Успенский Владимир Дмитриевич
Бой местного значения
Аннотация издательства: Скромный и мужественный политбоец, на которого равняются его товарищи-саперы; смелые моряки, отражающие попытку гитлеровских подводных диверсантов прорваться в один из наших северных портов; чекисты, ведущие борьбу с вражеской агентурой; воины-ракетчики, безупречно владеющие новейшей техникой, — вот лишь некоторые персонажи этой книги. Повести и рассказы, составляющие сборник, объединены одной мыслью: речь в них идет о высоких моральных качествах советских воинов.
Бой местного значения
1
Связной нашего комбата — бывший спортсмен. Значкист. У него длинные, тонкие, всегда чуть согнутые в коленях ноги. А голова маленькая, как у дошкольника. Вся сила в ногах. Скачет из подразделения в подразделение и вечно появляется не вовремя, словно выбирает самую неподходящую минуту. Едва сел я на бревно, чтобы пришить подворотничок к гимнастерке, и вот он — пожалуйста!
— Товарищ лейтенант, к комбату!
— Ну? — неохотно повернулся я. — Что там? Всех собирают?
— Только вас! — Связной изобразил на морщинистом личике почтительную улыбку. — Товарищ капитан велел сказать, чтобы вы не задерживались. Товарищ капитан не один.
— Эх-хе-хе! — вздохнул Петя-химик. — Накрылся, значит, наш культпоход!
Он тоже сидел на бревне и тоже пришивал подворотничок к новой добротной гимнастерке с сержантскими треугольниками на петлицах. Апрельское солнце за день прогрело землю, но из леса тянуло холодной сыростью. А Пете хоть бы что — здоров, крепок, сидит в сиреневой майке, и никаких там мурашек на широких белых плечах.
Рядом с сержантом — политбоец Попов. И этот — в майке и тоже не чувствует холода. Кожа у него не такая молочная, как у моего помкомвзвода. Попов суховатый, смуглый, будто успел уже загореть.
За Поповым, возле ствола старой березы, примостился Охапкин — боец неказистый, сутулый, со впалыми щеками. Человек он хозяйственный, бережливый. Носит латаную-перелатаную гимнастерку, а новую, почти ненадеванную, достал сейчас из вещевого мешка.
Над головой солдата на стволе березы виден аккуратный надрез. Это Охапкин сделал его — ожидает, когда сок потечет, чтобы собрать в бутылочку. Но я думаю, сок не пойдет. Еще в марте среди ветвей березы разорвался малокалиберный немецкий снаряд, изломал, искалечил крону. Стоит береза, опаленная с одной стороны, словно смертельно раненная...
За Охапкиным неумело тычут иглами два Вани — два молодых круглолицых парня, таких похожих и одинаково курносых, что мы зовем их близнецами. А Хабибулла Янгибаев скалит белые зубы, ожидая чью-нибудь иглу с ниткой. Такой уж он человек — не любят его вещи. Даже бритву потерять умудрился. Винтовка у него да подсумок — вот и все имущество.
Бревно длинное — только вершина отпилена. Разместился на нем весь мой саперный взвод. Днем мы готовили в лесу колья для проволочного заграждения, а теперь пришиваем свежие подворотнички, хотя никакого праздника не предвидится. Просто Петя-химик приносит связку чистых подворотничков, когда ходит в банно-прачечный отряд к своей зазнобе. Как раз вчера Петя был у нее и предупредил: на следующее свидание подружку, мол, приведи — с лейтенантом явлюсь.
Сказать по совести, я не очень хотел идти в банно-прачечный отряд. Даже маленько робел. Мне казалось, что работают там здоровенные бабы с мощными руками, с красными распаренными лицами. О чем с такой говорить? Петя только посмеивается — зачем говорить, действовать надо! Но беда в том, что я и действовать-то не умею. Для меня привычней и легче мины снимать. И я в глубине души обрадовался, что свидание откладывается. Но обрадовался не очень. Неожиданный вызов к комбату ничего хорошего не сулил.
До землянки комбата — полкилометра. Надо обогнуть невысокий холм. За ним — болотистая поляна с редкими березками, потом густой молодой ельник. Если простоим до осени, грибов будет навалом.
Место здесь безопасное. Лесистый холм скрывает поляну и ельник от глаз немецких наблюдателей. Можно идти в полный рост. Вот я и шагал по скользкой прошлогодней листве, огибая промоины и лужи с прозрачной, синеватой водой. Шагал и бодро насвистывал. А что еще оставалось делать? Я не новичок на фронте и давно понял: не следует волноваться, пытаясь предугадать решение начальства. Зря нервы растратишь. Надо попроще. Получил приказ, усвоил — отдай все, чтобы выполнить задачу с умом: и дело сделай, и людей сохрани. Вот тут самое время соображать, а раньше нет смысла заряд расходовать.
Поэтому я и свистел, и старался думать о том, как мы с помкомвзвода Петей хорошо повлияли на бойцов. Начал сержант приносить чистые подворотнички — пустяк вроде бы, а внешний вид у людей изменился. Я на этот счет раньше не очень требовал — не на курорте мы. Но когда подворотнички доставлены, будь любезен, пришей. А раз подворотничок свежий — человеку и небритым неловко ходить. Даже старик Охапкин чаще стал белесую щетину соскабливать. И уж если человек выбрит, если у него подворотничок белый, неужели он забудет сапоги почистить или хлястик на шинели пришить?!
Во всем взводе только политбоец Попов не пользовался Петиными услугами, сам продолжал стирать свои подворотнички. Когда Петя предлагал свежий, Попов отказывался с усмешкой: ничего, дескать, и так управлюсь.
Ну, подворотнички — это ладно. Вообще жить радостней стало. Приободрились и повеселели мы после зимы. На солнцепеке отогрелись, воздухом надышались весенним...
Комбат, наверно, нервничает, поглядывает на часы. А мне зачем торопиться? Ругать меня он не будет. Он мягкий человек, наш капитан. Инженер, в начале войны призван. Ко мне хорошо относится. Мы ведь давно вместе воюем, целых пять месяцев. Он немного заискивает передо мной, и я знаю почему. Капитану совестно посылать меня на риск чаще других. Но он посылает. Он мнительный человек, наш капитан. Он помнит наш первый бой. Мне тогда здорово повезло. Я со своими ребятами сделал ночью три прохода в немецких заграждениях. Работали под самым носом у фрицев. И никаких потерь.
Нам повезло, а капитан тогда поверил в мою счастливую звезду, хотя у нас в батальоне были товарищи и старше, и опытней — еще с финской войны. Они постепенно выбывали из строя, а я оставался жив и здоров. Ну и научился, конечно, кое-чему. С каждым днем становился осторожней, больше думал и взвешивал.
Неловко было капитану раз за разом гонять меня на трудные задания. В середине марта понадобилось расчистить проход для наших разведчиков. Мины, проволока в три кола, ловушки и сюрпризы немецкие. Веселенькая работка. Но капитан послал не меня, послал третий взвод. А я со своими ребятами обеспечивал. Мы долго лежали на талом снегу, промокли и замерзли. Я уже думал, что дело слажено. Но на ничьей земле начался вдруг кавардак, затрещали фрицевские машиненгеверы, полетели ракеты. Пушки забухали с обеих сторон. Стало, как говорится, и светло, и тепло.
Ушли на задание девять саперов, а возвратились трое. И притащили с собой тяжело раненного лейтенанта. Оказывается, под конец работы один молодой боец ойкнул — руку, что ли, проволокой уколол. Негромко и ойкнул-то, а немец услышал в ночной тишине...
Комбат сказал мне тогда с упреком: «Вот, Залесный, если бы ты пошел, ничего бы этого не случилось». Хотелось возразить: и я ведь не заговоренный. Но капитан только рукой махнул... Не трудно было понять, что все крепкие орешки отныне — мои. И в общем-то я не ошибся...
Землянка у нашего комбата глубокая и узкая. В дальнем конце ее — дощатый стол. Потрескивая и воняя бензином, горела лампа, казавшаяся тусклой после дневного света.
На лавке у стола сидели наш комбат и незнакомый мне командир, с лицом, лишенным примет. Изжелта-серое пятно — ничего не выделишь и не запомнишь. Вероятно, какой-нибудь представитель. Я недолюбливаю таких безликих людей. То ли дело наш капитан! Вся его биография сразу понятна. Морщины и седина — это от возраста и переживаний. На подбородке шрам — зацепило осколком. Волосы хоть и поредевшие, но непокорные, лезут из-под пилотки на лоб. А глаза по-детски чистые, добрые, только какие-то поблекшие и усталые...
На представителя, закутанного в плащ-палатку, я произвел, наверное, не очень хорошее впечатление. Он даже поморщился чуть-чуть и отодвинулся в тень, подальше от лампы. А что поделаешь — я и сам знаю: нет во мне той лихости, которую любит начальство. Шея у меня длинная, тонкая, с большим кадыком. Острый нелепый кадык — он мне всю фотографию портит. И на такой шее — здоровенный остриженный шар, лишенный, впрочем, всякой солидности. Башка-то здоровая, а физиономия мальчишеская. Щеки румяные, глаза круглые, ресницы густые, длинные, черные. Я уже миллион раз слышал о том, что глаза у меня, как у девушки. Даже осточертело — лучше бы уж ослиные были.
Одна девчонка мне в школе очень завидовала. Светлая такая девчонка, глаза зеленые, кошачьи, а ресницы белые, словно седые. Все предлагала — давай поменяемся. Но эта девчонка — дело особое. От нее мне даже про глаза слушать было приятно.
Как ни стараюсь я смотреть строго и требовательно, ни черта не получается. Всегда у меня вроде бы удивление на лице. Это от носа. Он у меня в общем-то прямой, только на самом кончике чуть приплюснут и раздвоен. Вот и попробуй быть солидным с таким утиным носом и такими глазами.
К тому же начальству нравятся четкие короткие ответы: «Ясно!», «Разрешите выполнять?» Затем красивый поворот и строевой шаг. Мне тоже нравилось это, пока учился на курсах. Когда принял взвод, старик Охапкин первое время раздражал меня своей медлительностью, дотошностью. Он не бросался со всех ног выполнять приказ, начинал расспрашивать: а если так, а можно ли этак? И удивлялся: «Чего вы серчаете, товарищ лейтенант, ведь не на посиделки иду, мины ставить?» А я злился, наверно, потому, что сам в ту пору не знал, как можно и как нельзя.
Постепенно я сделался столь же дотошным, как и ворчун Охапкин. Теперь тоже не тороплюсь сказать «Ясно!» и повернуться налево кругом. Стараюсь выспросить все подробно, узнать, какие варианты возможны.
Ведь потом, ночью, когда окажусь на ничьей земле, советоваться будет не с кем.
Вот и сегодня, получив задачу, я принялся расспрашивать капитана о сигналах, о группе поддержки, о погоде и всяких других вещах. Главное-то я понял сразу, едва посмотрел на карту. Местность перед нашей обороной низкая, болотистая. Только на одном участке пересекает ее узкая сухая полоса. Это насыпь, по которой шла проселочная дорога. Вроде бы невысокая дамба. Немцы, естественно, считали насыпь опасной и наворочали на ней всякой всячины. Устроили завал из стволов старых сосен, оплели их колючей проволокой. Никакой танк не пробьется. Перед завалом и позади него — минные поля.
Загородились фрицы и успокоились. Наша разведка «щупала» вражескую оборону в разных местах, но на дорогу даже не совалась. Бесполезно. Наблюдатели засекли там два дзота, однако огня из них немцы не вели — не выдавали себя до поры до времени.
И вот — приказ. Завтра вечером выйти на насыпь, сиять немецкие милы, заложить в завале большой фугас. Короче, расчистить путь для танков. В пять ноль-ноль фугас должен быть взорван. Точка. Остальное не нашего ума дело. Возможно, начнется наступление. Во всяком случае, намечено что-то важное. Иначе не сидел бы рядом с комбатом молчаливый представитель и сам комбат не стал бы талдычить, что задание ответственное, что от нас зависит — успех или неудача. Без слов ясно. На такие прогулки по пустякам не посылают.
Представитель тоже произнес несколько фраз — тихо, почти шепотом. Посоветовал не сообщать людям задачу до самого выхода. Отобрать десять человек наиболее надежных. Список представить комбату.
Хотел я сказать, что выбора нет, что во взводе вместе со мной двенадцать душ, но промолчал. Заставят взять людей из других взводов. А зачем мне чужаки? Со своими привычней. Знаю, по крайней мере, кому что можно доверить.
Комбат разрешил мне уйти. Я поднялся по ступенькам и прикрыл за собой дверь, обитую старой дерюгой. Снаружи стало вроде бы холоднее, я пожалел, что не взял шинель. Пошел быстро, а мысли мои все еще возвращались туда, в землянку. Я представлял, как человек в плащ-палатке недовольно выговаривает сейчас комбату: назначили, дескать, мальчишку, своей головой отвечать будете. А капитан помалкивает, изредка вставляя словцо в мою пользу. Залесный, мол, дело знает. Обязательно скажет, что я награжден орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу». Он всегда вспоминает об этом, когда хвалит меня. И вспоминает, мне кажется, не без зависти. У него самого только медаль.
Капитан уверен — с задачей я справлюсь. И самое интересное, что я тоже уверен в этом. Во всяком случае справлюсь лучше, чем другие офицеры нашего батальона. Ведь все наши саперные командиры — горожане. А я вырос в лесничестве, в школу бегал по лесу за пять километров и зимой и осенью, и ночью и в дождь. Мне в городе трудно, зато в лесу, в поле — я дома. Поведу ночью своих через болотину, через заросли тальника — и не собьюсь. Потребуется — в стогу переночую, в дупле костерок разведу и чай вскипячу: немец за десять шагов не увидит.
Мне бы в разведку надо, а не в саперы. Да так уж вышло: не на те курсы попал.
2
Взвод ужинал. Бойцы сидели на бревне под старой березой. Только два Вани разместились чуть в стороне, на чурбаках возле полуземлянки. Деловито черпали они из котелков пшенную кашу. Да еще Хабиб Янгибаев неприкаянно слонялся вокруг березы, вертя в руках ложку. Ждал, у кого освободится котелок, чтобы скорее бежать к кухне, пока повар не закончил раздачу.
Дня три назад фрицы произвели по нашему расположению короткий огневой налет. Мы укрылись от снарядов в полуземлянке. Потерь не было, если не считать янгибаевского котелка, висевшего на толстом суку. Осколок сплющил его в лепешку. Теперь Янгибаев ел во вторую очередь. Котелок ему давали охотно, с условием возвращать вымытым. Хозяину лафа — не надо ходить к ручью. Возле комля толстое сосновое бревно стесано по верху для удобства. Там, на самом высоком месте, сидел обычно я. Если считать по субординации, без меня это «кресло» должен занимать помкомвзвода Петя. Но он не особенно стремился туда, уступая место бойцу Охапкину.
А тот восседал на комле степенно, с достоинством, словно отец большого семейства.
Я остановился поодаль и закурил, глядя на своих. Как-то странно было смотреть со стороны. Будто чужой человек уставился моими глазами. А я вылезу сейчас из полуземлянки: большеголовый, худой, с длинной шеей, в наброшенной на плечи шинели. Охапкин не спеша встанет, возьмет котелок, хлеб, свернет расстеленную тряпицу, уступит мне командирское место.
Ну, это мистика. Никто из полуземлянки не выйдет, все тут. А я смотрю издали на знакомые лица, вижу жесты, не разбирая слов, и думаю: завтра у нас трудная ночь, кто вернется после нее на это бревно, под старую искалеченную березу? Возможно, все. А может, ни один не вернется... Нет, так почти не бывает. Хоть несколько человек, но возвращаются. Вот Охапкин Семен Семеныч — он уж и сам не помнит, наверно, сколько раз бывал под огнем. И ничего — дышит.
Во взводе со дня формирования батальона, с октября сорок первого, только и остались мы с Охапкиным. Из тридцати человек — двое. Все остальные сменились.
Охапкин по праву сидит сейчас на моем месте. Он — живая история взвода. Он помнит, кто и где погиб, кто где ранен, кто пропал без вести. В кармане у него самодельная тетрадь, сшитая из разрозненных листков суровыми нитками. Огрызком химического карандаша Охапкин записывает в ней, когда нам давали обмундирование, когда последний раз привозили махорку.
