Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Успенский А

Переподготовка

А. УСПЕНСКИЙ

ПЕРЕПОДГОТОВКА



ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Предлагаемая читателю повесть А. Успенского \"Переподготовка\" является опытом художественной сатиры на некоторые стороны провинциальной жизни эпохи нашей революции. Как всякая сатира повесть А. Успенского построена на преднамеренном выделении одних черт и явлений и затенении других. Разумеется, октябрьская революция даже в глухой провинции не сводилась ни к торжеству комиссаров Лбовых, Молчальников и \"беспартийных марксистов\" Ижехерувимских, ни к \"шкрабьему\" житью-бытью. В конечном итоге в нашей провинции ход революции определялся диктатурой рабочего класса. Наша провинция вписала в великую книгу Октября свои героические страницы; иначе центр не одержал бы побед над врагами нового демоса. Но российский Головотяпск сплошь и рядом вносил в революцию и свое головотяпское, окуровское, гоголевское. В этой мере должны быть общественно и художественно оправданы и признаны своевременными такие вещи как повесть А. Успенского.

I

Пред глазами уездные, привычные картины: пробежала собака, понюхала тумбу, фыркнула и продолжала свой путь дальше; изголодавшаяся корова протрусила к крестьянской телеге, набитой сеном, и на глазах у всех совершила тот поступок, который, пожалуй только коровам и сходит вполне безопасно; провезли пьяного лесничего после кутежа в трактирчике Фрумкина; прошел в щеголеватых зеркальных сапогах комиссар, направляясь, повидимому, по весьма важному делу; подрались две базарных торговки; остановился неподалеку с миловидной барышней комсомолец и, под впечатлением комсомольской пасхи, доказывал ей, что нет бога. Но выражение его глаз, лица говорило, что бог то для него есть и даже очень близко от него. Барышня это понимала, и щечки ее горели, и глаза струились.

Азбукин всегда умилялся, созерцая панораму своего родного города. Вот где Россия, матушка - Русь, думал он. Серая, грязная, а всетаки наша, родная. Что значат перед ней большие города, с их гамом, возней и шумихой! А здесь - зеркало русской жизни.

Отсель грозить мы будем шведу,

исподволь в его уме - уме пушкиниста - возник пушкинский стих.

Помыслив обо всем этом, Азбукин сунул руку в карман пальто, но не затем, чтобы вынуть платок и высморкаться. Нет, носовых платков он давно уже не имел и сморкался демократическим способом, \"по-русски\". Азбукин сунул руку машинально. В кармане его пальцы нащупали бумагу, и тогда он вспомнил, что эту бумагу, полчаса назад, ткнул ему секретарь наробраза: - Прочитайте; вот вам удовольствие. - И, помолчав, добавил: - Но удовольствие ниже среднего, - вас собираются в переплет взять.

- Бывали мы в переплетах - ответил Азбукин, взял бумагу и опустил ее в карман, расчитывая внимательно прочесть наедине, дома. Потом последовала беседа с секретарем, даже с самим заведующим о введении в нормальное русло ученических кружков, которые покамест занимаются тем, что бьют окна во время уроков и устраивают такой шум, что заниматься невозможно. Заведующий отделом, большой сторонник и насадитель кружков, сравнил подобное школьное явление с весенним половодьем, после которого вода всегда же сбывает, и Азбукин, сам ценивший поэтические образы, с этим согласился.

- Кружки развивают самодеятельность учащихся! - патетически воскликнул заведующий. - Они могут сделать, - понимаете-ли, - то, чего не сделать вам, педагогам.

Азбукин и с этим согласился, - самодеятельность он тоже ставил высоко. Но сразу же задал вопрос:

- На какие же средства вставить разбитые стекла? Не может ли отдел этого сделать?

Но отдел был беден, и заведующий был заданным вопросом приведен в некоторое смущение. Он даже призадумался. Лишь после его осенила счастливая мысль:

- Знаете, теперь весна... Так, ведь?

Заведующий при этих словах осклабился. Очевидно, слово \"весна\" вызывало у него представление не об одних только разбитых школьных стеклах, а и о предметах более приятных.

- За весной же последует лето, - продолжал заведующий. - Так ведь?

Он нарочно тянул, смаковал свою мысль, - продлить наслаждение, - но Азбукин был нетерпелив и потому вставил:

- А за летом следует осень, потом - зима.

Лицо заведующего погасло.

- Не то, не то! Вы не так понимаете меня. Зачем же осень и зима? Ведь, теперь весна, а за весной - последует лето.

- Ну да, лето, - поддакнул Азбукин, желая попасть в тон начальству.

- А раз лето, то на что же стекла? - сказал заведующий.

Азбукин настолько был ошарашен мудростью заведующего, что язык у него не повернулся, чтобы заикнуться еще о чем-либо - о кружках, стеклах, об осени, зиме.

Выйдя из кабинета заведующего, Азбукин подошел к барышне-бухгалтерше, отличавшейся неприступностью.

- Как же насчет жалованья-то? - спросил он осторожно и ласково вместе.

- Насчет жалованья? - недовольно фыркнула крепость, - ишь чего захотели!

- Да я думал... - еще более ласково и приветливо продолжал Азбукин.

- Вот и не думайте, - еще более грозно надвинулась крепость.

- Да я не буду... извините, - совсем уже сдаваясь, пролепетал Азбукин.

- Жалованье вы получите на следующей неделе.

- А сколько? - полюбопытствовал осмелевший Азбукин.

- По рассчету 160 миллионов в месяц. Вероятно, ячменем.

- Да, ведь, это же мало. Ведь, самый последний служащий больше получает. Ведь, сторож исполкома больше получает...

- А вы - шкраб, - неожиданно сурово хлопнула крепость, - тоже захотели!

Тут только, Азбукин, понял всю неуместность своей горделивой попытки сравнять себя со сторожем исполкома и - умолк.

Что-ж, верно, шкраб, - горько подумал он. - Ведь, \"сторож\" звучит гордо, - его можно даже переделать в величавое: страж. Кстати, вспомнился стих Пушкина:

- Маститый страж страны державной.

А шкраб? И звучит-то даже не по-человечески, а напоминает какое-то животное, не то ползающее по земле, не то живущее в воде. Животного этого Азбукин никак не мог досконально припомнить, не взирая на все потуги, потому что в естествоведении был слаб.

Пробыв в задумчивости несколько более четверти часа (тут он, не желая того, сопоставил себя с Сократом, который мог целые сутки пробыть в этом состоянии), Азбукин решил выйти из отдела. А на улице его ждало солнце, такое ласковое. Теперь, вытаскивая бумагу из кармана и припомнив все, что пришлось ему пережить в отделе, Азбукин всю свою нежность перенес на солнышко, которое не строило каверз, как секретарь отдела, не важничало, как заведующий, и не открывало и не захлопывало ворот, как неприступная крепость.

- Милое, - с чувством помыслил о дневном светиле Азбукин, оно одинаково проливает благодать и на сторожа исполкома, и на несчастного шкраба. Если бы люди брали с него пример!

Той порой он окончательно извлек из кармана бумагу и начал читать.

По мере чтения, глаза Азбукина расширялись, и интерес к читаемому настолько усилился, что он даже и не заметил, как кое-кто из прохожих, тут же рядом несколько раз чихнул. А обыкновенно он не упускал случая, если кто-нибудь по близости от него чихал, вежливо пожелать: будьте здоровы.

Бумага была циркуляром о переподготовке учителей. Она озадачила, ошеломила Азбукина.

Чтобы придти в себя, Азбукин по складам, водя пальцем, прочел ее заглавие:

ГОЛОВОТЯПСК.

Головотяпскому Уоно

И тоже по складам, только с большим почтением, повернув бумагу на бок, прочитал резолюцию своего заведующего уоно:

исполнить

Азбукин давно привык к субординации, и начальнические слова теперь для него так же выразительно и ярко горели на бумаге, присланной из губоно, как радуга горит, сквозит и млеет на покрытом тучами небе.

Раз исполнить - значит дело свято. - Да и какой же я дурак, - в мыслях обругал он себя, - разве можно не исполнять повелений высшего начальства, - губоно? Так, значит надо!

И Азбукин принялся внимательно читать циркуляр. Губернский отдел народного образования извещал, что он высылает несколько равновеликих по духу (да, там было употреблено такое звучное выражение) библиотек для прочтения их шкрабами Головотяпского уезда за летние каникулы.

Азбукин пробежал заглавия книг. Их было 13. Тринадцать, - суеверно испугался Азбукин. Постепенно, однако, испуг его из мистического перешел в рассудочный. Эти 13 книг надо прочесть летом, когда шкрабам и законом и традицией полагается отдыхать от школы, от своих любезных воспитанников, от их самоуправления, кружков, разбитых стекол исписанных стен и т.д. А тут вместо отдыха, на! Положим, книжки-то не особенно увесистые, - одну Азбукин даже просматривал как-то, но всетаки.

Азбукин стал было уже успокаиваться, прибегнув к обычно, успокаивавшей его думе: и не такая еще беда может приключиться с людьми. Но в это время запущенная в тот же карман рука нашарила там... опять лист бумаги. На листе был обозначен тот же адрес, что и ранее, и та же начальственная надпись заведующего уоно:

исполнить

И трактовал этот лист тоже о переподготовке. Перечислялись здесь книги, которые Азбукин должен был изучить вслед за 13-ю и обнаружить знакомство с ними на осенних испытаниях. Это были: книга Меймана и других авторов.

II

Погруженный в уныние, Азбукин и не заметил, как к нему подошел служащий финотдела Налогов. Налогов был одет в добропорядочное демисезонное пальто. На голове его была шляпа, подобная тем, которые в прошлом году к празднику Интернационала получили все головотяпские комиссары. На ногах у Налогова были ботинки, но не женские, а мужские, и на ботинках лаком отливали новые галоши. В руках Налогов держал портфель, запиравшийся даже на ключ.

- Голопуп, - раздалось над самым ухом шкраба.

- А-а! Это ты! - воскликнул Азбукин и глубоко поджал под себя теткины ботинки, мешковато и неловко посторонившиеся ослепительно сиявших галош подошедшего.

Налогов был товарищем Азбукина по школе. Они вместе учились в городском училище и вместе окончили одногодичные педагогические курсы. Но Налогов не пожелал быть учителем - наставлять \"всякое дубье\", и начал служить в казначействе.

Одной из существенных черт Налогова была его любовь врать, и - в это вранье, в эту ложь он крепко затем верил. Его прижимали к стене, уличали, но он всегда настаивал на своем, да так твердо, так божился, что спорившие с ним не знали, что и думать: такой невероятный факт! Во время европейской войны, приехав с фронта, Налогов рассказывал неслыханное о своей отваге: выходило, что он с ротой задерживал неприятельский корпус. В начале революции он рассказывал, что был избран комиссаром энской армии, часто встречался и разговаривал за-панибрата с Керенским, и Керенский, обыкновенно, соглашался с ним. - Вы, Александр Федорович, не знаете нашего солдата, - предоставьте это нам, проведшим с ним целые годы на фронте в окопах. - Я, Андрей Иванович, всецело на вас полагаюсь, - отвечал Керенский, - за вами фронт, как за каменной стеной.

После октябрьского переворота, сильно перетасовавшего людей, оба товарища крепко держались насиженных мест: Азбукин - школы, а Налогов уфинотдела. До пришествия нэпа дела у них шли почти одинаково.

- Дохлое, брат, твое дело! - встречая Азбукина, язвил его Налогов.

- А твое разве не дохлое? - не без той же занозы возражал ему Азбукин, отхватавший три лета босиком по улицам Головотяпска, по целым неделям не видавший хлеба и питавшийся одной картошкой.

- Хорошо, вон, в милиции, в военкоме: там пайки честь-честью, - заявлял Налогов, кушавший в самое голодное время хлеб (и даже без примеси льняного семени). Босиком Налогов совсем не ходил: летом носил сандалии, - а зимой ходил больше в валенках. Обзавелся он также костюмом из домотканного крестьянского сукна и дубленым полушубком, а также хорошие одежды припрятал в места, хотя и не отдаленные, но надежные.

Налогов искренне считал себя за интеллигента. После октябрьской революции, среди интеллигенции стало модным ходить в церковь, а в губернском городе даже два доктора и один инженер приняли священный сан. Налогов охотно принялся за обиванье папертей церкви, куда раньше заглядывал чрезвычайно редко. - Мы, интеллигенты за бога, - распинался он на церковных собраниях, и головотяпские мещане прониклись уважением к Налогову настолько, что избрали его в церковный совет.

- Равенство, - говорил Азбукин с достоинством. - Голодаем, но все. Поголодаем, зато после будет лучше, - нашим детям, скажем.

Практичный Налогов, угощая его самогонкой, попрекал и укорял его не однажды:

- Брось ты слюни разводить! Жри.

С нэпом шкрабьи дела нисколько не улучшились. Правда, возникла как будто надежда на родителей. Но родители в школьном деле продолжали держаться - так было куда выгоднее - принципов военного коммунизма.

Той порой дела Налогова явно поправились.

Положение служащих уфинотдела с каждым днем улучшалось. Первым подарком нэпа было ниспослание сверхурочных, - оттого-то в помещении уфинотдела приветливо-туманно переливалось в сумерках электричество, при свете которого уфинотдельские барышни выглядели еще привлекательнее, чем днем. Вторым даром неба были премиальные. После него уфинотдельские барышни стали даже замуж выходить.

После этих-то сверхурочных и премиальных и ожил Налогов и постепенно совлек с себя одеяние эпохи военного коммунизма и облекся в старорежимную, извлеченную из-под спуда, одежду.

- Что это ты, Степа, на Пасхе не зашел? А? - укоризненно проговорил Налогов, отталкивая камешек блестящей галошей. - Да и вообще тебя не видно. Пойдем-ка ко мне сейчас.

Азбукин не отказывался. Ему хотелось в дружеской беседе хоть немного согнать с души своей грусть, навеянную разговором в отделе и бумагою, и думами о переподготовке. Шкраб зашагал рядом с Налоговым, и его ежившаяся щуплая фигурка, на фоне плотного и жизнерадостного Налогова, напоминала тот скелет, который в древнем Египте вносили в разгар пира, чтобы пирующие вспомнили о смерти.

Когда приятели огибали трактирчик Фрумкина, над дверьми которого провозглашала вывеска: - Вина русские и заграничные, - Налогов многозначительно подтолкнул Азбукина:

- А не зайти ли предварительно сюда? Только что получил премиальные.

- Нет, что ты, нет уж, едва ли не шарахнулся от него Азбукин. - Я тогда уж лучше домой пойду.

- Я пошутил, - рассмеялся Налогов. - А ты, брат, попрежнему скромник, - насчет трактиров ни-ни.

Азбукин, точно, никогда не любил трактиров. Не то, чтобы он не выпивал. Нет, он выпивал, выпивал один и за дружеской беседой в маленькой компании, не отказывался. Он помнил, что сам Сократ любил такие дружеские пирушки. Но трактир! Там много посторонних людей, много шуму, ссорятся пьяные, а шкрабья душа Азбукина была нежна и впечатлительна, как вечерняя звезда. Бог с ними уж, с трактирами-то, решил он раз-навсегда.

- Парикмахеришкой Фрумкин-то, помнишь, был? - указывая на вывеску, говорил Налогов, - небось и ты у него стригся.

- Нет, - сумрачно ответил Азбукин. - Меня тетка стрижет. Только, говорит, лишние расходы на этих парикмахеров.

- Тек, тек, - осудил Налогов.

Во дворе Налогова, когда туда вошли приятели, у самого крыльца, очевидно, ожидая корма, стояла корова. Налогов провел рукой по ее широкому лбу и любовно почмокал:

- Маша! Ма-а-шенька!

Шкраб, желая оказать внимание хозяину, тоже попробовал погладить Машу. Но оттого-ли, что корове не понравился шкрабий запах, - Азбукин часто спал не раздеваясь, - или еще почему-либо, животное резко закрутило головой, и несчастный шкраб легко почувствовал коровьи рога в кармане.

- Пошла прочь! - замахал на корову портфелем Налогов и с участием спросил: - Не ушибла-ли тебя эта дрянь? Ну, а за карман не беспокойся, Соня зашьет!

- Ничего, тетка зашьет, - сказал Азбукин и тут же в уме запнулся: дома ниток нет.

Так как супруги Налогова не было дома, - она служила машинисткой в комхозе и не вернулась еще со службы, - Налогов сам быстро соорудил закуску. Появилась селедка, аппетитно переложенная калачиками лука, и кусок ветчины.

- Сначала я тебя деликатесами, - сказал Налогов, наливая рюмку и подвигая ее Азбукину. Азбукин выпил.

- Каково? а?

- Виноградное? - ответил Азбукин вопросом, выражавшим почтение к напитку.

- Изюмное! - торжествующе произнес Налогов. - В Клюквине работают, да как отлично! 50 лимонов бутылка! А теперь, - тут Налогов взял маленькую рюмочку и осторожно нацедил в нее из другой бутылки.

Азбукин выпил.

- Ну, а это?

Азбукин, вместо ответа, только смотрел на приятеля вопрошающими глазами: в винах он мало понимал.

- Ликер! Наш самодельный клюквенный ликер, - умильно поглаживая бутылку, пояснил Налогов. - 70 лимонов бутылочка-то! Вот, говорят, не изобретатели мы. Да мы, брат Степа, всех Эдиссонов за пояс заткнем.

- Да это не мы, - возразил Азбукин. - В Клюквине-то евреи.

- Положим, - не нашелся, что возразить Налогов и налил Азбукину рюмку светлой, непахнущей жидкости.

Когда Азбукин выпил, у него сильно обожгло горло и слезы навернулись на глаза.

- Что это у тебя, - спросил он уже сам, поскорее закусывая селедкой.

- На сей раз - мы, мы, - восторженно промычал Налогов. - Самодельный спирт! Семьдесят градусов. Без запаху. Из пшеничной муки. Знакомый мельник уступил.

Азбукин проглотил еще несколько рюмок самодельного спирта, надеясь, что светлая, обжигающая горло, жидкость сожжет и скверное его настроение.

- Как же ты живешь? - дружески спросил Налогов, наливая ему последнюю рюмку и отодвигая бутылку: с остатками светлой жидкости у него были связаны еще кое-какие расчеты.

- Живу. По-прежнему.

- Сколько жалованья? - в корень взглянул Налогов.

- 160 миллионов на бумаге, а на деле ничего. Дадут, а когда дадут? Говорят, ячменем предлагают.

- Скверно.

- Что и толковать, скверно, - возбудился вдруг Азбукин. - В доме ничего нет, кроме картошки, да и обносился как! Тетка поедом ест. Говорит: вон другие-то как живут. И верно, брат: раньше, если и голодали, так все.

Налогов приумолк. От природы он был наделен добрым сердцем, а в словах Азбукина звучала неприкрашенная тяжелая нужда.

- Придумали, придумали! - закричал он через секунду. - Ты поешь? Да, помню, ты поешь. Еще баритоном.

- Тенором, - поправил Азбукин.

- Пусть тенором. Так вот, видишь-ли... Я теперь член церковного совета, чуть-чуть не церковный староста. У нас хорик есть. По праздникам-то тово... поет. Хочешь в хор поступить? Платим.

- Да ведь хор-то поет в церкви, - осторожно возразил Азбукин, - а я, школьный работник. Неудобно.

- Это ничего, - весело вынесся навстречу Налогов, - у нас не просто церковь, а живая и даже древнеапостольская. У нас о. Сергей такую проповедь вчера закатил, что и на митинге не услышишь.

- Все-таки церковь... - кратко и грустно возразил Азбукин.

- Да, понимаешь-ли, платят в хоре-то.

- Сколько же? - с некоторым любопытством спросил Азбукин.

- 20 фунтов хлеба человеку в месяц.

- Мало. Пойдешь к вам за полпуда петь, а той порой из школы выгонят. У нас антирелигиозная пропаганда.

Это возражение немного обезкуражило Налогова. Он снова приумолк. Приумолк и Азбукин.

- У нас, брат, переподготовка, - нарушил молчание Азбукин.

- А это что за штука, - суховато, даже с некоторой обидой в голосе, спросил Налогов.

- А это, брат, есть такая книга - Меймана, - по педагогике. Что твоя библия. Так вот всего таких 30 книг надо перечитать.

- Значит, сверхурочные занятия, - совсем уж позабыв обиду и радуясь за товарища, потряс десницей Налогов. - За это заплатят, обязательно заплатят. И в хор не надо поступать. А сколько времени, приблизительно, в день придется сидеть над книгами?

- Да целый день, - недовольно буркнул Азбукин, не понимая веселого настроения своего приятеля.

- Ну, такие занятия - преддверие большого жалованья. То-то у нас в уфинотделе упорно ходят слухи: скоро шкрабам будет хорошо, шкрабы будут самые первые люди, шкрабов приравняют к категории рабочих, получающих наиболее высокую заработную плату. Поздравляю тебя, Степа. Ты, брат, не хуже нас, уфинотдельцев, будешь жить. На что тебе картошка? Плюнь ты на нее. Без жареного и за стол не садись.

- Ты это серьезно? Не шутишь? - спрашивал недоумевающий Азбукин.

- Да за это же здравый смысл, логика говорят. Раз такая переподготовка, то ясно...

Налогов так авторитетно упомянул о логике, что Азбукин невольно поддался гипнозу его слов.

- Неужели, правда, Андрюша, - оживился Азбукин, уже уверенный в том, что это правда.

- Да правда же, правда.

- А сколько я получу тогда?

Налогов мысленно высчитал.

- У нас, видишь-ли, своя переподготовка была, когда налоги увеличили. Нам здорово тогда прибавили. Ежели такая переподготовка, я думаю полтора миллиарда в месяц.

- Полтора миллиарда! - изумился Азбукин. - Да я корову куплю в первый же месяц. Свое молоко, творог, сметана.

- Обязательно корову, - поддержал друга Налогов. - Я к тебе молоко приду пить. Купи семментальской породы, как моя. С телу два ведра дает.

- Я бы холмогорской купил, - мечтательно покачнулся на стуле Азбукин.

- Холмогорская тоже хороша. Потом возьми в библиотеке книжку \"Корова\" Алтухова. Эту уже сверх 30 библий придется прочитать. Потом, знаешь что, Степа, заведи пчел.

- О пчелах-то я и не думал, - стыдливо сознался Азбукин.

- Пчелы при современном сахарном кризисе, - легко взбодрил его Налогов, - сущий клад. Достаточно двух ульев, и сахарного вопроса в нашем домашнем бюджете как не бывало. Я решил купить два улья, да ты два. А приборы вместе. Согласен?

- Согласен, - совсем расцвел Азбукин. - При полутора миллиардах можно. Потом, - добавил он деловито, - обязательно мне нужно новый костюм сшить. Хотел деревенского холста купить, да покрасить.

- Зачем холсты. При полуторах-то миллиардах холста. Да ты сукна купишь. Недавно тут на базаре продавали чудеснейшее сукно по 100 миллионов аршин. Оказалось, правда, после ворованное.

- На ворованное редко попадешь, - усумнился Азбукин.

- Отчего? Цифры, статистика все определяют. Теперь возросло число безработных, следовательно, возрасло число краж. Известный процент их падает на сукно.

Налогов немного помолчал.

- Если на ворованное не попадешь, - продолжал он, - то латышское сукно всегда легко купить. А как хорошо мерзавцы ткут. Прямо от фабричного не отличишь. Сшей из латышского, не дорого.

- Это уже в третий месяц, - решил вслух Азбукин. - В первый - корова, во второй - пчелы, в третий - костюм.

- Вот тебе и переподготовка! - радостно воскликнул Налогов. - За три месяца три жизненных вопроса как со счетов долой: молочный, сахарный и костюмный. Да за такую переподготовку бога надо благодарить. Я бы на твоем месте у нашего о. Сергея молебен благодарственный отслужил.

- Ну молебен-то, положим... - пробормотал Азбукин. - Еще не получил. Да и что такое молебен, - продолжал он с ударением на слове \"молебен\", вспомнив антирелигиозные статьи, прочитанные в журнале \"Безбожник\". Старый хлам.

В это время вошла только что возвратившаяся со службы в комхозе жена Налогова. Печать недовольства и волнения, которые она старалась скрыть, виднелась на ее лице.

- Сонечка! У Степы переподготовка, - закричал ей Налогов.

- Это еще что такое? - спросила Софья Петровна, машинально поправляя прическу и под приветливой улыбкой желая поглубже спрятать недовольство.

- Это значит, что полтора миллиарда в месяц будет получать.

- Полтора миллиарда в месяц, - пораженная несколько даже отступила назад Софья Петровна. - Поздравляю. А у нас в комхозе, представьте, вместо жалованья предлагают ячмень, изъеденный крысами, и ставят на 5 миллионов дороже за пуд, чем он стоит на базаре.

- И нам тоже, - вспомнил Азбукин.

- И неужели вы будете брать?

- Не знаю, - сказал Азбукин. - Вероятно придется.

- Безобразие! - воскликнула Софья Петровна.

- Не волнуйся, милая, - успокаивающе произнес Налогов, опасавшийся, что дело из небольшой неприятности разовьется в крупную. - Ничего не поделаешь: ячмень - так ячмень. Хоть бы что-нибудь получить. Это мы, в уфинотделе, около денег ходим, так легко их и получить. А на всех где же достать? Ячмень - так ячмень.

- Да он же крысами изъеден.

- Ну, у нас свиньи доедят. Лишнего поросенка пустим в зиму.

- Я и поросенка твоего есть не буду, - проговорила, сдаваясь Софья Петровна.

- Продадим, если не будешь - только и дела, - совсем успокоил ее Налогов.

После этого разговор принял мирный характер. Вращался он вокруг своей оси - переподготовки, от которой ожидали столько благ для Азбукина. Софья Петровна угостила приятелей таким обедом, какого шкраб давненько уже не едал. И у хозяйки совершенно исчез отпечаток недовольства вызванный ячменем, изъеденным крысами, а победительница - улыбка свидетельствовала, что и супруга согласна будет кушать поросенка, которого хочет вскармливать супруг.

III

В самом радужном настроении Азбукин вышел из дому Налогова. Мир и предвечерняя тишина и радость разлиты были в природе. Солнце, пред тем как спуститься к горизонту, припекло, будто хозяйка в простом, не знающем тона доме, которая наливает тарелку полным-полно, и на лице ее написано: кушайте, нам не жалко: на всех хватит. Над городским садом с криком носились вороны, наевшиеся ячменя, рассыпанного на площади головотяпскими служащими, получавшими его вместо жалованья. Городской сад пока ещи ничем не отделялся от окружавшей его площади. Каждый год пред празднованием 1-го мая, сооружали вокруг него частокол, и он целое лето был окружен им, как женское личико вуалью. Но приходила зима, - вуаль становилась ненужной, и граждане Головотяпска разбирали частокол на топливо. В минувшем году ставил частокол около сада, на основе профессиональной дисциплины, головотяпский союз работников просвещения. Ездили в лес за кольями, втыкали, прибивали гвоздями, отпущенными под рубрикой: еще на агитационную пропаганду.

Единственным остатком, уцелевшим от окружавшего когда-то, еще до революции, сад забора, пережившим все краткосрочные частоколы, были двери, на которых вопреки старому правописанию, глазатилось:

Просят затворять двери

подобно тому, как над зданием уисполкома, уже вопреки новому правописанию, прибита была доска с надписью:

Призидиум уисполкома

В саду меланхолически бродили три козы.

Из сада Азбукин выбрался на площадь Головотяпска, половина которой была вымощена, а другая - не мощеная. Он шел по самому краю каменного берега. Перед Азбукиным тянулся ряд лавочек и лавченок, ядреных, крепко сколоченных: дружно сплотившихся, словно это не лавченки были, а молодые грибы, вылезшие на божий свет после теплого дождика, а против них молчаливо возвышалась красная трибуна.

За рядами лавченок воздвигались головотяпские церкви: крыши выцвели, стены посерели. Впрочем, головотяпские попы на радостях вздумали было преподавать закон божий, за что неделю отсидели в головотяпской тюрьме. Рассказывали, что когда заключен был под стражу о. Сергей, после тюрьмы вступивший в древнеапостольскую церковь и сделавшийся даже ее главою в Головотяпске, то случайно на улице встретились две его жены - законная и посторонняя - и при встрече трогательно расплакались.

Эх, Головотяпск, Головотяпск! Найдется ли еще где-нибудь в нашей республике такой город? Найдутся ли где такие ораторы, которые в 1923 г. с большим пафосом произносят речи, заученные ими еще в 1918 г. - точно тот священник, который, привыкнув читать проповеди по книжке, громил казенные винные лавки, когда они уже были закрыты. Найдется-ли где еще город, где кое-кто из коммунистов тайно венчался в церкви со своей подругой жизни, а некоторые даже шли на исповедь к о. Сергею и каялись в содеянных ими грехах. Найдется ли еще где такой предуисполкома, который, уже при нэпе, когда ему указали на несоответствие его распоряжений декрету Совета Народных Комиссаров, подписанному Лениным, спокойно ответил:

- Что-ж, Ленин в Москве, а я в Головотяпске!

Обретется ли еще где город, где в комиссии по проведению недели бесприютного ребенка предлагаются такие героические средства: останавливать каждого прохожего на головотяпском мосту и требовать от него, на основании постановления уисполкома: 3 миллиона. И бывало ли еще где, чтобы в первомайские торжества для усиления праздничного настроения так взрывали бомбу, что во всех домах, примыкавших к Головотяпе, куда была брошена бомба, были вырваны стекла. Найдется ли еще где такое разливанное море самогонки, - самодержавной владычицы граждан Головотяпска?

Идет по улице Головотяпска гражданин так же одетый, как и большинство граждан республики - зимой в тулуп, а летом во что придется, а понаблюдайте за ним и увидите, что это не просто гражданин, а настоящий тип. Опишите его, - тут и воображения совсем почти не потребуется, только опишите, - и, кто знает, может быть, вы и славу приобретете. Найдется ли еще где-либо поле, более удобное для приобретения литературного таланта? Недаром и доморощенные поэты не переводятся в Головотяпске. Один из них такие частушки сочиняет для местного теревьюма (театр революционного юмора), что головотяпские ценители искусства хохочут до икоты, и слышатся возгласы одобрения: а здорово саданул, ах, сукин сын. И еще более ядреные, которые можно только произносить, но писать исстари не принято. Головотяпский отдел образования поддерживает теревьюм и морально и материально, усматривая в нем насаждение пролетарского искусства.

Эх, Головотяпск! Головотяпск! высушить бы всю грязь, в которой постоянно купаешься ты, как свинья в поганой луже; очистить бы тебя, приубрать, приукрасить; приобщить бы тебя к радости новой, разумной и прекрасной столь тебе чуждой.

Азбукин, между тем, прошел к зданию исполкома. У самых входных дверей виднелись обрывки анонса о комсомольской пасхе, отслуженной в зале исполкома: остался только верх объявления с рисунком, изображающим красноносого попа над пустым гробом и надписью

Несть божьих зде телес:

Христос воскрес,

и низ, где было крупными буквами написано

кто сорвет это об\'явление, понесет наказание за конт-революционное деяние

На углу в витрине Азбукин прочел:

30 апреля 1923 г. в здании головотяпского нардома состоится конгресс союза коммунистической молодежи, на котором выступят представители Польши и Чехо-Словакии.

Рядом с объявлением о конгрессе примостилась маленькая красная четвертушка о праздновании дня 1-го мая. Здесь предписывалось всем гражданам убрать свои жилища зеленью и не какими-нибудь тряпками, а настоящими флагами. За неисполнение предписания угрожал штраф 30 р. золотом. Кроме того, жителям некоторых районов предлагалось собственными силами соорудить несколько арок. Арка приходилась и на район, где жил Азбукин. Опять придет со сбором пожертвований уличком, а где я возьму, подумал шкраб, поскреб в затылке, и настроение, поднявшееся в доме Налогова, слегка омрачилось.

Впрочем, скоро ряд иных явлений отвлек внимание Азбукина от досадного объявления: навстречу ему бежало, одна за другой, с десяток собак, справлявших деловито и серьезно свою собачью свадьбу, - без лишнего шуму и гаму.

На крестнях - так именуется в Головотяпске перекресток - сошлись два петуха: рыжий и белый. Сражались они с таким остервенением, что ребятишки, бросив играть в бабки, с большим любопытством следили за петухами. Рыжий торжествовал: он загнал белого в выбоину, нагнул ему голову и мешковато тыкал в грязь.

Азбукин от природы был мирного склада и задержался перед петухами столько, сколько требуется для всякого, даже самого идеального человека, потому что и идеальный человек есть человек же, и на нем лежит отпечаток человеческого, и если запнулось несколько человек перед дерущейся птицей, то идеальный человек тоже, хоть несколько минут, но постоит.

На дальнейшем пути Азбукин встретил головотяпского военного комиссара. У этого комиссара было старое, привычное выражение лица и совсем непривычная, новая одежда. Одет он был, как главнокомандующий армиями. Однако, одежда на военкоме отчасти была и не совсем нова для обывателей Головотяпска. У военкома была жена, выражение лица которой было столь же простовато и благодушно, сколь хитро у мужа. И задолго еще до появления военкома на улицах Головотяпска в новой щегольской шинели, уже многие от его супруги узнали, что военком шьет себе новую шинель в самом губернском городе, а ежели переведен будет с повышением в губернский город, то сошьет себе шинель, вероятно, уж, в Москве.

