал тревоги.

Но и без того Колесников понимал, что опасность надвигается. Чем он лучше чувствовал себя, тем ближе, реальнее была эта опасность.

Пройдет еще несколько дней, и «сиделки» в черных мундирах выведут его за порог дома. Настежь распахнется вольер, где профессор проводит свои опыты. И тут уж несдобровать!

Он был еще так слаб, что зачастую путал явь и бред, явь и сны.

Ему чудилось, что Нина подходит на цыпочках и осторожно, не скрипнув пружинами матраца, садится на краешек его койки. И они разговаривают — напряженным шепотом, чтобы, не услышали «мертвоголовые».

Странные это разговоры, путаные, сбивчивые.

— Помнишь, я нагадал тебе в Крыму счастье?

— Да.

— И ты была счастлива? Я от души нагадал тебе.

— До сих пор помнишь про Крым?

— Еще бы!

— Не сердись на меня, Витя!

— Я не сержусь. Что поделаешь! Так вышло.

— Значит, все эти годы ты запрещал себе думать обо мне? И как — получалось?

Он молчит. Но во сне не отмолчишься. Во сне говорят только правду.

— Не очень получалось, — с запинкой отвечает он.

И прерывистый шепот над ухом:

— Я так рада, Витя.

Шепот делается напряженнее, тревожнее:

— Имей в виду, пришел тот, с тонким голосом! С ним еще двое. Они у твоей койки. Не открывай глаз, не шевелись!

И Колесников слышит над собой:

— Я вами недоволен, доктор! — Да, это он, тонкоголосый!

Ему отвечает второй — с почтительными интонациями.

— Слишком велика была доза, господин профессор. Любой другой на его месте…

— Знаю. Поэтому мне нужен именно он.

Вмешивается третий голос, грубый, хриплый.

— Вкатите ему, доктор, подбадривающего!

— Риск, штурмбаннфюрер. Он очень слаб.

— Он же нужен ненадолго.

И опять первый, тонкий, голос:

— Вы правы, Банг. Но живой! Зачем мне мертвый?

Колесников потихоньку пятится в спасительные недра забытья. Он один там. Плотно зажмурил глаза, чтобы не видеть сомкнувшейся вокруг темноты. Снова, будто сильным толчком, его выбрасывает на поверхность. Прислушался. Те же враждебные голоса над ним. И он поспешно уходит от них вглубь. А вдогонку несется шепот:

— Притворись больным, Витя! Не выдай себя ни словом, ни жестом! Будь осторожен!.

— Хорошо. Буду осторожен…

3

Ложечка в стакане продолжала тревожно звенеть.

«Притворись больным!» — сказала Нина. Что ж, это неплохой совет. Отлеживаясь в лазарете, он не дает возможности профессору пользоваться «лучшим его точильным камнем». Небось лупоглазый злится-суетится, сучит ногами, покрикивает на подчиненных! Чего доброго, принимает капли от сердца!

И все же Колесников не был доволен собой. Зачем он разбил эту линзу-перископ? Черт попутал! Не выдержали нервы. Сорвался.

Батя, наверное, не сделал бы так. До конца проанализировал бы обстановку и лишь тогда принял решение.

Ну чего он достиг, расколотив эту дурацкую линзу? На время избавился от «прогулок» по саду? Но ведь у профессора есть и другие «точильные камни». Испытания лютеола продолжаются. Все дело в том, успеет ли профессор закончить эти испытания до подхода наших войск. Кажется, назван был Санкт-Пельтен? Далеко ли оттуда до места, где находится вилла-тюрьма? Сказано: «Русские близко…» Но «близко» — понятие растяжимое.

Неужели же профессор успеет? И на последнем, заключительном этапе войны нашим войскам придется столкнуться с лютеолом?

Колесникову представилось, как из раскрытых ворот сада вырывается ветер, пахнущий резедой. На крыльях своих он несет панику и безумие!

Предостеречь, предотвратить! Хотя бы за полчаса оповестить о готовящейся газовой атаке. На войне важен фактор, внезапности. А лютеол, как известно, набрасывается внезапно.

Что же делать? Бежать? Не удастся. Дом слишком хорошо охраняется.

И как добраться до своих? Нужно пройти незаметно сколько-то там десятков километров — по густонаселенной стране, битком набитой гитлеровцами. Вдобавок те отступают под натиском наших войск — стало быть, плотность обороны с каждым днем возрастает.

Несбыточный план!

Нет! Отсюда не спастись. Но можно и нужно спасти других!

Опыты над лютеолом не закончены? Их может закончить только профессор, изобретатель лютеола? Ну так он их не закончит. На пути отравленного ветра встанет подопытный девятьсот тринадцатый и не выпустит ветер из сада!

Колесников ощутил удивительное, блаженное спокойствие. Сомнениям и колебаниям конец, решение принято! Он вздохнул с облегчением.

«Мертвоголовый», дремавший у койки, с готовностью скрипнул табуреткой.

— Воды? Лекарство подать?

Колесников не ответил.

Обмануть врагов своей неподвижностью, притворной расслабленностью, убаюкать их внимание! Потом улучить время и однажды ночью, когда страж заснет, убить его и выскользнуть в коридор. Кабинет профессора где-то поблизости. Бесшумно добраться до него и…

А пока притворяться больным, лежать пластом, не отвечать на вопросы, лгать упорным молчанием!

Он так и сделал — затаился перед прыжком…

На следующий день — врач, осмотрев Колесникова, с неудовольствием покачал головой. Он предупреждал штандартенфюрера: не увлекайтесь, не перегружайте подопытного — выносливость человеческого организма имеет свои пределы!

Между тем Колесников набирался сил, таясь от врагов. Как бы невидимая пружина сворачивалась все туже внутри. Но никто не должен был до поры до времени знать об этой пружине.

Не спешить! Отпустить пружину только в нужный момент! По возможности все предусмотреть, учесть, рассчитать!

Он попробовал мысленно уточнить топографию дома.

Дом двухэтажный, с подвалом. В подвале движок, который работает почти беспрерывно — пол сотрясает мелкая дрожь. (Вот почему тревожно позванивала ложечка в стакане, который стоял на тумбочке у койки!) Под полом, в подземелье, варится, наверное, это адское варево — лютеол, который по мере надобности выпускают в сад.

Комната, превращенная в лазарет, находится на первом этаже. Окна зашторены, здесь круглые сутки горит электрический свет. По соседству размещается спальня эсэсовцев, откуда по утрам и по вечерам доносятся зычные голоса. За другой стеной кухня, где стучат ножами и тарахтят кастрюлями. Третья стена (с двумя завешенными окнами) выходит, надо думать, во двор. А за четвертой стеной — коридор.

По утрам из-за этой стены слышны топот сапог и торопливая дробь «стукалок». Заключенных проводят по одному в сад. Часа в три, иногда несколько позже, процессия двигается по коридору в обратном направлении. «Стукалок» уже не слышно. «Мертвоголовые» протаскивают заключенных волоком.

Но где же кабинет профессора?

Топографию дома Колесников выверял на слух. (В лазарете у него чрезвычайно обострился слух.)

Он лежал на спине, укрытый до подбородка одеялом, почти не открывая глаз. Только мозг бодрствовал, напряженно перерабатывая информацию, которую ему доставляли уши.

Постепенно Колесников научился распознавать обитателей дома по кашлю, смеху, манере сморкаться, открывать и закрывать двери, но прежде всего, конечно, по походке.

Больше всего интересовала его походка человека, который, почти не спускаясь вниз, жил на втором этаже, как раз над комнатой, приспособленной под лазарет. Шаги были очень легкие, едва слышные, задорно семенящие, иногда подпрыгивающие.

Наверх вела винтовая лестница, расположенная поблизости от лазарета. Хорошо было слышно, как по утрам ходят ходуном железные ступеньки и дробно позванивают стаканы и тарелки на подносе. Это относили наверх завтрак. После небольшого интервала по коридору прогоняли очередную жертву сада. До трех часов дня все было тихо над головой. Колесников рисовал в своем воображении, как человек сутулится у окуляров перископа, поглощенный работой. К концу дня винтовая лестница снова начинала ходить ходуном и дребезжала-позванивала посуда на подносе. Человек подкреплялся. Пообедав, он отдыхал. Тишина длилась часа полтора-два. Вечером потолок снова оживал. Вероятно, сосед Колесникова принадлежал к тому типу людей, которым лучше всего думается на ходу. Он принимался быстро ходить, почти бегать взад и вперед по своей комнате. Паузы в его суматошной беготне были короткими. Наверное, он присаживался к столу только для того, чтобы записать мелькнувшую мысль или внести исправление в формулы. Потом, вскочив, возобновлял странную перебежку. Иногда он проявлял раздражительность. Пол рассохся, одна из половиц скрипела. Наступив на нее, человек несколько секунд стоял неподвижно, затем, нервно притопнув, ускорял свой бег.

Надо думать, это и был профессор, штандартенфюрер СС, изобретатель лютеола.

Каков он на вид? Какое у него лицо?

А ведь был недавно случай увидеть профессора в лицо. Однако Колесников не рискнул это сделать.

В тот день он услышал лязг винтовой лестницы, потом шаги по коридору, быстро приближающиеся. Это шаги не Вилли, не Густава, не Альберта. Шаги те!

Распахнулась дверь. Врач, который давал в это время Колесникову лекарство, поспешно встал с табурета. Однако профессор не вошел в комнату. Стоя на пороге, он, наверное, пристально смотрел на Колесникова. И все же Колесников не открыл глаз. Почему? Боялся «проговориться» глазами. Стоит, казалось ему, скреститься их взглядам, как стоящий на пороге сразу поймет, что Колесников не болен, а лишь притворяется. Всю свою волю сосредоточил он на том, чтобы не выдать себя ни вздохом, ни жестом. «Я — камень! — мысленно повторял он. — Только камень, лучший точильный камень!..»

От дверей доносился невнятный разговор. Врач, вероятно, докладывал о состоянии больного, а профессор прерывал его нетерпеливыми репликами.

Скрип двери. Легкие шаги просеменили по коридору. Лестница обиженно лязгнула несколько раз.

4

Ага! Изобретателю лютеола не терпится без «лучшего его точильного камня».

В любой момент Колесникова могут признать годным к продолжению эксперимента. Тогда пропало все. После пребывания в саду он вымотан вконец, измучен, полумертв. Все силы души и тела уходят на борьбу с безумием, которое вьется и неистово пляшет среди роз и тюльпанов.

Значит, не медлить!

Не подвели бы только мускулы! Они растренированы. Правда, уже несколько дней подряд Колесников занимается втайне гимнастикой. Лежа навзничь, с закрытыми глазами, сжимает под одеялом пальцы, напрягает и расслабляет мускулы рук и ног.

По многу раз, в строгой последовательности он проигрывал в уме будущие свои действия. Это как бы репетиция воли и мускулов.

Все должно произойти на исходе ночи. Разведчики переходят передний край всегда на исходе ночи, когда бдительность часовых ослабевает.

Работу на кухне заканчивают в десять вечера. Эсэсовцы, живущие в соседней комнате, засыпают после двенадцати. Для перестраховки накинем час-другой. В четыре утра сменяется «сиделка» у койки. А между двенадцатью и четырьмя сильнее всего хочется спать. Время перед рассветом — самая трудная вахта. Страж у койки заснет, как всегда. Но торопливые подскакивающие шаги над головой не затихнут — профессор работает до рассвета. Итак, что-нибудь в три, в четыре!..

По ночам, улучив момент, когда очередной страж начинал дремать, Колесников позволял себе открыть глаза, даже приподнять голову над подушкой. Так, в несколько приемов, он сумел осмотреть комнату.

Лампа, стоящая на подоконнике, отбрасывает тени и полосы света. Желтые шторы свисают до пола. Дверь обита клеенкой и войлоком. От койки до двери шагов пять. Кроме табуретки, на которой сидит «мертвоголовый», других табуреток в комнате нет. Тумбочка с лекарствами стоит у самой койки.

После двенадцати дремота начнет неудержимо овладевать «мертвоголовым». Все чаще будет он вставать и прохаживаться по комнате, чтобы прогнать сон, с бульканием вливать в себя воду из графина, бормотать под нос ругательства в адрес этой колоды-русского, потягиваться и зевать. Но как зевать! Разламывая с треском скулы, охая, пристанывая! Наконец, ругнувшись в последний раз, «мертвоголовый» перестанет сопротивляться. Пристроится на табурете у кровати, скрестит руки. Вскоре голова его бессильно свесится на грудь. Тогда к гулу движка в подвале, к поскрипыванию половиц наверху, к шороху и скрипу веток за окном прибавится еще и храп. Это будет лейтмотив ночи — храп здорового, сытого, намаявшегося за день человека.

Колесников тихим, но внятным голосом произнесет: «Пить!» Вилли или Густав сразу вскинется с табуретки. (Слух у тюремщиков хорошо тренированный, почти кошачий.) Зевая и почесываясь, он возьмет с тумбочки поильник, нагнется над этой колодой-русским. И тогда, выпростав руку из-под одеяла, Колесников с силой ударит Вилли-Густава ребром ладони по шее, по сонной артерии. Вилли-Густав свалится возле койки.

Так! Теперь побыстрей переодеться! Черный мундир — на плечи, галифе и сапоги на ноги! Парабеллум в кобуре? Порядок! Никто не встретится, не должен встретиться, в коридоре. Побыстрей пробежать к лестнице! (Только бы не лязгнули проклятые железные ступени.) Придерживаясь за перила, вверх, вверх! И вот она, заветная дверь. Минуту он выждет, прислушиваясь к звукам за дверью, потом рывком распахнет ее.

Почему-то ему представлялось, что профессор будет сидеть спиной к двери. Услышит скрип, обернется, замрет в этом положении. Вот минута, которая вознаградит Колесникова за все!

Тоненько взвизгнув, изобретатель лютеола вскочит со стула, отпрянет, запутается в полах своего белого халата, упадет, опять стремительно вскочит и очутится по ту сторону письменного стола. Только стол будет отделять его от Колесникова.

Некоторое время они как бы передразнивают друг друга. Стоит Колесникову шагнуть вправо, как профессор немедленно же кидается влево. Колесников наклонился влево, и сразу профессор наклоняется, но уже вправо. Вправо-влево! Влево-вправо! Весь подобравшись, пригнувшись к столу, Колесников выжидает. Не отводя от него взгляд, выжидает и профессор. Потом он делает быстрое движение, почти скачок в сторону. Но это обманное движение. Он уже выдохся — видно по нему. Лицо бледнеет все больше и больше, бледность ударяет даже в восковую желтизну. На лестнице тяжелые шаги! Пора кончать! Колесников поднимет парабеллум и всадит подряд шесть пуль в изобретателя лютеола! Последнюю пулю, седьмую, прибережет для себя.

Да, несомненно. Так все и произойдет завтра…

5

Колесников проснулся с ощущением беспокойства. В доме происходило непонятное.

Все тревожно и быстро менялось вокруг. Шумы стали другими. К привычному тарахтению движка, к скрипу рассыхающихся половиц прибавился прерывистый рокот. Запускают моторы? Под рокот моторов обычно расстреливают, чтобы не слышно было криков.

Часы пробили полночь. Но шумы не стихали. По коридору громко топали взад и вперед. Вот протащили какую-то громоздкую штуковину, задевая углами за стены, — наверное, сундук или сейф.

Странно держал себя и страж. Он проявлял нервозность. То вставал, то садился. Подходил к окну, отодвигал край шторы.

Колесников тоже начал нервничать. Что произошло? Что могло произойти? План, так тщательно продуманный, сорвался?

В комнату вошли четыре эсэсовца, один из них с нашивками унтершарфюрера.

— Встать! — заорал он. — Ну-ка, поднимите этого соню! Вот его одежда и башмаки. (Стук башмаков об пол.) Ты! Пошевеливайся!

Эсэсовцы торопливо подхватили Колесникова под локти и стали, мешая друг другу, напяливать на него брюки, пиджак, башмаки.

Он стоял у койки, согнувшись, свесив руки, — не выходил из роли.

Его толкнули в спину. Он пошатнулся, делая вид, что не может устоять на ногах. Но эсэсовцы не дали ему упасть.

— Зачем нам такой? — сказали за его спиной.

— Профессору виднее.

— Но в машинах нет места.

— Его, может, еще и не возьмут.

— Надо было убраться отсюда несколько дней назад. Я говорил Бангу.

— Приказ только что получен.

— Проселочные дороги, я слышал, забиты битком. Доберемся ли к утру до Амштеттена?

— О, черт! Да двигай же ты ногами, лагерная падаль!

Дойдя до винтовой лестницы, Колесников споткнулся.

Протянуть время! Понять, что происходит! На ходу перестроить план! Но пинками его подняли с пола. Толкаясь и переругиваясь, эсэсовцы принялись втаскивать Колесникова со ступеньки на ступеньку.

Снизу окликнули с раздражением:

— Грюнер!

Торопливо-бестолковое восхождение приостановилось.

— Что вы там делаете? Возитесь вчетвером с этой дохлятиной? Вилли! Сопроводи его к профессору! Остальные — к машинам, грузить имущество!

Колесников понял. Эвакуация! «Мертвоголовые» эвакуируются!

ГЛАВА X. ЦВЕТОК-ОБОРОТЕНЬ

1

Сопя, Вилли подсадил Колесникова в люк над лестницей.

Они очутились в просторной комнате. Стеллажи вдоль стен заставлены книгами. Золоченые переплеты отсвечивают в полумраке. Люстра под потолком затенена.

Вилли швырнул Колесникова с размаху на стул. Сам не сел, принялся ходить по комнате, то и дело останавливаясь и прислушиваясь. Трусит явно! Боится, как бы в суматохе эвакуации не забыли о нем.

Колесников повел глазами по сторонам. Тут, стало быть, и работает профессор? Что-то не похоже. Письменного стола нет. Книги, только книги. Даже не все уместилось на стеллажах. Вон груда книг громоздится на полу. Это же библиотека, а не кабинет!

А где двери? Здесь нет дверей. (Не считая люка, через который поднялись Колесников и его конвоир.) Несомненно, кабинет рядом. За этой стеной или за той? И как попадают в кабинет, если вдоль стен протянулись стеллажи?

Ну, не медли! Действуй!

Колесников простонал сквозь стиснутые зубы, покачнулся, мешком свалился на пол.

— Эй!

Вилли оторвался от окна.

— Вставай! Слышишь?

Носком сапога нетерпеливо потыкал Колесникова в бок.

— Что, подыхаешь? Хоть бы подох поскорей! Торчи тут с тобой. А ведь я даже не знаю, положили ли они в машину мой чемодан…

Колесников не отзывался. Ожидал, когда Вилли нагнется над ним, чтобы пощупать пульс, или попытается поднять с пола и посадить на стул. Столько раз отрабатывал он в уме различные варианты нападения на врага, что действовал бы сейчас почти автоматически, без участия сознания.

Через секунду черный мундир затрещит по швам в его руках. Одновременно нога Колесникова согнется в колене, упрется эсэсовцу в живот, потом распрямится с силой. Батя обучил своих разведчиков этому приему. Не успев вскрикнуть, Вилли перекувырнется через голову. Тут уж не мешкать — побыстрей навалиться на него всем телом и обеими руками стиснуть горло!

Лежа неподвижно на полу, Колесников ждал. Ему казалось, что сердце его бьется так громко, что заглушает тиканье настенных часов, что оно увеличивается в размерах, пухнет, вот-вот заполнит собой всю комнату.

Но почему-то Вилли не спешил нагнуться. Некоторое время он стоял над Колесниковым в раздумье. Какие мысли медленно, как мельничные жернова, ворочались там, в его башке под тяжелой каской? Наверное, он с беспокойством думал о своем чемодане. А быть может, прикидывал, не позвать ли доктора?

Вдруг, еще раз ткнув Колесникова в бок, он повернулся к люку. Под шагами его залязгали ступени трапа.

Похоже, что это ловушка. Но Вилли не возвращался.

Колесников вскочил на ноги.

Со стен бесстрастно взирали на него золоченые обрезы книг.

Он шагнул к окну, выглянул в просвет между маскировочными шторами. Во дворе полно машин. Да, эвакуация!

Но где же профессор?

Пол библиотеки пересекает по диагонали полоса света. Раньше ее не было. Что это за полоса?

А! Упав со стула на пол, Колесников случайно уперся ногой в книжные полки. Одна из них сдвинулась. Стала видна щель. Это приоткрылась потайная дверь. Несколько полок с книгами, вращавшимися на петлях, были потайной дверью!

Колесников толкнул ее. Она подалась и ушла вглубь — бесшумно. Очень хорошо! Этой ночью все должно совершаться бесшумно!

Он очутился в просторной комнате. Это, несомненно, был кабинет профессора.

2

Кабинет как кабинет. Строго обставленный, в старомодном вкусе, ярко освещенный. Выглядит еще светлее оттого, что стены сложены из высоких белых панелей. Посреди кабинета огромный письменный стол. Лампа под абажуром погашена.

Колесников шагнул к столу.

Все выглядит на нем так, словно бы хозяин отлучился ненадолго. Экономя электроэнергию, машинально выключил настольный свет, но с минуты на минуту должен вернуться.

Рядом с лампой — портрет Гитлера в рамке, очевидно, дарственный, потому что лоб поверх косой пряди пересекает еще и косая надпись: «Адольф Гитлер — профессору Бельчке. Миром можно управлять только с помощью страха!»

Фамилия профессора — Бельчке? И Гитлер, стало быть, знает его лично?

Судя по этому столу, профессор — кабинетный ум, книжник, педант. Стоит рассыпать такому горку карандашей или передвинуть пресс-папье или пепельницу с места на место, как привычное течение его мыслей нарушается, он уже не может работать.

Ничего! Скоро он вообще не сможет работать! Нужно спрятаться, а потом, дождавшись профессора… Только бы он поднялся в свой кабинет один, без охраны!

Но где тут спрятаться? Разве что присесть на корточки за письменным столом, согнуться в три погибели и…

А оружие?

Предполагалось отобрать пистолет у конвоира. Однако конвоир убрался вниз по трапу.

Нетерпеливым взглядом Колесников обежал кабинет.

Оружие! Оружие! Должно же быть здесь какое-нибудь оружие!

Из-под абажура настольной лампы выглядывала человеческая голова, маленькая, величиной с кулак, не больше. Наверное, бюст Шиллера или Бетховена или еще кого-нибудь из великих немцев. На письменном столе принято ставить такие бюсты — для вдохновения.

Из чего делаются эти бюсты. Из меди, из бронзы? Ну что ж! На худой конец…

Он наклонился над столом. Странно! Не Шиллер и не Бетховен. Скулы туго обтянуты бледной кожей. Глаза выпучены, просто вылезают из орбит. Серые (седые?) волосы стоят торчком. Да, общее выражение непередаваемого, панического ужаса!

Что же это за материал? Не бронза, нет. И не раскрашенный гипс. Что-то другое. Имитация под кожу? А дыбом торчащие волосы — пакля или?..

Колесников протянул руку, чтобы коснуться волос, и тотчас отдернул. Волосы были настоящие!

Но ведь на свете нет людей, у которых голова была бы с кулак!

С недоверием и опаской он смотрел на абажур. Отдергивая руку, вероятно, задел за выключатель настольной лампы. Та загорелась. Абажур, оказывается, был темно-желтый. На фоне его, подсвеченные изнутри, проступили какие-то узоры и письмена. Что это? Русалка. Змея, поднявшаяся на хвосте. Якорь. Слова: «La belle Marie».

Женское имя на абажуре? Почему? Колесников ближе пригнулся к абажуру. Так и есть! Сшит из кусков татуированной человеческой кожи!..

Минуту или две разведчик стоял у стола, не в силах пошевелиться. Это не кабинет ученого, это какая-то кунсткамера, специально подобранная коллекция монстров.

Он спохватился. Время-то идет.

Некоторые люди имеют обыкновение держать пистолет в ящике своего письменного стола. Возможно, и профессор?

Косясь на приоткрытую дверь, Колесников обошел стол. О! В нижнем ящике торчит ключ! Два быстрых поворота, ящик выдвинут рывком. Пусто!

С лихорадочной поспешностью Колесников принялся выдвигать ящики, один за другим. Он рылся в них, бормоча ругательства, вышвыривая на стол и на пол вороха бумаг, папку, флаконы с клеем, скрепки и прочую канцелярскую дребедень.

Того, что так нужно ему, в ящиках нет!?

Он остановился перевести дух. Вот валяется на столе костяной нож для разрезания книг. Годится? Нет. Чугунное пресс-папье? Им, пожалуй… За неимением чего-нибудь более подходящего… Взвешивая на ладони пресс-папье, Колесников скользнул взглядом по тетради, которую выбросил на стол из нижнего ящика. Падая, она раскрылась посередине.

Он выхватил две фразы: «формула страха» и «девятьсот тринадцатый упрямится». Девятьсот тринадцатый? Но это же о нем!

Несколькими строками ниже он прочел:

«Разбитая линза, конечно, стоит денег. Но время дороже. Все сейчас определяется временем. Из-за непредвиденного происшествия испытания лютеола затягиваются. Я приказал наложить взыскание на Грюнера, который выпустил девятьсот тринадцатого в сад раньше назначенного срока».

Нет, судя по всему, это не журнал опытов. Скорее нечто вроде дневника, беглые, беспорядочные записи, которые делаются в краткие промежутки между двумя опытами. Если хотите, — краткие комментарии к опытам.

Колесников перебросил несколько страниц вправо, желая заглянуть в начало тетради. Ага! Вот!

«Мышьяковистый ангидрид. В числе симптомов отравления — чувство страха. Дизинилхлорарсин. Человек, как выяснилось, значительно чувствительнее собак и мышей. При продолжительном вдыхании отмечено бурное проявление страха. Цианистый водород. В конвульсивной стадии чувство страха заметно усиливается. Окись водорода. При прочих явлениях наблюдается поражение центральной нервной системы — состояние депрессии, бредовые идеи, галлюцинации.

Таковы предтечи моего лютеола».

Он поднял голову над тетрадью. Длинный четырехугольник приоткрытой двери пуст. Враги придут оттуда, но предварительно дадут знать о себе лязгом металлических ступенек.

От желтого абажура с якорями, змеями и женским именем «Мария» падает круг света на раскрытые страницы. К ним тянет непреодолимо. Здесь в раскрытой тетради разгадка проводившихся над ним экспериментов. Он подошел вплотную к самому порогу разгадки тайны отравленного ветра!

Колесников перевернул страницу.

«Страх, по X. Флетчеру, — было написано там, — наполнение организма двуокисью углерода, в результате чего возникает спазм, горло человеку перехватывает удушье. Неверно! Вследствие отрицательных эмоций в крови появляется избыток адреналина и норадреналина. Но Флетчер прав в том отношении, что чувство страха имеет свою химическую природу.

Вывод: нужно всего лишь переставить местами причину и следствие! Ввести в организм соответствующие химические вещества, тем самым вызывая нужную эмоцию у подопытного, в данном случае — чувство страха!

Формула страха, понятно, складывалась задолго до меня. Но только я, единственный из всех химиков мира, придал ей законченность, научную отточенность и четкую военную направленность…»

И дальше:

«Фюрер в одном из своих выступлений сказал: миром нужно управлять с помощью страха! Я развил эту мысль фюрера. Перевел ее на язык химических формул.

Не фабрикация кретинов, отнюдь нет! Пусть этой проблемой — впрочем, тоже важной для утверждения в мире нового порядка — занимаются другие. Заставлять людей ползать на четвереньках, пускать слюни или жевать траву? Мне это претит, я слишком брезглив.

И этим занимались еще персонажи сказок, обращая с помощью волшебства людей в животных. При чем здесь химия? Для того чтобы нормального человека превратить в слабоумного, нас, химиков, незачем утруждать. Обратитесь к хирургу! Несколько взмахов ножа, хирургическая операция, связанная с деятельностью той или иной железы внутренней секреции, — и желаемый результат достигнут.

Идиотизм, мрак, душевная слепота и глухота? О! Для моих подопытных это был бы, несомненно, наилучший исход. Я в полной мере сохраняю их способность рассуждать и чувствовать. Разве, сделавшись слюнявыми кретинами, они смогли бы так бурно реагировать на мой лютеол? Паника, ужас, безумие заполняют их мозг без остатка. Я заставляю своих подопытных панически бояться.

Управляемая и направляемая химия эмоций — вот что это такое!»

3

…То и дело Колесников прерывал чтение и смотрел на дверь. Она по-прежнему зияла безмолвным провалом.

Зато в доме не утихала возня. Темп ее даже как будто ускорился. По временам пол ходил ходуном. Это протаскивали по коридору что-то тяжелое, задевая за стены.

Возились бы внизу подольше! Дали бы еще хоть десять, пятнадцать, двадцать минут, чтобы доискаться в тетради главного — разгадки тайны!

Ничего за всю свою жизнь не читал Колесников с такой жадностью, как эту тетрадь, читал ее, правда, впопыхах, с пятое на десятое. Страницы так и летали под его нетерпеливыми пальцами.

Однако слух при этом оставался на страже. Он был отлично тренирован, его слух, обострен, как у кошки, привык различать опасность в подозрительных шелестах и шорохах ночи. Колесников знал: едва лишь лязгнут ступени трапа, как слух тотчас же даст тревожный сигнал в мозг!

Разведчик нетерпеливо перебросил влево пять или шесть страниц.

«…ища растение, подобное маку или конопле, с той существенной разницей, что опиум из мака и гашиш из конопли навевают сладкие грезы, а искомое растение, соответственно обработанное, должно было вызывать кошмары.

По зрелом размышлении отвергнуты настои из мухоморов, которыми пользуются шаманы при камлании. За недостаточной эффективностью пришлось отказаться также от африканских травяных отваров, с помощью которых колдуны доводят себя до экстаза.

Будучи в научной командировке в Мексике, я видел там грибы, считавшиеся священными в древней империи ацтеков. Сопровождавшие меня лица высказывали предположение, что жрецы пили настой из этих грибов прежде, чем приступить к кровавым жертвоприношениям.

Я еще не знал, что зря ищу разгадку вне Германии. Разгадка все время была тут, дома, буквально под руками.

Для будущих историков этой войны небезынтересно, я думаю, узнать, что отец мой был одним из очень известных немецких садоводов-практиков (специализировался на декоративных растениях). И, как большинство отцов, он, естественно, хотел, чтобы я унаследовал его профессию.

Но я воспротивился отцовским намерениям. Проработать всю жизнь садоводом, пусть даже более известным, чем мой отец? Нет, в этих рамках тесно было бы моему честолюбию и, скажем откровенно, таланту, который я очень рано начал ощущать в себе.

Однако в цветах я неплохо разбираюсь с детства. И мне довольно давно стало ясно, что цветы во многом напоминают людей.

Есть цветы, которые сразу же, с первого взгляда, вызывали у меня антипатию. Таков водосбор со своими торчащими на макушке длинными шипами. Он напоминает мне высокомерного и безжалостного наемного убийцу. А книфория для меня не что иное, как толпа оранжевых гномов, выглядывающих из-под стеблей травы и ехидно ухмыляющихся во весь рот. Цинерария же определенно похожа на выпученный сумасшедший глаз. Каемка у этого цветка — красная, как вывороченное веко, внутри бело, а посредине белка чернеет круглый зрачок.

Это все цветы безопасные. А вот опасные цветы, те, наоборот, выглядят вполне пристойно, безобидно и привлекательно (еще одно сходство с людьми!).

Правда, листья крапчатого болиголова, растущего на болоте, пахнут мышами, что может оттолкнуть человека, собирающего букет. Но, кажется, это единственное исключение из правил. Возьмите ягоды белены, болотной соседки болиголова. Они очень красивы. Похожи на ягоды дикого мака и поэтому так привлекают детей. Еще пример: красные волчьи ягоды. Их запросто можно спутать с маленькими ягодами шиповника. Не менее красны и ягоды паслена. А розовые цветы волчика на редкость приятно пахнут.

Так возникшая в ранние отроческие годы догадка исподволь, не очень быстро, подталкивала меня к резеде.

Резеда дикая или садовая, широко распространенное по всей Европе растение, носит по-латыни тройное наименование: «Reseda luteola odorata». Последнее слово означает — душистая. И в этом — вероломно-опасная характеристика резеды.

Впрочем, это я понял не сразу. Прошло много лет, прежде чем смутная догадка выкристаллизовалась наконец в открытие.

По соседству с домом моего отца были плантации резеды, которая высеивалась для последующей продажи в цветочные магазины Тюрингии. Приезжая на летние каникулы домой и прогуливаясь с книжкой вдоль плантаций, я, к удивлению своему, постепенно терял бодрое и жизнерадостное расположение духа. Мне становилось как-то не по себе. Мир делался вокруг чересчур ярким. Острота всех восприятий резко усиливалась. И это утомляло меня, раздражало, становилось нестерпимо тягостным.

Такова, однако, инертность человеческого мышления, что в юношеские свои годы я никак не связывал этого именно с резедой, а приписывал переутомлению от усиленных зимних занятий, и безропотно глотал сырые яйца, которыми пичкала меня моя заботливая матушка.

С толку сбила, если можно так выразиться, наивно-деревенская наружность резеды. Что опасного, казалось, могло таиться в ее желтоватых маленьких цветочках, в ее ярко-зеленых красивых листьях, в ее длинных и ломких канделябровидных стеблях, частично лежащих на земле?..

Да, цветок-оборотень!

Но в 1938 году мне попалась в руки старинная книга о колдовстве «Полеты ведьм», изданная в 1603 году в Нюрнберге. В ней, между прочим, обстоятельно описывались снадобья, с помощью которых одержимые истерией женщины (а их, как известно, было чрезвычайно много в средние века) вызывали у себя галлюцинации, а именно: совершали в своем воображении полеты на Брокен для участия в кощунственных сатанинских оргиях. С величайшим изумлением я узнал, что в состав ведьминого снадобья входил настой из резеды.

Она называлась в средние века церва, или вау, или желтянка. В связи с тем, что в резеде содержится красящее вещество, ее широко разводили как промышленную культуру, чтобы окрашивать шерсть.

Так вот в чем разгадка того тягостного состояния, которое охватывало меня во время прогулок вблизи соседних с нашим жилищем плантаций резеды! Резеда (церва, вау, желтянка) была галлюцинаторным растением!

Немедленно же и со всей энергией (в предвидении большой войны, которая могла вспыхнуть со дня на день) я приступил к опытам с резедой в лаборатории. Обнадеживающие результаты не заставили себя ждать.

Проведя в строжайшей тайне несколько серий опытов на мышах, кроликах и морских свинках, я обратился непосредственно к рейхсфюреру СС. (В то время я уже имел звание штурмбаннфюрера СС.) Мною было доложено, что вновь найденное мощное отравляющее вещество я посвящаю моему фюреру, а также испрашиваю разрешения перейти к заключительной фазе эксперимента — над людьми.

Вначале, откровенно скажу, у меня были колебания, вызванные отчасти недостатками моего воспитания в молодости (ведь я вступил в национал-социалистскую партию уже в зрелом возрасте). Но в 1943 году мне была предоставлена возможность ознакомиться с секретной речью рейхсфюрера, произнесенной им на одном из совещаний гаулейтеров».

В тетрадь в этом месте вклеена страничка машинописного текста:

«Лишь один принцип, — сказал рейхсфюрер СС, — должен, безусловно, существовать для члена СС: честными, порядочными, верными мы обязаны быть по отношению к представителям нашей собственной расы, и ни к кому другому.

Меня ни в малейшей степени не интересует судьба русского или чеха. Мы возьмем у других наций ту кровь нашего типа, которую они смогут нам дать. Если в этом явится необходимость, мы будем отбирать у них детей и воспитывать в нашей среде. Живут ли другие народы в довольстве или они подыхают с голода, интересует меня лишь постольку, поскольку они нужны нам как рабы для нашей культуры; в ином смысле это меня не интересует».

И далее — опять от руки:

«После ознакомления с этой проникновенной речью я полностью отказался от своих заблуждений и предрассудков.

С удесятеренной энергией я принялся гонять в одиночку доставленных мне из соседнего концлагеря подопытных людей — животных, по выражению рейхсфюрера.

Зимой работа проводилась в оранжерее, специально построенной для моих нужд в Амштеттене. С наступлением тепла я переносил эксперименты в загородный дом, при котором имелся большой запущенный сад. Для меня важно было замаскировать момент включения динамического потока газа, распыленного в воздухе. Запахи разнообразных цветов и трав должны были отвлекать внимание подопытного от запаха резеды, пока еще полностью не уничтоженного.

Я остался очень довольным работой одного инженера (ходатайствовал о награждении его орденом), которому удалось создать уникальную систему оптического наблюдения за поведением подопытных.

Через смотровые линзы я наблюдаю реакцию подопытных, последовательно, методично повышая в их крови количество адреналина и норадреналина. Да, химия эмоций — так это надо понимать в широком плане! Однако применяемая не для излечения невропатов или душевнобольных. Наоборот! Для управления массовым безумием, для распространения неотвратимого панического страха!»

ГЛАВА XI. ВЫСОКИЕ КОЭФФИЦИЕНТЫ ПРОЧНОСТИ

1

Колесникову послышался звук взводимого курка. Он выпрямился, сжимая в руке чугунное пресс-папье. Нет! Ложная тревога! То скрипнула рассыхающаяся половица.

Он опять нагнулся над тетрадью.

«С администрацией Маутхаузена у меня сложились вполне добрососедские отношения, — прочел он, отмахнув налево две или три страницы. — Например, с любезным Хемилевски из Гузена-1.[3] Я регулярно, дважды в неделю, играю с ним в шахматы.

Вчера он сделал мне комплимент — не по поводу моей игры, а по поводу того, что с моего разрешения увидел в смотровых линзах. «Дорогой профессор, — сказал Хемилевски с воодушевлением, — будущие историки, несомненно, поставят вашу фамилию рядом с фамилией Габера!»[4]

Улыбаясь, я кивнул головой.

Ко дню моего рождения Хемилевски преподнес мне футляр для очков из дубленой татуированной кожи. Это его конек, я знаю. Он пишет диссертацию о татуировке. Заключенные, находящиеся на излечении в его лагерном госпитале, умирают чрезвычайно быстро, причем именно те, на кожу которых нанесена татуировка. Известно, что их отбирают для него специально.

В разговоре за ужином я вскользь упомянул о том, что моей настольной лампе, возможно, пошел бы узорчатый кожаный абажур. Неплохо было бы переплести в татуированную кожу также тетрадь, куда я заношу время от времени отрывочные записи (которые впоследствии, думаю, пригодятся моему биографу).

Предупредительность обязательнейшего Хемилевски не имеет границ! Он пообещал выполнить высказанную просьбу в самое ближайшее время.

Мне приятно, что, как знаток, он высоко оценил высушенную человеческую голову, стоящую на моем письменном столе. «А, это из Освенцима! — сказал господин Хемилевски и вздохнул. — У нас в Маутхаузене еще не достигли подобного искусства. Конечно, в основе — метод препарирования туземцев Океании, но, как вы понимаете, обогащенный применением современных химикалий».

Да, я вполне доволен господином Хемилевски. Однако, к сожалению, не могу сказать того же о присылаемом им человеческом материале.

Редко кто-либо из подопытных выдерживает три, даже два сеанса. Я не успеваю проследить последовательное нарастание страха. Почти сразу же срыв, бегство к обрыву и смерть. Они погибают слишком быстро и при минимальной экспозиции. Это никак меня не устраивает!

Небезинтересны сопутствующие явления. В мозгу, очевидно, возникают галлюцинаторные звуки или шумы. Подопытные пытаются их заглушить — криками, хлопаньем в ладоши или беспорядочным пением. Кое-что удалось записать на магнитофонную ленту.

Сравнение. Когда Шуман сходил с ума, ему слышалась нота ля. Он подбегал к раскрытому роялю и с остервенением колотил по клавишам: «Ля, ля, ля!» Тогда ему делалось легче…

К моему огорчению, лютеолу сопутствует запах. И он отнюдь не галлюцинаторный. Только сейчас я понял, какая это помеха. Ведь лютеол должен поражать внезапно! Как карающая десница господня! Не оповещая о себе ничем, в том числе и запахом, он должен мгновенно сломить волю к сопротивлению, убить мозг и выжечь душу. И вслед за тем исчезнуть, не оставив даже воспоминаний! Никаких улик! Абсолютно никаких!

А он пахнет резедой… При вскрытии я неизменно обнаруживаю: мозг подопытного пахнет резедой! Надавливая на грудную клетку трупа, слышу тот же запах изо рта…»

В столбик: