Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Рисунки Г. Акулова

1

Мама потрясла меня за плечо раза три или четыре. Я накануне читал до самого её прихода — а пришла она поздно — и заснул почти в двенадцать. Книга попалась хорошая: ну никак ты её не закроешь, пока не узнаешь, что там дальше было и чем всё кончилось, успел предатель донести на партизан или нет. Вот бы с партизанами, по их тайным тропам в болотах, и в разведку, и на боевые операции, мосты бы взрывать, пускать под откос вражеские поезда, добывать «языков», когда потребуются важные сведения, пленников освобождать, которых хотят угнать фашисты… А что, на базе отряда жил один пацан. У него мать и всех родных поубивали фашисты. Он даже ихнего офицера помог поймать. Я бы не хуже…

— Вечное наказание с этой второй сменой!.. — сказала мама; она причёсывалась перед зеркалом и в зеркало смотрела, как я лежу. — Ты собираешься сегодня вставать? Конечно, я вот сейчас уйду, а ты проваляешься и уроки не приготовишь как следует.

И откуда она всё так точно знает?

У нас на комоде, возле зеркала, день и ночь тикает круглый синий будильник. Стрелки его сдвинулись на без десяти восемь. До больницы, если не бежать, а шагом, — пятнадцать минут.

— Ты смотри опоздаешь, — сказал я. — Видишь, сколько уже времени?

— Я тебе сейчас покажу «опоздаешь»! — подразнилась она и сдёрнула с меня одеяло, бросила на стул у окна, а сама скорей закутала голову платком и стала натягивать пальто.

Пришлось свесить ноги с кровати. А то мама возьмёт и умоет меня холодной водой из кружки, она может… Но она ничего такого не сделала, просто потрепала мой ёжик на голове и ушла.

Как только проскрипела дверь в сенях, я притащил одеяло обратно и укрылся до подбородка. Что делать: вставать ли и садиться за уроки или ещё полежать, перечитать в книге самые интересные места?..

Я взял книгу в руки и стал было читать, но тут послышался стук.

Никто другой не мог стучать — только Христофор, Гермогенов Христофор. Сокращённо его зовут Кристеп. Вроде как меня: Евгений — Женя.

— Давай заходи, чего стучишься! — позвал я его и соскочил с кровати.

— Доробо! — сказал Кристеп (по-якутски так здороваются). — Почему спишь поздно?

— Кто спит? Не видишь — одеваюсь.

Я и в самом деле одевался, а он ходил по комнате в мягких торбасах — это сапоги такие из меха, бесшумные — и рассказывал: прошедшей ночью его отец рыбачил на дальней протоке, где хорошо ловится. Вернулся только что и принёс полмешка рыбы. Совсем свежая… Одна стерлядка даже запрыгала на полу, когда Кристеп её доставал, чтобы переложить в ведро с водой.

— Ты скажи, ты ел когда уху? — спросил он и сам ответил: — Из нашей, из ленской рыбы никогда не ел. Нельма, или чир, или стерлядь — не разберёшь, правда. Сегодня отец сам варил уху: мамы дома нет, она к бабушке в деревню уехала, на зиму ягоды собирать. Перед школой мы с тобой пойдём к нам. Будешь гость.

— Идёт, — согласился я, хотя ещё ни разу не был у Кристепа дома и толком не знал, где он живёт.

С Кристепом мы учимся в одном классе и сидим на соседних партах, через проход. Сразу подружились, когда я с мамой приехал сюда. Посёлок называется по-чудному — Ы й ы л ы. Я без конца твердил про себя это название, пока не научился выговаривать его без запинки. Я раньше никогда не знал, что какое-нибудь слово может начинаться с буквы «Ы», мне никогда не приходилось писать её заглавной.

Кристеп каждое утро прибегает ко мне. У нас дома хорошо заниматься. Никого нет, никто не мешает.

По арифметике нам задали решить задачу, а в начале учебного года неохота приниматься за уроки — за лето отвыкаешь. Так и прошлой осенью было, во втором классе. А когда учился в первом, разве это понимал?

Я сидел за столиком напротив окна. Солнце било прямо в сосновую рощу: похоже, что пожар охватил стволы деревьев, — они были красные. Среди них стояли белые берёзы и роняли жёлтые листья, словно они такие тяжёлые, что не держатся на ветках. Листья падали и опускались у самого ствола. Ветра не было. А над рощей кружились чёрные вороны и каркали; их карканье слышалось даже сквозь закрытые и проклеенные замазкой тройные рамы.

Вот ведь как!.. Всего два месяца назад мы с мамой жили в Москве. И мама была вроде меня — учащейся, студенткой. Тоже часто боялась, что учитель может вызвать её отвечать. И уроки по вечерам готовила. Потом она кончила институт, и нам предложили ехать на Север, в Якутию. Она сперва хотела отказаться — из-за меня. Но я начал кричать: ведь она и в Москве вечно пугается, что меня раздавит троллейбус, когда мы гоняем на самокатах, или что я утону в парке, купаясь там с ребятами на бассейке… Если вот так махать руками, зачем же она училась на доктора?! Доктора всюду нужны. Разве люди болеют только в Москве?

Ну, она послушалась меня, согласилась…

До Иркутска мы ехали поездом. Оттуда поезд ушёл дальше, на Дальний Восток, а мы на площади у вокзала поймали такси и через весь город поехали на пристань. Там у берега стояло много пароходов, с трубами и без труб, и пузатых барж. Пока мама ходила в кассу хлопотать о билетах, я сидел в пассажирском зале на чемоданах. Наш пароход отошёл от пристани вечером, когда всюду уже зажглись огни. Пароход три раза прокричал на прощание — очень жалобно: ему, наверно, не хотелось уходить. Но всё же он зашлёпал колёсами. По этой реке, по Ангаре, мы поплыли на Крайний Север.

Здесь всё так и называется — дальний, крайний…

Плыли по Ангаре, плыли, а до места не добрались. Ещё грузовик вёз нас по горам, они все поросли лесом, а здешний лес называется «тайга». То вверх грузовик карабкался, то вниз бежал… И добежал до посёлка. Там мы пересели на другой пароход, большой, трёхтрубный, и снова волны стукались о борт у самого моего изголовья на койке в каюте. Только река была другая, называлась она, как девчонка, — Лена. По ней до Якутска две тысячи километров! Если от Москвы считать, больше трёх недель мы были в дороге. И то ещё всюду удачно поспевали, везло нам: на пересадках не приходилось подолгу ждать парохода.

В классе, где я раньше учился, никто из ребят не знает, что можно куда-то столько времени ехать. Откуда же им знать, если они никуда не ездили?

Из Якутска маму послали врачом в Ыйылы. Мне уже немножко надоело ездить и ездить, но она сказала — это в последний раз, и принесла в гостиницу два билета — два листочка из гладкой голубой бумаги. Там был нарисован красный самолёт, идущий на взлёт. А вот на других билетах почему-то поезд или пароход не рисуют.

Я думал, лететь будет страшно. Ничего подобного!

По крутой лесенке мы поднялись в самолёт, устроились в мягких креслах. Ручку нажмёшь — спинка откидывается: спи, если хочешь. Я-то спать не собирался… Четыре лётчика в синей форме прошли мимо нас туда, в самый нос, откуда они управляют самолётом. В маленькое окошко мне было видно, как провернулся пропеллер — тот, что справа. Один раз провернулся, другой… И вдруг пропеллер исчез! Это мотор так быстро его крутил, что нельзя было успеть заметить лопасти.

Самолёт вздрогнул, побежал, и я прозевал, когда мы оторвались от земли. Толчки прекратились, и другие самолёты на поле начали уменьшаться, а люди, дома и деревья казались не больше спички.

Да, лететь лучше всего. Жаль, правда, что в окошко ничего нельзя было увидеть. Мы всё время шли над облаками, похожими на верхушки снеговых гор. Через два часа вынырнули из облаков, и земля снова стала к нам приближаться. Ыйылы — пожалуйста, вылезайте!.. А если бы пароходом, трое суток, говорят, надо сюда добираться.

Мама по дороге — с самой Москвы — всё беспокоилась, что мы где-нибудь застрянем и опоздаем к началу занятий. А я не беспокоился. Но мы в самый раз добрались — тридцатого августа…

Кристеп, должно быть, заметил, что я долго смотрю в окно на рощу, прислушиваюсь к вороньему карканью и ничего не пишу.

— Однако, ты задачу решай, — сказал он. — Не видел, как листья падают? Не знаешь — Вера Петровна будет проверять. Тебе двойку надо?

— Думаю я, понимаешь, думаю, — ответил я, обмакнул перо в чернилку, наклонился над тетрадкой и начал покусывать пальцы.

Сиди тут… А скоро морозы, и тогда не разгуляешься… Какой там гулять, если на дворе пятьдесят градусов, а то и больше бывает. Лучше дома сидеть, чтобы нос не отмёрз. Прибежишь из школы — и прямо к печке!

На Севере, даже если на дворе пятьдесят градусов, младшие классы всё равно занимаются. Иначе когда бы пришлось учиться? Зима — целых семь месяцев или восемь.

Задача у меня не получалась. Сколько раз высыхали на пере чернила, перо стало золотистым, а я так ни строчки и не написал в тетрадке. И надоело мне по-дурацки терять время.

— Знаешь, — сказал я Кристепу, — уроков сегодня — до самой школы хватит! Не успеем побегать… Давай лучше так: ты решай задачу, а я стану делать упражнение по русскому. Потом ты у меня спишешь, а я у тебя спишу. И порядок!

— Оксэ!.. — обрадовался Кристеп; он всегда говорит «оксэ», когда чему-нибудь удивляется или чем-нибудь доволен. — Хорошо ты придумал! Пиши упражнение, а мне в задаче только одно действие осталось. И порядок!..

Как же это я раньше не догадался?! Задачник и тетрадку, что в клетку, сразу в сторону, открыл тетрадь в линейку для домашних заданий по русскому языку. Так только перо у меня заскрипело!

Вот в тетрадках всё написано, и можно уложить их в сумку.

Мы с Кристепом надели шапки и пошли на улицу.

Здесь так: осенью, если стоишь на месте и солнце хоть немного пригревает, чувствуешь его тепло. А побежишь или быстро пойдёшь, то сперва мёрзнешь. Это потому, что воздух очень холодный, хотя ещё только начало октября.

Пришлось вернуться домой за телогрейкой. Мама сшила мне её на первое время. Зимнего-то пальто у меня нет — я из старого вырос. Но скоро в магазин должны привезти, тогда и купим. У нас в Ыйылы больше денег, чем было в Москве. Это потому, что в институте мама получала стипендию, а в больнице — зарплату.

Кристеп тоже замёрз в своей чёрной косоворотке, и мы побежали наперегонки к его дому через всю площадь по сухой жёсткой траве. Она громко шуршала под ногами.

У зелёных ворот огромный чёрный пёс с белым кольцом вокруг носа бросился навстречу и залаял на меня.

Кристеп на него прикрикнул, ухватил его за ошейник. Пёс продолжал лаять и одновременно вилять хвостом.

Но мне некогда было особенно его рассматривать; я поскорей проскочил во двор и забежал в сени — там остановился.

Кристеп меня догнал.

— Сольджут какая собака, знаешь? — сказал он. — Ещё один раз приходи — он запомнит, будет знать, что ты мой догор… Мой друг. Садись тогда на него, за уши его таскай — он тебе зубов не покажет.

Я подумал, что верхом на Сольджута не сяду и таскать его за уши не стану даже тогда, когда мы с ним очень хорошо будем знать друг друга.

В просторной комнате с бревенчатыми стенами отец Кристепа сидел у стола и набивал патроны: перед ним был целый ворох металлических гильз, желтоватых и красноватых.

— Папа, мы хотим помогать, можно?.. — осторожно спросил Кристеп и подмигнул мне.

Отец обернулся.

— Здравствуйте, — сказал я.

— Здравствуй, товарищ Кристепа. Хотите помогать? А уроки готовили?

— Оксэ! Арифметика была трудная — решили арифметику. Упражнение по русскому сделали… Теперь мы свободные. Можно помогать будем?

— Помогайте, когда так, — разрешил он.

Разрешить-то разрешил, а вот мне патроны никогда не приходилось набивать, и я смотрел, что станет делать Кристеп.

— Гиль-за… Есть гильза! — говорил он и ставил перед собой пустую трубочку отверстием вверх. — По-рох!.. — и насыпал в неё две мерки пороху.

Мерка величиной с напёрсток. Пальцы у него стали чёрные, жирные, словно вымазанные сажей.

Порох в гильзе он заткнул войлочным пыжом и схватил палочку — на конце она была обита красной медью. Этой палочкой он плотно-плотно утрамбовал пыж, даже язык от усердия высунул. Потом насыпал такую же мерку мелкой дроби.

— Пыж!.. — скомандовал он сам себе и взял маленький войлочный кружочек, затолкал его в гильзу. — Бах! Есть белка. Бах! Ещё белка есть. Сколько патронов — столько белок. Вот так!

— А ты, парень, почему стоишь? — спросил меня его отец. — Тоже помогай…

— Я не умею, — ответил я. — У меня никогда раньше не было в Москве знакомых охотников, ни одного.

— Однако, ничего… Здесь твой отец возьмёт ружьё. У нас каждый будет охотник, кто приезжает. Потому, какой хочешь зверь есть, птица есть… Тебя Женя зовут. Кристеп говорил… Евгений? По-нашему, выходит — Ыйген. А меня — Гермогенов Спиридон Иннокентьевич.

— Ыйген? Наверно, так, — сказал я. — Только отца у меня нет. Мы вдвоём с мамой: она и я…

Спиридон Иннокентьевич ничего мне не ответил. Он немного помолчал и повернулся к Кристепу.

— Кристеп! Я смотрю, ты сам набиваешь патроны, а почему товарищу не показываешь? Вот смотри, Ыйген. Учись хорошо набивать, а я из тайги вернусь, все вместе пойдём на озёра весновать.

— Это как — весновать?

— Не знаешь — скажу… Весной дикие утки, гуси, казарки — они все к своим гнездовьям летят, на север, домой. Летят, летят — отдыхать надо. Тогда садятся, где вода есть: на озёра, на протоки. Охотники на берегу делают скрадку из веток или из камыша. Прячутся там, ждут… Рядом птица садится — стреляют. Вот это — весновать.

— Бывает, три утки, четыре утки с одного выстрела они берут, — вставил своё слово Кристеп.

Спиридон Иннокентьевич стал учить меня.

Я смотрел, запоминал: порох и дробь плотней, плотней забивать войлочными и бумажными пыжами, чтобы дробь не перекатывалась в гильзе. Иначе при выстреле патрон может разорваться в ружейном стволе… И я давил, давил изо всех сил. Набил первый патрон, и отец Кристепа поднёс его к уху и потряс, сильно потряс. Но ничего не было слышно — я постарался.

Он удивился и похвалил меня:

— Оксэ! Ты молодец. Хорошо учился, быстро. Теперь у тебя пойдёт.

Ну и пошло у меня — один за одним… Все вместе мы наполнили два патронташа: ни одного свободного гнезда не осталось. И на скамейке, рядком, стояло штук тридцать готовых, не меньше, а мы всё не могли оторваться от стола. Пусть побольше будет, чтобы не терять в тайге времени.

— Хорошо, хорошо, — приговаривал Спиридон Иннокентьевич и сам тоже продолжал набивать, быстрее, чем мы с Кристепом вдвоём. — У меня помощники молодцы. Такие патроны на белку идут. Как только сниму белку с дерева, добрым словом вспомню тебя, Кристеп, и тебя, Ыйген.

Мы и не заметили, как настала пора собираться в школу. Нам к двум часам нужно. Здесь два часа, а в Москве только восемь утра. И там ребята торопятся в школу, но в первую смену.

Я сказал, что иду домой: мама оставляет мне обед в духовке и сердится, если видит, что я его не трогал.

Спиридон Иннокентьевич меня не отпустил:

— Ыйген, подожди! Маме скажешь: с Кристепом обедал. Уха сегодня у нас.

Я согласился не сразу, и Кристеп забрал мою шапку, телогрейку и спрятал где-то в сенях. А туда я не мог один выйти — там Сольджут… Пока Кристеп всё это прятал, мне Спиридон Иннокентьевич объяснял, что у якутов такой закон: если тебе предлагают кусок хлеба и кусок мяса, то нельзя отказываться. Откажешься — большая обида для хозяев.

— А от ухи тоже нельзя отказываться? — спросил я. — Тоже обида?

— От ухи тоже нельзя.

Я остался. Я ведь ничего не знал про этот закон, а мне вовсе не хотелось, чтобы Кристеп и его отец обиделись на меня.

Спиридон Иннокентьевич большим черпаком наливал уху в раскрашенные деревянные миски.

С первой же ложки я понял, как это вкусно! Уха была прозрачная, золотая по цвету. И хотя миску налили до краёв, на дне и по бокам виднелись красные цветы, похожие на розы. А рыбье мясо белое и такое нежное, что положишь кусок в рот — и сам не заметишь, как его проглотишь. И костей мало, и все они крупные, в зубах не застревают. Такая рыба очень даже мне нравится, и хорошо, что я не ушёл домой, а остался обедать.

Мы с Кристепом сидели за столом, а Сольджут под дверью царапался и повизгивал по-щенячьи — очень просился в комнату… Кристеп пустил его, и он первым делом подошёл ко мне и принялся обнюхивать мои ноги.

— Ты не бойся Сольджута, Ыйген, — сказал Спиридон Иннокентьевич. — Однако, при нас не тронет никогда. Возьми кусок хлеба, Ыйген, и дай ему.

Я взял горбушку — ту, что побольше, — и поднёс Сольджуту к носу, чтобы не думали, будто я боюсь. Он понюхал, облизнулся длинным розовым языком, но тут же отвернул голову и посмотрел на хозяина. Очень хотелось Сольджуту попробовать свежего домашнего хлеба.

— Можно, Сольджут, хватай, хватай, — кивнул ему Спиридон Иннокентьевич.

Пёс только один раз щёлкнул зубами, и горбушки как не бывало!

Старший хозяин погладил его по загривку, потрепал за ушами:

— Надёжный в тайге, надёжный Сольджут товарищ… Сольджут по-русски… как сказать, не знаю… Как, Кристеп?

— Тот, кто по следу находит, называется «сольджут», — отозвался Кристеп.

— Вот верно… Находит по следу… Мы с ним медведя брали матёрого, поднимали зимой из берлоги. Рысь, однако, встречалась много раз. Он страха не знает, он всегда выручит. Надо будет — и в пожар кинется. Кристеп помнит, наверно: совсем маленького принёс я Сольджута домой; глаза у него недавно открылись — ещё мутные были. Когда принёс, он только молоко лакал, а вкус мяса, вкус хлеба не понимал. Так лучше: малыша когда берёшь, сам его воспитываешь, он хорошо учится промыслу.

Спиридон Иннокентьевич говорил, а Сольджут понимал, что это его хвалят. Он ёрзал по полу, вилял своим крючковатым хвостом, скалился — улыбался. Снова подошёл ко мне, уселся на задние лапы и облизнулся. Сейчас он казался меньше, чем когда лаял на меня у ворот, не хотел пускать.

— Оксэ! Вот какой!.. — погрозил ему Кристеп кулаком. — Ты уходи! — погнал он его. — В другой раз будешь хорошо знакомиться, сейчас нам некогда: в школу опоздаем из-за тебя.

Мы оделись, хотели уходить, но тут меня подозвал Спиридон Иннокентьевич. Он вынул изо рта трубку:

— Ты к нам приходи чаще, каждый день приходи. Ладно, Ыйген? Мы долго жили в тайге, на зимовье. У Кристепа товарищей не было. Он с белкой дружил, — я принёс ему маленькую. Будешь приходить?

— Конечно, буду, — сказал я. — Мы с Кристепом сразу подружились, как только узнали друг друга. И пока ни разу с ним не поссорились.

— Зачем ссориться? Не надо, охотники в дружбе живут, помогают друг другу, — сказал Спиридон Иннокентьевич.

— Мы тоже, — сказал я, — сегодня помогали, когда готовили уроки.

Нам с Кристепом было пора идти, и Спиридон Иннокентьевич стал собираться к знакомым охотникам. Скоро он с ними на всю зиму уйдёт в тайгу, далеко-далеко. У него такая работа: стрелять без промаха и ставить капканы и ловушки, добывать шкурки пушных зверей.

Сольджут выбежал за нами следом и во дворе вертелся около Кристепа. Тот гнал его, но пёс не послушался, не отстал от нас: хвост задрал и проводил до ворот школы, подождал, когда мы войдём, и медленно потрусил домой.

Примчались мы в самый раз.

Тётка Марфа, наша няня, стояла на крыльце с колокольчиком в руке и размахивала им из стороны в сторону. Очень хорошо, что мы с Кристепом успели. Наша учительница Вера Петровна никак не может терпеть, когда опаздывают. С самого начала, говорит она, надо приучать себя к твёрдому распорядку.

В коридоре на вешалке мы посрывали с себя телогрейки и пошли в класс. Только уселись за парты, отдышаться не успели, как отворилась дверь и через порог шагнула Вера Петровна с портфелем и журналом в руках. Там, в журнале, всё про каждого подробно написано: и какие отметки получает, и как себя ведёт. Если журнал случайно потеряется, я думаю, никто не станет плакать…

Первым уроком была арифметика. Мы достали тетрадки и положили их перед собой раскрытыми. Вера Петровна медленно прошла по всем трём рядам и посмотрела, кто решил, а кто нет… С этого у нас всегда начинается арифметика. Кристеп с соседней парты взглянул на меня и подмигнул. И я подмигнул в ответ.

Учительница вернулась к столу, обвела всех нас глазами — от парты к парте, потом достала из портфеля свою записную книжечку и заглянула в неё. В эту минуту в классе бывает очень тихо. Каждому хочется скорей накрыться шапкой-невидимкой.

Она постучала по столу крашеными ногтями и сказала:

— Сейчас мы все вместе проверим решение задачи, которую я задавала на дом. К доске пойдёт… так… Женя Савельев пойдёт сегодня к доске. А вы, ребята, смотрите: так у вас сделано или не так.

Кристеп прикрыл рот рукой и стал быстро-быстро шептать, не глядя на меня. Но разве в такой спешке разберёшь, что он там шепчет? И что поделаешь, когда тебе говорят: Женя Савельев, иди к доске… Надо идти.

Я остановился у доски, по левую руку от Веры Петровны. Половица под ногой скрипнула.

— Все помнят условие задачи? — спросила Вера Петровна. — Прочитай ещё раз, чтобы освежить в памяти… Читай, Савельев, условие…

Это ещё удачно получилось!.. А то ведь я позабыл, о чём там говорилось. Вера Петровна протянула мне свой новенький задачник в чистой белой обёртке, и я стал громко читать (читаю-то я хорошо):

— «Отец, сын и дочь нашли вместе 200 белых грибов. Отец и сын нашли 175 белых грибов, а сын и дочь 96 белых грибов. Сколько белых грибов нашёл каждый из них в отдельности?»

Я нарочно медленно читал, с выражением. Надо же было успеть придумать, как объяснить!.. Ясно, я же не сумею решить, а она видела — в моей тетрадке всё правильно. Вот спросит: что надо узнать первым действием?.. А мне почему-то считалка в голову лезла: «Пошли вместе, нашли двести».

Кристеп что-то показывал на пальцах, но мы, дураки, не догадались заранее договориться, как показывать сложение, как вычитание и все другие действия… Прохлопали, а теперь стой тут и молчи…

В пионерском лагере под Москвой прошлым летом я много раз ходил по грибы. Но столько ни разу не собирал. Мы с Вовкой, с товарищем моим, вдвоём принесли шестьдесят три, и то все нас хвалили: говорили, что много. А это какая-то глупая задача! Так уж они ровным счётом двести грибов и нашли?.. Разве так бывает? И почему только белые собирали? А опёнки, а рыжики, подосиновики, сыроежки, маслята, лисички — их пропускали, что ли?! И какая разница, кто сколько собрал?! Всё равно на одной большой сковородке будут жариться, все вместе станут их есть. У нас в лагере только так и делали. Попробовал бы кто пожадничать, ему бы показали…

Наверно, я долго уже молчал, потому что Вера Петровна погладила свой мясистый нос и спросила:

— Как же ты хочешь решать эту задачу — задачу такого типа? Расскажи нам. Мы ждём.

Я никак не хотел её решать… Я написал на доске цифру «1», отделил её скобкой, рядом со скобкой поставил жирную точку. Но скобка вышла кривая, я стёр её начисто мокрой тряпкой и написал новую.

— Отнять… нужно отнять, — сказал я: больше нельзя было молчать.

— Подожди… — остановила меня Вера Петровна. — Надо прежде всего рассуждать. А то я скажу — сложить, Костя Макаров — умножить, ещё кто-нибудь предложит разделить! Ты объясни нам, что ты хочешь отнять и почему.

Кажется, и в самом деле нужно было отнять, а что от чего, я не знал. Теперь мне не понравилось, как написана единица, и я подрисовал ей снизу поперечную палочку, чтобы в точности было, как у печатной в книжке.

— Ты самостоятельно решал задачу?

Начинается…

Я, конечно, знал — списывать нехорошо. Но не мог же я подводить Кристепа! Давать списывать кому-нибудь, даже лучшему другу, тоже считается нехорошо. Пришлось ответить учительнице, что да, самостоятельно.

— Значит, сам… А мне вот кажется: просто списал.

Что я мог поделать, если так ей кажется?

— Ладно, Савельев, всё ясно, можешь садиться. Только учти, лучше бы сказать правду.

Я положил мел и пошёл на своё место. И ещё обернулся посмотреть: поставит мне Вера Петровна двойку или, может быть, обойдётся — просто вызовет следующего. Но нет, она посмотрела, как я обернулся, вздохнула и вывела что-то в журнале своей зелёной прозрачной ручкой, как будто нарисовала рыболовный крючок.

Задачу пошёл решать Костя Макаров.

Он у нас арифметику знает лучше всех. Ему двадцать задач решить — всё равно что мне теперь набить двадцать патронов. Костя так застучал мелом по доске, что только осколки сыпались на пол. Потом повернулся лицом к классу и стал, как по книжке, объяснять, что да почему. Вера Петровна сидела на стуле и всё время кивала ему головой. Вдруг на меня посмотрела и сказала:

— Ты, Савельев, слушай внимательно и запоминай…

Я не отрываясь смотрел на доску и думал, когда мне сказать про двойку маме: сегодня или лучше в понедельник утром?

Как день в школе неудачно начался, так он и дальше продолжался!..

На уроке русского языка Вера Петровна снова посоветовалась со своей книжечкой и спросила у Кристепа то самое правило, на которое мы дома писали упражнение. Тут уж настала моя очередь шептать, но он не расслышал, запутался и ничего не мог сказать. Она опять удивилась: как же сумел Кристеп выполнить домашнее задание?.. И — двойку ему!

На последней перемене в коридоре у окна Костя Макаров ни с того ни с сего стал задираться.

— На двоих одну четвёрку получили? — сказал он. — Как будете делить? Домой-то её донесёте?

— А ты как учительница, — сказал я. — Почесал бы ещё нос и в книжечку бы заглянул — так не отличишь от неё, от Веры Петровны.

— А хоть как кто! Двойку свою куда денешь? Ишь, говорит у доски, что сам решал! А сам глазами хлоп-хлоп и сказать ничего не может, тряпкой водит по доске, как тётка Марфа! Ну ещё раз скажи, что сам решал…

— А хоть бы и списал?! Подумаешь, двойка! Я тебе её подарю. Вот мы возьмёмся с Кристепом вместе… Он мне по арифметике поможет, а я ему по русскому. У меня в Москве по русскому меньше четвёрки в четверти никогда не было!

— В Москве, может, и не было. А в Ыйылы попал — двоек нахватал!

Я хотел дать ему раз по уху, чтобы он знал, но тут почему-то Оля вмешалась. Оля Груздева. Маленькая она ростом, её за партой не разглядишь, а говорит так, будто все обязаны её слушаться.

Вот Оля и выпалила:

— И чего ты, Костя, всё про двойки? У тебя их, что ли, не было в школе, да? Верно Женя говорит — совсем как Вера Петровна!

— А ну его, твоего Костю… — сказал я, чтобы ребята не подумали, что я испугался сам с Костей до конца говорить. — Подумаешь, заладил одно и тоже, как попка-дурак…

Костя руки из карманов вынул, прищурил один глаз и нехорошо посмотрел на меня сбоку.

Наверно, мы бы всё-таки подрались, но тут Вера Петровна подошла к нам и сказала:

— Последнего урока у вас не будет: заболел учитель пения, а я должна идти в районо.

Мы с Кристепом первыми побежали на вешалку и шапки, телогрейки надевали уже во дворе, на ходу. А то бы Оля увязалась с нами по дороге. А с девчонками водиться — самое последнее дело!

Мы отбежали подальше и потом пошли медленно. Всегда идёшь медленно, когда несёшь двойку. Тяжёлая она, что ли?

— Плохо, ой плохо… — вздыхал Кристеп. — Ты Веру Петровну хорошо не знаешь… Если у кого есть двойка, она того спрашивает часто. Караулит его…

Я что — я тоже вздохнул. Если будет много двоек, Спиридон Иннокентьевич близко нас не подпустит к патронам, а то и весновать с собой не возьмёт.

Мы уже дошли до нашего домика, отсюда Кристепу шагать одному.

Окна в темноте светились. Значит, мама дома.

2

Всё-таки я решил сказать про двойку в понедельник. Зачем огорчать маму? Ей трудно приходится: она много времени проводит в больнице, устаёт, я же вижу. Так пусть хоть в воскресенье спокойно отдохнёт.

Утром нам некуда было торопиться, и мама жарила оладьи, чтобы я получше поправился, а то, говорит, у меня одни рёбра торчат. Она снимала оладьи со сковородки, поливала сметаной из пузатого глиняного горшочка и ещё успевала рассказывать…

К ним в больницу позавчера привезли девочку из пятого класса нашей школы. Она заболела потому, что мало ела. У неё в крови не хватает этих, ну, красных кровяных шариков… Такая болезнь очень опасная, она называется «белокровие». Я представил себе: порежешь руку или поцарапаешь — и кровь течёт белая, как молоко.

А дальше мама принялась за меня. И я вот тоже ничего не хочу есть по утрам, а только дую кофе. А кофе, если много его пить, особенно в раннем возрасте, крайне вредно действует на сердце. Если же у человека сердце больное, то ему…

Ох, ну и жизнь, когда у тебя дома есть врач!.. Как только мама не позволит мне что-нибудь сделать или не пустит куда-нибудь, обязательно зовёт на помощь медицину. И про бактерии расскажет, и про микробы, сколько их умещается на острие булавки, как будто кто-то мог сосчитать.

А я ел оладьи, пил кофе со сгущённым молоком. Мне о чём рассказывать?.. О школьных делах? Так это получится, что я вру, раз молчу про двойку.

— Ты, Женя, что собираешься делать сегодня? — спросила она меня, когда кончила про белокровие, про витамины, про кофе и про сердце.

Тут я вспомнил, что меня теперь зовут иначе…

— Знаешь, мама, а я больше не Женя, нет… Меня теперь зовут Ыйген…

— Как-как?

— Ыйген, — повторил я.

— Это что же такое, как это надо понимать?

Я объяснил, что так меня назвал отец Кристепа — Спиридон Иннокентьевич. По-якутски Евгений — Ыйген.

Мама выслушала меня и махнула рукой: это что же, когда, допустим, я женюсь, ещё и моя жена начнёт меня как-нибудь по-другому называть, выходит, маме заново придётся привыкать?.. Она не согласна.

Я хотел ей сказать, что никогда не женюсь, буду всегда с ней, но тут она спросила:

— И всё же, будь ты Женя, будь ты Ыйген, что ты собираешься делать?

— Мы договорились с Кристепом — пойдём в кино. Я должен за ним зайти.

После завтрака мама подошла к зеркалу и поправила причёску. Она недавно постриглась под мальчика и никак не может понять, идёт ей или не идёт. И сейчас она тоже не поняла и стала мыть посуду. Я помогал ей: вытирал и ничего не разбил — ни чашки, ни тарелочки. Потом она начала одеваться, а я выскочил во двор.

Погода была хорошая. Очень много солнца и тихо-тихо. А когда мы уезжали, все в Москве говорили, что в это время здесь уже зима и пора надевать шубы и валенки… Вот и слушай их! Сами не знают, а говорят! Какие там валенки, если и в телогрейке невозможно жарко и надо её расстёгивать!

Мама вышла из дому на невысокое крыльцо. Она была в новой шляпке и натягивала кожаные перчатки.

— Ты куда? — спросил я.

— Мне надо в больницу.

— Сегодня ж выходной!

— У болезней выходных не бывает, — сказала она. — На днях к нам привезли одного зоотехника, из дальнего посёлка за рекой. Нужно взглянуть, как он провёл ночь… Если хочешь, если ты пока свободен, пойдём со мной. Я в больнице совсем недолго пробуду, оттуда заглянем в магазин. Может быть, привезли пальто на твой рост.

Я пошёл с ней и всё время вертел головой по сторонам: не столкнуться бы с Верой Петровной… Хоть и воскресенье, она всё равно пожалуется маме, что я плохо учусь. Ну да ничего! Она живёт возле школы, где все учительские квартиры, а больница и магазин в другой стороне. Не встретим.

— Смотри шею вывихнешь, — сказала мама.

— А мне не страшно, — сказал я. — Если вывихну шею, ты мне её и починишь.

Уже возле больницы, почти у самых ворот, нам навстречу попался здоровый высокий дядька в тёмно-синем пальто и жёлтой мохнатой шапке.

Он, когда поравнялся с нами, голову наклонил и посмотрел на маму сверху:

— Здравствуйте, Нина Игнатьевна…

И остановился, сверху на нас смотрел.

— Здравствуйте, — отозвалась мама и тоже остановилась, хотела снять перчатку, чтобы с ним поздороваться, но он ей не дал этого сделать и пожал руку. — Что, Фёдор Григорьевич, вышли пройтись? — спросила мама, хотя и без того было понятно, что вот воскресенье и человек гуляет.

А он ничего, не удивился.

— Да, такой погоды, как сегодня, теперь до весны не дождёшься… Последние деньки… И, понимаете, просто жалко дома сидеть. Но я-то гуляю, а вы, кажется, и сегодня направляетесь в больницу?

— Только на минутку… Пошли вот вместе… — Она положила руку мне на плечо. — Вместе с моим птенцом.

Я незаметно дёрнул её сзади за рукав. Сколько же раз, сколько говорить, чтобы она меня так никогда не называла, особенно при чужих!

— А ты, Женя, тоже хочешь стать врачом? — заговорил Фёдор Григорьевич со мной.

Смотри-ка!.. Знает, как меня зовут.

— Почему врачом, нет…

— Наверное, космонавтом, — улыбнулся он и показал два передних стальных зуба.

— И не космонавтом вовсе, — ответил я, а сам подумал: «Что мне, пять лет, что ли?.. Это в детском саду все хотят быть обязательно космонавтами, а больше никем».

— А ты смог бы быть космонавтом или, допустим, лётчиком, — продолжал Фёдор Григорьевич. — Ты разве не помнишь?.. Мы же в самолёте из Якутска вместе летели в Ыйылы. Высоко забирались, до трёх тысяч метров, до трёх с половиной… А ты хорошо держался, значит, полёт переносишь.

Верно, мы летели вместе. То-то он сразу показался мне знакомым и по имени меня назвал. Его место было как раз позади наших кресел, и он ещё на стоянке всё советовал маме оба уха заткнуть ватой: так, он говорил, лучше, когда самолёт набирает высоту или начинает спускаться.

— Нет, я всё равно не хочу лётчиком, — сказал я.

— Скорей всего, он у меня будет путешественником, — вступила мама в разговор. — Путешественником по разным неизведанным странам. Вот и на Крайний Север меня затащил, говорил, никуда больше не поедет.

Я снова дёрнул рукав маминого пальто. Кто её просит? Я же вот не спрашиваю, не надоедаю, кем Фёдор этот Григорьевич работает, что он тут, на Севере, делает. А он уже тогда, в самолёте, разведывал у мамы, кто она такая, и откуда, и надолго ли собирается в Ыйылы… Надоедливый он просто!..

— И молодец, что затащил! — с чего-то обрадовался он. — Я с первого дня это утверждал. Помните?.. — Он к маме обращался, потом опять заговорил со мной: — Это ты хорошо решил — на Север. И путешественником — лучше не придумаешь! Но я задерживаю вас, Нина Игнатьевна? Вы, наверное, торопитесь?.. До свидания…

Он не только маму задерживал, и меня тоже. Нам же после больницы надо в магазин. Поэтому я обрадовался, когда мама кивнула ему:

— До свидания…

Стоило ему отойти немного, мама повернулась ко мне.

— Ну почему ты такой дикарёнок, Женька? — сказала она. — Спрашивают у него, кем он хочет быть, когда вырастет, а он словно язык проглотил!

— Я не проглотил, — сказал я и высунул язык, как высовываю, когда мама хочет посмотреть, не простудился ли я, не красное ли у меня горло.

— Вижу, вижу, что не проглотил! Закрой рот, а то сегодня всё равно холодно.

Мы с ней вошли во двор больницы, поднялись на крыльцо. В больнице всегда пахнет лекарствами. Мне так шибануло в нос, когда открылась дверь, что я сказал маме: нет уж, я туда заходить не буду, подожду её во дворе.

С чего это он придумал, будто я собираюсь стать врачом?..

Во дворе кружились воробьи: они стайками слетались к длинному зданию больничной конюшни, клевали что-то, топорщили пёрышки — и скок-скок по мёрзлой земле… Воробьи здесь всю зиму живут: они никуда не улетают, ни в какие тёплые края. Вот отчаянные, не боятся холодов! А эти попались и вовсе какие-то сумасшедшие… Я их нарочно пугал. Только отгонишь и отойдёшь чуть в сторонку, а они тут же слетаются на прежнее место. Снова спугнёшь — всё равно возвращаются.

Я с ними до тех пор воевал, пока мама не вышла обратно на крыльцо и не позвала меня.

— Вот и всё… Я свободна, — сказала она, когда я подбежал к ней. — Теперь мы с тобой можем пойти в магазин.

— А как твой больной?

— Моему зоотехнику сегодня гораздо лучше… И ночь он провёл спокойно. Я даже думаю, что через неделю он может выписаться и вернуться домой. Вот… А ведь когда его привезли, никто не мог ручаться, будет ли он жить!

У неё был такой вид, как в институте после пятёрки на экзамене. А я хоть и не понимал, что было с этим зоотехником, но тоже обрадовался: мама врачом стала недавно, а вот уже спасла человеку жизнь!

…Большой бревенчатый магазин — на главной улице он стоит — только что открылся, внутри было полным-полно покупателей, и все они толпились возле прилавков. За чужими спинами, плечами и головами не так-то легко было рассмотреть, привезли пальто или не привезли. Вот если бы залезть куда повыше, но некуда было…

Мама бочком-бочком подобралась к прилавку, где развешано готовое платье.

— Детское пальто, детские вещи есть?.. — спрашивала она у толстой румяной продавщицы.

Та ей не ответила — с другими переговаривалась, и маме пришлось одно и то же спрашивать несколько раз.

Наконец продавщица что-то коротко сказала, словно швырнулась словом, но я в таком шуме ничего не понял.

— Тогда покажите, пожалуйста, ушанку детскую, — попросила мама.

Пальто, значит, нет… А на шапке мех был рыжий и мягкий. Если подуть на него — а я подул, — виднелись короткие тёмно-серые волоски. Мама сказала, что это шкурка ондатры. Ну, ондатра так ондатра… Я надел шапку и посмотрел на себя в зеркало — оно висело в простенке между двумя большими окнами.

Шапка мне понравилась. У меня никогда раньше не было такой, и ни у кого из ребят я не видел ни в Москве, ни здесь.

— Вот правильно… Правильно, что запасаетесь зимней одеждой, — раздался откуда-то сбоку мужской голос.

И в зеркале за моей спиной вырос Фёдор Григорьевич.

— Да, запасаемся, — ответила ему мама, хотя и без того было видно, что мы покупаем. — Только вот, знаете, никак детские пальто не привезут с базы, совсем голый у меня Женька на зиму. В телогрейке здесь ведь не проходишь.

Фёдор Григорьевич слушал её и улыбался, а она ничего такого смешного не говорила, по-моему. Он поулыбался, а потом вдруг снял с меня ушанку, развязал и отогнул поднятые кверху меховые уши.

— Ещё вот так надо померить, обязательно, — сказал он. — Наглухо, с завязками, как зимой придётся носить.

Что ему надо от меня?! Мне, например, совершенно ясно: ушанка в самый раз…

Но когда мама бантиком завязала у подбородка тесёмки, шапка оказалась тесноватой. Пришлось переменить на номер больше. Здорово, оказывается, голова у меня растёт! Но в этой, в другой, что взяли, было совсем хорошо, просторно и тепло. Я снова подвязал на шапке уши да так в ней и остался, а старую держал в руке.

— Значит, берём эту? — сказала мама. — Ты только говори: тебе удобно или, может быть, ещё померяем? Потом поздно будет, если окажется мала.

— Удобно, удобно, удобно, удобно! — сказал я. — Пожалуйста, никакой другой мне не надо.

— Нет, эта годится ему, — заметил Фёдор Григорьевич, точно ему покупали, а не мне. — Но вы дома, Нина Игнатьевна, тесёмки обрежьте и пришейте одну, длинную, сплошную… Так удобней зимой: не надо на морозе голыми руками возиться с завязками.

— Я видела: тесёмка тогда просто натягивается через голову туго и держит шапку, — ответила мама, открыла сумочку и пошла в кассу платить деньги.

Она отдала чек продавщице, вернулась к нам, и Фёдор Григорьевич снова заговорил с ней:

— Почему же вы себе такую же не берёте? Шляпка вас не спасёт, не надейтесь… Это вам не Москва; тут зимой все женщины в ушанках ходят и в платки кутаются…

— Мне обещали достать беличью, — ответила мама. — Знаете, с длинными-длинными ушами. Такая, пожалуй, всё же лучше для женщины.

— Да, конечно, и вам пойдёт, не беспокойтесь!..

Мы выбрались из толчеи, вышли из магазина, и я даже зажмурился — так ярко светило солнце. А когда открыл глаза, Фёдор Григорьевич оказался рядом, он вышел следом за нами.

Мне надо было знать, сколько уже времени, и мама посмотрела на часы. Она их недавно купила. «Заря» — хорошие часы, минута в минуту ходят. Мы проверяли, когда по радио передают из Москвы сигналы. Пять раз «тии-тии» и напоследок коротко — «ти». Мне мама обещала подарить настоящие часы, если я хорошо кончу восьмой класс. Этого ещё так долго ждать, что я и не жду.

Было на часах пятнадцать минут одиннадцатого.

— Надо скорей к Кристепу!.. — заторопился я. — Мы в кино на двенадцать хотели…

— Куда же так срочно? — спросил Фёдор Григорьевич. — Почти два часа до начала сеанса.

Мама достала из сумки две новенькие блестящие монетки — сорок копеек. Десять копеек — на билет, а тридцать — на конфеты. В кино есть буфет; я покупаю там шоколадные, когда хожу, или пирожное.

— А шапку давай мне… Я унесу её домой и сразу переделаю, — протянула мама руку.

Я обе свои руки положил на голову:

— Нет, не дам… Я пойду в этой. Старая у меня очень холодная: голова мёрзнет.

Мама и Фёдор Григорьевич переглянулись и засмеялись.

Да, вот она смеётся, а когда принесла домой новое пальто — вот это, в котором она сейчас, — сразу его надела и долго не отходила от зеркала, и так смотрела, и так… Даже на стул перед зеркалом лазила, чтобы получше себя разглядеть. Довольная была. А мне нельзя?..

Я пошёл в новой шапке. Мама и Фёдор Григорьевич остались стоять на том же месте, у крыльца магазина, и продолжали разговаривать.

…Во дворе у Кристепа было пусто.

Только Сольджут лежал у порога, грелся на солнышке. Он открыл один глаз, навострил уши и посмотрел на меня… И вдруг зевнул во всю пасть.

Я стоял и не знал, пустит он меня в дом или нет.

— Сольджут… — позвал я. — Сольджут, а ты помнишь, как я кормил тебя хлебом? Нарочно выбрал самую большую на столе горбушку. Помнишь?..

Я говорил, смотрел на него, а он внимания не обращал, и непонятно было, помнит или забыл. Кристеп в окно, наверно, меня увидел, выскочил навстречу.

На нашем сеансе должны были показывать картину про то, как двое ребят и одна девчонка, совсем малышка, жили на даче… И ещё у них был Дружок — так они свою собаку звали. Ну, играли все вместе, всюду Дружок с ними бегал, однажды кашу им помогал варить… А когда ребята с дачи возвращались в Москву, они своего Дружка запрятали в чемодан и дрожали, как бы он в чемодане не залаял. Он-то не залаял, только скулил потихоньку, а вот сами ребята в спешке и от страха похожий чемодан, чужой, прихватили. А Дружка кто-то другой унёс. В самом конце он случайно нашёлся. Там ещё смешно, как им по объявлению несли всяких собак, когда Дружок был уже с ними. Одна девчонка даже кошку притащила…

Кристеп этот фильм три раза видел, и я не меньше, ещё в Москве. Но ведь вместе мы ни разу не смотрели, так что решили сходить. И потом, интересно же сидеть в кино и знать, что будет впереди, кто что скажет и что сделает.

Здесь картины в одном месте показывают — в клубе. Возле кассы было много ребят. Из нашего класса — Костя Макаров, Боря Кругликов, редактор стенгазеты, ещё Оля Груздева.

— Где же вы раньше-то были? — сказал Костя. — Мы билеты уже взяли. Теперь не достанешь на двенадцать… А в два часа совсем другая картина идёт, нас на неё не пускают, вот…

Он как будто обрадовался, что мы опоздали.

На всякий случай, правда, подошли к кассе спросить: может, там остались ещё, хоть постоять… В окошечко был виден острый подбородок кассирши. Подбородок дёрнулся, когда она сказала: