Часть вторая
1
Когда начала меняться жизнь, с отъездом Якова? Теперь в просторной комнате остались двое. Частное, семейное дело.
Несколько лет прошли ровно, со всеми предсказуемыми событиями, только быт осложнился – магазины пустели. Хватали что есть (завтра не будет), особенно соль, мыло, спички. Раскупили сигареты, даже пачки с простым грубым табаком; говорили: «махорка». Кому сейчас могла понадобиться махорка?! – брали, совали в нейлоновые сумки. Лишь бы не было войны, повторяли как заклинание.
На смену последнему кремлевскому старцу пришел энергичный, азартный новый генсек Горбачев и заговорил неслыханное: перестройка, ускорение, гласность (признав таким образом существующую безгласность). «Ты послушай, что в “Известиях”! – Ада шуршала газетой. – Никогда такого не было, послушай!..»
От новизны захватывало дух: свобода слова! печати!..
…что сразу сказалось на киосках «Союзпечати», и везло тем, у кого были знакомые продавцы. Газеты, холодные и волглые от типографской краски, журналы расхватывали с такой же скоростью, как дефицитные яйца, творог и колбасу. Правда, на журналы, в отличие от продуктов, можно было подписаться, если выстоишь очередь на почте. Советскому ли человеку привыкать к очередям? Однако свободой слова не насытишь пустой живот. В очередях все чаще слышалось слово «карточки», что напоминало о войне, которой не было.
…«Я тебе покажу свободу слова, паршивец! – кричала Ксения, гоняясь по всей квартире за сыном. – Все дети как дети, только меня на всю школу срамят!» Пока мальчик отсиживался у Павла Андреевича, Ксения жаловалась Аде: «Со школы пришла, тетрадку мне показали. Все дети как дети – пишут, что хотят мира во всем мире, а мой паршивец один выпендрился. Хочу, мол, велосипед; а?!»
Что-то вяло закопошилось в Адиной памяти: школа, тетрадка… но не ожило.
Нет, карточек не было, мало ли что в очереди бабы паникуют! Зато стали выдавать талоны, где продукты назывались обобщенно, безлико: «колбасные изделия», «стиральный порошок», «макаронные изделия»… Не Италия, в самом деле. Наибольшим спросом пользовались талоны на сахар и водку, что понятно: под интригующие речи о рыночной экономике в стране объявили борьбу с алкоголем глобального масштаба, и нового генсека крыли по всем законам свободы слова. К тому же на экранах телевизора его стали показывать за письменным столом в Кремле со стаканом молока, которое он наглядно отхлебывал.
Лишь бы не было войны…
Война шла в Афганистане.
Но Афганистан далеко, да разве это настоящая война? Нет: ограниченный контингент.
Если кто-то задумывался, какими рамками контингент этот ограничивался, то не матери, провожавшие в армию своих сыновей, – они провожали на войну.
Которой «лишь бы не было».
Подоспела новая, совсем уже апокалиптическая: Чернобыль, звезда полынь. И ближе, чем Афганистан. И страшней.
Яков звонил часто; похоже, знал он больше сестры и племянника и, соответственно, больше тревожился. Кричал, чтобы Ада не вздумала ездить в командировки ни в Киев, ни в Минск, однако толком объяснить не мог – разъединяли. Может, и не в свободе слова дело, а в перегруженном международном телефоне: все звонили, все беспокоились.
Тревога брата передавалась Аде, но объяснения сына выслушивала недоверчиво: «Ты преувеличиваешь. Яшка паникует – это же всего один блок!» Ян зверел. Всего один блок. То же, что ограниченный контингент. Яков прав: она дура, просто дура. Не понимает, какая черная пропасть открылась Чернобылем.
Гласность отступала, когда касалось Чернобыля. Западные станции глушили как никогда.
Движение, которое началось отъездом Аркадия, нескольких знакомых в институте, затем – Сани, набирало силу. Каждый отъезд – частное, семейное дело, расставание с зыбкой надеждой на встречу, теоретически возможную, но слишком маловероятную, чтобы на нее уповать.
…От проводов Якова до встречи Горбачева с Рейганом прошло семь лет – библейский срок ожидания, томлений, надежды. Забулькало в приемнике извивающееся слово «Рейкьявик», где были произнесены слова о правах человека. Сильные мира сего изменили судьбу троих и судьбы сотен тысяч им подобных.
Переговоры в Исландии не были секретом для советской прессы – гласность, – но Ян привычно полагался на «вражьи голоса». На другой стороне мира Яков узнал о Рейкьявике из тех же «голосов», которые для него давно не были вражьими, и быстро принял сигнал.
…Мир менялся. Переговоры в Рейкьявике положили конец холодной войне. Через три года в Афганистане закончится война горячая, часть ограниченного контингента вернется домой.
Только из Чернобыля вернуться было нельзя.
…Вероятность отъезда (а значит, встречи) возрастала с каждым днем и через три года (сколько принято ждать обещанного) стала реальностью в виде двух чемоданов на каждого.
Три пластинки «Хорошо темперированного клавира», Михин рисунок с Тилем и Ламме, вложенный в газету, и его собственный портрет школьных времен «Завтра история», хотя история была вчера, сегодня и каждый день, толстый том «Смерть Артура» Ян укладывал под истошные вопли матери: «Возьми свитер! Плед!.. Оставь, уйди, я сама!»
Два чемодана. Хорошо темперированный ОВИР.
За два дня до отлета устроили прощальный сбор – печальное застолье, похожее на поминки: расставались без надежды на встречу.
Только завлаб Дядя Саша был уверен в обратном – остальные сидели подавленные. Миха поддел вилкой кусок ветчины. В ГДР он не поехал, как не поехал и на Север, а вместо этого начал работать переводчиком-референтом и женился. Жена сидела рядом, с интересом присматриваясь к гостям. Скоро пришел Андрей. Как всегда, элегантный, подтянутый (он совмещал преподавание в техникуме с фарцовкой). Илья ничуть не изменился: космы над толстыми линзами очков, косноязычная речь – словом, тот же Илюшка, только кандидат физматнаук. Мухин появился с тем же – или другим? – портфелем. Извинился, что супруга не пришла. Владимир Петрович изменился: стал плотнее, брюки со стрелками и дорогой пиджак придавали солидности, как и полагается начальнику сектора КБ.
Ада настороженно поглядывала на дверь, ожидая появления Любки. Дело прошлое, конечно; да кто их знает, старые-то дрожжи? Прослышит про Америку – сразу примчится, хищница…
Ян разговаривал с Ильей, не догадываясь об опасениях матери. Любку не ждал. Она давно носила фамилию Мухина, да и с любой другой не пришла бы – первого раза хватило обоим.
…Он помнил, как летел домой с бутылкой шампанского, выклянченной в магазине: «Ребята, женюсь; пропустите, а?» (Ни раньше, ни потом не назвал бы стоящих в очереди ребятами, только в тот безумный день.) И как люди орали, спорили, прежде чем как-то неуловимо подались, пропустив его к прилавку; недовольные голоса гудели за спиной, и просить еще и сигареты не рискнул. Опять улица, киоск – и назад, а в голове крутятся собственные слова: ребята, женюсь!
Я женюсь?.. Ну да, вот ведь и шампанское. Значит, женюсь.
Он помнил, как летел по лестнице, боясь уронить бутылку (на улице несколько раз останавливали: «Молодой человек, где брали?..»). На четвертом этаже прислонился к стене, перевел дыхание. Постоял несколько секунд – и перемахнул оставшийся пролет навстречу хлопнувшей двери. Вот сейчас скажу: а что я добыл!..
И ничего не сказал. Оказывается, судьба может решиться на лестничной площадке, быстро и неожиданно.
Любкины глаза не видел: она вихрем пронеслась мимо – вниз, вниз. Ян долго курил, сидя на подоконнике, прежде чем войти в квартиру.
О забытой бутылке вспомнил не сразу, да и какая разница? Кто нашел, тот и… женился. Или просто выпил. Было стыдно, это он помнил очень отчетливо, – обманул людей в очереди: «женюсь». Нет, ребята, все не так. Все не так, ребята.
…В дверь продолжали звонить. Пришла Анна Матвеевна, с ней был улыбчивый седой мужчина. «Мой друг, – представила она, – Линард». Человек улыбнулся хозяйке, приветливо кивнул собравшимся. Анна Матвеевна мало изменилась, только волосы из русых стали седыми, стриглась она теперь коротко; в брючном костюме выглядела очень элегантно.
Вот тебе и «любовное свидание», растерялась Ада, надо же… Но Аннушка какова! Привела мужика, не постеснялась и… вообще молодится. В ее возрасте женщины внуков нянчат. И почему-то не полнеет. Последнее особенно огорчало.
В дверях стояли Майка с Вийкой. Ксения тащила два стула, сцепившиеся ножками. За ней, тоже со стульями, шел Павел Андреевич. Ян бросился навстречу. «Переводчик с именем», так завораживавший его детское воображение, давно утратил ореол таинственности: Павел Андреевич переводил немецкие технические статьи, брался за шведский и норвежский и был особенно ценим за безотказность, сдавая переводы в срок. Его жена, обладательница шелкового кимоно, ушла к хоккейному тренеру, мать уже покоилась на кладбище, и Павел Андреевич жил один, окруженный пухлыми, как он сам, словарями. Постаревший, обрюзглый, он стал похож на разваренный пельмень, а что когда-то называл так Яника, давно забыл.
Ян обвел взглядом стол. Я всех увожу с собой. Миху, Аннушку с приветливым Линардом, Дядю Сашу, Майку с Вийкой, Илью с Андреем и Мухиным, и Ксеньку, и Павла Андреевича, «переводчика с именем».
И Бестужевку – она сидела бы рядом с бабушкой.
И бабушку.
Я увожу с собой эту комнату – к счастью, матери не удалось изуродовать ее перегородками. Мне все равно, кто здесь будет жить, потому что комната будет помнить меня. Чужие люди вселятся сюда, сделают ремонт, и на стенке исчезнет след от гвоздя, на котором висел Михин рисунок. И все-таки рисунок останется – стенка будет его помнить.
Тиль и Ламме, Дон Кихот и Санчо Панса, я и Миха.
Увезу Теодора Марковича таким, как увидел его тогда в лифте. Когда-нибудь напишу его портрет – углем или тушью.
С Вульфом попрощались два дня назад, в полупустом кафе на окраине города.
– За вас я спокоен: не пропадете. Одинаково хорошо могу вас представить и в Принстоне, и в Гарварде, и в Стэнфорде, – сказал Вульф, отодвинув чашку.
Вышли в серый зябкий февраль. На тонком снегу темнели немногочисленные следы.
– В той стороне, по-моему, озеро, – вспомнил Ян, – я плохо здесь ориентируюсь.
– Я – хорошо, – коротко отозвался Тео. – После войны, правда, бываю нечасто.
– Вы здесь жили?
Долгая, долгая пауза.
– Вряд ли это можно назвать жизнью. В концлагере не живут – ждут смерти. Или чуда. И знаете, что самое страшное?
Это был не вопрос.
– …что ко всему привыкаешь. Я до сих пор не могу понять этот феномен: как человек может свыкнуться с нечеловеческим существованием. Кто не сумел привыкнуть, кончали с собой в самом начале.
Вульф поднял воротник пальто; повернули к троллейбусной остановке.
– Вы, главное, пишите. Вы должны писать. На любом языке, – Вульф улыбнулся, – вот мой адрес.
Принесли кухонные табуретки – появились две женщины с Адиной работы, почему-то с цветами. «Винегрету… Винегрет берите», – угощала Ксения. Мухин вытащил из портфеля баночку черной икры: «Держи: валюта. В Европе пригодится». Все развеселились, впервые за вечер. Прибывшим дамам налили вина. Мухинская икра послужила сигналом: гости доставали сувениры, приговаривая: «В Италии пригодится». Матрешки, платки с яркими розами и развесистыми кистями, деревянные расписные ложки складывали на письменный стол: «валюта».
Десять лет назад уезжал Яков, и точно так же на столе скапливались подарки. Время не проходит, Урсула была права, а снова и снова возвращается, словно движется по кругу. Значит, Дядя Саша прав и мы увидимся?..
Анна Матвеевна протянула Яну сизую книжку в мягкой обложке: «Мастер и Маргарита»; вскоре попрощалась и ушла вместе со своим другом. Засобирались Адины сотрудницы. Андрей вручил яркий пластиковый пакет: «Не пей – козленочком станешь. Вези в Европу». В пакете лежала бутылка с этикеткой «Stolichnaya» и блок «Marlboro». Хлопнула дверь. Илья неловко топтался рядом с плачущей Вийкой; Майка крепко обняла Яна, сунув ему янтарный брелок для ключей. «Ну, бывай», – коротко сказал Мухин, тряхнул ему руку и вышел.
Остаток вечера – вернее, ночи – провели у Павла Андреевича, распивая принесенный Михой «Двин»: Ян, Миха и Дядя Саша.
Последний, самый трезвый, коньяк.
На Михином рисунке, который Ян положил на дно чемодана, все сгрудились, как заговорщики, у столика с пишущей машинкой; вокруг толстые тома словарей. Лампа отблескивает в очках всех четверых. «Алексей, заходите в гости, – тоскливо произнес Павел Андреевич, – а то совсем как-то…» Ян не сразу понял, что «Алексей» – это Миха. «Я же его вот таким помню, – сосед опустил руку к ножке стола, – по коридору бегал…» Он умиленно смотрел на Яна. Обменялись телефонами. Дядя Саша и Миха обещали встретиться: небось не Америка, близко! Растерянно и грустно улыбался постаревший переводчик с именем.
2
Они прошли хорошо темперированный путь всех эмигрантов, отмеченный одними и теми же вехами: Вена – Италия – встреча.
Сначала Вена показалась за иллюминаторами, затем мелькнула чужим словом «Wien» на здании аэропорта, но внутри помещения всю группу отделили от остальных пассажиров и от самой Вены. Пути прибывших расходились. Агент «Сохнута» собрал летевших в Израиль; направлявшиеся в другую сторону сгруппировались вокруг стола с надписью ХИАС, молодой парень раздавал бумаги. Оба агента говорили по-русски. Вскоре «израильтяне» двинулись к выходу из зала. Вдруг от них отделился худенький старичок, обернулся и тонким беспомощным голосом гневно выкрикнул, топнув ногой: «Иуды! Иуды вы все!..» – «Папа, – женщина бросилась к нему, обхватила за плечи, – пойдем, папа…»
Никто не засмеялся.
Надо рассказать Яше, думал Ян. Об этом – и о многом другом, чего он не знает. О национальном возрождении, о «Народном фронте». Поймет или нет?..
Веной открылась Европа – Европа, которой он раньше не знал. Сюда можно будет приехать когда-нибудь – в отпуск, например; осознать это было трудно. Как и то, что Вена, чужая и никогда не виденная, была похожа на Город, словно была его сестрой: здания, мощенные камнем улицы с непонятными названиями словно прятались под псевдонимами; дворцовая площадь. Он не удивился, когда улица вывела его прямо к собору. Собор тоже был «двоюродным» оставшемуся в Городе. У «Федьки» кончилась пленка, две запасные лежали в чемодане. Постояв у темно-серого гранитного дома, Ян машинально поднял глаза к «своему» окну. Вместо него торчал балкон, а над входом в подвал висела вывеска «Kaffehaus», понятная без перевода. Попробовать бы знаменитый венский кофе, но мать просила надолго не уходить. И все же специально сделал круг и постоял у собора Св. Стефана. Хотелось запомнить все, что видел, и написать ребятам. Он поискал газетный киоск (в карманах звякала непривычная мелочь, на тонкую тетрадку хватило бы), но не нашел. Взятую из дому бумагу сунул в «Смерть Артура», которая тоже была в чемодане.
…Мать несколько раз вынимала книгу, совала какие-то пакеты. Помог Яков: «Не вези пластинки, здесь уже диски». «Хорошо темперированный клавир» остался у Павла Андреевича, Мэлори – в чемодане.
…Написать про пацана в самолете. Мальчуган лет восьми-девяти в мятой, криво застегнутой клетчатой рубашке терпеливо ждал, когда проснется отец. Тот уснул прямо в очках, откинув голову на спинку кресла. Мальчик охотно рассказал, что зовут его Юликом, учится он во втором классе, живут они в Москве, а теперь с папой и старшим братом летят в Вену, хотя каникулы кончились. Кто-то из пассажиров громко рассмеялся, разбудив спящего. Тот открыл бессмысленные глаза, поймал сползшие очки. «Папа, – заторопился мальчик, – пап, мы скоро…» Мужчина не дослушал: «Тебе не надо, – он понизил голос, – в туалет?» Мальчик замотал головой, и мужчина выбрался в проход, оправляя свитер….О том, как эта семья заполняла в Вене анкеты. Уставший после перелета мальчик был уже не так разговорчив. Он медленно, с наслаждением пил из яркой пластиковой бутылки, время от времени поворачиваясь к отцу: «Пап, а пап!..» Отец отдал анкету хиасовцу и спросил: «Что, Юлька?» Мальчик воодушевился: «Пап, а мы к понедельнику вернемся в Москву?» Вокруг грохнул смех. Отец растерянно молчал. Старший сын, парень лет семнадцати, дернул братишку за рукав: «Не приставай. Мы не вернемся». Юлик озадаченно переводил взгляд с отца на брата, забыв о бутылке. «Но, папа… мы должны вернуться, потому что с понедельника мы начнем проходить приставки».
…Якову не надо про мальчика, не поймет. Он глухой к детям. Даже если б он сам это наблюдал, махнул бы рукой: «Приставки, э-э?.. Дурак». Или не услышал бы вовсе.
…А Михе – про Вену, как она похожа на Город, только более яркая. Якову он расскажет о приезде Горбачева. Майка с Вийкой ходили к памятнику Ленину, говорили, что люди слушали по-разному: пожилые – внимательно, с надеждой; молодежь – скептически, большинство – вежливо. Все то же самое, что лилось из телевизора: работать на совесть, ускорение, перестройка. Перестройка, при которой ни стены, ни, упаси бог, фундамент того, что собирались перестраивать, трогать не следовало, и слушатели напряженно старались понять, в чем заключалась суть процесса. Не тогда ли появилось выражение «крыша поехала»? Братские народы, продолжал президент, единство – в этом наша сила.
Через полгода случился Нагорный Карабах, откуда один братский народ начал безжалостно выпихивать другой.
…Горбачев увлеченно говорил о рыночной экономике, что звучало туманно, но многообещающе; о свободе слова отныне и навсегда. Знал ли он, что люди толкались и дрались в очереди за водкой, вовсю пользуясь правом свободы слова?
…Как и все приехавшие, мать и сын пережили неизбежный шок от венского изобилия. Ада растерянно бродила по супермаркету, ломящемуся от яств, и повторяла: «Смотри!..» Навстречу двигался молодой мужчина со сверкающей лысиной и такой буйной черной бородой, словно вся растительность с головы сползла на лицо. «Гангстер какой-то», – Ада боязливо придвинулась к сыну. «Не сходи с ума», – бросил Ян. «Гангстер» обрадованно бросился к ним: «Извините, вы не знаете, где тут у них зеленый горошек?» Искали втроем; бородатый схватил банку, поблагодарил. Ада стояла завороженная: зеленый горошек! Сняла с полки банку, вторую, потянулась за третьей. «Зачем?» – удивился Ян. «На всякий случай. Вдруг потом не будет?» Она купила бы – не перечислить всего, что купила бы Ада. Взгляд безошибочно выделял в магазине «своих» по ошалелому взгляду при виде свободно лежавшей на прилавках туалетной бумаги, витрины с колбасами, сырами, коих тут несть числа, и все аккуратно запаковано, даже хлеб. Винный отдел пустовал – не оттого, что Горбачеву удалось внедрить «трезвость – норму жизни», а просто денег не было, хватало только на еду. «Поставь, – Ян забрал из рук матери банку, – мы здесь не навсегда. Скоро в Италию».
…Про чертов этот зеленый горошек написать. И про то, как соседи искали тушенку – советский человек был уверен, что тушенка непременно должна быть в такой высокоразвитой стране, «у нас и то бывала», – но более опытные отсоветовали, дав твердые рекомендации, какие именно консервы самые вкусные. Как в поисках «самых вкусных» обрели наконец искомые «баночки с кошечкой» и были счастливы бесхитростным человеческим счастьем усталых и насытившихся людей. Были бы счастливы и все отпущенное для Вены время, кабы не пущеный слух, что, мол, эта вкуснятина предназначена не для них, а для тех, кто нарисован на картинке. Для кошек?! Ян едва успел посторониться – впечатлительный сосед ринулся к туалету. Спустя несколько минут он стоял в дверях общей кухни и бессвязно выкрикивал: «Я член партии!.. партийный стаж!.. а они для котов!..» Гневное красное лицо, редкие седоватые волосы, подтяжки и козыряние партбилетом, который он сдал, прежде чем переступил порог ОВИРа, – вот об этом написать.
А поверят ли?..
Следующая веха – Рим, Вечный город. Вена не успела «закалить» их для западного мира, и люди бродили кучками или семьями, такие же смятенные, подавленные, оглушенные всем вокруг – видами, лицами, многоязычьем.
Яну хотелось еще раз встретить вихрастого «мальчика с приставками», как он мысленно называл его. Понял ли мальчуган, что не вернется к понедельнику ни в школу, ни в дом, где наверняка прожил всю свою длинную детскую жизнь до самолета «Москва – Вена»? Знает ли, что предстоит ему другая школа и другие приставки? Но ни разу не мелькнул в толпе мужчина, прилетевший в Вену с двумя сыновьями, не было видно мальчугана. Вдруг Ян подумал: а что ждало бы его самого, останься он дома, в Городе, в Союзе? С матерью понятно: нашла бы себе очередные курсы или что там («учиться никогда не поздно»), зарылась бы в учебники. Сколько лет тянулась история с ее диссертацией, как она нянчила рукопись: несколько раз перепечатывала, вписывала формулы, вычерчивала какие-то графики… То ли тема выдохлась, изжила себя, то ли мать ее задушила бесконечными изменениями и добавлениями, но до защиты дело не дошло.
С ее слов невозможно было понять, чем обусловлено постоянное буксование: любой вопрос вызывал бурную жестикуляцию, швыряние книг и «пропади-все-пропадом»; он давно называл это емким словом «истерики». Какое-то время назад она вдруг начала повторять, что давным-давно бы защитилась, если бы «ну, ты знаешь. Яшка». При чем тут Яков?! Ян рявкнул: «Мать, не темни. Что ты себе напридумывала?»
Ничего не напридумывала, спокойно сказала, как всегда случалось, если он срывался. Все из-за него. Мой брат уехал в Америку, а ты надеялся, что мне дадут защититься? Цеплялись к мелочам: то графики не по ГОСТу выполнены, то запятая не там поставлена. Не к работе моей придирались, а к Америке: там Яшка.
Говорила с торжественной убедительностью. Ян молча курил. Возражать означало вызвать новую истерику.
– Из-за Яши тебе не дали защититься?!
– И тебе не дали бы!
– Я не собираюсь.
– А если б собрался, понял бы на своей шкуре! Вон Илья твой – кандидат, а почему?
– Потому что мозги каких мало.
– Потому что не едет никуда, вот почему!
…Перекипевшее больное воображение. Только Яше про это знать не нужно. Она недовольна всегда, всем и всеми. Могла бы мною гордиться, если б я оказался на Илюшкином месте. Не оказался – придумала почему.
В Риме напомнила о себе язва. Дело, конечно, не в Риме, а просто – март, весна; весной всегда крутит.
Они провели там неделю. Ада познакомилась с какой-то семьей из Свердловска и их друзьями. Бодрые, энергичные, эти люди знали про какие-то бесплатные экскурсии, бойко перечисляли городские достопримечательности, вставляя итальянские слова. Ада, всегда тяготевшая к организованной активности, с энтузиазмом примкнула к ним.
От застоявшегося душного воздуха музеев Яну становилось плохо, начинало мутить. Он выскакивал на улицу, жадно дышал. Ехать в Ватикан отказался, к Адиному разочарованию.
Когда тошнота отступала, можно было сесть за столик в кафе прямо на площади, выпить ароматного, вкусного до дрожи (и столь же дорогого) кофе. Люди выглядели беззаботными, счастливыми; разговаривали, смеялись, курили. Девушка за соседним столиком надкусила пирожное, покрытое сахарной пудрой, и парень придвинулся к ней, поцеловал и теперь медленно слизывал с губ белый порошок. Девушка со смехом протянула ему салфетку.
…Рассказать об этих лицах – он уже начал письмо, можно продолжить прямо сейчас. Ян полез в карман ветровки, чуть не уронив пустую кофейную чашку. Придержал ее на краю, но ложечка со звоном упала на брусчатку. Ему показалось, что все повернулись и смотрят на него, недотепу, хотя какое дело итальянским людям за столиками до чьей-то упавшей ложки?.. Нагнулся, поднял, положил на блюдце.
Половина листка была исписана, продолжить всегда легче.
«Сижу как большой, кофе выпил, но с места не гонят. Курю; вокруг сплошные марчеллы мастроянни, все улыбаются. Вот китайцы подвалили, целая экскурсия. Может, японцы, кто их разберет…»
При чем тут японцы, он ведь хотел про лица тех двоих, однако парень с девушкой ушли, за столиком устроилась компания мужиков, они говорили о чем-то громко и озабоченно. Почему-то расхотелось при них писать. Он встал, протянул руку за «Федькой» и замер: фотоаппарата не было. Все время стоял на соседнем стуле, на спинке висела ветровка, как и сейчас висит, а «Федьки» не было.
Там оставалось несколько кадров, последний ролик пленки. Пленку можно купить, Яков обещал; а «Федьку» не купишь. Он машинально глянул на запястье – часы были на месте – часы с названием Poljot, написанным латинскими буквами. Хоть один отцовский подарок уцелел.
Это когда я за ложечкой нагнулся, кретин. Он вспомнил: «член партии», бесившийся в Вене из-за кошачьих консервов, уверял, что в Риме «сплошное ворье, настоящая шпана, мне говорили».
Обидно стало до того, что едва не померк Рим; однако город заразительно гомонил, сиял, искрился, щедро делясь бурлящей весенней радостью, да и при чем тут Рим?.. Выныривали откуда-то шальные мотоциклы, описывали фантастические круги, орали что-то, блестя кожаными спинами, мальчишки – наездники этих безумных снарядов; из распахнутых окон брызгала вода, выплескивалась музыка, что-то звенело, стучало; неторопливо, как в замедленной съемке, проехал неслышный велосипед, и шарф обвевал девушку, порываясь улететь… Это был поистине Вечный город, и старуха за столиком величественно кивала, далеко отставив подагрическую руку с сигаретой, и сетчатка глаза не вмещала все это великолепие чужой ликующей жизни.
«Теперь у фонтана. Сначала думал, что рыбина выглядывает из воды, слезы льются струей из круглого глаза. Присмотрелся – нет, это скорее лодка, но похожа на рыбу вроде дельфина. Карту города я отдал матери, так что не знаю толком, где сейчас нахожусь. За лодочным фонтаном лестница, как в “Броненосце Потемкине”, но более покатая, да и пошире. Без коляски, конечно».
Ветер отгибал листок, словно пытаясь прочитать написанное на обороте. Ян отодвинулся, чтобы капли не попали на письмо, и вдруг понял, что не знает, кому пишет – он видел перед собой лица всех сидевших в комнате за столом. В комнате, куда он больше никогда не вернется. Легче будет вернуться в Рим.
Он уходил рано утром, оставляя без внимания призывы матери: «Там уникальные развалины, ты не представляешь, и можно совершенно бесплатно посмотреть!» Уходил – убегал от перспективы уникальных развалин, – чтобы бродить по городу, с радостью вдруг узнавая площадь, где был вчера, колокольню неведомого храма, однажды виденную, или сквер со знакомой скамейкой, смутно подозревая, что зрительная память его подводит и сквер только притворяется знакомым, а на самом деле он пришел сюда впервые. Почему-то не тянуло взглянуть на Колизей – наверное, потому что мать повторяла: «Ты должен это видеть!»
Ян едва слушал – завтра предстоял новый день, можно будет пойти куда глаза глядят, и мысленно фотографировать этот дивный город, и продолжать начатое письмо никому.
На следующий день оказалось, что с Римом пришло время расстаться – перебирались в Ладисполь. Бурные споры начались уже в поезде. «Не Ладисполь, а Ладисполи», «Почему – Ладисполи, когда Ладисполь, это же очевидно!», «Какая разница, хоть горшком назови…». Посмеялись, и дискуссия угасла, как свечка, накрытая колпаком.
Дачный поселок? Пригород? Курортное местечко? Последнее вряд ли – туристов не было видно. Море, пляж, виллы – роскошные, более скромные, простенькие и почти халупки, которые и виллами-то назвать язык не повернется. Надо было найти квартиру, пока не будет получено разрешение на въезд в Америку.
Какое разрешение, возмущалась Ада, у меня родной брат в Америке! У кого брат, у кого сват, отвечали ей собиравшиеся у фонтана соотечественники, правила для всех одинаковые. Доброхотов и комментаторов хватало, особенно из тех, кто сам в первые дни потрясал близким родством и возмущался, как Ада.
– Брат погоды не делает, – ехидно вклинился молодой парень с мокрыми волосами, – все решает дядя.
– Не знаю, о каком таком дяде вы говорите, – Ада холодно осадила наглеца.
– О дяде Сэме, конечно.
Фонтан был центром слухов, известий, сплетен. Здесь рождались гипотезы и завязывались романы, давали советы и адреса квартир, неистово спорили о бурлящей позади перестройке – это было легче, чем думать о непонятной, чужой и вожделенной стране впереди.
С квартирой повезло, хотя к «фонтанному клубу» Ян не обращался: встретил на пляже молодых супругов из Харькова, которые съезжали через два дня – только что получили разрешение на Америку. Мать была недовольна: двое суток тереться в одной квартире с чужими людьми?! Как она скоро забыла соседей по коммуналке, с которыми «терлась» больше тридцати лет, удивлялся Ян. Ему часто делалось неловко – как вначале, когда мать продолжала говорить о «родном брате в Америке», ее пытались урезонить, и какая-то пожилая женщина, обмахиваясь косынкой, увещевала: «Поймите, милочка, ваш брат, да хоть бы и родной муж, – это для них не играет значения, потому что…» Не дослушав, Ада высокомерно вздернула подбородок, иронически бросила: «Значение не играет, милочка». Женщина, не поняв упрека, покраснела и скоро отошла. Мужчина с купальным полотенцем на шее, стоявший неподалеку, покрутил головой и негромко сказал:
– Трудно таким.
– Вода теплая? – спросил Ян. – Купаться можно?
Мужчина пожал плечами.
– Вполне. Местные не очень, а наши купаются вовсю.
Купаться Ян не собирался – спросил, чтобы не молчать. Знал бы ты, мужик, что трудно будет не только ей. Оставалась единственная надежда, что мать отыщет себе какую-то нишу, но чем занимаются шестидесятилетние советские люди в Америке, он не знал. Вся надежда на дядьку.
…Странный темный песок пляжа – скорее, негатив песка. Не хватало «Федьки» – свет перед закатом был мягким, не слепящим; отчетливо вырисовывались блестящие антрацитовые песчинки. Море – не привычное серое или сизое, как там, дома, а синее, ярко-зеленое, изумрудное, с пышной пеной волн. А где-то дальше простиралось невидимое отсюда Средиземное море, откуда пришла некогда тьма и накрыла ненавидимый прокуратором город. Книжка умещалась в кармане ветровки. Ян медленно перечитывал фразу за фразой, потом закрывал, но домой не спешил. Он медленно шел по пляжу за собственной тенью, не торопясь возвращаться, пока у фонтана кишел народ. Иногда там устраивали рынок, и торговля шла бойко. Забредавшие итальянцы дивовались на огромные платки с безумными розами, расписные лакированные миски, вертели матрешек. Продавцы совали баночки с черной икрой; у многих была «Stolichnaya».
Там же, у фонтана, становилось известно, кто получил разрешение, кому отказали. Слухи, домыслы, гипотезы – все было перемешано. На следующий день обсуждение продолжалось на пляже, где кричали, смеялись, брызгались водой дети. Ни за что не женюсь, раздраженно думал Ян, проходя между сидящими. Слушать чужую болтовню не хотелось, не слышать было невозможно. Ветерок уносил куски разговоров, но врывался другой авторитетный голос, детский плач и озабоченное кудахтанье матерей.
– Ну так можно в Израиль.
– Или в Австралию.
– …вытирайся, кому я сказала!
– Крупника завернули, только что стало известно.
– Это лысый такой, жена в розовом купальнике?
– Ой, да кто на тебя смотрит? Полотенцем обмотайся и снимай.
– Не может быть! Он шесть лет в отказе сидел.
– Нет, розовый у жены Ривкина, у Крупника жена полная такая…
– Кто хотел в Израиль, тот улетел.
– Иди кушать! Кушать иди!..
– Гальпериным разрешили.
– Вот я и говорю, в Израиль.
– Они в Австралию подава…
– Никакого джелато, ты с утра ничего не ела!
– Там в отказе, тут в отказе…
– Какая Австралия? Австралия берет, если с девочками.
– У них что, девочек не хватает в Австралии?..
– Я не с вами разговариваю! Вот есть такие люди, что…
– Сначала бутерброд, и слышать ничего не хочу!
– Они на специальность смотрят.
– Почему Ладисполи, когда Ладисполь? Как Севастополь, Мелитополь, Мариуполь… А значит, и Ладисполь!
– Америка? В Америке тоже диаспора.
– Где, в Израиле диаспора?!
– Мари-и-н, я часы тебе дал, когда купаться шел…
– А мне все равно, как эта дыра называется, скорей бы…
– В Австралию ни за что, там левостороннее движение. А без машины нельзя.
– Никакие часы ты мне не давал. Посмотри в сумке. Вечно бросаешь свои вещи…
– Деньги у папы, возьми у него.
– Почему «дыра»? Не хуже Клязьмы какой-нибудь…
– Это в Англии левостороннее, ты путаешь.
– Он массажист, а я…
Женщина справа негромко рассказывала кому-то, что муж собирается водить такси, а сама она выучилась на маникюршу, «потому что, знаете, поначалу неизвестно как сложится, вообще-то я экономист». Вторая с энтузиазмом говорила о своей тете, которая тоже начинала с маникюра, а теперь у нее свой салон, «и цены кусаются, русские к ней не ходят».
– А вы чем думаете заняться? – спросила маникюрша куда-то в сторону.
– С моим научным багажом мне беспокоиться не о чем, – услышал Ян голос матери.
Лучше б она поехала смотреть бесплатные развалины.
Чтобы не слышать пляжных разговоров, Ян часто уезжал в Рим и шатался там допоздна. Пошла пятая неделя в Италии, когда стало вдруг понятно, почему его начали тяготить затянувшиеся «римские каникулы». Не потому что море стало менее изумрудным или выгорела синева итальянского неба – нет, мир вокруг оставался таким же ярким, экзотическим, безмятежным и… чужим, и не Рим стал вызывать раздражение, а их собственная транзитная неопределенность, и все труднее было поверить, что где-то в Америке ждет их Яков.
3
…Ждал! Узнать его было трудно: без привычного пиджака и галстука, зато в рубашке с короткими рукавами, в длинных мятых шортах, болтающихся на худых ногах, Яков шел им навстречу.
– В каком ты виде, господи! – воскликнула Ада.
– Что курим? – хрипловато отозвался брат и сгреб ее в объятиях.
…Это и есть воссоединение семьи, осознал Ян. Судя по приветствию матери, оно могло состояться в любой части земного шара, но произошло здесь, в необъятном нью-йоркском аэропорту, где вокруг обнимались, всхлипывали, смеялись. На табло мелькали, сменяя друг друга, рейсы, мимо катили чемоданы люди, не озабоченные воссоединением с оставленными семьями или, наоборот, спешащие к ним. Они лавировали между встречающимися, бормоча невнятные извинения, и никому ни до кого не было дела.
– Тебе что, носить нечего? – наседала на брата Ада.
– На улице восемьдесят, ты расплавишься в этом скафандре, – хмыкнул Яков. Увидев недоумевающее лицо сестры, пояснил: – Фаренгейта в смысле. Примерно двадцать семь по Цельсию.
Ада поджала губы. «Скафандр», малиновый шерстяной костюм, она сшила на заказ в лучшем ателье перед отъездом и очень себе в нем нравилась.
Они вышли из терминала, и Америка дохнула на них своим жарким апрелем, оглушила новыми звуками – кончился транзит, достигнута последняя веха. Новый континент, новый язык, новая жизнь.
Или старая, потому что они снова втроем, как прежде, но по новым, иным правилам и законам, которые предстояло освоить.
Еще три часа летели к Тихому океану, в Сан-Армандо-сити, где жил Яков.
Ада не скрывала разочарования: американский Ладисполь. За окном такси мелькнул супермаркет, стоянка для машин, аптека, судя по неоновому красному кресту, футбольное поле, несколько ресторанов. И виллы, виллы; больших домов не видно. Скорее городок, чем город. «Сити», называется; много шума из ничего.
– А ты что, в Чикаго хотела жить? – уязвленно спросил Яков. – Эт-т… дура. Тут, если хочешь знать, сосредоточены мощные технологии… – Махнул рукой, видя, что сестра не слушает. – Осваивайся: вот это – твоя комната, здесь ванная. Отдыхай.
Как Яшка похудел… Если б Ян оторвал взгляд от первого в своей жизни персонального компьютера, он увидел бы, с какой нежностью мать смотрела на брата.
– Твой? – восхищенно спросил Ян.
– И твой тоже, быстро освоишь. У вас там еще не внедрили?.. Смотри, тут все просто…
Америка, конечная веха пути.
Первый шаг – удостоверение личности.
Чиновница государственного департамента споткнулась взглядом об имя Йоханан, исполненное сложной комбинацией латинских букв. Написанное, оно потеряло всякую связь с обладателем. Яков суетился рядом.
– Jonathan? – предложила чиновница.
Свифт, лилипуты, йеху… Становиться Джонатаном или банальным Джоном, как усердно подсказывал Яков, казалось ему нелепым, однако невозможно было (да и не хотелось) объяснять дядьке, что Йоханан, «отцовская причуда» – это мальчик Ганик, стоящий босиком на длинном, горячем от южного солнца балконе, – мальчик, который вырос и неожиданно вспомнил себя в долговязом парне, прилетевшем на похороны отца, услышав прозвучавшее в утреннем воздухе имя: «Ханан!».
Его имя.
– Jonathan? – терпеливо повторила женщина.
Ян мотнул головой.
– Ян Ханан.
Разговора с Яковом не получалось – за десять лет накопилось так много, что не понятно было, с чего и как его начинать. И был сегодняшний день. Сиюминутные дела вытесняли все накопившееся, поэтому настоящий разговор отодвигался. К тому же Яков забрасывал беспорядочными вопросами. Кто из институтских уехал? На черта тебе двойное имя, какой ты Ханан? Пятый троллейбус еще ходит? Ах, только до вокзала?.. Тысяча лир – это сколько сейчас, доллар?! А Гринвалдс защитил докторскую? Ксенька, говоришь, родила? Замуж не?.. Правда, что Сахаров?.. Ответы слушал вполуха, задавал новые вопросы, советовал, что говорить на интервью, как одеваться, составлять резюме, покупать продукты, куда ходить и с кем общаться.
Сам Яков не общался ни с кем, кроме сотрудников, и только по работе.
Идею университета он поначалу встретил в штыки: за каким чертом это надо? Хорошая работа даст больше, чем любой университет. Или ты, как она, – кивок на комнату сестры, – тоже всю жизнь учиться собираешься?..
Утром Яков вынул из холодильника бекон, яйца и неохотно процедил, не поворачиваясь к Яну, что вообще-то диссертация имеет свои плюсы; может, и правда поискать университет поближе.
– Мы хлопья купили, будешь? – спросил Ян.
– Я что, грудной?! – взорвался Яков. – Молоко хлебать?
Яростно шипела сковородка, лилась вода, мать из комнаты возмущенно кричала: «Горит у вас что-то, горит!..»
Яну почудилось, что никуда он не уезжал и не было ни сказочной Вены, ни яркого лукавого Рима, а только знакомая комната – сейчас он встанет со своего дивана за книжной секцией, чтобы выйти к столу: мать с грохотом поставила шипящую сковородку и сердито стучит тарелками: «Сколько я буду ждать?!», и маленькому мальчику хочется вжаться в бабушкино платье.
Звякнула упавшая на пол вилка.
Но можно взять сигарету и выйти на балкон, откуда видны горы вдалеке и густой туман окутывает каждую чалмой облака, а верхушка протыкает эту чалму, с графической четкостью проявляясь на утреннем небе.
Найти университет. И – подальше отсюда.
В супермаркете Ада завязала знакомство с русскими, «очень милые женщины, хоть и простоваты». Простоватые ходили в какой-то колледж, учили английский. Слово «колледж» оказало на Аду гипнотическое воздействие: колледж, вот ей куда нужно. Ее прикрепили к Саманте, социальному работнику для новоприбывших. Трудное имя (в середине этот идиотский звук, когда нужно язык просовывать между зубами) принадлежало толстой молодой – не старше тридцати – женщине с неухоженными светлыми волосами, румянцем и такими щедрыми бедрами, что странно было, как она натянула на них модные рейтузы. В мелкий цветочек, что особенно возмущало Аду. Помучившись дома со словарем, она пыталась объяснить Саманте, почему такой срам ей носить нельзя. В слове «эстетика» тоже был этот проклятый звук «th», поэтому Ада напирала на более безопасную гармонию: дескать, если тебя так разнесло в нижнем этаже, так и носи продольную полоску – для гармонии. Саманта смеялась и спрашивала: why? А why, спрашивается, такое на себя напяливать, кипятилась Ада. О, посерьезнела американка, но ведь это очень sexy.
Ни черта не поняла, лахудра.
Зато записала новую подопечную в колледж и дала ценные советы, как оформить денежное пособие и получить отдельную квартиру.
День Ады был заполнен до предела. Колледж, уроки (все домашние задания выполняла неукоснительно), хозяйство – ведь она приехала, чтобы помогать брату, возложила себя на алтарь – он одинок, у него десять лет не было рядом родной души; а теперь… Теперь все пойдет иначе.
Все пошло иначе, и Яков опешил – отвык. Ада врывалась ураганом в его комнату – с пылесосом, с тряпкой, с вопросом «а где тут у тебя?..». Не хотел он, чтобы сестра возлагала себя на алтарь или торчала у плиты: проще было взять по пути китайскую еду в ресторане, тем более что китайская версия бефстроганова была вкуснее домашней. Со стиркой он отлично справлялся сам – на каждом углу машины, стирай не хочу. «Сорочки!» – вскипала сестра; ей хотелось вывешивать их на балконе, следить, чтобы не пересохли, гладить… «Утюг?.. Их вообще гладить не надо, не сходи с ума». Посудомоечная машина, прачечные, китайские рестораны – быт Якова был обустроен и хорошо налажен, инициатива сестры мешала. «Занимайся своим английским!» – орал он. Ада подметала, сжав губы. Бумажки. Смятая сигаретная пачка. Пуговица. Монетка, вот еще… Пластиковый пакет. А это?!. Короткий черный карандаш с золотыми буквами «Chanel Paris» она принесла в комнату, где брат и сын сидели перед компьютером.
– Это что?
– Э?.. – Яков оторвался от экрана. – Тебе видней, твои бебехи.
– У меня такого нет, – брезгливо скривилась Ада.
Яков поднял очки на лоб, поднес компромат к глазам.
– А, – равнодушно вернул Аде карандаш, – это Надька забыла, наверное.
– Какая Надька?!
– Моя жена.
Пошатнулся, разбившись в мелкие дребезги, пьедестал. Ученый-аскет, отдающий свою жизнь одной только науке, делил, оказывается, эту жизнь с какой-то Надькой. Всегда был бабником, вечно шлялся. Жена! Когда женился? На ком, кто эта Надька, бросающаяся косметикой «Шанель»? Ада не подозревала, что сбылось ее собственное пророчество, много лет назад изреченное за обеденным столом, когда брат объявил, что женится на пианистке, – он женился-таки на музыке, как она и предрекала. «Надька» была не пианисткой – скрипачкой; в остальном же сценарий был схож: оркестр, в котором она играла, приехал на гастроли с его бывшей родины. Скрипачка оказалась инициативной: оркестр осиротел, зато Яков покончил с одиночеством.
– А… дальше?
– Дальше было раньше, – непонятно хмыкнул Яков.
– Я хочу знать…
Ян встал, отодвинул стул и сказал:
– Мать, заткнись.
Ада поняла одно: скрипачка не выскочит из-за угла, не вернется за своей «шанелью»: как Яшка женился, так и разженился; скатерью дорога.
«Добрый вечер!
Ночь на дворе, туман.
Сегодня я задавил облако.
Про гору я писал, про облако на горе тоже, но вот утром ехал по центральной улице и воткнулся в облако: сползло тучкой тихо по небу, а тут и я на скорости 30 м/с, в км/ч втрое больше. Ветер, туман, облака – здесь они осязаемые, живут своей жизнью, влияют на нашу, человечью. Это не явления, а существа, порожденные океаном. Об океане еще не писал. Тихий, он угрожающе тих, и в нем такая мощь, что только сейчас я понял, почему он Великий. А так как ни океан, ни горы никто здесь не покоряет во славу и по примеру, то и порождают они вот эти красивые, не искаженные сущности. Наверно, я непонятно рассказываю…»
Ян оторвался, прикурил. Никому, кроме Вульфа и, пожалуй, Аннушки, не стал бы он такое писать. Помнился осенний ветер, сорванные летящие листья, дождь. Это случилось внезапно: вдруг захотелось говорить об осени, о дожде, и друзья замолчали, слушая, и он был рад, что они вместе, что его понимают. И внезапно Мухин приблизил лицо – хмурое, озадаченное – и спросил: «Откуда ты это вычитал?» Я облек в слова то, что вокруг нас, было и есть, везде, всегда, разве вы не видите, хотел сказать Ян и начал объяснять, но это было так же трудно, как рассказать себя. Мухин обиделся: «Ты не говоришь, а цитируешь, аж противно…» Другие молчали, курили, смотрели вниз. Ян почувствовал себя как в фантастическом романе, когда друзья заговорили на другом языке. После этого эпизода сам он замолчал – вернее, ронял какие-то общепонятные слова на их языке: да – нет – пошли – буду – ха-ха. На работе было куда проще. В выходные хорошо было в одиночестве болтаться по городу, ни с кем не говорить; а дома, если не было матери, слушать музыку, рисовать.
Славная была осень – яркая, сочная, долгая.
Письма приходили нечасто, но тем нетерпеливей Ян открывал конверт. «У нас тут такое происходит, – писал Миха, – перо бессильно, нужен фотоаппарат или кинокамера. Маманя паникует, говорит, ехать немедленно. Я думаю – медленно; сейчас все куда-то намылились, ОВИР вот-вот лопнет. Аська не отлипает от телика, в котором Чумак и еще какая-то чума мельтешит, так моя дурища воду заряжает в трехлитровых банках и меня пить заставляет. Пора, что ли, опять на Север смотаться, пусть она плавает в здоровой воде. Даже нянька плюется – говорит, от нечистого».
Открытка в конверте была от Дяди Саши. Майка собирается замуж; практикантка Надя перешла в торговый кооператив; многих увольняют, по всем лабораториям; кто-то собрался на завод – там зарплаты больше плюс тринадцатая. «Как с работой, Янчик? Пиши подробней, если не военная тайна. В остальном у нас по-прежнему, вот Вийка кричит, чтоб я тебе привет передал». И распахнулась знакомая дверь, ожил аромат кофе, который Майка снимала с плитки, кто-то из ребят привычно зубоскалил над плакатом «Береги минуту», любуясь другим, на противоположной стенке, где красовалась зловещая надпись: «Сбережешь минуту – потеряешь жизнь», кто-то закуривал, а беспечный человек на втором плакате торопливо перешагивал через рельсы прямо перед надвигающейся электричкой; опять хлопнула дверь, он почти переступил порог, однако стул в углу был пуст, а сам он сидел на балконе в Америке, и на столе лежали открытка, конверт и зажигалка.
Работу Ян не искал – было некогда: занимался английским, изучал списки университетов – их было не перечесть – и ходил на курсы вождения. Раз, ожидая запаздывавшего инструктора, стоял у обочины, когда у тротуара остановилась машина.
– Эй!
Он узнал парня сразу. Тогда, в Ладисполи, – мокрые волосы, блестящие капли воды на плечах, брюки подвернуты – он ехидно говорил Аде про «дядю Сэма».
Встретились вечером, поехали к океану. Максим охотно рассказал о себе. Приехал по вызову двоюродного брата, но быстро сообразил, что присутствие его в доме тягостно для всех, и снял крохотную «студию» на чердаке. Студия была снабжена нелегальной плиткой и тесным закутком с унитазом и душем. Одним словом, жить можно. Чтобы платить за чердачные хоромы, начал развозить пиццу, благо водить умел еще на родине. Кузен отдал ему старую машину, с облегчением избавившись одним эшелоном от нее и от родственника.
Пиццу развозить Максиму нравилось. Он тоже, как Ян, собирался в аспирантуру, мечтал о Нью-Йорке, только все повернулось иначе и самым неожиданным образом.
Он получил несколько коробок с пиццей. Долго кружил по незнакомому району, пока наконец нашел постройку с ободранными стенами – богом забытый офис, чаевые не светят, пригорюнился Максим. «Что-то вроде ИзНаКурНож, помнишь?» – хохотнул; они незаметно перешли на «ты».
Офис, недавно организованная маленькая компания, внутри был таким же обшарпанным, с потеками на стенах, но богом не забытый, потому что босс, пожилой, но энергичный, собирался переехать в более достойное помещение поближе к центру – дела шли хорошо, клиентов становилось все больше, бывшие советские специалисты дело разумели и не требовали высоких зарплат.
– Там, оказывается, русские работают, и тут вваливаюсь я с пиццей: sorry, I’m late. Даю расписаться, то-се, и слышу: «Накинь чаевые». И до меня доходит: по-русски говорит! Я руками машу: не надо, ребята, бросьте… Никогда такую глупость не делаю, всегда беру. Спрашивают: откуда я, давно ли приехал, сколько торчал в Италии, как дошел до жизни такой. А у меня пейджер запикал: Рикардо вызывает, новый заказ. Я успел сказать ребятам, что работал в вычислительном центре, и тут начались мелкие чудеса. Как у Стругацких. Наш босс, говорят, ищет программиста; тащи резюме.
…Босс одобрял советское образование. Парень – скуластое лицо с веснушками, рыжеватая грива, прямой взгляд и сносный английский – тоже понравился. Спустя неделю карьера Максима сделала стремительный взлет – из курьера пиццерии в белые воротнички. С Рикардо, хозяином пиццерии, договорился, впрочем, что будет подрабатывать в выходные – деньги были нужны.
Деньги. К ним постоянно возвращался в разговорах Яков. Он и жил очень экономно, покупал самое дешевое. До бахромы изнашивал брюки, много лет не расставался с пиджаком, хотя подкладка протерлась, а дешевые рубашки стреляли электричеством. На работе его ценили, неряшливость относили к эксцентричности профессионала, выпавшего из реального мира, – мало ли чудаков в хай-теке.
В супермаркете дядька гусарствовал.
– Выбирай любой сыр, какой хочешь!
Ян помнил пустой гастроном на углу рядом с аптекой, помнил изобилие сыров в Вене и Риме. Нужно было что-то сказать, Яков ждал.
– Швейцарский есть?
Он пробовал швейцарский сыр в гостях у Андрея, года полтора назад.
– Эт-т-т… Деревня, – снисходительно махнул рукой дядька. – Какой швейцарский, вон их сколько?
И сам же ткнул пальцем в витрину:
– Бери вон тот, он со скидкой.
Кто платит, тот и сыр выбирает.
«Начнешь работать – счет откроешь. И сразу начинай откладывать – это Америка», – наставлял Яков.
С Максимом они стали перезваниваться. Распили бутылку вина, когда Ян получил водительские права. День начался коротким письмом от Иосифа. «Хорошо, что ты уехал, мальчик мой – напиши, как ты устроился – у нас все здоровы – жизнь очень меняется – береги мать –».
От простых слов осталась горечь. Он чувствовал, что спрашивать бесполезно, да и письма ползут долго; по телефону Иосиф ничего не скажет. Ясно одно: плохо там. Если пишет, что «жизнь меняется», то жить не на что. Или почти не на что. А когда не знаешь чем помочь, помоги деньгами.
Тут и подвернулась работа – временная, но вовремя. Максим привел его к боссу.