Из него получился бы хороший старшина роты, только внешним видом не взял. Щербатый, сутулый, а главное — всегда белесая щетина на коричневых впалых щеках. Да и образования нет. В ликбезе читать и писать научился, а таблицу умножения до конца не осилил.
Солдаты называют Семена Семеныча стариком. По утрам он встает покряхтывая. Почти полвека у него за спиной. Если в списке бойцов, выделенных на задание, я поставлю против его фамилии год рождения, молчаливый представитель наверняка не пустит Охапкина. Таких, мол, в обоз надо определять, в ездовые... Отсидится наш Семен Семеныч в полуземлянке, вдали от опасности.
Но я не сделаю никакой пометки. Больше того, я назначу Охапкина старшим группы разминирования. Он выполнит все добросовестно, можно не проверять. А если его отстранить от задания — будет кровная обида. Ведь Семен Семеныч считает, что мы с ним связаны одной ниточкой и друг за друга нам надо держаться. Он так и говорит: «Мы с лейтенантом обмозговали...», «Мы с лейтенантом пошли...» А теперь еще: «Слышь-ка, надумали мы с лейтенантом в партию подавать...»
Интересно: нас обоих ранило в один и тот же день. Пустяшно ранило. Его — в плечо, а меня — в ягодицу. Четверо суток лежали мы рядом в избе на перетертой в труху соломе. Охапкин рассказывал о прошлой своей жизни. После революции было у него крепкое хозяйство. Да уж больно много детей наплодил. Восемь душ. Из сил выбивался, чтобы всех одеть-накормить. Посоветовали добрые люди: со всем семейством отправился из деревни на стройку, в Магнитогорск. Плотничать начал. А тут подросли сыновья, и организовалась у него целая бригада Охапкиных. Шесть человек. Все шестеро теперь на фронте, от двух вестей нет...
— Я вроде земляной корень, а от меня целый рабочий род пошел, — не без гордости говорил Охапкин.
Вернулись мы в строй, и начались тяжелые бои под Волоколамском. Кто воевал в пехоте, тот знает, как быстро редеют в огне роты. Мы приняли три больших боя, и пехоты в нашей дивизии почти не осталось. И саперов тоже, потому что мы все время были на передовой.
Уцелели артиллеристы, штабы, медсанбат, тыловые службы. А воевать было некому, в стрелковых ротах по десять — пятнадцать человек.
Ну, как водится в таких случаях, начали чистить тылы. На передовую пришли обозники, сапожники, интенданты, бойцы комендантского взвода, писаря, подносчики снарядов, парикмахеры. Нам во взвод тоже прислали троих. Не просто бойцов, а технических специалистов. Среди них был и сержант Петр Коломиец, ставший моим помощником.
Коломийцу лет тридцать, мужчина он рослый, видный. Добродушный вроде бы человек, без амбиций, но плутоватый: соврет — недорого возьмет, я убедился. С самого начала войны Петя попал в химики, командовал ампулометной установкой. Взвод ампулометчиков был один на всю дивизию, держали его в тылу, не зная, вероятно, как и где использовать. Ампулы, снаряженные горючей смесью, рассчитаны были на то, чтобы поджигать вражеские сооружения с расстояния в 150—200 метров. Но немцы тогда сооружений не строили, ампулометы стояли без применения, пока их случайно не разбомбили «юнкерсы», метившие по дивизионному обменному пункту.
Коломийца у нас сразу стали называть Петей-химиком, и все так привыкли к этому, что даже забыли его фамилию.
Петя нахваливал прежнюю службу, к саперам-топорникам относился свысока, мечтал о том времени, когда на фронте полегчает и он снова вернется в химики.
— Ишь ты какой специалист шустрый, — ворчал старик Охапкин. — На спокойную жизнь его тянет. Безопасный уголок себе ищет...
В начале декабря, когда батальон совсем измотался в непрерывных боях и до Москвы было рукой подать, к нам снова пришло пополнение. Помню, с утра выдалось затишье. В избу, где мы спали вповалку на земляном полу, явился длинноногий связной — бегун. Разыскивая меня среди спящих, он разбудил человек десять, ребята ругались, протирая глаза. Связной сказал мне: «Товарищ лейтенант, идите за пополнением. Двадцать душ нам прислали на батальон. — Помолчал и добавил почтительно: — Политбойцы, о!»
Связной убежал, а я никак не мог побороть сон, не было сил пошевелиться и встать. Сидевший рядом Охапкин сказал негромко:
— А не ходите вы, товарищ лейтенант, кто их знает, этих политбойцов! Без них обойдемся.
На эти слова живо откликнулся Петя-химик:
— Брось, брось, старик! Лишние плечи будут — бревна таскать да землю долбить. С политиков спроса больше. На них только грузи!
Я тогда пришел в штаб позже всех, и мне дали лишь одного человека. Выглядел он довольно нескладно. Шинель коротка и узка в плечах, а шапка, наоборот, такая большая, что налезала на уши. Винтовку он нес неумело, как палку.
Пока возвращались в избу, я накоротке расспросил его. Политбоец Попов Владимир Васильевич, в армии раньше не служил, белобилетник. Был учителем неподалеку, в подмосковном фабричном поселке. Позавчера у них началась партийная мобилизация. Вчера обмундировали, дали оружие и поставили задачу: отступать некуда, умереть, но немца в Москву не пустить!
Впереди громыхал бой. Слева, в ложбине, били наши пушки, выстрелы в морозном воздухе лопались гулко и звонко. Лицо у Попова было бледное. В глазах — растерянность и недоумение. Мне стало жаль его: бросили человека из школьного класса в самое пекло. Хотел я даже присмотреть за ним первое время, пока оботрется, но началась бомбежка, потом нас послали минировать шоссе в таком месте, куда доставали немецкие пулеметы. И тут, конечно, было не до новичка.
Это уж потом, спустя пару дней, я задумался: а что же такое политбоец, чем отличается от простого солдата, какие его обязанности? Ну, комиссар — это ясно. Он вместе с командиром принимает решения, отвечает за морально-политическое состояние воинской части. Политрук — тоже понятно. Политрук проводит беседы. Если надо — командира заменит. И конечно, насчет крыш — он самое ответственное лицо. Так, по крайней мере, в статьях и книгах о политруках пишут. У солдатской матери или жены прохудилась крыша, а негодяй-бригадир не хочет помочь солдатке — магарыча от нее нет. Чуткий политрук узнает, почему загрустил воин, и отправляет письмо в военкомат или в райком. Там намыливают бригадиру шею, и он сам лезет чинить крышу. Я сто раз об этом читал. Далась же им крыша эта! А вот у нас политрук танк подбил, но об этом нигде не писали.
Агитатор, чтобы газеты читать, у нас имелся. Специально выделили на это дело некурящего Ваню, чтобы раньше времени не изводил газету на козьи ножки... А что же делать политбойцу? Я спросил об этом самого Попова, но он не ответил определенно. Надо, мол, быть примером во всем. Сказал и смутился. Какой уж там пример от новичка нашему стреляному Охапкину или разбитному неунывающему Пете-химику? Попов сам приглядывался к ним, не ввязываясь на первых порах в споры и разговоры.
Особенно доставалось политбойцу от дотошного Охапкина, не упускавшего возможность по любому поводу потолковать с грамотным человеком. Каверзные свои вопросы Семен Семеныч прекратил лишь после одного случая, едва ни стоившего ему жизни. Стрелковый батальон, которому мы были приданы, неудачно атаковал деревушку.
Наши отступили, а Охапкин, контуженный взрывом, остался лежать на снегу. Иногда он шевелился, пытаясь подняться на четвереньки. Но подползти, утащить его в укрытие не было никакой возможности — немецкий пулеметчик из бетонного колпака сек прицельным огнем.
Мороз перевалил за двадцать. До темноты Охапкин не выдержит, закоченеет. На глазах погибал, а мы не могли помочь ему.
Попов, топтавшийся рядом со мной на дне овражка, бросил вдруг в снег винтовку и побежал по низине в тыл, к роще. Я и крикнуть ему не успел. Спортсмен-связной рассказывал мне потом, как примчался Попов к танкистам, стоявшим у штаба, как просил их, убеждал, умолял. А те отнекивались. Ни одного снаряда, дескать, не осталось, горючее по капле считаем. «И не надо снарядов, — объяснил Попов. — Вы бортом колпак прикройте, пулеметчик-то не пробьет вас. Минут на пять всего, мы управимся».