И не заметил Азбукин, как очутился перед домиком Семена Парфеныча. Войти или нет - помыслил шкраб в некотором колебании. Войти, обязательно войти, подстрекнул его внутренний голос, говоривший от имени сытного обеда, изюмного вина, ликера, переподготовки, сулившей корову, костюм, пчел; от имени тех светлых надежд, которыми всегда окружено будущее.

Сапожника Азбукин застал в не совсем удобном положении: он, с аршином в руке, вылезал из-под кровати. Красный, с взлохмаченными волосами, с недовольным лицом, Семен Парфеныч являл собой такой вид, что Азбукин даже попятился и стеснительно кашлянул.

- Что-ж такое, Азбукин, дальше-то будет? До чего мы дожили.

Азбукин, решив, что под кроватью случилось несчастье, сочувственно вздохнул.

- Меряю, вишь ты, дом собственный меряю, - потрясая аршином перед шкрабьим носом, волновался сапожник.

Азбукин, успокоившись, счел необходимым пояснить:

- Это для квартирного налога требуется.

- Опять налог? - судорожно передернулся испугавшийся Семен Парфеныч. - Нам ничего про это не говорили. Сказали: смеряй квартиру - и все. А ты откуда знаешь? Ты, брат, тово... тут ходили, переписывали... так ты тово... может тоже переписывать пришел?

- Это всероссийская городская перепись, - дополнил Азбукин, не смущаясь. - Я не попал в переписчики, - опоздал. А пришел я за сапогами. Произнес последние слова Азбукин с интимной улыбкой и особенно ласковым тоном.

- Не готовы, брат, Азбукин, - как бы извиняясь, проговорил Семен Парфеныч, вспомнив, что шкраб уже много раз приходил за обувью. - То то, то другое. Вишь ты, какие комиссару Губову сшил. А? А вот башмаки жене Фрумкина. Царица только раньше носила такие.

- Скоро и я вас попрошу сшить мне новые сапоги, - весело заметил Азбукин, поглядывая на комиссаровские сапоги. - Нам жалованья прибавят.

- Это хорошо, хорошо, - согласился Семен Парфеныч. - Сошью. А много прибавят?

- Полтора миллиарда будут платить. Налогов так сказал. Знаете, Налогова?

- Ну, как же не знать. Полтора миллиарда - не фунт изюма. Дай-ка мне полтора миллиарда, разве я стал бы со всей этой грязью возиться. Так-то Азбукин. Значит, наука опять в ход пошла. Выплыло масло на воду.

И Азбукин улавливает в глазах Семена Парфеныча признаки растущего к нему уважения.

По окончании оффициальной части разговора начинается неоффициальная.

- Ну, что нового в газетах, - спрашивает Семен Парфеныч.

- Да ничего особенного.

- А у нас, ты слышал, - сообщает сапожник, - тут недалеко по улице человек спит. Вот уж восемь суток.

- Восемь суток, - ахает Азбукин. - Да отчего это?

Видишь, дорогой мой, - голос Семена Парфеныча делается и грустным и покорным вместе. - Новая болезнь, никогда еще небывалая. Божье наказанье. Помнишь, в священном писании сказано: все это начало болезней. А потом известно, что будет: конец света.

Неподдельной грустью веет от этого вышколенного суровой жизнью человека, покорностью перед судьбою, которая, точно кошка с мышкой, шутит с человеком, забывая, что ей игрушки, а мышке слезки. Дунет своим болезнетворным дыханием, и где ты Азбукин! Если бы Семен Парфеныч был поэтом, то, возможно, он, передал бы в соответствующих изящных выражениях благородное чувство мировой скорби, овладевшее им. Но и без этих выражений Азбукин ясно почувствовал, как от сапожника неудалимым током вошло в него сейчас грустное настроение и смыло радость.

- А еще, брат ты мой, не слышал, - тут случай с одним мужиком вышел по дороге в губернию, - продолжает Семен Парфеныч. - Вот ехал, вишь ты, мужик - вез жито в город за продналог. Дело было к вечеру: не то, чтобы совсем потемнело, а этак серенько. И вот попадается мужику на дороге-то старуха. \"Везешь ты, говорит она мужику, - жито на продналог, - я это знаю. Всего жита у тебя не возьмут, - пуд один тебе оставят. Так ты на этот пуд купи мне платок. Когда обратно поедешь, я тебя буду ждать здесь.\" Потом старуха шмыгнула в лес, а мужик поехал. Правда, в губернии пуд ему сбросили, и он купил платок. Только обратной дорогой он возьми и подумай: а на кой черт отдавать платок старухе, - повезу лучше жене. Ну, свернул значит, с той дороги, где встретил старуху, и поехал другой дорогой, окольной. Едет. Дело к вечеру. Серенько. И опять, брат ты мой, перед ним старуха. Будто из земли выросла. И говорит ему: \"Ты хотел мимо меня проехать, а вот и не удалось. Давай платок.\" Мужик тово... хотел было обмануть, - никакого платка у меня нет. Давай, - говорит старуха, а сама сурьезная такая, к нему идет. Ну, мужик видит: кругом лес, ни души не видно, темнеет, а старуха - кто ее знает, что это за старуха, - отдал. А старуха-то и говорит ему: \"Ну смотри теперь.\" Подняла платок, встряхнула, и оттуда, понимаешь-ли ты, посыпались черви, видимо-невидимо. Еще раз встряхнула старуха платок, и оттуда как побегут мыши во все стороны. Третий раз махнула старуха, и поползли гады всякие, - свистят, шипят, извиваются. Еще раз махнула старуха, и выскочили вооруженные люди: конные и пешие и - стали драться. И кровь полилась ручьями. У мужика мороз по коже пошел. \"Видел? - спросила старуха. Так смотри, - запомни\". И скрылась. Вот какая штука может с человеком случиться.

Семен Парфеныч несколько помолчал.

- По-моему, - продолжал он, - тут предсказанье. Много, брат, пережили мы с тобой, Азбукин, а, кажись, еще хуже будет.

Как школьник на классной доске тряпкой, стирает Семен Парфеныч у Азбукина впечатления, записанные в доме Налогова, и лишь кое-где торчат жалкие остатки от нулей полутора миллиардов:

- И что это за жизнь, Азбукин!

IV

Всего два шага ступил Азбукин от домика сапожника, а похоже стало на то, будто грусть из шкрабьей души перешла и на природу, и установилось одно настроение и в природе, и в душе. Порядочное облако, которое хватит не только на остаток дня, но и на добрую половину ночи, а, может быть, и на всю ночь, на сутки, на несколько суток, заслонило собою солнце.

Все предметы потускнели. Дома принасупились, и еще явственнее стало, что дряхлы эти дома, что изрядное количество в них и на них заплат, что заборы кое-где еле держатся и если, сохрани бог, из облака хватит вихрем, обрушатся. Особенно пригорюнились национализированные и муниципализированные дома: поглядел бы опекающий их домхоз, какие мрачные думы отразились в это время в их окнах; как молчаливо они протестуют и против того, что и ремонта-то в них не производится никакого, и убирают-то их редко, и стены закоптили, не оклеивают, и полы чрезвычайно редко моют, и прочее и прочее. Но у комхоза были не одни дома, - были огороды, пахотная земля, сенокосы и лавки, главное, нэпманы, покушавшиеся на эти лавки.

Азбукин добрел до \"моста вздохов\" на Головотяпе. Кто назвал столь благородным именем головотяпский мост, когда, в шутку ли, в серьез ли неизвестно, но даже в объявлениях о первомайской процессии за ним осталось это поэтическое имя. А, в сущности это был весьма почтенный возрастом, развалившийся мост с прозаическим предупреждением - по ту и другую сторону - о штрафе в 3 р. золотом за курение на мосту, остановку и праздношатание по нему. Сохрани бог, идти или ехать по нему в темную ночь: как скрытые капканы, подстерегает ваши ноги целая система порядочных дыр.

\"Мост вздохов\" имеет не только историю своей жизни, но и историю своего ремонта. Еще в эпоху военного коммунизма взялась за ремонт его бригада, ветром революции занесенная в Головотяпск, - бригада, поразившая город стуком копыт, звоном шпор, комбригом, воевавшим с уисполкомом, сотрудниками штабрига, такими милыми кавалерами, неподражаемо танцевавшими и даже писавшими стихи, бригада - испепелительница местных сердец, потому что, как бабочки на огонь, устремились на сотрудников штабрига сердца всего того, что осталось от прежнего буржуазного Головотяпска, а на рядовых армейцев - сердца всех прочих обитательниц города. Сколько искалеченных навек сердец осталось от бригады, мелькнувшей, как ослепительный метеор, сколько, попав в сферу ее притяжения, унеслось за ней, как за кометой хвост, и потом мучительно возвращалось назад по одиночке. Местный поэт подсчитал, что 27 головотяпских барышень уехало с бригадой, и в одну ночь написал оперетку под заглавием - \"27\"

И эта оперетка долгое время занимала внимание граждан Головотяпска, любивших искусства. Местное статистическое бюро отметило потом год, следовавший за пребыванием бригады, как год максимального количества рождений, и объяснило это явление исключительно пребыванием в течение нескольких месяцев бригады. Хорошо бы проследить дальнейшую жизнь этого нового поколения. Каким-то оно будет в отроческом возрасте, в юности? Не мелькнут-ли, не отразятся-ли на нем черты, которых не сыскать сейчас в головотяпском гражданине? Может быть, оно будет воинственно, драчливо, будет побивать родившихся в предыдущем году и последующем?

Нельзя ли это также поставить в зависимость от храбрости бригады, громившей в свое время Колчака, Деникина, Врангеля, Балаховича? Может быть, наблюдением за этим и займется головотяпское статистическое бюро?

Какие воинственные песни, ах, какие звучные песни, в которых отразилась вся история скитаний бригады по пространствам Европы и Азии, раздались над и под \"мостом вздохов\", когда бригада приступила к ремонту.

Как значительно увеличилось тогда число гуляющих по набережной Головотяпы, находивших, что под пение военных песен так же легко и приятно гулять, как и под музыку. Но под звучные воинственные песни была произведена лишь черная разрушительная работа. Когда же надо было начать созидательную, бригада так же неожиданно ушла, как и пришла. Дыры на мосту настолько увеличились, что уисполком запретил в течение всего следующего лета езду по мосту. И половина головотяпского уезда, жившего по ту сторону реки, должна была возить продналог прямо через реку. И так, как берега Головотяпы в городе были довольно круты, и от огромного количества нагруженных подвод на спусках образовались ухабы, где ревом ревели и погибали мужицкие оси, надрывались тощие лошаденки, то читатель может легко представить, какая крепкая, сшибающая с ног брань оглашала тогда берега Головотяпы. Не выдержала, наконец, барабанная перепонка у головотяпского уисполкома и - он воздвиг через реку временный мост, куда и втянулась продналоговая лента, плескавшаяся раньше в мелководье Головотяпы.

На следующий год, уже при нэпе, мост починял комхоз. Когда головотяпские скептики выражали сомнение в том, что мост будет исправлен, техник комхоза резонно рассуждал: я - это вам не бригада, а комхоз, во-первых, а, во-вторых, мы будем платить за работу. И так как техник читал газеты и даже метил в заведующие комхозом, то прибавил: - а, в третьих, у нас сейчас нэп. И опять какие звучные песни понеслись с моста! Но это были не воинственные песни, занесенные бригадой, - это были песни гражданского образца. Поющие тут обыкновенно ожидают, когда появится на горизонте какой-нибудь головотяпский гражданин, и тогда он попадает в такой стих, в такой переплет, что будь у него более тонкая духовная организация, он никогда бы больше, во время работ, не прошел мимо моста. А головотяпец ходил, слушал и даже невинно улыбался. Впрочем, прогулки парочек по набережной в эти дни прекратились, ибо прекрасный пол, высоко котировавший воинственную удаль бригады, иначе, совершенно иначе относился к невзыскательной поэзии рабочих комхоза. Шуму комхоз наделал много, а ремонта... немного больше бригады: установлен был один только ледорез, а мост разобрали было в одном месте, чтобы начать перестройку, но потом быстро сложили вновь. На дыры были нашиты пластыри, производившие такое же впечатление, как заплаты из грубого деревенского холста на старом благородном полотняном белье. Часто спотыкалась об эти пластыри спешащая нога рассеянного головотяпца. Кто-то примется ремонтировать \"мост вздохов\" на следующий год? Через чьи руки будет проходить казенное зерно, предназначенное для работ? Кто, экономя на этом зерне, потихоньку и незаметно выстроит где-нибудь уютненький, чистенький домик, куда на новоселье после молебна, отслуженного головотяпским батюшкой, соберутся хорошие знакомые хозяина и будут весело болтать о хозяйстве, о лошадях, об удое молока, о цене на хлеб? - Пусть каждый год вечно перестраивается \"мост вздохов\"!

Азбукин постоял на мосту и посмотрел на водомер. Вода в реке совсем спала. Неприветливо серели покрытые грязью, недавно вылезшие из-под воды, берега Головотяпы. На них лежал десяток плотов, пригнанных комхозом. На одном из плотов женщина полоскала белье и через реку громко разговаривала со своей знакомой, пришедшей за водой. А та, оставив ведра и поставив, как говорят в Головотяпске, руки в боки, сообщала, что она нанялась носить воду Фрумкину и вознаграждают ее за это полпудом в месяц. От плотов пахло сырой сосной. Неподалеку от берега вдруг повалил густой дым, точно на пожаре: головотяпский гончар начал свою работу. Где-то кто-то учился играть на духовом инструменте, и сдавленные звуки хрипло выли, обрывались, снова завывали, будто выла душа посаженного на цепь грешника. Тускло и грустно плыли медные зевающие гулы с колокольни древнеапостольской о. Сергея церкви, а по набережной ползли туда богомольные старушки. Грустна весна в Головотяпске.

V

Читальня, куда Азбукин направился с моста вздохов, называлась оффициально городской избой-читальней. Под таким именем она значилась и в списках уполитпросвета. Заведывавшая уполитпросветом молоденькая дама, жизнерадостная и гибкая, кокетничавшая напропалую с комсомольцами, смотрела на эту избу, как на одну из спиц в колесе своей начинающейся карьеры. Помещалась читальня в здании бывшего народного дома, за время революции переменившего чуть ли не десяток различных названий: и просто народный дом имени революции, и клуб имени Маркса, и клуб III-го интернационала, и красноармейский клуб. Не так давно в большом зале нашел себе пристанище головотяпский угоркоммол. Почти всегда в зале можно было встретить двух-трех комсомольцев, играющих в шашки; комсомольскую девицу, одетую в кожаную куртку и в штаны - не в штаны, а, скорей, - во что-то штаноподобное, так что не знавшему ее человеку трудно было сказать, какого она была пола; маленького комсомольца почему-то несшего бессменное дежурство в угоркоммоле; наконец комсомольца, по прозвищу \"Воперь\", который был в головотяпском угоркоммоле с самого основания его, пережил все смены угоркомсомольских кабинетов, говорил всегда от имени правящих головотяпских сфер: мы постановили, и который, в сущности, отличался одним достоинством: умел виртуозно насвистывать.

Читальня помещалась в примыкавшей к залу длинной корридоробразной комнате, и в том месте, где комната выдавалась к окну, в углублении стоял стол с газетами. За столом сидели два головотяпских комиссара и Секциев.

Один из комиссаров - Лбов - был необыкновенно серьезный человек: у него был нахмуренный высокий лоб мыслителя, и носил он постоянно очки в золотой оправе, которые тоже значительно придавали ему серьезности, потому что видевшие его без очков говорили: без очков он не так серьезен. На съездах и собраниях Лбов обыкновенно выступал с длиннейшими цифровыми данными из газеты \"Экономическая Жизнь\", которую он один только и читал в Головотяпске. Эти данные Лбов для большего эффекта заучивал наизусть. А потом говорил по вдохновению и выпивал во время своей речи обязательно не меньше графина воды. О чем он говорил? Обо всем и ни о чем; его обыкновенно не слушали, дремали и спали на его докладах, но за ним твердо и неоспоримо утвердилась репутация: наш ученый. И заметьте, - прибавляли при этом, - Лбов никакого образования, кроме нисшей школы, не получил. Самородок! Лбова даже на черную партийную работу не назначали: редко он мотался по различным двухнедельникам, недельникам, субботникам, редко погружался в продналоговое море. Зато он школу открыл, в которой почти один читал лекции, клуб завел, где устраивал вечера самодеятельности и где, кстати, пользовался квартирой и дровами. В данный момент Лбов читал журнал \"Крокодил\", избрав его, вероятно, в качестве третьего, сладкого блюда после \"Правды\" и \"Экономической Жизни\". Но сладкое, должно быть, не вполне удалось, и на лице Лбова, в пренебрежительных складках, идущих от носа вниз к усам, отразилось недовольство.

Второй из комиссаров отличался отсутствием и учености, и дара слова. Удивительно он был молчалив! Целый род должен был потрудиться, чтобы природа произвела такого молчальника: прадед его, надо полагать, был склонен к молчанию, дед развил его свойство, отец утроил или учетверил и - вот появился, как венец, как завершение рода, как оправдание поговорки: слово серебро, а молчание золото - комиссар Молчальник. На собраниях он совсем не выступал, хотя постоянно в первом ряду виднелась его энергичная фигура. Да и в беседе он ограничивался больше односложными: да, нет, так. Мысль его больше выражалась в жестах. Вот он энергично кивнул головою, словно поставил точку, и собеседник здесь обязательно должен остановиться, - такова сила Молчальника. Молчальник сомнительно качает головой и будто зачеркивает то, что сказал собеседник - последний начинает сомневаться в своих словах. Но вот он махнул головой в знак того, что соглашается с собеседником и рукой хлопнул по столу, - широкой рукой и - будто подчеркнул слова собеседника, будто написал их курсивом. Зато незаменим Молчальник на практической работе. Как он энергичен! Посмотрите на одну его походку: он не ходит, а подпрыгивает, точно тайные упругие пружины отталкивают его от земли. Вы невольно уступите Молчальнику дорогу при встрече, - таким требованием дышит вся его округленная, ловкая, напористая фигура. Совсем не заглядывают в Головотяпск отечественные художники, а жаль: они нашли бы богатейший материал для своих картин и невыразимая словами фигура Молчальника одной из первых попала бы на полотно. Не проходило ни одного двухнедельника, недельника, субботника, в которых не участвовал бы Молчальник, и проводил он все это успешнее, чем его коллеги.

Как он умеет разговаривать с крестьянином, ценящим в человеке, и особенно в начальнике, уменье говорить кратко и выразительно - ядрено, как вообще ядрено все в нашей деревне, начиная с прелестного запаха цветущих полей и кончая запахом навоза! Усердие его было безгранично, и, бог весть сколько анекдотов родила эта безграничность. За свое усердие при генеральной чистке партии, Молчальник был исключен из партийных списков. Исключение это длилось, однако, не долго. Чистившие головотяпскую организацию были людьми приезжими из губернского города. Вскоре они уехали не только из Головотяпска, но и совсем из губернии; свои же, головотяпские, коллеги, конечно, знали всю подноготную каждого из своих собратьев. Они, справедливо, не могли не смотреть на обвинение Молчальника в разного рода проступках, иначе как на мелкобуржуазную клевету, и снова Молчальник занял место в рядах головотяпских комиссаров. Состоит ли еще суровой чистильщик, - принципиальный губернский комиссар, приезжавший в Головотяпск, - в числе комиссаров, - кто знает? Говорят, он учится где-то, студент; а Молчальник, как состоял комиссаром, так и состоит. И его ценят, и с ним считаются, - и хозяин его квартиры, словоохотливый и буйный во хмелю, хлебнув самогонки, кричит на свою улицу:

- Чего же мне не пить? А? Ежели у меня живет такой комиссар. Во какой комиссар!

В тот момент, когда Азбукин вошел в читальню, Молчальник уткнулся в \"Известия\", и трудно было угадать, что он читает.

Третий был Секциев. И фигура его, и одежда, и черты лица, и даже самое выражение лица, и глаза, и уши, - все у Секциева было незначительнее и мельче, чем у сидевших против него. Те сидели энергичные, уверенные в себе, а в Секциеве не было этой уверенности: в нем была некая неопределенность, серость. Например: при первом взгляде лицо Секциева казалось угреватым, при детальном рассматривании угрей не оказывалось, а была местами кое-какая краснота. Были у него и усы, и небольшая бородка, но так как он то их носил, то сбривал, - то если бы спросить даже его ближайшего знакомого: закройте глаза и представьте лицо Секциева - есть ли у него борода и усы - знакомый Секциева, застигнутый врасплох, сказал бы: право, не знаю. Вряд ли бы Секциев попал на полотно художника, заглянувшего в Головотяпск, - лучше всего изобразить его можно словами.

Секциев раньше был не Секциев, а Ижехерувимский. До революции эта фамилия была для Секциева своего рода прибавочной стоимостью. В кругу головотяпского духовенства его определенно считали своим, хотя он и служил в земстве. Может быть, он и регентом церковного хора сделался благодаря своей фамилии. Но, когда разразилась революция, Секциев призадумался: слишком кричала о нем его фамилия. Пусть бы он был какой-нибудь Вознесенский, Воскресенский, Предтеченский, - это куда бы еще ни шло. Сколько на свете существует Воскресенских, которые и совсем не похожи на Воскресенских! Посмотришь на Воскресенского: этакий франт в галифэ, френче, а на лице ни черточки елейности, богоугодности, - лицо вполне лойальное, благонамеренное, так что невольно забудешь его настоящую фамилию и назовешь его как-нибудь иначе. Но тут - Иже-хе-ру-вим-ский.

Уже после февральской революции Секциева начала тревожить прежняя фамилия, хотя в Головотяпске дела еще шли так, что 1 мая 1917 года торжества были открыты молебном на базарной площади, а духовенство оказалось настолько либеральным, что, записавшись было огулом в кадетскую партию, потом, в июле 1917 г., стало обнаруживать тяготение даже к социализму в виде эсерства и меньшевизма. Меньшевиком стал и Ижехерувимский.

Когда в октябре зажужжала вся меньшевистская и эсерствующая мошкара, прилипшая к общественному пирогу, - тогда Секциев чуть было в комитете спасения революции не очутился. Его заслуга состояла в том, что он лично присутствовал на почте, когда головотяпский комиссар временного правительства от имени всего Головотяпска отправлял воинственную телеграмму о том, что Головотяпск ждет лишь призыва, чтобы стать на защиту демократии и родины. Присутствовал при отправлении - это почти тоже, что сам отправлял. Секциев так говорил: мы с комиссаром отправляли. Прохромало время междуцарствия - от октября, приблизительно, до мая, - когда не разобрать было, что творилось в Головотяпске: демократия - не демократия, советы - не советы; ни демократический рай, ни советский ад.

Кто бы из приехавших в Головотяпск большевиков, учредивших головотяпскую советскую республику - так оффициально был назван новый строй в городе, - мог вперить свой пристальный взор в какого-то Ижехерувимского, который и неприметен-то был, как отдельная былинка среди густой головотяпской травы, буйно ринувшейся на божий свет разными крапивами и лопухами?

Но Секциев был человек мнительный и побаивался: а вдруг узнают, что он присутствовал на почте при отправлении телеграммы Керенскому? А вдруг найдут под текстом этой телеграммы среди сотни других подписей и его фамилию, которую - осторожность никогда не вредит, - он написал так мелко и неразборчиво, что нужна была лупа, чтобы разобрать ее? Отчасти только успокаивала мысль, что головотяпские большевики, которые по натуре были кипучими деятелями, а отнюдь не кропотливыми исследователями, вряд ли станут возиться с таким инструментом, как лупа. Но вдруг совет головотяпских народных комиссаров, - так-называло себя на первых порах новое головотяпское правительство, лишь впоследствии властною рукою центра превращенное в скромных заведующих разными отделами, вдруг он среди списка служащих выищет фамилию Ижехерувимский? Или вдруг кто-нибудь, в присутствии комиссара, назовет его не по имени и отчеству, а возьмет, да и бухнет Ижехерувимский!

Ижехерувимский долго блуждал по улицам Головотяпска, раздумывая, что делать со своей фамилией и, наконец, решил переменить ее. Предварительно он обиняками навел справку, можно ли это, и оказалось, что это вполне возможно. Но какую фамилию избрать? Избрать какую-либо ярко-красную фамилию, например: Коммунистов, Большевиков, Советский было заманчиво, потому что хорошо обеспечило бы службу и даже повышение. Но кто знает, долго ли продержится новый строй? А вдруг переменится? Тогда опять меняй фамилию. И вот однажды, когда Ижехерувимский был погружен в раздумье над тем, какую фамилию ему избрать, и в уме его промелькнули сотни фамилий, взор его ненароком упал на надпись на дверях одной комнаты:

Культурно-просветительная секция головотяпского совдепа.

Тут Секциев оживился и, в счастливом предчувствии разрешения долго мучившего его вопроса, перевел свой взгляд на двери соседней комнаты, и там опять, как огненные, горели буквы

Юридическая секция.

Тогда головотяпский совет разделялся еще на секции. - Секция - прошептал Ижехерувимский и сейчас же по какому-то вдохновению произвел от этого слова свою новую фамилию: Секциев. И необычайно обрадовался: фамилия была во всех отношениях хороша. Что такое слово: секция. Что оно говорит русскому духу? Да ничего. Есть ли в нем какой-либо цвет, запах? Да никакого. Удобнейшая фамилия! С ней можно смело отправиться в бушующее революционное море: она и на огне революции не сгорит, и в воде контр-революции не потонет. В заявлении, которое Ижехерувимский подал в совет, говорилось:

Желая освободить себя от позорного клейма, которым еще, вероятно, в бурсе запятнали моих предков, прошу головотяпский совдеп дать мне новую фамилию: Секциев, в честь благородных секций, на которые разделяется совдеп.

Совдеп согласился с просьбой и в местной газете

\"Известия головотяпского уездного совета народных комисаров\" - издал соответствующий приказ. И Ижехерувимский умер навсегда.

После того Секциев спокойно служил делопроизводителем и даже секретарем отдела образования. Иногда он испытывал волнение, но это было волнение наблюдателя. Шел Колчак, верховный правитель, и виднейший в Головотяпске меньшевик - кооператор говорил Секциеву при встрече: \"Идет и нигде не могут остановить. И не остановят.\" Больше меньшевик ничего не говорил: он был очень лойальный человек и предпочитал говорить между словами. Секциев верил ему и несколько месяцев был настроен по-колчаковски. Колчак сгинул, но на смену ему явился Деникин и никто другой, как о. Сергей, нынешний глава Головотяпской древне-апостольской церкви, говорил Секциеву: \"Ну, Иван Петрович, к Покрову пресвятой богородицы Деникин в Москве будет, а мы благодарственные господу богу молебны служить будем.\" И некоторое время Секциев мыслил по деникински. На следующий год грозили поляки. - Это вам не Колчак и не Деникин, - говорили про них в Головотяпске. - Это народ культурный, образованный. За ними стоит Западная Европа. Конец советам! Секциев тогда настроился по польски и ждал поляков. Но и поляки не дойдя до Головотяпска, где-то застряли, израсходовали воинственный задор и - мир даже заключили. Исчезли оперативные сводки в газетах, настало спокойное время во всей республике, и в третью годовщину революции ученый Лбов, свободный, разумеется, от всяких предрассудков, в публичной речи воскликнул: \"Раз три года просуществовали советы значит будут существовать вечно\". Это была мистика, связанная со значением числа 3, и слова комиссара произвели довольно сильное впечатление на Секциева.

С пришествием нэпа, Секциев понял, что главная пучина революции уже осталась позади, и в нем опять появилась жажда общественной деятельности, побудившая его в свое время присутствовать при отправлении телеграммы Керенскому. Секретарь отдела образования, - он произнес несколько речей на месткомах и был избран в правление уработпроса. Случилось так, что остальные коллеги по правлению совсем не интересовались профессиональными делами, а он любил сидеть в правлении, выслушивать посетителей, писать протоколы, налагать резолюции. Для того, чтобы он мог всецело сосредоточиться на профессиональной правленческой работе, его даже от должности секретаря освободили. Так протекали революции год четвертый и пятый. И все время Секциев в анкетах под графой партийность ставил: беспартийный.

Пошел шестой год революции. В этом году в уездном экономическом хаосе обеспечания материальными благами служащих ясно обозначились орбиты, по которым стали вращаться полуторамиллиардные и выше оклады ответственных работников. К окладам, - это произошло как-то само собой - присоединялись: лучшая в городе одежда, важность, сановитость и другие подобные им свойства, осевшие наслоениями на первоначальном облике головотяпского революционера. Хорошо быть ответственным работником, - в один голос заговорили тогда в Головотяпске. Говорил об этом и Секциев. Для того, чтобы занять это почетное место, у него не хватало лишь партийности. А тут на губернском съезде работников просвещения, куда он ездил обыкновенно один от уездправления, поставили на вид, что среди головотяпского союза работников просвещения мало партийных работников. Секциев понял это, и решил записаться в члены головотяпской организации коммунистической партии. Чтобы вернее обеспечить себе место ответственного работника, Секциев решил проделать некоторую необходимую по его мнению, подготовительную работу. Нужно было не просто попасть в партию, нужен был осел для торжественного въезда в нее, чтобы по пути постилали одежды и махали вайями. Таким ослом избрал было Секциев профессиональную дисциплину: не проходило собрания, чтобы он не говорил о профессиональной дисциплине.

- На основе профессиональной дисциплины, - стало его любимым выражением.

Но ослик оказался спорным и начал спотыкаться: головотяпские партийные деятели разъяснили Секциеву, что профессиональная дисциплина при нэпе не то, что профессиональная дисциплина при военном коммунизме. И тогда без всякого сожаления прогнал от себя этого осла Секциев, избрав в качестве орудия другого осла. Таким оказался марксистский кружок. За целые пять лет революции не додумались до него в Головотяпске. Додумались до клуба имени Маркса, в котором меньше всего говорили о Марксе; додумались до постановки гипсового бюста Маркса на базарной площади, бюста, который был очень похож на соборного головотяпского протоиерея. Но, чтобы открыть марксистский кружок - до этого никто пока додуматься не мог. Это был надежный осел, на котором смело можно было совершить торжественный въезд.

- У нас марксистский кружок! Мы марксисты! Мы изучаем теоретическую основу коммунизма, - анонсировал всюду Секциев, и к его голосу стали настолько прислушиваться в партийных кругах Головотяпска, что начала даже затмеваться звезда самого Лбова. Секциев был избран от междусоюзной профессиональной организации оратором на митинге 1-го мая и должен был говорить непосредственно за председателем исполкома. Он уже мысленно составил эту речь, вращающуюся около главного положения, которое он неоднократно подчеркивал и в разговорах: из маленьких марксистских кружков выросла великая коммунистическая держава. Тут был очевидный намек на свой маленький марксистский кружок. Закончить речь он предполагал восклицанием: да здравствует коммунизм во всем мире! Кто бы мог предсказать, что Секциев, меньшевик Секциев произнесет во всеуслышание, публично, когда-нибудь эти слова? Вот и толкуйте после сего о значении личности, об ее независимости от среды, толкуйте об индивидуализме, когда на протяжении всего пяти лет человеческая личность, даже личность меньшевика, может так измениться, что сама себя не узнала бы, если бы ей показали, какой была она пять лет тому назад. Катит себе волны огромная человеческая река, неизвестно откуда начавшая свой исток и неизвестно куда стремящаяся, и плывут по ней щепки - разные Секциевы, Лбовы и многие из них самоуслаждаются, думая: - Сами плывем, никто нас не гонит; вздумаем и переменим течение, это мы управляем течением, это у нас сопоставлены вернейшие теории о том, куда плывут окружающие нас миллионы щепок. И на тебе: волна на ряд мгновений ставит их торчком, так что видны им делаются не только соседние щепки, но и берег, и его извилины и тогда они убеждаются, что грош цена всем их теориям, и не сами они плывут, а несет их в бесконечность беспечная и равнодушная волна.

До сегодняшнего вечера Секциев был уверен в скором вступлении в партию, фантазия уже малевала ему сперва уездную, а потом губернскую карьеру. Но, сегодня, перед самым приходом Азбукина, роясь в газетах, он прочел постановление 12-го съезда партии о том, что в течение ближайшего года в партию следует принимать преимущественно рабочих, - остальные же должны быть все это время кандидатами. Постановление ушатом холодной воды окатило честолюбивую мечту Секциева. К рабочим его, при всем желании, не причислить. Копти целый год в кандидатах, - все под знаком вопроса и в тумане.

Прощай мечты о быстрой карьере!

Неудивительно, что и на неопределенном и сером лице Секциева было недовольное выражение, когда вошел Азбукин.

VI

Азбукин, подойдя к столу, неуклюже, словно туловищем въезжая в него, поклонился и тихо сказал: здравствуйте!

Комиссары подняли головы. Лбов ограничился тем, что посмотрел на шкраба поверх очков, а Молчальник испустил изо рта сильную струю воздуха, будто дуновением хотел прогнать надоевшую ему муху. Впечатлительный и мнительный Азбукин решил, что это от него нехорошо пахнет. Съежившись, он скромно подсел к Секциеву, с которым был знаком и протянул руку. Секциев подал ему руку тем же жестом, каким прежде важные персоны подавали два пальца людям мелким, и продолжал читать газету.

Азбукин взял газету. На первой странице, на видном месте, был бюллетень о здоровьи Ленина. Всегда с волнением читал его Азбукин. Его маленького, забитого, робкого, нерешительного привлекал к себе образ выдающегося борца-титана, подобно тому, как его пасмурную меланхолическую душу привлекала солнечная поэзия Пушкина.

И сейчас, читая бюллетень, Азбукин подумал нежно: