Маргарита Полякова
Бойтесь своих желаний…
Бойтесь своих желаний — они сбываются! Кто-то очень мудрый.
Глава 1
Все не бывает само собой.
В. С. Черномырдин
Была весна.
Ранняя такая весна, когда снег еще не растаял, а из птиц чирикали только воробьи, да и то только потому, что никуда на зиму не улетали. Хотя, собственно, по календарю весны еще не было. Был февраль. 27 число. И весной только еще пахло. Ярко-синее небо, кипельно-белые облака, теплый ветер и прохожие, мечтавшие сменить дубленки и шубы на пальто. Ранняя оттепель весело барабанила по карнизам, машины, чавкая, разбрасывали грязь по окрестностям, женщины примеривались к шубам и драгоценностям в ожидании восьмого марта, а хмурые мужчины, в ожидании того же праздника, приглядывали для своих любимых хоть что-нибудь, чтоб те от них отвязались. Правда, надо отдать должное, определенная часть мужчин такой глупостью, как подарок, раньше времени не заморачивалась, а собиралась поступить как всегда — вспомнив восьмого числа, что у них есть дама сердца, купить первое, что попадется под руку и подарить ей с торжественным выражением лица. Уставшей женщине, которая в честь своего международного дня будет строгать салаты в тазики, останется только порадоваться, что про нее вообще не забыли.
Была весна.
Отогревшиеся бомжи оккупировали центральные улицы, а жирные голуби помимо своего любимого дела (обгаживания памятника Белинскому) начали ворковать друг около друга. У дверей забегаловок суетились зазывалы и вышибалы, а продавцы семечек и газет матершинно переругивались из-за каждого клиента, который, чувствуя себя Гамлетом, решал, на что потратить завалявшуюся у него в кармане мелочь. Мелкий сырой весенний снег то прекращался, то начинался снова, стараясь непременно попасть за шиворот. Прохожие прятались от него под мокрыми зонтами, желая только одного — побыстрее добраться до дома. Там было тепло. И сухо. И еще там можно было выпить кофе.
Во всяком случае, именно об этом я и мечтала, когда вошла в подъезд, стряхнула с зонта холодные капли, поднялась на четвертый этаж и выудила из сумки ключи. Озябшие пальцы совершенно не слушались, а потому тяжелая входная дверь открылась не сразу. Я переступила порог, кинула сумку, переоделась, упала в кресло и протянула к батарее ноги. Настроение было мерзопакостным. Просто до отвращения. Меня раздражало все: и стучащая по карнизу оттепель, и дрожащая на сквозняке занавеска и играющая у соседей за стенкой музыка. Дурацкая, заезженная всеми радиостанциями сага о том, что «ориентация Север, я хочу, чтоб ты верил, я хочу, чтоб ты плакал», ритмично совпадала с торопливой дробью капель и доставала до печенок. Я приподнялась с кресла и постучала тапочкой по батарее. Звук получился не ахти и соседи, конечно же, никак на него не среагировали. Разумеется, можно было пойти и устроить им скандал… Мне даже захотелось это сделать, чтоб хоть куда-то выплеснуть свое мерзопакостное настроение, но я сдержалась. У меня были вполне приличные соседи, которые никоим образом не были виноваты в том, что случилось. И никто не был в этом виноват. Кроме меня самой. Что ж… и отвечать за это придется мне. Причем по максимуму.
Была весна.
Время капели и подснежников, грачей и первых листьев, любви и шизофреников, у которых по весне начинает проявляться тараканья активность. Именно на последних в данный момент я больше всего и походила. Почему я так считаю? Да потому что у меня в последнее время активно начала течь крыша. Я, например, даже представиться вам забыла. А воспитанные люди начинают свое знакомство именно с этого, а не с наплевательства в бомжей, птиц, правительство и весну. Итак, она звалась Татьяна. Да, да, именно Татьяной она, тьфу, то есть я и звалась. Не Танечкой, не Таней, не Танюшкой и никаким другим сопливо-уменьшительным именем. Татьяной и все тут. Хотя на данный момент мне даже это было глубоко фиолетово.
Была весна. Нет, вы представляете? Весна же за окошком была! И обещала все самое наилучшее! Вот только, к сожалению не мне. Даже обидно — впереди был весь март, весь апрель, весь май, и было целое лето после длинной, морозной и порядком уже надоевшей зимы, а ко мне это не имело ни малейшего отношения! Я еще раз глянула на моросящую за окном мерзость и скривилась. Ничего себе, подходящая погодка для субботнего дня. Особенно если учесть, что этот день был в моей жизни последним. Причем вовсе не потому, что мне этого очень хотелось! Кощунственная идея покончить с собственной молодой, ярко цветущей жизнью мне вообще никогда в голову не приходила. Я совершенно не собиралась ни шагать с карниза, ни кидаться под поезд, ни даже вешаться на гитарной струне. Поэтому меня, мягко говоря, совершенно не грела мысль о том, что завтра я должна буду бесследно исчезнуть. И главное — за что?! Только за то, что однажды в жизни мне в голову пришла очень глупая мысль.
Впрочем, поначалу мысль вовсе не показалась мне такой уж глупой. Я вообще не понимаю, что в моих действиях было настолько предрассудительного, чтобы так меня наказывать. Подумаешь, парня я приворожила. И что же? Можно подумать, одна я такая умная. Да все вокруг только тем и занимаются, что мужиков привораживают! Причем некоторым это даже удается! Да и что тут сложного? Подумаешь… зеркальце, свечка, небольшое заклинание и мало-мальский ведьминский дар. Хотя… как раз именно в последнем-то и была загвоздка. Одно дело — случайное стечение обстоятельств и даже небольшой талант, причем зачастую даже не осознанный, и совсем другое дело — когда ты действительно ведьма. Стопроцентная. Потомственная. Учтенная во всех «специальных» списках и автоматически попадающая под действие Вселенской Конвенции 1932 года об ограничении магического воздействия на людей. И именно эту конвенцию я умудрилась нарушить. Нет, ну а кто мог подумать, что мои действия настолько жестко расценят?! Что помимо выволочки от предков я получу вызов в суд, статью и даже наказание — полное стирание личности на целых 247 лет?! Зато начиналось-то все как хорошо… вернее, сначала не очень хорошо, поскольку мужчина моей мечты никак не хотел обращать на меня внимания.
И чего я нашла в этом Сережке? Подумаешь, мальчик симпатичный… Худощавый, подтянутый, грациозный… Надменный изгиб четко очерченных тонких губ, откровенный, почти дерзкий взгляд холодных серых глаз, светлая челка, разделенная на прямой рядок и изящные, аристократические пальцы… они умели быть такими безумно нежными! Ну, что ж, издадим тяжкий вздох. Следовало ожидать, что ничем хорошим моя авантюра не закончится. Слишком уж классно все складывалось. Сразу же после приворота Сергей начал со мной флиртовать, провожать до дома и даже (всего через две недели!) сделал мне предложение. В общей сложности мое абсолютное счастье продолжалось целых тридцать семь дней. А потом пришла повестка в суд. До сих пор нервная дрожь пробирает, как вспоминаю холодное серое здание на углу улицы Кирова, каменные ступени и полупустой зал… С моим делом грозный судья разбирался не больше 10 минут. Он пробежал глазами лежавшие перед ним бумаги, скучно поинтересовался, что я могу сказать в свое оправдание и, выслушав речь о великой силе любви, вынес приговор.
— Человек, на которого ты оказала магическое воздействие, будет освобожден от заклятия. Он забудет о том, что ты когда-то была в его жизни. Мы стерли твой образ из его памяти. Теперь он свободен. Однако устранение последствий твоего поступка вовсе не значит, что ты не понесешь за него наказание. По закону, за нарушение Вселенской Конвенции 1932 года об ограничении магического воздействия на людей, полагается полное стирание личности на установленный законом срок в 247 лет.
…Я вскипятила себе кофе, о котором так мечтала, плетясь по сырым, промозглым улицам и, обняв ладонями горячую чашку с божественным напитком, устроилась в кресле поудобнее, и вздохнула. Сегодняшняя судебная церемония никак не шла из головы. И то, что завтра к 10 часам утра мне опять нужно было отправляться в суд, оптимизма не прибавляло. Да и какой тут может быть оптимизм, если буквально еще 16 часов, и я исчезну на целых 247 лет?! Спокойно, спокойно… нужно сделать глубокий вдох, как-то собраться с духом и принять ситуацию такой, как есть. Что бестолку в отчаяние впадать? Все равно ничего изменить уже нельзя. Или можно? Похоже, мне в голову пришла еще одна светлая, но противозаконная мысль. Ну и что? Хуже-то все равно не будет! Хуже просто некуда! Значит надо хотя бы попробовать изменить ситуацию и спасти саму себя от несправедливого приговора суда, не посочувствовавшего девичьим романтическим чувствам. Так что я решительно поднялась с кресла и обратилась к самому верному и авторитетному советчику — книге. Прежде, чем продолжить, я хотела бы уточнить, что я точно не оговорилась. Книги для меня — это все. Моя страсть, моя болезнь, мое безумное увлечение. Это самый легкий уход от реальности и самый простой способ получить интеллектуальное наслаждение. И если я не ошибаюсь, (что вряд ли) с неделю назад я как раз нашла в библиотеке именно то, что мне в данный момент требуется. Честно говоря, когда я первый раз взяла в руки эту древность, у меня даже пальцы дрожали… Четырнадцатый век! Музейная вещь! А что касается латыни, на которой данное (как и любое другое уважающее себя средневековое) произведение было написано, так это вообще не проблема. Латынь я еще на втором курсе университета выучила.
«Демонология». Ничего себе, трактат! Интересно, и как же это его прохлопала святейшая инквизиция? Подумать только, я взяла эту книженцию всего только для того, чтобы написать курсовую… Но теперь (весьма вероятно) она пригодится мне совершенно с другой, абсолютно практической целью. Если уж у меня в руках оказалось средство для вызывания демонов, глупо им не воспользоваться. Правда, написано оно обычными людьми, не имеющими к магии никакого отношения, а потому, наверняка, содержит массу ошибок… вон, даже в предисловии сказано, что вся эта средневековая белиберда для практического применения совершенно не пригодна… но ведь кто не рискует, тот не пьет шампанского. Мало ли! А вдруг? Все равно никакого другого шанса избежать правосудия у меня нет. Итак, возьмемся за дело. Бог ты мой, как тут все интересно с первых строчек! Рецепт вечной молодости, формула добычи философского камня, зелье для полетов на шабаш… ну-ка, ну-ка… «Ведьмы кипятят младенца в медной посудине и вытопившийся жир счерпывают и хранят, тщательно спрятавши, пока в нем будет надобность. К мази из сваренных частей детского тела, особенно тех детей, коих надобно убивать до крещения, надо прибавить еще много разных снадобий: водяной петрушки (цикуты), аконита, тополевого листа, сажи, крови летучей мыши, волчьих ягод и деревянного масла. Прежде чем натереться мазью, надобно сначала крепко растереть все тело насухо, чтобы оно разогрелось и покраснело, дабы привлечь в тело жир и раскрыть то, что было сжато холодом, а потом уже наводить мазь. Этой же мазью надобно натереть тот предмет, на коем собираетесь отбыть в путь. Далее следует сесть на этот предмет и, призвав имя Хозяина, отправляться на шабаш.»
[1]
Бред! Неужели вся книга такая? Тогда мне точно придется тащиться завтра в суд и принимать наказание. Ладно, перейдем непосредственно к делу. Где у нас там глава по вызыванию демонов? Опа! Посмотрим, посмотрим… Уриэль… ну, это нам не надо. Чем мне может помочь покровитель торгашей? Левиафан, Бельфегор и Флажель — тоже не ко мне. Белиал, Вельзевул, Люцифер, Баал-Зебуб… это уж чересчур круто. Такого только вызови — век потом не отвяжешься. А! Вот! Вот этот тип мне нравится. Вам имя Асмодей о чем-нибудь говорит? Нет? Эх, ребята, скажу прямо, вы многое потеряли. Открывайте Лесажа,
[2] и я ручаюсь, вы получите ни с чем не сравнимое наслаждение. Что, неохота читать, но хотелось бы выяснить, кто этот Асмодей такой? Да все очень просто — бес. Страшненький, хромой и с не очень хорошим характером. Достоинств у него всего два: он умеет летать, даже с пассажирами «на борту» и умеет «растворять» крыши и стены домов, так, чтоб было видно, что происходит внутри. Да, кстати, чтоб вам было совсем понятно, зачем мне сдался именно этот нечистый: когда я говорю летать, я подразумеваю — везде летать. Через время, пространство и (естественно!) другие измерения. Мысль улавливаете? Вот именно. Какой суд меня в другом измерении найдет?
Словом, скатала я ковёр в зале, вымыла пол и перечитала страницу с описью нужных ингредиентов. Ничего себе! Ну, жабьи ножки и хвосты ящериц меня не сильно пугали. Крысиные мозги и змеиные глаза тоже. А вот кровь некрещеного ребенка, рог единорога и крылья луговых фей были делом более проблематичным. Хотя нет. С кровью вопрос решить было хоть как-то возможно. Неужели я не уговорю Галию выцедить мне из ее Рефата пару чайных ложек? Наверняка ведь трёхлетний мальчик мусульманского вероисповедания сойдёт за некрещеного ребенка? Так что с кровью понятно все. Другое дело, я по-прежнему не имела представления, где можно взять вымерших еще во времена крестовых походов единорога с феями. Пришлось напрячь фантазию.
Думаю, что священные единороги, могущественные, прекрасные и величественные, перед которыми трепетали колдуны и священники прошлых тысячелетий, насмерть оскорбились бы, если бы выяснили, что заменила я их прозаическими баранами. Точнее бараном. Одним. Причём (что, собственно и натолкнуло меня на мысль о столь неравноценной замене), однорогим. Сей баран, носивший гордое имя Клавдий, проживал в частном секторе у моей подруги. Находился он в самом расцвете сил и в той весовой категории, которая превращала поимку данного экземпляра в весьма опасное занятие. Во всяком случае, к тому времени, как у меня в руках оказался спиленный кончик Клавдиевого рога, мы с подругой обе были по уши в грязи, синяках и нехорошем настроении.
С поимкой фей мне тоже пришлось приложить собственную фантазию. Правда, уже не в таких количествах, поскольку библиотечный опус был снабжён очень хорошей гравюрой, изображавшей луговую фею. И при взгляде на крылья этого чуда напрашивалась только одна ассоциация. Словом, вооружилась я отнятым всё у того же Рефата сачком и направилась на ближайшее болото. И не ошиблась. Стрекозы водились здесь просто в диком количестве.
Надо сказать, что я прекрасно понимала, что столь наглая подмена двух ингредиентов может сказаться на результатах обряда самым негативным образом, а потому последовала примеру святого (а кто он ещё после столь достославного деяния?) Горанфло
[3] и окрестила рог барана и крылья стрекоз рогом единорога и крыльями луговых фей соответственно. Не думаю, конечно, что это хоть что-нибудь изменило, но моя совесть (да, да, у меня ещё и совесть есть) сразу успокоилась.
Вообще-то данный обряд должен был проводиться ровно в полночь. Но поскольку опыта в вызывании демонов я не имела, то решила подготовить всё заранее. Пентаграмму начертила ножкой от циркуля прямо на линолеуме, по краям поставила купленные в местном храме восковые свечки, а с трудом собранные ингредиенты вскипятила в кастрюле. (Причём перед этим жабьи ножки и хвосты ящериц мелко порезала, крысиные мозги и змеиные глаза просолила и основательно перемешала, а рог «единорога» и крылья «фей» тщательно истолкла). Разумеется, кастрюлю после такого эксперимента можно было только выкинуть. Тарелку, куда я всё это вылила, тоже. Правда… сначала посудине ещё предстояло отстоять посреди пентаграммы до окончания обряда. Словом, к тому времени, как стрелки часов показали без пяти двенадцать, процесс приготовления был полностью завершён. Я потренировалась, выговаривая нужные слова заклинаний, а потом зажгла свечи, встала в полосу лунного света и прочитала написанное в книге заклятье (целая страница!) вслух. И зажмурилась. Прошло долгих несколько секунд. Я открыла один глаз. Потом второй. И мрачно сквасилась. Никакого результата в центре пентаграммы не наблюдалось. Даже лёгкого свечения. Оставалось только плюнуть на пришедшую мне в голову дурацкую идею, переодеться и идти спать. И если кто-нибудь думает, что выпитые на ночь глядя «чтоб не заснуть» четыре чашки крепчайшего кофе возымели хоть какой-то эффект — то вы ошибаетесь. Отрубилась я моментально. А утром… Нда. То, что началось утром, требует отдельного пересказа.
Всё началось с того, что меня разбудили. Наплевав на то, что сегодня наступил последний день моей жизни, в честь чего я имела полное право выспаться, и даже не отреагировав на пожелание провалиться куда подальше, меня буквально подняли за уши в несусветную рань. В пять утра!!! Я глазам не поверила, когда на часы посмотрела! Впрочем… вру. Глазам я не поверила гораздо раньше. Ну представьте себя на моём месте! Как бы вы поступили, если бы выяснили, что разбудил вас в субботние пять утра совершенно незнакомый молодой человек, причём ещё и по пояс голый?! Вот-вот. Я тоже сперва решила, что меня глючит. Я протёрла глаза и приподнялась на кровати, пытаясь сообразить, откуда этот тип взялся в моей мелкой общажной комнате. Дверь открыл? Сомневаюсь. Я перед тем, как спать ложиться, раз пять её на закрытость проверяю. И ключи в замке всегда оставляю (мало ли). Так что в дверь он явно войти не мог. Остаётся окно. Я перевела взгляд на покосившуюся раму и дёрнула бровью. Даже если незнакомец, обладая альпинистскими способностями, и забрался бы на уровень моего четвёртого этажа, вряд ли он смог бы бесшумно открыть, а потом и закрыть окно. Да если б он только попытался это сделать, влетел бы внутрь комнаты вместе с рамой.
Сделав логический вывод, что ни одним из известных способов незаметно проникнуть ко мне в комнату нельзя, я опять обратила внимание на странного типа, мерявшего шагами мою жилплощадь. Тип оказался вполне симпатичным. Высокий (под 1.90, не меньше), жилистый (если б на нём была рубашка, сказала бы, что тощий), длинные иссиня-черные волосы, абсолютно чёрные (без малейшего признака зрачков) глаза, матовое узкое лицо с классически правильными, тонкими чертами, украшенное тонкими, щегольскими усиками и… жуткие шрамы, тянущиеся через всю спину.
— Ты кто? — запоздало догадалась поинтересоваться я.
— Кто, кто… кого вызывала.
— Что?!
— О, все силы преисподней! Мало того, что ты бездарная ведьма, так ты ещё и глухая что ли?
— Во-первых, я прекрасно слышу. А во-вторых, может ты повежливее будешь разговаривать? Между прочим, ты у меня дома находишься. А насколько я помню, тебя сюда никто не приглашал.
— Да?! А это что тогда?! — взвился неизвестный тип, тыча в пол пальцем. Я с любопытством проследила за направлением возмущённого жеста и… всё вспомнила.
— Погоди, погоди, ты что хочешь сказать, ты — Асмодей?
— Нет, я чайник заварочный с надписью «Работа не волк, в лес не убежит»! И кто только позволяет таким бездарям магией заниматься?! — продолжал возмущаться бес.
— Между прочим, первый блин всегда комом… И потом, чего это ты меня бездарем называешь? — искренне обиделась я. — Мне же удалось тебя вызвать?
— Ты из чего зелье варила, ведьма доморощенная?! Я назад не могу вернуться!!!
— Погоди, погоди, а куда это ты возвращаться собрался? — не поняла я. — Мне, как вызвавшей тебя ведьме, вроде как исполнение желания полагается…
— Пентаграммы надо рисовать лучше! И спать меньше! — злобно оповестил меня бес и нервно растрепал свою шевелюру, запустив в нее пальцы. — Нет, ну это же надо, а? Что за ведьма? Нарисовала пентаграмму и даже не подумала, чем для нее это может закончиться!
— Да я, честно говоря, и не верила, что она сработает, — созналась я. — Бесов у нас в измерении уже давненько не появлялось. В их существование уже никто всерьез и не верит. Ну и потом, среди людей бытует мнение, что вызывать нечистую силу нужно, как минимум, для исполнения самого заветного желания. И что нечисть, в свою очередь, в уплату за такую услугу, берет взамен душу. А ты знаешь, я сильно сомневалась, что за ради моей души оторвется от дел хотя бы какой-нибудь бес. Судя по тому, какой активный неправедный образ жизни я вела, местечко на раскаленной сковородке мне и так обеспечено, даже без заключения двухстороннего договора по поводу продажи души. Да кому она нужна на фиг? За сколько ее возьмут? На пиво не хватит! Ну и потом… честно говоря, мне даже в голову не приходило, что нарисованная при помощи линейки и ножки от циркуля пентаграмма будет действовать.
— Действует, как видишь! Неужели ты до этого никогда обрядов не проводила?
— Нет.
— Может, ты просто свои магические силы из-под контроля выпустила? — продолжал свой допрос Асмодей.
— Вот еще! Со мной такого в жизни никогда не случалось! — начала уже злиться вынужденная оправдываться я. — Соперницы в жаб не превращались, прекрасные принцы на смерть не привораживались, даже красота со страшной силой никогда на меня не обрушивалась. Так что ты — это единственный казус в моей жизни. Слушай, а ты правда Асмодей?
— О, Вельзевул, Астарот, Баал-Зебуб и Люцифер Светоносный! Естественно я Асмодей! Кому ещё может не везти до такой степени…
— В смысле?
— В прямом! Ты зачем меня вызвала, если сама не верила в то, что у тебя все получится?! — с новыми силами напустился на меня бес.
— Да потому что это — хоть какой-то шанс, — тяжко вздохнула я. — Мелкий, дохлый, невразумительный, но шанс! Хотя если совсем честно, это был просто способ отвлечься от своих проблем.
— Так значит, у нас все-таки есть проблемы? — оживился бес.
— А у кого их нет? — логично поинтересовалась я. — Из-за какого-то мелкого правонарушения местный суд хочет полностью стереть мою личность аж на целых 247 лет. Поэтому я и решилась тебя вызвать. Кто как не ты можешь отправить меня в другое измерение? Только подальше, чтобы меня там точно никто не нашел? Ты ведь можешь это сделать?
— В принципе да. Только не сейчас, — спустил меня Асмодей с небес на землю. — Ты неправильно меня вызвала, а потому мои магические возможности ограничены. Их срочно нужно восстановить. Ты должна принести мне в жертву свое любимое домашнее животное.
— Что?! Ты что, издеваешься надо мной?
— Почему это? — искренне удивился бес.
— Да потому, что во-первых, никто в здравом уме любимое домашнее животное в жертву приносить не станет (ты бы еще родственника попросил), а во-вторых, живности в моем доме не было никогда.
— Совсем? — расстроился Асмодей.
— Совсем, — разочаровала его я. — Правда, однажды я завела рыбок, но дня через два они все скончались от обширного инфаркта из-за того, что один мой друг с пьяных глаз им шторм в аквариуме устроил. Миксером. После этого никого живого я в своей квартире не держу. Мало ли что еще взбредет в голову моим друзьям? Да и мелковата моя общажная комната для содержания каких-нибудь других животных, кроме рыбок. Так что… с жертвой я ничем не могу тебе помочь. Поэтому напрягись, и подумай. Наверняка тебя еще что-нибудь может спасти? Кроме домашних животных? — язвительно поинтересовалась я. — Может, стаканчик водочки под хорошую закуску?
— Нет. Водка мне не поможет, — отрицательно помотал головой Асмодей. — Хотя, разумеется, есть еще один вариант своеобразной жертвы. Если ты действительно хочешь помочь, найди мне 23-хлетнюю девственницу.
— Зачем???
— Ее невинность тоже может вернуть мне силы.
— Нет, ты точно надо мной издеваешься. Бесспорно. Вы только послушайте его! — всплеснула я руками от избытка чувств. — Как вам нравится такое заявление? Девственницу ему подавай! Да еще 23-хлетнюю! Я где тебе ее возьму, интересно?! — возмутилась я.
— Что, неужели девственницы теперь — это такая проблема? — искренне удивился бес.
— Хуже!
Я сделала над собой усилие и (вполне спокойно, между прочим) попыталась объяснить бесу, что девственность у 23-хлетних дам в наше время встречается не чаще, чем зубы у новорожденного (т. е. прецеденты бывают, конечно, но очень редко), но Асмодей мне не верил.
— Я думаю, мне повезет, и я найду девственницу, — самонадеянно заявил бес.
— Да найти-то, может, и найдешь, — ехидно хихикнула я. — Если поискать, найти что угодно можно. Более того, я даже могу не вредничать и помочь тебе в этом славном деле, поскольку целую одну девственницу знаю лично… но тебе же смотреть на нее придется! А там с первого взгляда ясно, почему дама не проводила свою девственность в последний путь. Столько водки никто не выпьет.
Однако Асмодей настроился на покорение женского сердца всерьёз, а потому решил воспользоваться всей доступной ему магией. Лёгкий хлопок, немного дыма, и вот уже передо мной…
— Боже ж ты мой, что это??? — я закрыла глаза и с размаху хлопнулась в кресло. — Асмодей, если ты собирался произвести на даму неизгладимое впечатление — ты можешь собой гордиться. Тебе это удалось. Вот только выпустить тебя на улицу в том одеянии, которое ты на себя напялил, я никак не могу. Просто из врождённого человеколюбия. И ещё — из нежелания отдавать единственного имеющегося у меня беса в местный «дурильник».
А куда еще могли забрать Асмодея в его наряде? Он же оделся по последней моде 18-го столетия! И больше всего был похож на блистательного молодого шевалье, буквально сошедшего со страниц романов Дюма. Его костюм переливался всеми оттенками серого цвета: от светло-жемчужного до темно-грозового, за плечами у него клубился бархатный пепельный плащ с алым шелковым подбоем, иссиня-черные волосы прямыми атласными прядями ниспадали на дымное кружево воротника, темные глаза на матовом узком лице так и сверкали, а над свежими алыми губами иронически топорщились тонкие усики. В одной руке он держал шляпу, на которой пышно пенились перья цвета огня и пепла, а другая рука опиралась на щегольскую, увенчанную серо-алыми лентами трость. Если бы не настороженность во взгляде и не глубокая саркастическая складка у рта, Асмодей казался бы абсолютно беспечным и легкомысленным молодым франтом.
— Ты куда собрался в таком виде, несчастье моё? — поинтересовалась я. — Ты когда последний раз на улицу выходил? Лет триста назад? По манере речи вроде бы незаметно…
— Пошутить нельзя, — злокозненно улыбнулся бес, обнажив ряд безупречных, хоть и чуточку хищных зубов.
— Ты меня так до инфаркта доведёшь со своими шуточками… Кстати, а почему это ты появился передо мной в образе человека, интересно? Ты же несколько иначе выглядишь? Во всяком случае, насколько я помню, Лесаж тебя совсем не так описывал.
— И ты веришь сочинителю? — фыркнул бес. — Между прочим, отцы церкви проповедовали, что всякий сочинитель романов и театральный поэт есть публичный отравитель верующих душ, а потому его следует рассматривать как преступника, повинного в многочисленных моральных убийствах. Они искренне считали, что искусство растлевает и убивает души человеческие.
— Не уходи от вопроса.
— Да я могу принять любой вид, который только захочу. Просто каждый мало-мальски образованный бес знает, что пороку надо придавать приятную оболочку, иначе он не будет нравиться. Я принял образ, наиболее соответствующий данному времени, пространству и сложившимся обстоятельствам. Неужели ты недовольна, и мне следовало бы появиться перед тобой в другом, менее привлекательном образе? — ухмыльнулся Асмодей в свои щегольские усики.
— Хотелось бы посмотреть… — заинтересовалась я.
Асмодей отвесил шутовской поклон, растворился еще в одном облаке дыма (похоже, у беса была просто злосчастная страсть к театральным эффектам), и передо мной предстал… боже мой, а это еще что за чучело огородное?! Я, конечно, понимаю, что когда связываешься с нечистой силой, надо всего ожидать… но это… Прямо на моем полу (недавно вымытом, между прочим!) стояло низкорослое человеческое существо в плаще, опирающееся на костыли. У хромого уродца были козлиные ноги, длинное лицо и острый подбородок. Цвет его лица был изжелта — черный, нос сильно приплюснут, глаза, казавшиеся крошечными, походили на два тлеющих уголька; непомерно большой рот со страшно отвислыми губами украшали длинные рыжие усы, закрученные кверху. Голова этого типа была повязана красным крепом в виде тюрбана с пучком нелепо торчащих петушиных и павлиньих перьев. Шею его охватывал широкий воротник из желтого полотна, на котором были нарисованы всевозможные бусы и сережки. Бес был в короткой, атласной одежде, опоясанной широкой лентой из нового пергамента, испещренного волшебными письменами.
[4]
— И за что мне это наказание? — возмутилась я. — Сейчас же превращайся обратно в нормального человека! И кончай мне пудрить мозги по поводу жертв и девственниц! Некогда мне этой ерундой заниматься! У меня через три часа уже суд с исполнением приговора! Так что изыщи средство попроще!
— Ну что за люди, развлечься не дают… — пробормотал бес, принимая более привычный моему взгляду облик. — Ладно, так и быть… попытаюсь для тебя что-нибудь сделать. Только не путайся под ногами… — я кивнула и тут же исчезла на кухне.
…Асмодей подозрительно оглядел начерченную пентаграмму, с опаской встал в центр и попытался сосредоточиться. Если ему повезет, его услышат. А если очень повезет — то он сумеет сложившейся ситуацией воспользоваться. Ждать Асмодею пришлось недолго. Сам Светоносный откликнулся на его зов и тут же предложил удачный выход из ситуации. Еще бы! В эту эпоху повального безверия нечистую силу практически никто не вызывал. А тут не просто вызвали, но еще и в другое измерение захотели попасть! Такого в практике Асмодея не было уже давно. Другое измерение! Помыслить было страшно! Новые территории, новые земли, новые просторы для деятельности! И, как назло, попасть туда можно было только за компанию с согласившимся на это путешествие человеком. А люди, обычно, на такие авантюры соглашаться никак не хотели. Так что предоставленный Татьяной шанс был просто уникальным.
Люцифер показывал Асмодею одну за другой картинки иных миров с краткими характеристиками, но бес только отрицательно качал головой. Ошибиться было нельзя. Вряд ли ему в его многовековой жизни представится еще один подобный шанс. Заинтересовался Асмодей только тогда, когда увидел нечто совершенно необычное. Бес пробежал глазами характеристику измерения еще раз и хищно улыбнулся. Похоже, это было именно то, что он искал. Представшее перед ним содружество миров открывало просто грандиозное поле для деятельности. Асмодей даже в самых своих смелых мечтах не надеялся встретить измерения, в которых вообще не было бы деления на добро и зло. Все, на что хватило фантазии жителей — так это создать пантеон неких Властителей, не имевших даже собственных имен и отвечавших буквально за все подряд. Причем, по местным верованиям, все несчастья случались только тогда, когда эти боги отворачивались!
Это был шанс. Определенно. Никогда не занимавшиеся профессиональной магией существа наверняка будут впечатлены умениями Асмодея. Он захватит власть, начнет насаждать новую веру и создаст пантеон Темных богов. А что? Не так уж это нереально. Ведь все те, кого люди сейчас считают демонами, раньше были языческими богами. Так почему бы не вернуть прошлое? Тем более, что если бес постарается, он сможет не просто создать пантеон Темных богов. Он сможет его возглавить. Асмодей вскинул голову и почувствовал, как по телу пробежала приятная дрожь. Конечно сможет! Правда, для этого ему нужно было повысить статус и стать демоном, но это было вполне реально. Во всяком случае, рассматривавший вместе с бесом посторонние измерения Люцифер, вполне прозрачно намекнул на такую возможность. Более того, Светоносный даже подсказал, как это сделать. Асмодей ухмыльнулся. Ничего особенного, всего-навсего классическая дьявольская подстава. Сделать хорошее дело так, чтобы всем от этого стало плохо. Если постараться, такой фортель вполне можно было провернуть. Дело осталось за малым. Выбрать одно из измерений понравившегося бесу содружества и перенестись туда с помощью магии Татьяны…
Мне пришлось сидеть на кухне минут сорок, если не больше. Все это время никаких признаков жизни оставшийся в комнате бес не подавал. Наконец, когда я уже решила вылезти на разведку и хоть одним глазом посмотреть, что происходит, Асмодей сам пришел ко мне на кухню. Так ничего и не объяснив, он начал раздвигать по углам мебель, а потом чертить какой-то черной гадостью в центре комнаты пентаграмму.
— Эй, эй, — попыталась я его остановить. — Ты чего мне полы здесь портишь? Давай лучше в комнате…
— Там уже есть пентаграмма. Причем такая, которая не смывается, — раздраженно отмахнулся от меня бес. — Ты хочешь, чтобы линии друг на друга наложились? Тогда мы с тобой точно никуда не попадем. В лучшем случае. Да, кстати, ты знаешь, что суд на тебя наложил заклятье?
— Знаю, — сквасилась я. — Это что бы мне скрыться не удалось. Неужели это заклятье действует даже на переходы в другие измерения?
— Вообще-то да. Заклятье наложено на редкость сложное и продуманное. Причем настолько, что мне даже интересно стало — это что же ты такого натворила, если не секрет?
— Да, ерунда всякая… — отмахнулась я. — Подумаешь, парня мне захотелось приворожить.
— Что-то в этом духе я и предполагал, — пробормотал Асмодей. — Слушай, Татьяна, неужели тебе никто не говорил, что воздействие на человека — это не самый лучший способ добиться взаимности? Между прочим, многие считают, что приворот — это просто изнасилование души. И что наказание за данный проступок должно быть гораздо более суровым, чем за изнасилование тела.
— И что ты хочешь сказать, что 247 лет полного стирания — это нормально? — возмутилась я. — Может, ты еще посоветуешь принять это наказание со смирением и благодарностью? Неужели это все, что ты можешь мне предложить?
— Нет. Но совсем избавить тебя от наказания я не смогу, — «обрадовал» меня Асмодей. — Другой вопрос — какое именно это будет наказание.
— У тебя есть предложения? — оживилась я.
— Я могу твое наказание несколько изменить.
— Каким образом? — подозрительно уточнила я.
— Поскольку ты уже один раз заставила себя любить, логично было бы, чтобы в следующий раз ты добилась любви какого-нибудь человека сама, не прибегая к магии. А чтобы это действительно выглядело как наказание, т. е. представляло для тебя какую-то сложность, я наложу на тебя заклятье, которое падет, как только выбранный тобой для этой цели кандидат (заметь, я даже выбор за тобой оставляю), тебя полюбит. Как тебе такая идея? Как насчет пребывания в образе заколдованной девицы, которую спасет любовь принца?
— Издеваешься, да? — обиделась я.
— Почему? Тебя погубила любовь, и она же тебя спасает. Вполне логично, — пожал плечами Асмодей. — А искупишь ты свою вину тем, что станешь кем-то другим.
Глеб Иванович Успенский
Собрание сочинений в девяти томах
Том 3. Новые времена, новые заботы
Новые времена, новые заботы
*
Книжка чеков
*
(Эпизод из жизни недоимщиков)
I
Иван Кузьмич Мясников, купец и фабрикант, покончив дела, за которыми нарочно приезжал в губернский город, возвратился в грязноватый нумер грязноватой гостиницы, приказал запрягать лошадей и стал собираться в дорогу.
— Что ж, Иван Кузьмич, мало погостили у нас? — помогая уложить весьма небольшое количество вещей отъезжавшего, говорил трактирный слуга. — Право, совсем и не погуляли в городе-то…
— Нагуляюсь потом. — Слава богу, хоть отделался!
— Всё ли благополучно покончили?
— Все!.. хорошо! На-ко вот погляди эту штучку.
Мясников вынул из-под жилета и подал коридорному какую-то маленькую книжку, которую тот с недоумением взял в руки и долго с тем же недоумением смотрел на нее.
— Это что же будет? — спросил, наконец, коридорный.
— А это, друг любезный, — с довольным и веселым лицом проговорил Мясников, — эта штучка стоит пятнадцать тысяч рубликов! Вот что это такое!
— Этакая муха? Пятнадцать тысяч?..
— Да-да, муха, пятнадцать тысяч… Как ты думаешь? Что?
— Да тут все бумага… все одно, как книжка… Тут денег-то нет нисколько…
— То-то вот и хорошо!.. Поди-ко узнай, что это — деньги!.. Чистая бумага, а пятнадцать тысяч в ней весу!.. Называется — чек!
При этом слове лакей повернул перед собою книжку, поглядел на нее с другого бока и уставил ничего не понимающие глаза на купца.
— Это видишь что… Сейчас ты отодрал лоскут и получай деньги!.. — пробовал было объяснить Мясников, но так как и при этом коридорный ровно ничего не понял, то хозяин книжки чеков должен был начать рассказывать ему банковые дела со всеми подробностями. Нельзя сказать, чтобы изложение этих дел, продолжавшееся довольно долго, уяснило коридорному значение книжонки, которую он не переставал держать в своих руках, по временам останавливая на ней внимательный взгляд, тем не менее, когда речь купца была, наконец, кончена, коридорный вздохнул и в каком-то раздумье произнес:
— Да-да!.. Мала-мала штучка, а какую прорву денег вобрала!
Это выражение очень понравилось хозяину книжки.
— Питательная книжка, точно! Именно что впитала!
— Пятнадцать тысяч! — продолжал коридорный: — ведь это в старые годы деревня, да сколько душ крестьян, да лесу… И этакая-то муха слопала!
Слуга замотал головою в знак полного недоумения и отдал книжку купцу, который, продолжая быть вполне довольным, спрятал ее опять под жилет,
— Грехи-грехи! — почему-то пришло коридорному в голову.
Разговор был прерван появлением кучера, который доложил, что все готово.
II
Через час тележка, в которой, закутавшись в мерлушечью шубу (на случай ночных осенних заморозков), сидел Мясников, ехала далеко за городом по проселочной дороге. Иван Кузьмич дремал, болтая головой справа налево и спереди назад. По временам он шарил у себя на груди под шубой, желая удостовериться, тут ли книжка, и всякий раз, когда рука ощупывала ее, ему почему-то тотчас же припоминалось выражение трактирного слуги: «вобрала»; это слово оживляло его и заставляло невольно припоминать, что именно она вобрала в себя. Но чем яснее представлялись ему составные части этих тысяч и этой книжонки, которая так искусно всосала их, тем менее хотелось спать и становилось как-то скучнее.
Однажды Иван Кузьмич даже вздохнул
Отчего это? Неужто книжонка «вобрала» в самом деле уж очень много? С другой стороны, неужели в самом деле Иваном Кузьмичом положено в эту книжку так много труда, что мысль об этом труде, явившаяся вслед за вздохом, совершенно успокоила его, до того успокоила, что он уже не вздыхал больше ни разу, а скоро и совсем заснул?
Необходимо обстоятельнее познакомиться с Иваном Кузьмичом и его деятельностью, чтобы ответить на все вопросы, толпящиеся вокруг книжки чеков.
Иван Кузьмич, как уже сказано, принадлежит к купеческому званию, хотя ровно ничего не имеет общего с тем типом «купца», к которому привык читатель, которого он видел и в лавке и на сцене. Между Иваном Кузьмичом и «купцом» старого типа ни в фигуре, ни во взглядах, ни в манере деятельности — нет никакого сходства.
Старомодный купец, как скажет всякий, кто имел с ним дело, жил обманом, богатство приходило к нему темными путями, и слова «темный богач» так же справедливы по отношению к старомодному купцу, как поговорка: «не обманешь — не продашь» — справедлива относительно его деятельности. В нем все было обман. Женился он обыкновенно не на женщине, а на сундуке, но притворялся, что он — семейный человек и живет в страхе божием, зная, что все в его семье точно так же притворяются и лгут, как и он сам. Обходительность и ловкость, которыми он щеголял перед покупателем, пришедшим к нему в лавку, были не более как средством «отвести» покупателю глаза, «заговорить зубы» и всучить тем временем гнилое, линючее или спустить против настоящей меры на вершок, а то и на целый аршин, если удастся… Так думали про старинного купца все, да так думал и он сам, потому что, хоть иной раз он и наживал большие капиталы, хоть иной раз и ловко удавалось ему «обойти» покупателя, — в глубине души он чувствовал, что дело его «не чисто», что каждую минуту его могут уличить и поступить на законном основании, да и на том свете, пожалуй, будет не очень хорошо. Вот почему старомодный купец считал своею глубокою обязанностью радеть ко храму божию, заглушать голос совести стопудовым колоколом или пудовой свечкой местному образу, с которою он обыкновенно, пыхтя и обливаясь потом, пробирался посреди толпы, наполнявшей храм, толкая публику направо и налево. Жертвы храму божьему успокаивали его душу, сознававшую, что она не очень чиста, но едва ли они могли успокоить его насчет неумолимого закона, которому нельзя ставить никаких свечек, который не нуждается в колокольном звоне. И действительно, закон, начиная будочником и кончая губернатором, постоянно стоял над старомодным купцом в самом угрожающем виде. Купец был дойною коровою всех, кто представлял собою какую-нибудь власть. Он давал взятки, подносил хлеб-соль, жертвовал, подписывал на альбом видов, который общество задумало поднести значительному лицу, проезжавшему из столицы, делал иллюминации «в честь»… участвовал карманом в каком-то аллегри «в пользу» и т. д., не говоря о том, что пирог с приличной закуской — причем всегда должна быть отличнейшая икра и редкостнейшая рыба (две вещи, неразрывно связанные с словом «купец», как неразрывно связана с этим же словом «лисья шуба» и возглас: «кипяточку!») — этот пирог не сходил у него со стола для званых и незваных. Квартальный, городничий, частный пристав, брандмейстер, судейский крючок, ходатай и т. д. — все это шло к нему в дом, в лавку и брало деньги, ело икру, рыбу, пило водку, постоянно грозилось и требовало благодарности за снисхождение. Старомодный купец всем платил, всех кормил, чувствуя себя виновным, и только миновав все эти препоны, то есть накормив, оделив всех, мог завтра опять «заговаривать зубы» и «отводить глаза». Недаром стародавний купец одевался в лисий мех: нечто лисье было во всей его деятельности, а травля, гораздо более оживленная и деятельная, чем бывает травля на настоящую лисицу, преследовала старомодного купца изо дня в день, из года в год. И вот, налгавшись вдоволь, напотевшись за чаем и из страха наказания за свои плутни, этот лиса-человек кончал тем, что под конец жизни прятал свои деньжонки, скопленные обманом и криводушием, в сундук и, чтобы спокойно дожить остаток дней, должен был притворяться нищим, уверять всех и каждого, что у него за душой нет копейки, а в доказательство справедливости этих слов — питался одной только редькой.
Ничего общего с этого рода типом Иван Кузьмич Мясников не имеет; в физиономии его нет ни той слащавости, которая замечалась у прежнего купца в моменты спускания аршина на четверть против настоящей меры, ни страха, являвшегося при появлении квартального. Напротив, физиономия Ивана Кузьмича — физиономия смелая, уверенная, и эту открытую смелость Иван Кузьмич не прячет даже в бороду, потому что «по нонешнему времени» он эту бороду бреет. Такая существенная разница между старым и новым представителем капитала объясняется тем, что старый тип считал свое дело в глубине души «не совсем чтобы по-божески», а новый, напротив, ничуть не сомневается в том, что его дело — настоящее и что отечество даже обязано ему благодарностью за то, что он жертвует своим капиталом на общую пользу, и хотя действует из личных выгод, но зато дает другим хлеб, оживляет «мертвые местности» и капиталы, как пишут в газетах (с которыми Иван Кузьмич частию знаком), капиталы, которые, по словам газет и по убеждению Ивана Кузьмича, бог знает сколько времени лежали бы без движения, если бы он, Мясников, не приложил к ним своих рук. В этом убеждении Ивана Кузьмича укрепляет общественное мнение, мнение печати и та действительная нищета, среди которой его капиталы, его хлеб — действительно благодеяние. Вот почему взгляд его прям и прост, вот почему ему нет надобности ни вилять, ни бояться: он действует на законном основании. И нет поэтому Ивану Кузьмичу никакой надобности тащить к местному образу пудовую золоченую свечку, чтобы тем успокоить свою совесть, — совесть эта покойна, потому что Иван Кузьмич «дает просто оборот своим капиталам», а это не запрещено, и в писании ничего грозного на этот счет не сказано. Вот почему и причт того прихода, к которому принадлежит Иван Кузьмич, уж и не ждет от него никакого финансового поощрения, раз навсегда решив, что тут много «не пообедаешь», «не разъешься». Действуя на законном основании, Иван Кузьмич совершенно покоен и с этой стороны, зная наверное, что его никто не посмеет тронуть: на все у него есть патенты; везде заплачено что следует; без заискивания, без страха, не с заднего крыльца, не тайком в темном углу сунуто, «дадено» в руку, а прямо «заплачено» «что вам следует», и благодаря этому начальство не только не может принять относительно его той угрожающей позы, в которой оно постоянно фигурировало пред купцом старого типа, но по примеру духовенства знает, что тут «больше не ухватишь», и держит себя в почтительном от Ивана Кузьмича отдалении. Словом, сознание, что капитал — сила, что прятать его в сундук — глупость, что делать на этот капитал оборот, что покупать и продавать можно решительно все, что продается и покупается, что получение барыша тоже вполне разрешено и допущено, — все это проводит резкую границу между старомодным купцом и купцом нового типа и делает последнего спокойным, уверенным и не боящимся ничего ни здесь, ни там.
И вот, вместо того чтобы по старому обычаю, отправляясь в дорогу по делам, отслужить с водосвятием напутственный молебен, как это делал прежний купец, когда ехал за гнилым товаром в Москву; вместо того чтобы дать окропить себе лицо и окропить внутренность кибитки и даже внутренность шапки ямщика, Иван Кузьмич, в качестве «нового типа», кладет в карман шестиствольный, заряженный шестью пулями револьвер и совершенно спокойно отправляется «оживлять» мертвые места и капиталы, отправляется в глубину русской глуши, где этих капиталов везде лежат непочатые углы, совершенно недоступные для купца старого закала.
И, словно сказочный богатырь, наделенный непомерною силою денег, Иван Кузьмич начинает буквально двигать горами. Прикоснется он с своими капиталами к дремучему темному бору, грозно шумевшему тучам и грозам: «вороти назад, держи около», и с материнской заботливостью дававшему приют тысячам зверей и птиц, и — глядишь, в две-три недели после появления в этом лесу Ивана Кузьмича — лес исчез, и уж больше нет этого дремучего богатыря! Разбежался зверь; с шумом, карканьем и плачем разлетелись птицы, и остались одни бревна, кое-где придавившие зайца, спасавшегося бегством, поленницы дров, брусья. А скоро и это исчезнет отсюда, и останется голое, изрытое место да деньги в кармане Ивана Кузьмича, какие-то разноцветные маленькие бумажки, которые тотчас вновь идут в дело, и — глядишь, где-нибудь в другом глухом уголке идет стон и рев, и рекою льется кровь быков, свиней и овец… Стадо превращается в мясо, в солонину, в сало, в шкуры, в пуды, в фунты — и все это скоро исчезает, уезжает на скрипучих возах, оставив после себя пустое пастбище да бумажки разноцветные в кармане Ивана Кузьмича, тотчас идущие на какое-нибудь новое дело… Но какого бы рода дело это ни было, всегда что-то очень похожее на опустошение, на исчезание, на смерть чего-то, что было и чего не стало, остается по приведении этого дела к окончанию. Надо отдать справедливость твердости характера и нервов Ивана Кузьмича; он никогда почти не испытывал этого ощущения смерти — ни тогда, когда, треща и крича испуганными птицами и не хотевшими сдаваться топору стволами, падали тысячи деревьев, ни тогда, когда под ножом умирали тысячи быков, тысячи рыб, ни тогда, когда тысячи других тварей, оставленных живыми, с ревом, хрюканьем или беспомощным блеяньем, битком набитые в вагоны, крепко-накрепко запертые, увозились на убой неведомо куда. Все это было для него: триста двадцать пять сажен дров, пятьсот пудов сала и столько-то голов скота. Покончив со всеми этими еще недавно живыми саженями и пудами, он чувствовал только усталость, утомление и убеждался, что деньги достаются не даром, что труда он кладет в них много и что прозвища «благодетель», «кормилец», которые иной раз приходилось Ивану Кузьмичу слышать в оживляемых им глухих местах, «пожалуй что» и справедливые прозвища.
И в самом деле, как в сущности ни проста система оборотов капитала, которой придерживается Иван Кузьмич, как ни прост прием обогащения, основанный на том, чтобы в корень извести все, что произвели природа или чужие руки, как ни просто, проглотивши этот многолетний труд природы и человека, положить потом себе в карман чистые деньги, но условия жизни глухих мест бывают иной раз таковы, что и такая система действия, такая голая купля готового добра, такое бесследное уничтожение естественных и трудовых богатств могут, поистине, считаться благодеяниями, а Иван Кузьмич — действительным благодетелем…
В самом деле, что такое было, например, в деревне Распоясове, где теперь властвует Иван Кузьмич и куда он теперь едет, прежде нежели появились в ней капиталы Ивана Кузьмича?
III
Лет шестнадцать, семнадцать тому назад вся «округа», ныне облагодетельствованная Иваном Кузьмичом, смело могла быть причислена к одной из самых обыкновенных на Руси глухих местностей… Поля были бесконечные, оживленные только скачущими галками и воронами или фигурой крестьянина с сохой, издали весьма напоминавшего собою тоже ворону. Лес, темневший по окраинам этой холмистой равнины, был лес глухой и дремучий; летом, в самый разгар полуденного зноя, в глубине этого леса чувствовалась прохлада, пахло влажной землей, и нога вязла в грудах сгнившей и тоже влажной листвы. Солнцу было трудно проникнуть сквозь густую чащу ветвей и листьев, и только иногда луч его, как алмаз, блестел где-нибудь на поверхности быстрого ручья, гремящего по оврагу, совершенно затерявшемуся в обильной растительности… Глушь и тишина царствовали здесь поразительные; лес стоял словно в заколдованном сне. Привольно жилось здесь зверю и птице; великое множество было здесь кустов с ягодами; великое множество рыбы сновало в быстрой речке… И никто не прикасался к этим сокровищам, и никто, казалось, не вспоминал и не думал о них… Раз или два в течение двух-трех лет, в летнюю или осеннюю пору, удавалось кой-кому увидать выбегающего из лесной чащи сеттера, и по этой собаке догадывались, что барин воротился из-за границы и охотится в своих владениях… Нагнув голову и заложив руки назад, рассеянно бредет он вслед за обезумевшей от обилия дичи собакой и о чем-то, по-видимому, скучает, о чем-то крепко думает; ружье лениво болтается у него за спиной… О чем же думал барин? Думал он, несомненно, об очень многом, но выходило всегда как-то так, что думы эти ничуть не изменяли печального положения тех мест, где бродил он; несмотря на обилие всего, что росло и жило в лесу и реках, находившихся во власти этого барина, несмотря на громадные пространства полей, — леса эти, и поля, и реки и после его отъезда за границу (он был болен) оставались в том же забвении; кое-где среди бесконечных владений его торчали черные, нищенские деревеньки, виднелся тощий скот и тощий человек, носивший уже кличку «вора» и «неплательщика», потому что действительно покушался прорваться в эти дебри за дровами, за ягодами, за рыбой, норовил урвать тайком, а что «следовало» платить — платил не иначе, как из-под палки.
Богатство стояло забытое, никому не нужное и никому не доступное. У барина пропадал аппетит охотиться в лесу, где каждый выстрел попадал в цель, — так было много всякой твари; у мужика не было дров зимою, и он зяб в разоренных лачужках, выводился со связанными руками из леса, если, конечно, попадался на глаза сторожу, или уходил без ружья, если тот же сторож запримечивал в нем намерение убить тетерьку. Вот в каком виде была распоясовская округа лет шестнадцать тому назад: всего много, и никому нет от этого пользы. Барин скучал, страдал меланхолией, мужик бедствовал и тоже терял аппетит жить на белом свете.
Освобождение крестьян сразу покончило с этою обоюдною меланхолией барина и мужика. Как только, благодаря этому событию, что-то такое «отошло» от мужиков к господам, от господ к мужикам, тотчас же и в тех и в других появились первые проблески чувства собственности; как только какой-то кусок леса или поля стал чужим, барин сообразил, что все это — «мое», и как только увидел это же самое мужик, то и он тоже сообразил, что ведь это — «наше».
«Мое» и «наше» — ощущения до такой степени были новыми для меланхоликов и до такой степени оказались кстати как для души барина, так для души и желудка мужика, что аппетит к «моему» и «нашему» стал возрастать не по дням, а по часам — и у барина и у мужика.
У старинного управляющего распоясовской округой явилась в это время довольно счастливая мысль; оказалось, что места, на которых издавна сидели распоясовцы, как раз подходят под что-то такое, что ежели это что-то «округлить» с чем-то — как раз вчетверо можно получать доходу более против прежнего. Для этого стоит только переселить распоясовцев куда-то в другое место, где им все под стать и «еще лучше прежнего».
Управляющий сообщил этот план барину, и хотя барин долго колебался в своем решении, но проклятый, совершенно прежде неведомый аппетит к «моему» довел его, наконец, до того, что он как бы прирос к сознанию, что это — его собственность.
«Ей-богу же, ведь это мое!» — стало все чаще и чаще думаться ему среди всяких соображений за предложение управляющего и против него, и наконец, уехав за границу, он написал из Лозанны управляющему, чтобы он действовал как знает, «как лучше».
Управляющий принялся за дело, «наши» тоже ощетинились, началась свалка.
Сильно ощетинились «наши». Жажда свалки и победы, имевшей целью, как уже сказано, удовлетворение весьма простых стремлений желудка, усиливалась теми мечтаниями насчет лучшей жизни, которые тоже как бы пробудились в момент освобождения. Эти мечтания были неопределенны, вырастали под влиянием рассказов древних беззубых стариков о старине, пополнялись нравоучениями прохожего богомольца, беглого солдата, но, благодаря почти непроницаемой темноте крестьянской избы во время сумерек, когда, «сумерничая», мужик обыкновенно слушал эти рассказы солдат и богомольцев и предавался мечтам, мечты эти, хоть и неопределенные, уносили его мысли высоко-высоко и далеко-далеко от крестьянской избы… Так далеко, что, начав песню над ребенком, в которой говорилось, что понева, лежащая под ним, «поневочка худая, ровно три года гнила», и заслушавшись рассказов и замечтавшись, крестьянка бросала этот грустный мотив и, обращаясь к ребенку, почти с уверенностью говорила: «вырастешь велик, будешь в золоте ходить…» Таковы были вполне несбыточные мечты распоясовского мужика, воспитанные темными, угрюмыми зимними вечерами; они до такой степени подняли дух распоясовских обывателей, что обыватели эти решились в предстоящей битве не жалеть своего добришка, так как, думали они, «наше дело верное!»
— Распоясывайся, робя! — галдели они. — Не жалей! втрое воротим… Вынимай кошели-то! Эй, старик! Что у кого есть под печкой — волоки… Обчисво!.. Надо в город посылать человека верного. Дедушка Пармен! Постой за мир! Расправь кости, обхлопочи!
— Пожалейте меня, православные! — говорил дедушка Пармен, восьмидесятилетний старец. — Ох, натерпелась моя спинушка!
— Уважь сиротские слезы! — надвигались на него распоясовцы. — Кто окромя тебя имеет в себе ум? Мы — народ черный, путем света не видали. А ты изжил век, стало, все как по писаному видишь… Постой за наши животы! Дед, а дед! Побойся бога, не дай в обиду!
— Ох-о-ох, пожалейте мою древность ветхую, детушки! о-о-ох-ох…
— Дед! Пармен! — вопияли распоясовцы: — али тебе крестьянского разоренья не жалко? Чисто все помрем…
Долго ревела толпа и долго, обливаясь слезами, оборонялся от нее старый дед, но наконец-таки сдался.
— Н-ну! — сказал он, выпрямившись и осушив глаза решительным движением мозолистой, корявой руки. — Коли так, так, стало, божья воля мне потерпеть еще на старости лет!
— Авось бог, наше дело чистое!..
— Видно, уж господь, батюшка Никола-милостивый так осудил меня венцом — иду!
— Дай тебе господи! Пошли тебе царица небесная! — голосила воодушевившаяся толпа.
— А что деньги дадите, так я единой копейки не покорыстуюсь…
— Дед! Дед! Грех тебе, старому, этак-то говорить, — упрекали его распоясовцы: — такие слова про своего брата. Делай по своему уму, как тебя господь вразумит… Ступай с богом, постой за своих!
И вот старый дед, с котомкой за плечами, с длинной палкой в сухой руке, неровною поступью худых тонких ног, обутых на мирской счет в новые лапти, пошел «воевать» за правое дело. Давненько-таки, признаться, он не бывал\' в городе, с тех самых пор, как сорок лет тому назад сидел в городском остроге, из которого и пошел прямо в Сибирь. А после Сибири, когда по манифесту ему вышло прощение, он не показывал в город и глаз и отвык от всех городских порядков. А порядки с тех пор шибко изменились; подьячий, который, взяв взятку, делал в прежнее время то, что хотел, то, что выходило по деньгам, вывелся. Пармену оставалось одно: положиться во всем на бога, на его милость и указание. Для большего успеха в своем деле он не ел, не пил по целым дням, желая постничеством угодить богу, а мирские деньги ревностно раздавал тем, кто обещал постоять за распоясовцев, причем он слезно плакался и умолял не погубить… Но в то время, когда старец Пармен постился и слезно плакал перед лицами, бравшими его деньги, как-то незаметно пропускались очень важные сроки к подаче прошения, к выслушанию решения, к изъявлению несогласия, к апелляции в законный срок! Пропускались эти маленькие пустячки потому должно быть, что Пармен не знал их, не мог о них упоминать и в молитвах, или потому, что кому-то, знавшему эти штучки, выгодно было молчать о них перед темным мужиком. Таким образом, выходило как-то так, что едва Пармен, возвратившись из губернии, объявлял миру, что все — слава богу, что приказано ждать «тайного чиновника», который все повернет против «их», являлся исправник или становой и объявлял, что:
— На основании тома, статьи и на основании статьи… тома… уложения… и по случаю пятнадцатого примечания к тому… статье… и параграфу… определено: объявить крестьянам деревни Распоясово, что просьба их возвращается без последствий за пропущением срока и «постановление» входит в законную силу…
Так как во время отсутствия Пармена крестьяне тоже возлагали надежды на бога, а убеждение в правоте своего дела основывалось у них исключительно на мечтаниях в темные осенние и зимние вечера и ночи, то, не понимая путем того, что читал приехавший чиновник, они догадывались однако, что в бумаге нет ничего насчет того, чтобы все «повернуть к ним», как обещано, и поэтому говорили, что эта бумага «не та», что подписывать ее не будут…
— Согласу нашего нет! — говорили они.
— Несогласны?
— Никак нет. Эта бумага фальшивая, наше дело правое. Дедушка Пармен, так аль нет?
— Фальшивая, детушки, бумага! Не она! не наша! Ступай ты, барин, с ней откуда пришел!
— Так несогласны? — переспрашивал приезжий.
— Будет зубы-то заговаривать! — отвечала толпа. — Бери ее себе, бумагу-то… а нам она не нужна! Подделка!
Приезжий все это вносит в протокол, причем Пармена расспрашивают особенно подробно, и затем, написав все это на нескольких листах, отправляют по назначению. Распоясовский мужик везет эту бумагу куда следует и погоняет лошадь. На распоясовских лошадях уезжает и чиновник. Распоясовцы не знают, что, пропустив по своему невежеству сроки, они впутались еще в новое дело. Напротив, после этой «фальшивой» бумаги они как будто ожесточаются относительно размеров жертв, которые нужно принести за свое дело правое.
— Ну-ну, робя, распоясывай! Распоясывайся, миряне! Закипают дела, не жалей, покоряй их своими животами! Неужто так пропадать?..
— Зачем пропадать? Последнее надоть отдать, а не токмо что…
— Дедушка Пармен, постой и во вторительном подвиге! Окроме тебя кто же?
— Ты уж ходил — знаешь!
— Приму свою кончину за свое племя!.. Собирайте в дорогу!.. Отдаю вам свой живот, только молите бога о грехах моих… Может, это от грехов моих бумага офальшивилась против нас… Прощайте, православные!.. Простите — чем обидел!
И вновь отправляется Пармен, еще более длинный, еще более худой, вновь принимается молить бога и поститься и, увы! не возвращается. Отыскивать Пармена берется дьячков сын, служивший уже в каком-то присутственном месте в губернском городе и знающий, по его словам, все порядки. Он вызывается ехать в город, обещается сделать все скоро и дешево: мир, подумав, дает и ему денег, но не пускает его одного, а наряжает в спутники ему мужика, из своих, так как человек этот хоть и мастер в бумажных делах, в переписке и отписке, но давно уже известен всему Распоясову как пьяница и человек ненадежный. Перед отъездом ему рекомендуют вспомнить бога и поминать о сиротских слезах… и т. д.
Дьячков сын не жалеет мирских денег — на взятки и угощения. В нумере на постоялом дворе, где он остановился вместе с мужиком, идет непробудное пьянство несколько дней кряду и такое бесчинство, что депутат и проводник только дивится на господ и «ужахается». Пробовал было он заикнуться о «наших» делах, но дьячков сын, будучи пьян, только обругал его и как будто даже доказал, что дело их давно пропало, что хлопотать тут уж больше нечего и что все давно пошло своим чередом против них. Но наутро он оправился и отпустил мужика домой, сказав, что он, дьячков сын, останется ждать в городе какой-то бумаги, в которой именно и будет сказано все, что следует…
И опять идет бумага, и опять везет ее становой, и опять в бумаге что-то как будто «не так». Оказывается, что в то время, как они галдели с дядей Парменом о вторичном его путешествии, и в то время, как пьянствовал в городе дьячков сын, «истек» еще какой-то срок, день или час, в который можно бы было что-то сделать, а после которого уже решительно «все пропало».
— И поэтому говорю вам по чести: сделайте переселение добровольно, — прибавил становой. — Это будет вам выгоднее: если же вы будете продолжать упорствовать, то — и т. д.
Несмотря на полную справедливость того, что говорил становой пристав, распоясовцы видели, что это — вовсе «не то», что им нужно, и опять не дали «согласу».
— Так несогласны?
— Никак нет! Согласу не даем!
— Не подписываете?
— Храни бог греха…
— Но ведь ваше дело проиграно?..
— Это — не та бумага!
— Фальшь!..
— Как твоя фамилия? Кто это сказал «фальшь»? выходи сюда: кто ты таков?
— Братцы! Не выдавай!..
— Что-о-о?..
В шуме и гаме пишется новый протокольчик, и новый распоясовский мужик везет его куда следует, погоняя лошадь. И становой уезжает тоже на распоясовских лошадях.
Эти два неожиданные удара, эти две бумаги, так жестоко обманувшие надежды распоясовцев, так много поглотившие денег, разрушившие так много мечтаний, в первую минуту до того потрясают распоясовцев, что они не знают, что делать. Нет у них никого, к кому бы обратиться, узнать — как быть: дьячков сын пропал, Пармен пропал, никто ничего не знает. Старшина гнет на «ихнюю» сторону, в сторону фальшивой бумаги. Что тутделать? «Да неужто нет правды на свете?.. Время теперь не прежнее!..» И как только эта мысль о правде вступает в головы распоясовцев, остолбенение их тотчас же заменяется жаждою борьбы в сотни раз сильнейшею той, которая двигала ими в первых двух попытках.
— Али правды нет на свете? — гремит «коновод», вдруг взявшийся незнамо откуда. — Подымай, ребята, последними животами!.. Все одно помирать!
— Выпускай последний дух!.. Авось сыщется правда-то!..
— Бог-то на небе, чай, есть!
— Оскребай, ребята, что есть! Н-но! заодно!
Этот момент в жизни распоясовцев был полон таким удивительным самоотвержением, какое бывает только в самые решительные минуты. Выворотив все, что «оставалось», «выпустив последний дух», распродав «коровенок, овчонок», распоясовцы стали доходить до Москвы, которая казалась им выше губернского города, стали доходить в Петербург, после того как Москва «просолила дело». И когда в Петербурге тоже оказалось что-то плохо, то, воодушевившись мыслию, что Петербург сошелся не клином, стали распоясовцы достигать до сената и т. д., пока не уперлись в пересылочную тюрьму. Оставшиеся дома распоясовцы ждали результатов с непоколебимым терпением. Не было случайно проходившего или проезжавшего чрез их деревню человека, к которому они не адресовались бы с расспросами о своем деле и не совали бы ему поросенка, чтобы он сказал все, что знает. Сами они не знали ничего.
— Где у вас бумаги? — спрашивал заинтересовавшийся проезжий.
— Бумаги даны Пармену.
— А Пармен где?
— В губернии.
— А где такая-то бумага?
— Дьячков сын, Антилкин, взял.
— Где же он?
— Неизвестно…
— А такая-то?
— А такой и не было.
— Должна быть!
— Может, у Пахомки… У Пахомки нагдысь оглядел я бумагу.
— Как у Пахомки? у Радивона! Радивон сказывал, говорит, у него вишь!
— У Радивона воспяная бумага, эво ты! Припущать оспу…
— А може…
— Так нет бумаг?
— Бумаг у нас, надо говорить прямо, нету!
— Ну, так ничего и нельзя делать!
— Ничего?
— Ничего нельзя!..
Таков был большею частию ответ всех, кто понимал дело или хотел понять его. Всякий раз распоясовцы после таких расспросов становились грустнее и всё больше и больше чувствовали железную силу незнания и бессилие разорвать эту паутину «сроков», «просрочек», «апелляций», «кассаций», «скопий». Спасибо, большое спасибо прохожим богомольцам, отставным солдатам и прочему захожему люду, тоже, как и распоясовцы, не понимавшему в этом деле ровно ничего. Те всегда говорили, что их дело верное, что повернуть его можно как угодно, что стоит только дойти куда выше, а там только черкнут и сразу перевернут всю округу. Солдаты особенно ярко представляли возможность успеха. Они сами бывали в Петербурге и видели всё и знают, «а что ежели становой там что-нибудь, так в Петербурге становые продаются по грошу пара!» Точно сахар, вести эти расплывались по сердцу распоясовцев… Однажды Мирон Петров, распоясовский мужик, ездивший к Троице-Сергию, привез подобную же весточку и от питерских ходоков, которых он, впрочем, не знал, а слыхал, что на станции одному купцу кто-то сказывал, что вышло распоясовским «в пользу», а купец все это рассказал Мирону, да и купец-то какой-то незнакомый…
«Должно, добер купец-то!» — думали распоясовцы.
Но покуда шли эти расспросы, рассказы, покуда распоясовские мужики медленно шли и перевозились по этапу домой, сроки все были пропущены окончательно и безвозвратно, и при наступлении осени уездный исправник, явившийся в деревню на тройке собственных лошадей, с колокольчиком и бубенцами, очень коротко и просто объявил, что с завтрашнего дня распоясовцы должны переселяться.
Он прочел им все бумаги, которые когда бы и куда бы то ни было подавали распоясовцы, прочел решение по этим бумагам, прочел решение по бумагам петербургских ходоков и повторил, что после всего этого разговаривать нечего. Если же, прибавил он, распоясовцы по-прежнему будут упорствовать, то переселение будет сделано полицией на их счет, что рабочих теперь — сколько угодно, потому что — осень.
Распоясовцы ничего не понимали.
Исправник растолковал им опять дело с начала и до конца; они все-таки не могли понять ничего.
И в третий раз было все им разъяснено и доказано. И в третий раз они не понимали и не верили.
Очнулись они только тогда, когда им предложили подписать что-то. Тут они опять увидели «фальшь» и подписать отказались.
И опять три раза было, как по пальцам, рассказано все дело, и опять предложено подписаться, и опять они не тронулись с места и «согласу» не дали.
Составлен был третий протокол, и третий распоясовский мужик отвез его, погоняя лошадь, куда следует.
Предложение «подписать», напоминавшее распоясовцам два таких же «фальшивых» предложения, и изворотливость, с которой они отстояли «свои права» и не подписали их, на некоторое время было оживило их и воскресило некоторую надежду, что еще будут добрые новости, что вот-вот придут петербургские ходоки, что вот-вот приедут какие-нибудь «особенные» чиновники и повернут все дело по-свойски. Но на следующий день, с восходом солнца, восемьдесят человек народу, собранного со всех окрестных деревень, пришло в Распоясово.
— Вы что, ребята? Здорово! — спрашивали распоясовцы.
— Здравствуйте! Да вот нанялись…
— На пересел, вишь, сгоняли…
— Али это нас разорять пришли?
— По делам так, что вроде как — вас!
— Ни-ча-во!
— Нам что же? Восемь гривен в день!.. Суди сам!
— Цена хорошая!..
— Наше дело, сами знаете, чай…
— Так-то так! По восьми гривен?..
— По восьми…
— Шабаш, значит!..
Это событие сразу разрушило все распоясовские надежды. В довершение беды скоро вслед за рабочими приехал исправник и подтвердил, что рабочие наняты на счет распоясовцев, и если поэтому распоясовцы добровольно не исполнят того, что следует им исполнить, то рабочие сейчас же приступят к делу.
Минута была тяжелая для распоясовцев. Надежды и мечты были разрушены окончательно; они ничего не могли сообразить в виду очевидности их неудачи, и, вместо того чтобы негодовать, шуметь и буйствовать, чего так ожидал исправник, они совершенно ослабли духом, отчаялись, впали в глубоко-упорную апатию. «Помереть!» — было единственным желанием почти всех распояеовцев, а фразою: «нам легче помереть» — они отвечали на новые бесконечные доказательства безрассудности их упорства и окончательно проиграли дело.
Истощив все усилия в борьбе с этим окаменелым состоянием народа, исправник скомандовал наконец:
— Ломай!
Рабочие принялись за дело.
Три недели шла ломка распоясовских дворов; три недели над деревней стояла пыль густым облаком от развороченной соломы крыш, разломанных печей; три недели от Распоясова тянулись возы с бревнами, с рамами, с досками от крыш, с оторванными дверями и проч. и проч. Исправник ходил весь черный от пыли и еле таскал ноги от усталости. Он совершенно охрип, так много было работы.
Распоясовцы молча, словно каменные статуи, смотрели на это разрушение. Они действительно как бы окаменели, ничего не ели, не слыхали и не видали.
— Прими ребенка-то, сумасшедшая! — кричал исправник распоясовской бабе. — Ведь убьет! Дура этакая! видишь, стропило падает!..
Баба стоит и не слышит, и только бог спас ребенка: стропило упало рядом с ним.
— Ишь! — буркнул распоясовец, глядя, как бревно проносилось над ребенком.
В другом месте никто не тронулся с места, когда среди разрушающегося дома раздался раздирающий женский крик. Оказалось, что там лежала беременная женщина в последних муках…
— Православные! — обращались рабочие к распоясовцам: — помогите старичка снять с печи, что вы столбами-то стоите? Дьяволы этакие!
И на это приглашение никто не отвечал: всем было «все равно», все были словно каменные.
Чрез три недели Распоясово представляло такой вид: груды содранной с крыш соломы валялись на тех местах, где прежде были дома, амбары, сараи; от домов остались завалинки, от погребов — ямы, от сараев кое-где торчали столбы. И среди этих груд соломы без призора бродила скотина, тщетно взывая к какому-нибудь вниманию хозяина; в этой же соломе возились дети и спали родители, не раздеваясь и не переменяя белья и одежды с первого же дня разорения деревни. Что они ели? отвечать трудно; хлеба они не сеяли и не собирали. На берегу реки кое-где виднелись вырытые в земле печи, по временам дымившиеся, около которых возились женщины.
Распоясовцы не шли на новые места и держались по-прежнему убеждения, что «лучше помереть».
Настали осенние дожди… Распоясовцы сказали себе:
— Ну, робя, тепериче чистая приходит наша смерть! Отдавай, ребята, богу душу… Помирай!
И все-таки не шли с старых мест. Вместе с больными ребятами мокли они в мокрой соломе, в ямах, оставшихся после погребов и выломанных печей.
И действительно стали помирать…
Наконец всех их отдали под суд.
IV
Пропустивший «сроки» распоясовец ослаб духом совершенно; он очевидно потерял все; он очевидно не знал, в чем дело, был дурак, невежа, и это сознание своей глупости отозвалось в характере распоясовцев полным презрением друг к другу. Они, как собаки, грызлись и вредили друг другу на новых местах; всякому было отвратительно видеть в другом набитого дурака, который, из-за своего невежества и дурости, разорился сам, да и других разорил. Поэтому при следствии «об упорстве и неисполнении и т. д.» — они валили всё друг на друга: валили на Пармена, на всех, кто первый кричал: «постоим за свои животы», «подымай, ребята, своими животами», и на всех, кто «первый» отдавал эти животы…
Закончив долголетнюю историю своего терпения и бедности сознанием своей глупости, ничтожества, такого ничтожества, которое может быть во всякое время выкинуто вон как сор, распоясовец чувствовал внутри себя полный разгром, разврат и стал пропивать все, что осталось, стал воровать, изнаглел до того, что прямо подходил к проезжему купцу и говорил:
— Ну что ж, купец, давай на чаек-то?
— За что?
— А за разговор. Мало тебе этого? Вынимай-ка желтую-то бумажку!
И вот в такую-то минуту нравственного падения, грозившего потопить распоясовца в море самой крайней нищеты, однажды по осени, в самое трудное для распоясовцев время, когда приходилось вносить недоимки, в маленькой тележке, запряженной добрым меринком, появился Иван Кузьмич, вместе с управляющим. Они, очевидно, объезжали и осматривали «округу». Меринок шел свободно и весело по дороге, Иван Кузьмич просто и прямо оценивал: «что чего стоит», и скоро стало известно, что «купец снял» у барина «все» — и лес дремучий, и реки, и поля, все — все до нитки. Скоро новораспоясовцы узнали, что и их Иван Кузьмич «тоже снял», всех до единого: «полтина в сутки пешему и рубль конному»; «кто хочет по этой цене идти на станцию за пятнадцать верст принять оттуда паровик — иди».
Такова была прокламация Ивана Кузьмича к народу.
«Человек-полтина» — вот суть теории, принесенной им в распоясовскую среду. Тут не предполагалось никаких рассуждений о том, что — наше, что — ваше. Насчет каких бы то ни было «правов» тут разговору быть уже не могло. Просто: хочешь полтину — иди, не хочешь — не надо. Все это потерявшему внутренний смысл распоясовцу было как нельзя лучше по душе: у него после полного нравственного разгрома оставались целыми руки, ноги, мускулы и желудок. Иван Кузьмич только того и требовал, назначив желудку полтинник в сутки и самое главное — водку.
— Повезем, ребята, — говорили его приказчики, окликая распоясовский народ: — повезем одной водкой!
— Дай вам бог за это!.. — кричали распоясовцы.
— Насчет водки не робей: сколько хошь пей, только дело делай.