И убедил-таки недавний учитель! Усталые и злые танкисты, только что вернувшиеся из боя, снова двинулись на передовую, притерли свою машину к бетонному колпаку и заставили замолчать ошарашенных немцев. Пока те поняли, что к чему, пока выкатили на прямую наводку орудие, танк успел уйти в рощу, а Семена Семеныча мы утащили в овраг.
Через неделю Охапкин был совсем здоров. К политбойцу проникся уважением и задал ему такой вопрос:
— Как это ты про танк догадался?
— В книге читал, в очерке, — объяснил Попов. — На финской войне наши танкисты амбразуры дотов так закрывали.
— Сразу видать образованного человека! И к тому же душевного, — сделал свой окончательный вывод Семен Семеныч.
А месяц спустя эта сдружившаяся пара доставила мне столько переживаний, что век не забуду. Когда начали немцев гнать от столицы, когда дело пошло веселее, нашу дивизию вдруг сняли с передовой и перебросили на Северо-Западный фронт. Ехали мы через Москву. В морозное туманное утро остановились где-то на запасных путях, старшины отправились на продпункт получать харчи. Пользуясь случаем, бойцы таскали уголь из стоявшего рядом товарняка.
Начальник эшелона прошел вдоль вагонов, предупредил: отправление через четыре часа, по надобности и за кипятком людей водить организованно... И тут вдруг исчезли Попов и Охапкин. Ушли при полном снаряжении, с винтовками. У меня и мысли не было, что они дезертировали. Может, угодили под поезд? Или комендант их загреб?
Доложил комбату. Тот велел не поднимать шума. Подождем, может, еще объявятся. Если начальство узнает, машина закрутится — не остановишь потом.
Они пришли незадолго до отправки. Оба веселые, довольные. Я распекал их, трибуналом грозил, а они знай улыбаются.
— Где были?
— На Красной площади!
— Зачем?
— Посмотрели. Мавзолею Ленина поклонились, — объяснил Попов. — Ведь Семен Семеныч впервые в Москве!
— Да, — подтвердил Охапкин. — Раньше меня через столицу в эшелонах возили. По задворкам. А теперь своими глазами узрел. Причастился, можно сказать...
— Что же вы у меня не спросились?
— Для чего? — искренне удивился Попов. — Вы бы все равно не пустили. У вас и права такого нету. Но вы не сомневайтесь, товарищ лейтенант, мы бы вас ни в коем случае не подвели. Мы точно все рассчитали...
Как умудрился политбоец миновать московские патрули, об этом он не рассказывал. Хорошо, значит, знал город. Петя-химик впервые отозвался тогда о нем с похвалой: «Ну, молодец, чего учудил! А я не догадался: деваха у меня знакомая рядом с вокзалом. Успел бы забежать на часок!» Он так надоел мне этой жалобой на свою нерасторопность, что я в сердцах послал его к черту.
Между прочим, эта история навела меня на такую мысль: Попов человек грамотный, решительный, смекалистый, в бою побывал — вполне подходящая кандидатура на командирскую должность. И когда мы прибыли на новое место, я спросил у комбата, не требуются ли люди на курсы младших лейтенантов? Капитан обещал узнать, а вскоре распорядился: давай двух человек.
Попов сразу сник, едва я заговорил об этом. Он бы с удовольствием, но ведь его не возьмут. Он же белобилетник, у него сильное плоскостопие... Я понял, почему он расстроился — не хотел упоминать о своей болезни, не хотел, чтобы с него требовали меньше, чем с других. И я вспомнил, как ковылял он по обледеневшей дороге, когда за день прошли мы сорок километров. Ковылял, но не жаловался. А я-то думал, что политбоец стер ноги, и ворчал на него: пора, мол, научиться портянки наматывать...
Отказался идти на курсы и Петя-химик. Он даже обиделся, решив, что я нарочно хочу сжить его с этого света. Младший лейтенант в пехоте — до первого боя. Или госпиталь, или вечный покой — так считал Петя. А он специалист, он еще надеется вернуться на свою должность! Ему жить хочется!
Так и не нашлось у нас ни одного кандидата на курсы. Комбат выругал меня и сказал:
— Прежде чем сыр-бор зажигать, думать надо. Это полезно всегда, а на фронте — особенно.
3
Взвод кончил ужинать. Янгибаев схватил чей-то котелок и стремглав побежал в темный ельник. Я подошел к своим. Петя-химик и старик Охапкин беззлобно переругивались. «Лаялись» — как говорил в таких случаях Семен Семеныч.
Переругивались они из-за топоров. Охапкин укорял сержанта за бесхозяйственность. Как работали, так и оставили пилы с топорами на лесной делянке. Поленились тащить, а ночи сырые, на инструмент ржа сядет. Или набредет кто — растащат за милую душу!
— Не зуди, — сказал Петя. — Мы лапником инструмент закидали.
— Хороший хозяин в шею бы тебе накидал!
— Во! Как мужик-единоличник в тебе проснулся! — посмеивался Петя. — Ты из-за железки готов человека в полоз согнуть.
— Ладно, пущай я единоличник, раз народное имущество берегу, — сердито пыхтел самокруткой Семен Семеныч. — Я, по крайности, за дело болею, а на таких, как ты, никакого имущества не напасешься. Такая шантрапа все государство по ветру пустит!
Политбоец Попов, выскребая кашу со дна котелка, сказал негромко:
— Зря шумите, товарищи. Нет у нас здесь ни шантрапы, ни единоличников. Только бойцы Красной Армии. И зачем нам обижать друг друга — не понимаю?
— А он не обижается, — оскалился Петя. — Он дрессированный.
— На дураков обижаться, сам дураком будешь! — отмахнулся Охапкин.
Попов хотел сказать еще что-то, но увидел меня и встал с бревна. А я с ходу навел порядок:
— Сержант, а ну — двух человек за инструментами!
У Пети-химика вопросительно поднялись брови.
— Давай без задержки! — продолжал я. — На делянку не пойдем больше, другая работа есть.
— Ясно! — вскочил сержант. — А ну, Иваны, бегите живенько! — кивнул он стриженым паренькам.
Те пошли неохотно, отяжелев после ужина. Попов сказал:
— Вдвоем трудно. Я с ними.
Петя-химик пробурчал что-то насчет тех людей, которых любит работа. Охапкин, освобождая мне место на комле сосны, стряхнул с тряпицы на ладонь хлебные крошки. Потом, задрав подбородок, аккуратно ссыпал их в рот.
Рассиживаться у меня не было времени. Пока светло, хотелось посмотреть на то место, куда завтра ночью поведу людей. Взял бинокль и пошел на холм. Петя-химик увязался со мной.
Ход сообщения был замаскирован ветками и поваленными деревьями, приходилось сгибаться, чтобы не набить шишку. Зато дно было почти сухим, вода скатывалась под уклон, задерживаясь только в ямках да на поворотах. Мы сами рыли этот ход и хорошо знали все его ответвления. И наблюдательный пункт для артиллеристов тоже готовили мы. Пушкари помнили об этом и всегда встречали нас без воркотни, хотя на НП им самим было тесно.
Артиллерист сказал, чтобы я смотрел без бинокля, потому что солнце на западе и лучи его бьют прямо в амбразуру. Третьего дня у соседей штабник один смотрел вот так да блеснул, наверно, стекляшками. Немец-снайпер врезал ему пулю промеж глаз.
Я знал об этом случае, но все же начал смотреть в бинокль. Солнце как раз ушло за сизую лохматую тучу, да и далеко было отсюда до немецких траншей.
Знакомая картина перед глазами. Низина с мелким кустарником. Ее пересекает ручей, невидимый среди зарослей тальника, чуть подернутых уже бледно-зеленой дымкой. Однако не ручей был тут главной преградой. Топкое болото за ним считалось непроходимым. Дальше, по коренному берегу, — старый лес. Начинался он березками, за которыми торчали темные пики елей, а еще выше зеленели округлые кроны сосен.
Там, за болотом, на сухой возвышенности, немцы чувствовали себя в безопасности. Они далеко просматривали наш берег, а мы только гадали, что делается за грядой лесистых холмов.
Не повезло нашей дивизии. Фашисты занимали господствующие высоты, а мы оборонялись на равнине, в сырости, под вражьим огнем. Особенно скверно было в первой траншее. Грязь выше щиколоток, в блиндажах плескалась вода. Пехота уж и не чаяла выбраться из этой гнилой низины.
В бинокль хорошо видна была насыпь, по которой проходила раньше дорога. Сама насыпь едва поднималась над болотом, но растительность на ней была выше и гуще. Ближе к вражеским позициям мощной бесформенной грудой темнел завал.
Самое трудное у нас будет за этим завалом. У фрицев боевое охранение — рукой подать. Дай бог, если метров двести. Там нужна полная тишина. И мгновенная реакция. Вспыхнет ракета — замри, словно камень.
Мин там натыкали немцы немало. Я возьму с собой на завал самых лучших, самых надежных саперов. Возьму Охапкина. По-крестьянски обстоятельный, неторопливый и дотошный, Семен Семеныч ничего не забудет, сделает все, что нужно, от точки до точки. Разве только прокопается долго со своей обстоятельностью. Но это не беда, поторопим.
Возьму политбойца Попова. С ним мне спокойно. Он не бросит товарища под огнем. Да и привыкли они работать в паре с Охапкиным, верят друг другу. А в нашем деле это очень важно. Ведь ошибаемся мы только один раз...
Еще я возьму Хабиба Янгибаева. Он гибкий и легкий, ползает бесшумно и быстро. К тому же Янгибаев видит в темноте, словно кошка.
И хватит. Чем меньше людей, тем лучше.
Другую группу возглавит мой помкомвзвода. С ним пойдут оба Вани и наши бойцы-новички.
Сперва группы будут двигаться вместе, снимая на насыпи мины. Затем Петя останется возле завала, обследует его и заложит фугас. Разминировать завал не нужно. Мины сдетонируют при взрыве и разнесут к чертям эту груду стволов.
Дальше, миновав завал, мы поползем вчетвером, чтобы расчистить дорогу для танков. А Петя, в случае чего, прикроет нас огнем.
Вот такой, значит, будет план. Об этом я и доложу завтра комбату.
Я не сказал Пете ни одного слова о предстоящем деле. Не имел права. Но помкомвзвода — калач тертый, сам смекнул, что к чему. Да и не так уж трудно было сообразить. Пришел лейтенант от комбата, отменил на завтра работы, полез на НП и полчаса пялится через бинокль на немецкие позиции. И не куда-нибудь смотрит, а на единственную насыпь, где у немцев столько мин, проволоки, огневых точек, что даже разведчики не рискуют туда лазить.
— Завтра, выходит, отдых у нас? — уточнил Петя, когда мы, возвращаясь, остановились на повороте хода сообщения перекурить.
— Подъем как всегда, а после обеда дадим ребятам поспать.
— Так, так, — повторял Петя-химик, покусывая нижнюю губу.
Я близко видел его лицо, оно будто постарело, сделалось серым, и морщин на нем прорезалось больше обычного. Он напряженно, сосредоточенно думал о чем-то. Конечно, все понял. Ну и ладно, пусть готовится.
Я, наверно, смотрел на него слишком пристально. На секунду взгляды наши встретились, и он вдруг откачнулся. И сразу засмеялся. Вернее, он старался смеяться, но это получалось у него плохо.
Петя оборвал свой притворный смех и сказал обычным, с хрипотцой, голосом:
— А знаешь, лейтенант, мы еще успеем девах повидать. Они к роднику придут. Это же рядом. Хоть оскоромимся напоследок.
Тьфу, я и забыл совсем! Не до этого сейчас... Хотя в общем-то интересно. Тем более что впереди долгая темная ночь перед боевым заданием, когда лежишь под шинелью наедине со своими мыслями и никак не можешь уснуть. Ведь вполне вероятно, что ночь эта последняя. Бойцы храпят, они ничего не знают. А ты знаешь и мучаешься. Так хочется участия, ласки! Хочется написать письмо любимому человеку, признаться, что ноет сердце, что невыносимо лежать и думать: а может, завтра меня уже и не будет?!
Но такими переживаниями делиться нельзя. В ночь перед первым боем я написал все маме. И отдал почтарю треугольник. А утром, опамятовавшись, волосы готов был на себе рвать: мама ведь умом тронется, прочитав мои излияния! К счастью, письмо не дошло. Наверно, цензура его похерила, И правильно сделала.
— Слышь, лейтенант, — нетерпеливо подтолкнул меня Петя. — Мы мигом! Может, и не доведется больше возле бабы погреться. Ну?!
Не по душе была мне Петина грубость. Всегда он так говорит о женщинах — цинично, с ухмылкой. Мне даже обидно и за себя, и за ту светлую девчонку с зелеными глазами, которую несколько раз проводил домой после школы. И ничего у меня больше не было — ни с ней, ни с другими. Но держусь я, как человек опытный в таких делах. Не хочу, чтобы мальчишкой меня считали.
— Согласен, — сказал я.
Пошел к полуземлянке, обдумывая, кого оставить вместо себя. На бревне сидел один из «близнецов». Тот Ваня, у которого на носу веснушки.
— Где Охапкин?
— У старшины.
— А Попов?
— Тоже там. Котелок выбивают, товарищ лейтенант.
— Какой еще котелок?
— Для Янгибаева. Старшина сказал, что ничего ему больше не даст. Как в прорву ему дает. А Попов сказал, что бойцу нельзя без котелка. Встал и сам пошел. И Охапкин с ним. Он земляк со старшиной. Выбьем, говорит, котелок, и все тут!
— Ладно. Родник знаешь за лесосекой? Если комбат меня вызовет — пулей ко мне. Понял?
— Так точно, товарищ лейтенант!
Ваня доверчиво смотрел на меня большими серыми глазами. Все ему ясно: лейтенант пошел по делу, наказал прибежать, если что. А я, отвернувшись, мысленно выругал и себя, и особенно Петю. Не ко времени он с этим свиданием... И котелок опять же. Не Попов с Охапкиным должны к старшине идти, а помкомвзвода. Это его забота. Останемся живы после задания — надо будет потолковать с ним. А то он вроде от дела не бегает и дела не делает.
4
Женщины принесли четвертинку спирта. Мы развели — получилось пол-литра. Петя-химик и его зазноба Зинаида выпили, по стакану. Я выпил немного, и мне сразу стало жарко. А потом наступило какое-то равнодушие, захотелось спать. Наверно, я очень устал за минувший день.
Мы сидели на садовой скамье в конце широкой прямой аллеи. Белой колоннадой уходили в сумерки два ряда берез, посаженных, пожалуй, еще в прошлом веке. Дул несильный прохладный ветер. Иногда в нем прорывались теплые струйки, ласкавшие лицо. Такие струйки несли приятный и грустный запах — это, наверно, оттаивали прошлогодние цветы, продремавшие зиму под снегом. Оттаивали, чтобы последний раз выпрямиться, согреться на солнцепеке, а затем незаметно погибнуть среди новой травы, среди молодых ярких цветов.
Я положил голову на плечо своей соседки, которую почти не знал и даже разглядеть как следует не успел. Плечо было мягким, удобным. А звали соседку Шурой. Лицо у нее круглое и доброе. Брови едва заметны, как у той девчонки, которая нравилась мне в школе.
Так и сидел, почти дремал, ощущая приятное тепло Шуриного плеча и подсознательно понимая, что ей тоже хорошо сидеть спокойно и молча. Петя в обнимку со своей зазнобой пристроился на другом конце скамьи. Голос у его Зинаиды резкий, каркающий. Я слушал и думал: насколько же они разные, эти две женщины. Зинаида тощая, высокая, вся какая-то узкая. Лицо сухое, пергаментное. Глаза черные, пронзительные, настороженные. Ей, наверно, лет тридцать, как и Пете, но выглядит она старше. Оттого, что долго сидела в девках — так объяснил Петя. Еще химик говорил, что она женщина расчетливая и настойчивая, умеющая добиваться своей цели. С такой не пропадешь. А бабу из нее он сделает, это факт. Он знает, как разбудить черта.
Зинаида — старший лейтенант, техник с тремя кубиками в петлицах. Форма на ней новенькая. Все чистое, аккуратное, но какое-то скучное. И голос у нее нудный, и говорит она о чем-то неинтересном, о поломке какой-то машины, о нехватке мыла. По сравнению с ее голосом голос Пети-химика казался особенно веселым и сочным:
— У меня что руки, что голова — кругом шестнадцать! Я в начальство не рвусь, но своего не упущу. Зачем мне в начальство? Ответственность на шею вешать? Я в домоуправлении слесарем был. Пойдем с дружком по квартирам, так, мол, и так: на соседней улице ворюги опять комнату очистили. Замок стандартный, открыли ключом без всякого шума. А вы не желаете замочек новый поставить, с секретом?.. Кто откажется?! Двадцать минут — и, пожалуйста, трояк в кармане. Другой хозяин еще и рубль за секрет добавит по собственной инициативе. А какой там секрет — на базе дружок эти замки брал. Вот и зарабатывали мы с ним, что твой профессор. А вечерком штиблеты лакированные, футболочка со значком, чубчик вьется... От пивной до пивной! Плывем себе по тротуару, поплевываем! Кыш с дороги, очкарики!.. Горделиво гуляли. Руки мои чуешь? Дорогие руки. А после войны дороже в десять раз будут. Вот тогда и зацарствуем мы с тобой, дорогая Зиночка, на всю катушку. Квартирку нашу отделаю по-королевски! Кровать поставим никелированную, широкую, с круглыми шишками. Только дожить бы!
Я слушал Петю и удивлялся: раньше не строил он таких планов насчет Зинаиды. И еще я думал: окажись тут политбоец Попов, он не промолчал бы, как молчу сейчас я. Стыдно ведь людей-то обманывать, хоть бы уж не хвастался насчет этих замков! Однако и осаживать Петю было неловко.
Он пошептался о чем-то со своей Зинаидой, повернулся к нам и предложил Шуре сходить за водой вместе с ним. Под горку, к роднику... Интересно, зачем это вдвоем с одним котелком? Шура молча поднялась и пошла. А Зинаида придвинулась ко мне. Смотрела прямо в мои глаза с такой злостью, словно я был ее личный враг. Потом заскрипела:
— Начальник тыла подписал ходатайство об откомандировании сержанта Коломийца в банно-прачечный отряд. Нам нужен квалифицированный слесарь.
— Ну и что? — спросил я, сообразив, что речь идет о моем помкомвзвода.
— Надеюсь, с вашей стороны возражений не последует?
— Какие там возражения! — махнул я рукой, хотя и почувствовал себя несколько уязвленным. Вроде бы сдружились мы с Петей, а он — раз, и при первой возможности смывается на теплое место. Однако, когда Петя вернулся, я ничем не показал своего огорчения. Наоборот, начал даже подшучивать: долго, мол, вы к роднику с Шурой ходили! С удовольствием шутил, замечая, что слова мои неприятны Зинаиде.
Петя послушал, закурил и произнес с ухмылкой:
— Ну, мы потопаем туда, за полянку. А вы и здесь не замерзнете. Вон на спуске копешка стоит...
Оставшись наедине с Шурой, я почувствовал себя неловко. Как говорить с ней? Требовательно и резко, на манер Пети, я не умею. А рассказывать о чем-то своем, сокровенном, не хотелось. Я же совсем не знаю ее. То, что мне представляется важным, тревожит меня, ей может показаться смешным.
— Давайте встретимся в другой раз, — сказал я и заметил, что Шура словно бы встрепенулась. — Через три дня. И чтобы только вдвоем... Вы ничего не подумайте, просто вдвоем лучше.
— Правда, лучше, — обрадовалась она. — Но почему через три дня? Я послезавтра свободна.
Хотелось мне сказать ей о нашем задании. Приятно ведь сознавать, что о тебе кто-то помнит, беспокоится. Но я сдержался. Когда-нибудь, в следующий раз, перед следующим боем я, возможно, смогу довериться ей. А сейчас еще рано.
5
Наутро я проснулся счастливым. Наверно, потому, что за оконцем полуземлянки ярко играло солнце, и еще потому, что теперь у меня была знакомая девушка, с которой мы скоро встретимся. Я словно бы вырос в своих глазах, чувствовал себя спокойным, уверенным. А когда у человека такое настроение, ему многое удается.
Комбат без придирок одобрил мой план и список личного состава. Представитель не сказал ни слова. Всегда бы так, без нотаций и наставлений. Если мне что-нибудь надо, я сам спрошу.
Во взводе тоже полный порядок. За обедом Петя-химик, вернувшийся с зарей, балагурил и рассказывал анекдоты. Сидел он рядом с политбойцом Поповым: два этаких рослых солдата в обношенной форме. Оба немолодые, повидавшие жизнь. Попов ел медленно и молча. А Петя-химик был, как всегда, полон энергии. И котелок опорожнил первым, и язык чесал не умолкая, щуря свои плутоватые глаза.
Оба они крепкие, заматеревшие, но Петя все-таки пожиже. Рыхловат он, кожа у него белая, городская. Полнеет сержант, лысинка начала проступать. А Попов сух, смугл, сдержан — движения лишнего не сделает. На висках седина, однако до лысины еще далеко.
Химик наш над всеми посмеивается добродушно, ни с кем всерьез не ругается. Скорей рукой махнет, чем будет нервы свои портить. Только с Поповым у него шуточки не получаются. Слова вроде шутливые, а в тоне проскальзывает неприязнь. С той недавней поры, когда политбоец Попов получил медаль «За отвагу», Петя называет его «георгиевским кавалером». Вот и сейчас ввернул что-то на этот счет. А Попов спросил ровно, негромко:
— Почему? Объясни.
— Кха! — кашлянул сержант. — Раньше ведь как бывало? Если задержка в атаке, если штурм какой, сразу команда: «Георгиевские кавалеры, вперед!» Ну, те головой стены бьют, звание оправдывают. А теперь, если где затычка, первыми вас поднимают. Партийных. Особенно, которые с медалями.
— Про георгиевских кавалеров где слышал?
— Дед у меня таким кавалером был.
— Ты не в него, — серьезно сказал Попов.
— Я в другого, — охотно согласился Петя, сводя разговор в шутку. — У меня, понимаешь ли, два деда было. Так я для примера поумней себе выбрал...
Петя снова кашлянул, будто поперхнулся чаем. Я посмотрел встревоженно. Нет, все в порядке. Просто, наверно, чай очень горячий.
6
Да уж, точно — связной нашего комбата, длинноногий значкист, появляется в самое неподходящее время. Едва собрались отдыхать после обеда — он тут как тут. Распишитесь в получении: политбойцу Попову к 20.00 явиться в политотдел.
Связному что: он пришел и ушел, а мы думай. Раз такое дело, значит, Попов на задание не пойдет, В политотделе задержат часа на два. Он даже знал, зачем вызывают. Инструктаж по созданию во взводах партийно-комсомольских групп. А я объяснил ему, какая у нас задача, и даже сказал, что он вместе со мной, Охапкиным и Янгибаевым входил в ту группу, которая поползет за завал, А кого взять теперь вместо него?
Мы закурили и примолкли. Птица какая-то пела в лесу. Робко пела, настраивалась. Самое теперь начинается птичье время. Скоро соловьи зальются в чащобах, в густолесье возле воды. Вот не вернусь я с задания, а им что? Все равно будут петь да радоваться. А Шура слушать пойдет. В тот старый парк, где мы сидели вчера. Только кто-то другой будет возле нее... Вот такая получается чертовщина. А тут еще соображай, кого назначить вместо Попова. Но как ни крути, все одно такой уверенности не будет.
Чтобы не расстраиваться плохими мыслями, я сплюнул и заговорил о весне. О скворечниках. Очень любил я делать их и вешать. Легкий был, забирался на вершину дерева, на тонкие ветки... Со скворечников у нас начинались веселые теплые дни.
И Попов тоже повел речь о весне, только не о птичьей, а о своей, об учительской. Он сказал, что прошлая весна у него была очень хорошая — первый выпуск в школе. Он как принял пятый класс, так и вел до конца. На его глазах ребята выросли, возмужали. Он чуть слезу не пролил, когда прощался со своими выпускниками. И по-настоящему понял, какое это замечательное дело — быть учителем, наставником молодых душ. Тридцать человек ушли тогда в жизнь, и каждый из них унес с собой частичку его самого. Его знания, его мысли. Ведь молодость восприимчива.
— Вот вы, товарищ лейтенант, разве вы забыли своего классного руководителя?
— Помню, как же! — ответил я, чтобы не обидеть политбойца. Но, по совести говоря, помнил плохо, потому что классные руководители менялись у нас каждый год. В десятом классе, правда, занимательный был старик. Он к месту и не к месту твердил: отметку можно исправить, а человека изменить трудно! Человек прежде всего должен быть честным перед собой и перед другими. Не лгите, старайтесь не делать людям зла. А если сделали — признайтесь в этом и больше не повторяйте.
Я тогда думал, что все это и так ясно. Быть честным? А как же иначе! И лишь повзрослев, понял, насколько это трудно. Особенно, если не кривить душой наедине с собой. Но я не стал выкладываться перед Поповым, а спросил его, что он считал главным, когда пять лет возился со своим классом. Отметки, да? И Попов ответил не задумываясь:
— Оценка знаний тоже очень важна. Но главное, мне хотелось, чтобы ребята свою страну, свою Родину поняли. И полюбили. В большом и малом. Чтобы прониклись чувством ответственности за нее.
— Это в смысле защиты от врагов?
— Обязательно, но не только. Хотел, чтобы ребята чувствовали: вот она, наша страна, с древней славной историей, с замечательными людьми, с талантами, с огромными богатствами, с чудесной природой. Мы отвечаем за то, чтобы на нашей земле была справедливая жизнь, полная радости и добра. Конечно, я не твердил об этом на каждом уроке, а старался, чтобы ребята сами думали, сами разобрались... В поле с ними работал, взял колосок и показал, какое это совершенное создание природы. Польза в сочетании с красотой и законченностью формы. Ничего лишнего. И ведь так — каждый цветок, каждый лист, не говоря уж о животных. За пять-то лет всякое было. Книги вместе читали, в театр в Москву ездили. Общий дневник вели всем классом. Я сам от них многому научился: свежести, чистоте восприятия. Тем хороша наша учительская работа, что стареть не дает... А теперь вот еще думаю — в бой мне легче идти, чем другим. Меня убьет немец — ученики мои жить останутся, мое продолжение. Их много, всех не перестреляют. Ну, насчет смерти — это я переборщил, — усмехнулся Попов. — У меня ведь своих трое, маленькие еще.
Он поднялся с бревна, потопал правой ногой, наверно занемевшей от долгого сидения, поправил, съехавшую на ухо пилотку, спросил:
— Товарищ лейтенант, можно идти?
— Рано еще. К двадцати часам вызывают.
На лице Попова промелькнуло удивление.
— Не в политотдел, — резко сказал он, досадуя на мою непонятливость. — К комиссару пойду, попрошу, чтобы оставил сегодня во взводе. На инструктаже без меня людей хватит... И узнаю, когда партсобрание, — вас с Охапкиным принимать будут.
Попов пошел вдоль опушки, а я смотрел ему вслед — на чуть сутулую спину штатского человека. И удивлялся, как это я раньше не замечал его странной походки. Он и ступает как-то косолапо, не очень решительно, словно опасается боли. В изнурительных маршах, когда даже здоровые ребята падали с ног от усталости, я мог бы устроить его в машину. Сидел бы он в кузове, следил за нашим немудреным имуществом. А Петя-химик, постоянный пассажир ротного грузовика, мог бы прогуляться на своих двоих. Ему даже полезно — от ожирения.
И еще я подумал, что все политбойцы, которых довелось видеть, — люди уже солидные, с жизненным опытом. Во взводе разведчиков был политбоец лет за сорок, мастер с мебельной фабрики. Усатый такой. Его даже командир взвода «папашей» величал. А погиб он в конце марта, в распутицу. Ни звания у него не было, ни власти — только возраст да стаж партийный. Старший среди равных, приказывать не имел права. А когда зажали немцы разведчиков в деревне, когда подошел край, тогда и сказался авторитет усатого политбойца. Командир взвода не сумел бойцов на огонь поднять, а он поднял. Пошли за ним ребята навстречу смерти и пробились к своим. Только политбоец не пробился, и лейтенант, и еще трое, которые шли впереди. А что поделаешь: передовым всегда приходится круто.
7
Подвел нас Петя-химик, крепко подвел! Пришлось мне менять задумку перед самым выходом на задание.
С обеда привязался к сержанту кашель. Сперва Петя перхал изредка, потом зачастил, словно немецкий автоматчик, привыкший жечь патроны без экономии.
— Ты что же?.. — не удержался я от крепкого слова. — Простыл, значит?
— Ночью, наверно, — виновато улыбнулся сержант. — Мы ведь с Зинаидой до третьих петухов проваландались.
— Башка твоя где была?
— При мне башка, — развел руками Петя-химик, и в голосе его почудилась насмешка. — Да разве в азарте упомнишь? Ты сам-то о кашле думал, когда с толстухой своей остался?!
Что я мог возразить помкомвзвода? Ну что? Ведь каждого человека может кашель пробить. Тем более я сам ходил вместе с ним на свидание...
— Ладно, лейтенант! — бодренько произнес Петя. — Порошок глотну — и снимет до вечера.
Я только сплюнул в ответ. Чепуха это — порошки. Кашлянет раз на ничьей земле, и пиши пропало всем нам. Нет уж, пускай остается. Вместо него старшим на завал пошлю Охапкина. Знаю, что дело Семен Семеныч сладит не хуже сержанта. Но со мной на самом трудном участке не будет теперь опытного человека. Придется взять одного из двух Вань. Того, который с веснушками. Он вроде бы и ловчее, и хладнокровнее.
Охапкин и Попов чистили автоматы у входа в полуземлянку. Новость не обрадовала их. Привыкли они работать на пару, в четыре руки.
— Та-а-ак, — протянул Охапкин, потирая белесую щетину. — Дохает, значит, химик-то? Я еще вчера заметил — он немецкую сигарету сосет.
— Ну и что?
— А то, — продолжал Семен Семеныч. — Давно известно: будешь после махры слабый табак тянуть — кашель забьет.
— Оставь его, — брезгливо произнес Попов. — Без слов ясно, что он за фрукт.
— Ясно, да не всем, — скосил на меня глаз Охапкин. — Сержант и прошлый раз дома отсиживался.
— Ну, ногу ему придавило тогда, — вспомнил я. — На лесосеке, бревном. Все видели.
— То-то и оно, видели. Все видели, да не все поняли. Этот химик по очереди нас в землю зароет, а сам героем ходить будет.
— Ты тоже не перегибай, — возразил Попов. — Сколько веревочка не вьется, а кончик найдется. — Политбоец улыбнулся мне, поняв, видимо, мое огорчение. — Вот создадим во взводе партийно-комсомольскую группу, и командиру нашему легче будет. А то ведь он один, а нас много. И всякие мы...
Попов говорил, а я стоял потупившись и боялся, как бы ни покраснеть. И Охапкин, и политбоец — они, конечно, поняли, почему я не ругаю сержанта, не поднимаю шума. Оба мы хороши с этим Петей. А Попов вроде бы даже успокаивал меня: ладно, мол, юноша, все обойдется. Только чтобы урок на будущее...
8
Бывают такие события, которые хочется выбросить навсегда из памяти, заслонить их, стереть... Но они не забываются и даже не тускнеют со временем. Как хотелось бы мне, чтобы не было той черной апрельской ночи. Но она была. И не рассказать о ней невозможно.
Первым, как всегда, полз Хабибулла Янгибаев. Мы с ним привыкли работать в паре. Я тоже хорошо вижу в темноте. Не так, как Янгибаев, однако лучше других. А у Янгибаева еще какой-то нюх на мины. Взрывчатку он чувствует, что ли? Бугорок вроде и неприметен, и не место ему здесь — нарушает он шахматный порядок постановки, а Янгибаев делает знак рукой. Точно, мина! Сюрприз, значит. Надеялись фрицы, что мы по шаблону сработаем и в воздух взлетим.
Проход перед завалом мы расчистили быстро всем взводом. Завал тоже преодолели без затруднений. Ведь он против танков поставлен, а не против людей, не против нас, ночников-саперов.
Как и условились, Семен Семеныч остался со своей группой на завале, закладывать фугасы. А мы вчетвером осторожно поползли дальше по насыпи, заросшей прошлогодней травой, ломкой и пыльной. В этой траве, метрах в пятидесяти от завала, Янгибаев обнаружил первую противотанковую мину. И пошло, и пошло.
Я поднялся на четвереньки, чтобы осмотреться. Позади темнела высокая груда завала. Справа черной сплошной стеной стоял лес. Лишь отдельные острые вершины елей выделялись на фоне темного неба, и над одной из вершин, над самым острием, блестела яркая случайная звезда, каким-то чудом прорвавшаяся сквозь тучи.
Назад и вправо я посмотрел мельком. И взгляд мой, и весь я сам был устремлен вперед, где торчали возле немецких траншей колья проволочного заграждения. Проволоки не видно в ночи, поэтому банки, привязанные к ней, казались черными сгустками, повисшими в воздухе. Пустые консервные банки — чуть тронешь проволоку, и они закачаются, забрякают, застучат одна о другую. Но мы не будем на сей раз резать колючку и растаскивать спирали Бруно. Для танков они не преграда. Нам надо только снять мины.
Я работал, вслушиваясь в темноту. Обыкновенная весенняя тишина стояла над лесом и над болотом, нарушал ее только сонный крик какой-то птицы. А мне: эта тишина казалась нарочитой и зловещей. Немцы находились совсем близко. Я видел, как вспыхнул огонь зажигалки — прикурил солдат в боевом охранении. Неужели фрицы не замечают нас? Я даже ощущал в себе скованность, которая возникает, если знаешь, что за тобой наблюдает, следит кто-то невидимый, притаившийся.
Я обрадовался, когда тишина кончилась. За болотом протарахтел немецкий машиненгевер. Вероятно, дежурный пулеметчик дал очередь для острастки. Ее подхватил другой, третий, и так покатилось все дальше и дальше. С запозданием простучал пулемет чуть впереди и правей нас, в лесу. Наверно, задремал там фриц возле пулемета. Под этот треск я вздохнул полной грудью и даже для разрядки ругнулся шепотом на Ваню. Он отстал. Он ковырялся наверху, на гребне, а мы уже сползли в ложбинку, поближе к проволоке. И я не удивился, когда Попов жестом показал Ване занять место внизу, а сам полез на гребень. Правильно, Попов там скорее управится.
Не знаю, почему это случилось: может, заподозрил что-нибудь немец, может, снова была дежурная очередь, но впереди вдруг часто-часто запульсировали огоньки, со свистом, как птица крылом махнула, пронеслась пулеметная очередь. За ней — еще. Пули со странным вжиканьем стригли насыпь, впиваясь в нее. Я успел подумать: крупнокалиберный? Или бьет разрывными?
Третья очередь прошла где-то выше насыпи. И вновь стало тихо. Странная тишина после такого вихря смертоносных звуков. Я поднял голову. Справа Янгибаев, лежа на боку, вывинчивал взрыватель мины. Слева ворочался, сопел Ваня. А наверху, на гребне, — никакого движения.
Рассуждал я потом, а тогда просто почувствовал, понял — случилось несчастье. Полез наверх, к Попову, и увидел его руки, протянутые мне навстречу. Схватил их, потащил Попова к себе. Он грузно, мешком свалился возле меня. Лицо его стало таким белым, что в темноте будто светилось. Шинель на груди, на животе разодрана в клочья, залита кровью. Я не сразу разобрался, куда попало.
Несколько пуль рассекли, распороли Попову живот. Там все вывалилось, смешалось. Что-то булькало, резко, тошнотворно пахло кровью и нутряным теплом. Я знал, что такие раны не лечат. Наверно, знал и Попов. Он лежал, напряженно вытянувшись и сдерживая стоны. Чувствовалось, что силы оставляют его, что он вот-вот потеряет контроль над собой.
Пальцем он поманил меня ближе. Я почти коснулся ухом его губ, ощущая, с какой натугой дается ему каждое слово.
— Ложись... На меня ложись, — прохрипел он. — Рот заткни. Кричать буду...
И я лег. Лег на его лицо животом, раскинув полы шинели. Давая ему дышать, я ждал той секунды, когда надо будет закрыть ему рот. А что я мог еще сделать? Ведь впереди работали Янгибаев и Ваня. И на завале тоже работали наши люди: Семен Семеныч, другой Ваня и остальные бойцы. И если Попов застонет — нам крышка. Мы все ляжем здесь и сорвем намеченное наступление.
Попов тоже сознавал это. У него хватило сил дернуть меня, притянуть к себе. Я навалился на него всей тяжестью, слыша, как клокочет в горле его невырвавшийся крик боли. Вцепившись зубами в мою шинель, он напрягся судорожно, потом начал сжиматься, скрючиваться и вдруг расслабился и затих. Я приподнялся, давая ему дыхнуть. Но он не отпустил зубами шинель и весь потянулся за мной.
Это движение вызвало новый приступ боли, такой острый, что тело Попова начала бить крупная сильная дрожь. Он кричал молча, исступленно рвал зубами сукно, задыхаясь и корчась в конвульсиях. Потом расслаб. И снова конвульсия. И еще. Конвульсии становились все сильнее, а промежутки между ними короче.
Я будто слился с ним, я своим телом чувствовал его боль, и казалось, сам теряю рассудок, сам готов закричать от ужаса. Наверно, я не выдержал бы, оторвался бы от него. Но он, даже теряя сознание, не отпускал меня. Руки его стискивали меня мертвой хваткой. Все, что еще оставалось живого в нем, он подчинил одной цели — не закричать.
Последняя вспышка боли была самой короткой и самой страшной. Тело его от напряжения сделалось словно каменным. Потом дернулось и обмякло. И даже я почувствовал какое-то облегчение. Приподнялся, чтобы дать воздух, но Попов был мертв. Он лежал неподвижный, бесстрастный и успокоенный. А зубы его так впились в мою шинель, что пришлось финкой вырезать кусок сукна.
И все. Была ночь, была тишина. Далекая звездочка над горизонтом, красноватый огонек сигареты в немецкой траншее, колья проволочного заграждения. И мы. Только нас стало меньше.
Пока Попов умирал, бойцы сняли все мины. А группа Охапкина заложила фугасы в завал. И мы точно в назначенный срок вернулись на линию боевого охранения. Там, в нашей траншее, со мной что-то произошло. У меня закружилась голова, и я сел на землю. Наверно, я потерял сознание, потому что товарищи отпаивали меня водкой. Ведь мне надо было идти к комбату с докладом, что задание выполнено, путь для танков расчищен.
9
Как выяснилось потом, это был бой местного значения. На рассвете ахнули заложенные нами фугасы, разметали завал. Танки с десантом пехоты устремились через проход в минном поле. И все получилось, как было задумано. Немцы, не ждавшие атаки, откатились километров на пять. Наша дивизия заняла две деревни. А главное — выбралась из болот на сухое место, на господствующие высоты. И потери были невелики. Саперы вообще потеряли только одного человека.
Ничего не скажешь — удачный был бой.
После ночной работы мы могли бы лечь спать. Но какой уж там отдых! Стук молотка гулко отдавался в голове. Это стучал Петя-химик. Он сколачивал гроб для нашего политбойца. Иногда Петя забывался и бодро насвистывал: «Тореодор, смелее в бой!» Но спохватывался и умолкал.
Чего ему было не свистеть? Не сегодня, так завтра придет вызов от начальника тыла, и отправится он в банно-прачечный отряд — под бок к своей Зинаиде. Прокантуется там до конца войны. А потом снова будет охмурять доверчивых жильцов в своем домоуправлении. Наверно, он и думал об этом, постукивая молотком.
А политбоец Владимир Васильевич Попов, неузнаваемо похудевший и вытянувшийся, лежал возле бревна, где всегда собирался наш взвод. Я постелил под старой березой свою шинель. На нее мы положили Попова, накрыв его шинелью Охапкина.
Семен Семеныч, как опустился на бревно около своего друга-напарника, так и сидел, не вставая, с самого утра, изводил самокрутку за самокруткой, рассеянно потирая ладонью белесую щетину. Подолгу, не мигая, смотрел на восковое лицо Попова. Старческие выцветшие глаза Семена Семеныча подпухли и были красны, вероятно, от недосыпа.
С березы, на корнях которой лежал политбоец, срывались крупные светлые капли, падали на прошлогоднюю пожухлую траву, на лицо Попова и на шинель, оставляя на ней круглые пятна.
Немецкий снаряд, разорвавшийся в кроне березы, повредил ее ветви. Теперь израненные места заплывали живительной влагой, поднявшейся из глубин. Там, где секанул ветку осколок, выступал постепенно прозрачный сок. Его было так много, что тяжелые капли одна за другой летели к земле.
1971 г.