Ленька вспомнил, что по его вине сестра осталась без зимних рейтуз, подумал, что, имея большие деньги, он сможет купить и подарить Ляле эти рейтузы, остановился и сказал себе:
– Не надо, мать проснется. Сейчас глаза привыкнут. Ты только тише говори, а то ее разбудишь.
– А где она? – шепотом спросил Сэм.
«А что — попробовать, что ли? Ведь это только простачки проигрывают, которые не знают всех тонкостей игры, а у меня глаз наметанный, меня на арапа не возьмешь…»
– Там, – прошептала Наташа.
Он вспомнил, что у него есть еще тридцать миллионов сверх той суммы, которую он должен был уплатить своим кредиторам, и решил, что если будет играть, то только на эти деньги.
Постепенно Сэм начал различать окружающее. Они с Наташей сидели на небольшом диване; рядом стояла тумбочка с двухкассетником и письменный стол, над которым висела полка с несколькими книжками. В углу тихонько трещал маленький белый холодильник, на дверце которого, как бы компенсируя очевидное отсутствие мяса внутри, помещался плакат с голым по пояс Сильвестром Сталлоне. Метрах в трех от дивана комната была перегорожена доходившей почти до низкого потолка желтой ширмой.
Зайдя в какой-то подъезд, он откинул полу шубейки, отстегнул булавку, вытащил из пачки потоньше три бумажки по 10 000 000 рублей, зашпилил карман и вернулся на рынок. Несколько минут он стоял в толпе, окружавшей марафетчика, и приглядывался, следил за серебряной стрелкой, которая быстро бегала по размалеванному кругу рулетки. Он заметил, что выигрывают у поднатчиков чаще всего цифры 8 и 12.
Сэм достал сигарету и щелкнул зажигалкой. Наташа попыталась поймать его за руку, но было уже поздно – комната осветилась, и из-за ширмы долетел тихий женский стон.
«Поставлю на двенадцать», — подумал он.
— Эй, браток, — зашептал ему на ухо какой-то подвыпивший верзила. — Давай на пару поставим? У меня пять лимонов есть, и ты пятишник ставь. Выиграем — пополам.
– Ну все, – сказала Наташа, – разбудил.
— Ладно, не лезь, — сказал Ленька. — Я и сам поставлю…
За ширмой что-то тяжело пошевелилось и прокашлялось, потом зашуршала бумага, и тонкий женский голос начал громко и членораздельно читать:
— А ну, давай, давай, — обрадовался тот, освобождая для Леньки место у табуретки и довольно заметно подмигивая хозяину игры.
– ...Но, конечно же, у всех сколько-нибудь смыслящих в искусстве насекомых уже давно не вызывает сомнения тот факт, что практически единственным актуальным эстетическим эпифеноменом литературного процесса на сегодняшний день – разумеется, на эгалитарно-эсхатологическом внутрикультурном плане – является альманах «Треугольный хуй», первый номер которого скоро появится в продаже. Обзор подготовили Всуеслав Сирицын и Семен Клопченко-Конопляных. Примечание. Мнение авторов может не совпадать с мнением редакции. Полет над гнездом врага. К пятидесятилетию со дня окукливания Аркадия Гайдара...
«Ничего, ничего, мигай, — подумал Ленька. — Увидим, как ты сейчас замигаешь».
– Теперь можно вслух говорить, – сказала Наташа, – она ничего не услышит.
– И часто она так? – спросил Сэм.
— Значит… если выиграю, за миллион пять получаю? — спросил он у марафетчика.
– Целыми днями. Может, музыку включим?
— Ручаюсь! — воскликнул тот, выхватывая из-за пазухи порядочный ворох скомканных и засаленных дензнаков.
– Не надо, – сказал Сэм.
— Ставлю на двенадцатый номер, — сказал Ленька дрогнувшим голосом.
– Дай я затянусь, – сказала Наташа, присаживаясь к Сэму на колени и вынимая из его пальцев горящую сигарету.
— А ну, ставь.
Сэм обнял ее за живот и нащупал под мокрой зеленой тканью горячую впадинку пупка.
Ленька свернул трубочкой десятимиллионную бумажку и положил ее на краешек табурета — против цифры «12».
– И получается, – монотонно читал за ширмой тонкий голос, – что прочесть его, в сущности, некому: взрослые не станут, а дети ничего не заметят, как англичане не замечают, что читают по-английски. «Прощай! – засыпал я. – Бьют барабаны марш-поход. Каждому отряду своя дорога, свой позор и своя слава. Вот мы и разошлись. Топот смолк, и в поле пусто...»
— Кручу, верчу, деньги плачу! — весело закричал инвалид и действительно ударом толстого пальца раскрутил серебряную стрелку рулетки. Она завертелась с быстротой велосипедного колеса, превратилась в один сплошной, сияющий и колеблющийся круг, потом этот круг стал суживаться, тускнеть, стрелка побежала потише, закачалась, заерзала и остановилась против цифры «12».
– Как это она без света читает? – тихо спросил Сэм, стараясь отвлечь внимание Наташи от неловкой паузы, в которой была виновата неподатливая пластмассовая «молния».
— А, черт! — с досадой сказал марафетчик. — Ну что ж, на, получай.
– Не знаю, – прошептала Наташа. – Сколько себя помню, все время одно и то же... Наверно, помнит наизусть.
Он вытащил из-за пазухи ворох дензнаков, послюнил палец и, небрежно отсчитав, протянул Леньке пять бумажек по 10 миллионов.
«Ловко я!» — подумал Ленька.
— Еще будешь? — спросили у него.
– Видишь мир глазами маленького мальчика, – читал голос, – и не из-за примитивности описанных чувств – они достаточно сложны, – а из-за тех бесконечных возможностей, которые таит в себе мир «Судьбы барабанщика». Это как бы одно из свойств жизни, на котором не надо и нельзя специально останавливаться, равнодушная и немного печальная легкость, с которой герой встречает новые повороты своей жизни. «Никто теперь меня не узнает и не поймет, – думал я. – Отдаст меня дядя в мичманскую школу, а сам уедет в Вятку... Ну и пусть! Буду жить один, буду стараться. А на все прошлое плюну и забуду, как будто его и не было...» Вселенная, в которой живет герой, по-настоящему прекрасна: «А на горе, над обрывом, громоздились белые здания, казалось – дворцы, башни светлые, величавые. И пока мы подъезжали, они неторопливо разворачивались, становились вполоборота, поглядывая одно за другим через могучие каменные плечи, и сверкали голубым стеклом, серебром и золотом...»
— Буду, конечно, — усмехнулся Ленька.
— Сколько ставишь?
– Наташа, – сдался Сэм, – как это расстегнуть?
Несколько секунд Ленька колебался.
– Да она и не расстегивается, – хихикнула Наташа, – она так пришита, для красоты.
— Давай, давай, парень, — шептали ему в оба уха. — Ставь, не бойся. Выиграешь…
Она взялась за подол и одним быстрым движением стянула платье через голову.
Он знал, что нашептывают ему поднатчики, что они нарочно заманивают его, и все-таки этот назойливый лихорадочный шепот возбуждал и подхлестывал его.
— Пятьдесят, — сказал он.
– Фу, – сказала она, – волосы растрепались.
Он опять поставил на «12». И опять серебряная стрелка остановилась у цифры «12».
– Но кто смотрит на этот удивительный и все время обновляющийся мир? – вопросил голос за ширмой. – Кто тот зритель, в чувства которого мы погружаемся? Можно ли сказать, что это сам автор? Или это один из его обычных мальчиков, в руку которому через несколько десятков страниц ложится холодная и надежная рукоять «браунинга»? Кстати сказать, тема ребенка-убийцы – одна из главных у Гайдара. Вспомним хотя бы «Школу» и тот как бы звучащий на всех ее страницах выстрел из «маузера» в лесу, вокруг которого крутится все остальное повествование. Да и в последних работах – «Фронтовых записях» – эта линия нет-нет, да и вынырнет: «Боясь, что ему не поверят, он вытягивает из-за пазухи завернутый в клеенку комсомольский билет... Я смотрю ему в глаза. Я кладу ему в горячую руку обойму... Ой, нет! Этот паренек заложит обойму не в пустую кринку...»
— Вот бес! — с некоторым даже восхищением воскликнул марафетчик. — С тобой, брат, и играть опасно. Ну что ж, выиграл — получай. Сколько я тебе должен? Двести?
— Нет, не двести, а двести пятьдесят, — сказал Ленька.
Расстегнув рубаху Сэма, Наташа прижала нежные присоски на своих ладонях к его покрытой жесткими волосками груди.
— Что ж, на, бери, разоряй инвалида!..
«Да, пожалуй, тебя разоришь», — подумал Ленька.
– Но нигде эта нота, – усилился голос, – не звучит так отчетливо, как в «Судьбе барабанщика». Собственно, все происходящее на страницах этой книги – прелюдия к тому моменту, когда барабанной дроби выстрелов откликается странное эхо, приходящее не то с небес, не то из самой души лирического во всех смыслах героя. «Тогда я выстрелил раз, другой, третий... Старик Яков вдруг остановился и неловко попятился. Но где мне было состязаться с другим матерым волком, опасным и беспощадным снайпером!.. Даже падая, я не переставал слышать все тот же звук, чистый и ясный, который не смогли заглушить ни внезапно загрохотавшие по саду выстрелы, ни тяжелый удар разорвавшейся неподалеку бомбы...»
— Ну, больше не будешь небось? — спросил инвалид, опасливо поглядывая на мальчика.
— Нет, почему? Буду, — сказал Ленька.
Наташины ладони поползли вниз и наткнулись на что-то, напоминающее теплый блок цилиндров гоночной машины. Наташа сообразила, что это место, откуда у Сэма растут лапки, нежно погладила его и повела ладонь ниже, пока не коснулась первой полоски на его покрытом короткой щетиной перепончатом брюшке.
— Играешь?
– Oh yeah, honey, – пробормотал Сэм, – I can feel it.
— Играю.
Его лапка легла на прохладную и твердую Наташину спину и нащупала поросшее влажным мхом основание подрагивающего крыла.
— На сколько?
В руке у Леньки был зажат огромный комок, который даже трудно было держать.
– It’s been my dream for ages, – прошептала Наташа с оптимистической интонацией лингафонного курса, – to learn American bed whispers...
— Вот на всё, — сказал он.
– Убийство здесь, – откликнулся голос за ширмой, – мало чем отличается от, скажем, попыток открыть ящик стола с помощью напильника или от мытарств с негодным фотоаппаратом – коротко и ясно описана внешняя сторона происходящего и изображен сопровождающий действия психический процесс, напоминающий трогательно простую мелодию небольшой шарманки. Причем этот поток ощущений, оценок и выводов таков, что не допускает появления сомнений в правильности действий героя. Конечно, он может ошибаться, делать глупости и сожалеть о них, но он всегда прав, даже когда не прав. У него есть естественное право поступать так, как он поступает. В этом смысле Сережа Щербачев – так зовут маленького барабанщика – без всяких усилий достигает того состояния духа, о котором безнадежно мечтал Родион Раскольников. Можно сказать, что герой Гайдара – это Раскольников, который идет до конца, ничего не пугаясь, потому что по молодости лет и из-за уникальности своего жизнеощущения просто не знает, что можно чего-то испугаться, просто не видит того, что так мучит петербургского студента; тот обрамляет свою топорную работу унылой и болезненной саморефлексией, а этот начинает весело палить из «браунинга» после следующего внутреннего монолога: «Выпрямляйся, барабанщик! – уже тепло и ласково подсказал мне все тот же голос. – Встань и не гнись! Пришла пора!» Отбросим фрейдистские реминисценции...
— На двести пятьдесят мильонов?
— Да, на двести пятьдесят.
Сэм почувствовал, как его хоботок выпрямляется под проворными лапками Наташи, и разомлело посмотрел ей в лицо. От ее подбородка отвисал длинный темный язык с мохнатым кончиком, разделяющимся на два небольших волосатых отростка. Этот язык возбужденно подрагивал, и по нему скатывались темно-зеленые капли густой секреции.
Толпа ахнула.
«Сейчас обману их, — поставлю не на двенадцать, а на восемь».
– Eat me, – прошептала Наташа, потянула за длинные шершавые антенны, торчавшие из-под глаз Сэма, и он с жужжанием и стоном вонзил хоботок в хрустнувший зеленый хитин ее спины.
Он видел, как жулики переглядывались и перемигивались между собой.
– ...всегда были сложные отношения с ницшеанством. Достоевский пытался художественно обосновать его несостоятельность – и сделал это вполне убедительно. Правда, с некоторой оговоркой: он доказал, что такая система взглядов не подходит для выдуманного им Родиона Раскольникова. А Гайдар создал такой же убедительный и такой же художественно правдивый, то есть не вступающий в противоречие со сформированной самим автором парадигмой, образ сверхчеловека. Сережа абсолютно аморален, и это неудивительно, потому что любая мораль или то, что ее заменяет, во всех культурах вносится в детскую душу с помощью особого леденца, выработанного из красоты. На месте пошловатого фашистского государства «Судьбы барабанщика» Сережины голубые глаза видят бескрайний романтический простор; он населен возвышенными исполинами, занятыми мистической борьбой, природа которой чуть приоткрывается, когда Сережа спрашивает у старшего сверхчеловека, майора НКВД Горчакова, каким силам служил убитый на днях взрослый. «Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из своей кривой трубки (sic!), сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в ту сторону, куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце».
Он поставил на восьмерку. Но стрелка почему-то опять остановилась на двенадцати.
«Эх, надо было за „двенадцать“ держаться!» — с досадой подумал Ленька.
Прижимаясь к быстро надувающемуся и твердеющему брюшку Сэма, уже багровому, Наташа сжала его всеми шестью лапками.
— Промахнулся, браток, — с добродушной усмешкой проговорил инвалид, спокойно забирая деньги и засовывая их за пазуху. — Не пепла и тебе, как видно, фортуна улыбается. Еще будешь? — спросил он.
– Oh, – шептала она, – it’s getting so big... So big and hard...
— Да, буду, — сказал Ленька.
Он видел, как из-за спины марафетчика какой-то человек в ватнике и в барашковой солдатской шапке отчаянно мигает ему и качает головой. Он понимал, что его предупреждают: не играй, плюнь, тебя обманывают, но азарт игры уже овладел им, он ничего не понимал, не соображал, не мог остановиться.
– Yeah, baby, – нечленораздельно отвечал Сэм. – You smell good. And you taste good.
— На сколько играешь? — спросили у него.
— На столько же, — ответил Ленька.
— На двести пятьдесят?
– Итак, – сказала женщина за ширмой, – что написал Гайдар, мы более или менее выяснили. Теперь подумаем, почему. Зачем бритый наголо мужчина в гимнастерке и папахе на ста страницах убеждает кого-то, что мир прекрасен, а убийство, совершенное ребенком, – никакой не грех, потому что дети безгрешны в силу своей природы? Пожалуй, по-настоящему близок Гайдару по духу только Юкио Мисима. Мисиму можно было бы назвать японским Гайдаром, застрели он действительно из лука хоть одного из святых себастьянов своего прифронтового детства. Но Мисима идет от вымысла к делу, если, конечно, считать делом ритуальное самоубийство после того, как его фотография в позе святого Себастьяна украсила несколько журнальных статей о нарождающемся японском культуризме, а Гайдар идет от дела к вымыслу, если, конечно, считать вымыслом точные снимки переживаний детской души, перенесенные из памяти в физиологический раствор художественного текста. «Многие записи в его дневниках не поддаются прочтению, – пишет один из исследователей. – Гайдар пользовался специально разработанным шифром. Иногда он отмечал, что его снова мучили повторяющиеся сны «по схеме 1» или «по схеме 2». И вдруг открытым текстом, как вырвавшийся крик: «Снились люди, убитые мной в детстве...»
— Да.
— Выкладывай деньги.
Голос за ширмой замолчал.
В руках у Леньки было всего двадцать миллионов.
– Чего это она? – спросил Сэм.
— Я отдам, не беспокойтесь, у меня есть, — сказал он, похлопав себя по карману.
— Нет, брат, изволь деньги на кон. Этак по карману-то всякий умеет хлопнуть. Может, у тебя там семечки или огурец соленый…
– Уснула, – ответила Наташа.
— Пожалуйста… Семечки! — сказал Ленька, торопливо отворачивая полу шубейки и застывшими руками отстегивая булавку. Он вытащил из кармана запечатанную пачку, на которой было написано: «500 млн.» У марафетчика и у поднатчиков забегали и заблестели глаза. Человек в барашковой шапке громко крякнул.
Сэм нежно погладил колючий кончик ее брюшка и откинулся на диван. Наташа тихонько сглотнула. Сэм подтянул к себе стоящий на полу кейс, раскрыл его, вынул маленькую стеклянную баночку, сплюнул в нее красным, завинтил и кинул обратно – вся эта операция заняла у него несколько секунд.
Руки у Леньки дрожали, когда он вскрывал пачку.
— Ладно, погоди, не рви, — остановил его марафетчик. — Долго считать. Проиграешь — тогда расплатишься. Я верю. Можешь не ставить. На какой номер играешь?
– Знаешь, Наташа, – сказал он. – По-моему, все мы, насекомые, живем ради нескольких таких моментов.
— Эй, парень, на двенадцатый, на двенадцатый, — зашептали со всех сторон поднатчики.
— На восьмой, — сказал Ленька.
Наташа уронила побледневшее лицо на надувшийся темный живот Сэма, закрыла глаза, и по ее щекам побежали быстрые слезы.
Ему казалось, что серебряная стрелка никогда не остановится. Он перестал дышать. От страха и волнения его начало тошнить.
– Что ты, милая? – нежно спросил Сэм.
— Не угадал, — услышал он откуда-то очень издалека голос марафетчика.
– Сэм, – сказала Наташа, – вот ты уедешь, а я здесь останусь. Ты хоть знаешь, что меня ждет? Ты вообще знаешь, как я живу?
Стрелка, покачиваясь, остановилась у цифры «12».
– Как? – спросил Сэм.
— Еще будешь?
– Смотри, – сказала Наташа и показала овальный шрам на своем плече, похожий на увеличенный в несколько раз след от оспяной прививки.
— Да, буду, — уже не своим голосом ответил Ленька.
Он поставил на двенадцатый номер. Стрелка остановилась на шестерке. Он проиграл всю пачку. Он проиграл 20 миллионов, которые были у него на руках.
– Что это? – спросил Сэм.
— Ну, кончил? — весело спросил марафетчик.
— Нет, не кончил, — прохрипел Ленька, доставая из кармана вторую пачку.
– Это от ДДТ. А на ноге такой же от раствора формалина.
Через пять минут он держал в руках пять или шесть бумажек по десять миллионов. Это было все, что у него осталось.
– Тебя что, хотели убить?
— Давай, давай, парень! Играй! Выиграешь, — уже посмеиваясь, ворковали поднатчики.
Ленька увидел, как за спиной марафетчика человек в барашковой шапке презрительно усмехнулся и как губы его явственно и отчетливо выговорили: ду-рак.
– Нас всех, – сказала Наташа, – кто здесь живет, убить хотят.
— Играешь? — спросил марафетчик.
— А ну вас всех к чегту! — сказал задрожавшим голосом Ленька. — Катитесь… оставьте… пустите меня… жулики!..
– Кто? – спросил Сэм.
В горле у него было горько и сухо, как будто он наелся черемухи или волчьих ягод. Ничего не видя, он выбрался из толпы.
Вместо ответа Наташа всхлипнула.
«Дурак… идиот… подлая тварь», — без жалости ругал он себя.
– Но ведь есть же права насекомых, наконец...
— Рейтузики… рейтузики не надо ли кому? — услышал он пискливый бабий голос. — А вот рейтузики… теплые… зимние… шерстяные…
– Какие там права, – махнула лапкой Наташа. – А ты знаешь, что такое цианамид кальция? Двести грамм на коровник? Или когда в закрытом навозохранилище распыляют железный купорос, а улететь уже поздно? У меня две подруги так погибли. А третью, Машеньку, хлористой известью залили. С вертолета. Французский учила, дура... Права насекомых, говоришь? А про серно-карболовую смесь слышал? Одна часть неочищенной серной кислоты на три части сырой карболки – вот и все наши права. Никаких прав ни у кого тут не было никогда и не будет, просто этим, – Наташа кивнула вверх, – валюта нужна. На теннисные ракетки и колготки для жен. Сэм, здесь страшно жить, понимаешь?
«Господи, что же делать?! — воскликнул мысленно Ленька. — Пойти домой к маме, все рассказать ей?»
Нет, об этом даже думать было страшно.
Сэм погладил Наташину голову, поглядел на украшенный плакатом холодильник и вспомнил Сильвестра Сталлоне, уже раздетого неумолимым стечением обстоятельств до маленьких плавок и оказавшегося на берегу желтоватой вьетнамской реки рядом с вооруженной косоглазой девушкой. «Ты возьмешь меня с собой?» – спросила та.
Он подошел к решетке набережной… Фонтанка была покрыта грязным льдом. Он представил черную глубокую воду, которая медленно течет и колышется под этим ледяным покровом, и содрогнулся.
– Ты возьмешь меня с собой? – спросила Наташа.
…Без всякой цели он бродил часа полтора по окрестным улицам. Было уже темно. Он замерз, проголодался.
Рэмбо секунду подумал. «Возьму», – сказал Рэмбо.
На Мучном переулке зашел в маленькую чайную, сел в углу, заказал рисовую кашу, какао, два пирожных.
* * *
С мрачной прожорливостью он ел переваренную, темную, как топленое молоко, сладкую кашу, думая о том, что ест он, вероятно, последний раз в жизни. Вдруг он услышал у себя над головой радостный возглас:
— Хо! Кого я вижу?!
Сэм секунду подумал.
У столика стоял и улыбался своей безжизненной нервной улыбкой Волков. Он был в американской желтой кожаной куртке с цигейковым воротником-шалью, на голове его, сдвинутая набекрень, сидела котиковая шапка-чухонка.
– Видишь ли, Наташа... – начал он и вдруг оглушительно чихнул.
— Разбогател? А? — спросил он, протягивая Леньке руку и показывая глазами на пирожные и прочую снедь.
За ширмой что-то большое пошевелилось, вздохнуло, и оттуда монотонно понеслось:
— Да, — мрачно усмехнулся Ленька, — «газбогател»…
– Закрывая «Судьбу барабанщика», мы знаем, что шептал маленькому вооруженному Гайдару описанный им теплый и ласковый голос. Но почему же именно этот юный стрелок, которого даже красное командование наказывало за жестокость, повзрослев, оставил нам такие чарующие и безупречные описания детства? Связано ли одно с другим? В чем состоит подлинная судьба барабанщика? И кто он на самом деле? Наверное, уже настала пора ответить на этот вопрос. Среди бесчисленного количества насекомых, живущих на просторах нашей необъятной страны, есть и такое – муравьиный лев. Во время первой фазы своей жизни это отвратительное существо, похожее на бесхвостого скорпиона, сидит на дне песчаной воронки и поедает скатывающихся туда муравьев. Потом что-то происходит, и монстр со страшными клешнями покрывается оболочкой, из которой через неделю-две вылупляется удивительной красоты стрекоза с четырьмя широкими крыльями и зеленоватым узким брюшком. И когда она улетает в сторону багрового вечернего солнца, на которое в прошлой жизни могла только коситься со дна своей воронки, она, наверное, не помнит уже о съеденных когда-то муравьях. Так, может... снятся иногда. Да и с ней ли это было? Майор Е. Формиков. Весна тревоги нашей. Репортаж с учений магаданской флотилии десантных ледоколов...
— Что же ты меня обманул, Леша? — сказал, присаживаясь к столу, Волков. — Обещал прийти и не пришел. А? Я ждал тебя…
— Мне некогда было, — пробормотал Ленька.
— Работаешь?
11. Колодец
— Нет… учусь. То есть учился… Сейчас не учусь уже.
— Выгнали?
Стебли травы сгибались под собственной тяжестью, образуя множество возникающих на секунду ворот, а вверху в зеленое ночное небо уходили светло-коричневые колонны огромных деревьев – собственно, их смыкающиеся кроны и были этим небом. Митя летел между стеблями, все время меняя направление, и перед ним появлялись новые и новые коридоры покачивающихся триумфальных арок. Трава светилась в темноте, когда ее сгибал ветер, или, может быть, сияние появлялось из воздуха всякий раз, когда в нем перемещался один из стеблей, словно качающаяся трава выцарапывала свет из темноты.
— Да, почти выгнали.
— Послушай, Леша, — сказал Волков, заглядывая Леньке в глаза. — Ты чем-то расстроен? А? Правильно? Угадал? Опять что-нибудь стряслось?
Ленька находился в таком состоянии, что любое, мало-мальски теплое и дружеское сочувствие, даже сочувствие такого человека, как Волков, было ему дорого. Он рассказал Волкову все, что с ним случилось.
Внизу делала свои однообразные движения жизнь – мириады разноцветных насекомых ползли по земле, и каждое из них толкало перед собой навозный шар. Некоторые раскрывали крылья и пытались взлететь, но удавалось это немногим, да и они почти сразу падали на землю под тяжестью своего шара. Большая часть насекомых двигалась в одном направлении, к залитой светом поляне, которая иногда мелькала в просветах между стеблями. Митя полетел в ту же сторону и вскоре увидел впереди большой пень неизвестного южного дерева – он был совершенно гнилой и светился в темноте. Вся поляна перед ним была покрыта шевелящимся пестрым ковром насекомых; они завороженно глядели на пень, от которого исходили харизматические волны, превращавшие его в несомненный и единственный источник смысла и света во вселенной. Каким-то образом Митя понял, что эти волны были просто вниманием, отраженным вниманием всех тех, кто собрался на поляне, чтобы увидеть этот пень.
— Эх, братец… какой ты, ей-богу, — сказал, усмехнувшись, Волков. — Разве можно?.. У этих же марафетчиков такие кнопки, шпенечки. Они нажимают — на каком номере нужно, на таком стрелка и останавливается.
— Ну их к чегту! — хмуро сказал Ленька.
Подлетев чуть ближе, он разглядел небольшую кучку насекомых, стоявших по периметру пня, повернувшись к поляне. Они были самыми разными, среди них были очень красивые древесные клопы с мозаиками на хитиновых панцирях, черные богомолы с молитвенно сложенными лапками, осы, сверкающие скарабеи, множество стрекоз и бабочек с цветными крыльями; за их спинами виднелось несколько строго-серых пауков, которые, впрочем, не очень лезли на глаза собравшимся внизу насекомым. Что происходило в самом центре пня, не было видно, и от этого возникало ощущение темной тайны – казалось, там сидит очень грозное и всесильное насекомое, настолько могущественное, что видеть его не положено никому, и очень хотелось думать, что оно хорошее и доброе. Насекомые на краю пенька легонько дирижировали лапками, как бы следуя беззвучной музыке, и в такт их движениям покачивалась собравшаяся внизу огромная толпа. Ее движения словно следовали неслышному мотиву, и так четко, что он был почти слышен – казалось, на далеком органе играют мелодию, которая была бы даже величественной, если бы ее время от времени не прерывало непонятное «умпс-умпс». Но стоило перестать смотреть на пенек и ритмично покачивающуюся вокруг толпу насекомых, и сразу становилось ясно, что вокруг тишина.
— Правильно, — согласился Волков. — Послушай, Леша, — сказал он, помолчав и подумав, — ты оба пирожных будешь кушать?
— Бери, ешь, — мрачно кивнул Ленька.
Митя поднялся довольно высоко, скоро пень оказался под ним – теперь он мог посмотреть, что находится в самом его центре, и от этой возможности стало чуть не по себе, особенно когда вспомнились разоблачения многочисленных тайн этого пня в газетах, которые продают муравьи в самых глубоких темных переходах прорытого ими метрополитена. Митя опустил взгляд и вздрогнул.
— Мерси…
В центре пня была лужа, в которой плавало несколько похожих на соленые огурцы гнилушек. Точнее, даже не в центре – пень был настолько гнилым, что от него осталась только кора, а сразу за ней начиналась трухлявая яма, полная гнилой воды.
Волков подхватил грязными пальцами рассыпчатый «наполеон», широко открыл рот и сунул туда сразу половину пирожного.
Митя представил себе, что случится, когда кора треснет и вода хлынет на живой ковер, покачивающийся вокруг пня, и ему стало страшно. И тут он заметил, что исходящий от пня свет странно мерцает – как будто кто-то со страшной скоростью гасит его и зажигает опять, выхватывая из темноты неподвижную толпу крошечных гипсовых насекомых, почти такую же, как миг назад, но все же немного иную.
— Постой, — сказал он, облизывая губы и смахивая с воротника слоеную крошку. — А сколько ты должен этому — своему патрону?
— Какому патрону?
Внизу непрерывным потоком ползли спешащие к пню насекомые, напирали на тех, кто прополз по этому же пути раньше, и втаптывали их в землю, словно живой разноцветный ковер стягивался к пню и подворачивался сам под себя. Насекомые прыгали на пень, и большая их часть срывалась вниз, попадая под лапки, шипы и рога наползающей со всех сторон смены, но некоторым удавалось подняться вверх, к тем, кто стоял на зеленовато светящемся краю; они очень проворно залезали туда, сразу же поворачивались таким образом, чтобы ни в коем случае не увидеть, что находится в центре пня, и принимались дирижировать, поддерживая и возобновляя неизвестно кем и когда выдуманную мелодию.
— Ну, хозяину.
— Много, — вздохнул Ленька. — Шестьсот восемьдесят лимонов.
— Н-да. Это действительно много. А у тебя сколько имеется?
Митя полетел прочь. Было некому рассказать, что этот пенек вместе со всеми теми, кто на нем собрался, – еще далеко не все, что есть в мире, и от этого делалось грустно, а еще грустнее было от того, что и сам Митя в этом не был вполне уверен. Но, долетев до границы поляны, он увидел рассеянный свет, излучаемый не то травой, не то трущимся о нее ветром, вспомнил, что с ним было до того, как попал на поляну с гнилым пнем, и успокоился. Над ним опять понеслись триумфальные арки согнутых стеблей, и чем дальше от поляны он улетал, тем меньше внизу оставалось спешащих к ней насекомых. Скоро их не осталось совсем, и тогда вокруг стали появляться цветы. Они казались разноцветными посадочными площадками необычных форм, но испускали такой одуряющий запах, что Митя предпочитал любоваться ими на расстоянии, тем более что на некоторых копошились ушедшие от мира пчелы, уединения которых Митя не хотел нарушать.
— А у меня — ни шиша не имеется. Вот все, что на руках — двадцать четыре лимона.
— И занять негде?
В траве впереди мелькнул красный огонек, и Митя автоматически повернул к нему. Когда он оказался так близко, что на всем вокруг появился слабый красноватый отблеск, Митя полетел крадучись, подолгу зависая за широкими стеблями и незаметно перелетая от одного к другому. После нескольких таких маневров он выглянул из-за стебля и увидел рядом, прямо перед собой, двух очень странных, ни на кого не похожих красных жуков. На головах у них были большие желтые выросты, похожие на широкополые соломенные шляпы, а низ брюшка был, насколько Митя мог разглядеть, цвета хаки. Они сидели на стебле в полной неподвижности и задумчиво смотрели вдаль, чуть покачиваясь вместе с растением.
— Негде.
Волков доел пирожное, облизал пальцы и сказал:
– Я думаю, – сказал один из жуков, – что в мире нет ничего выше нашего одиночества.
— Я бы тебя, Леша, выручил охотно, но, видишь ли, я сейчас временно сам на колуне сижу.
— Я и не прошу, — сказал Ленька.
– Если не считать эвкалиптов, – сказал второй.
Волков минуту молчал, сдвинув к переносице тонкие брови.
– И платанов, – подумав, добавил первый.
— Погоди… Сейчас придумаем что-нибудь…
– И еще дерева чикле, – сказал второй.
Он вытер о бахрому скатерти пальцы, напялил шапку, поднялся.
– Дерева чикле?
— Ладно… Идем. Достанем сейчас.
– Да, – повторил второй, – дерева чикле, которое растет в юго-восточной части Юкатана.
— Где?
– Пожалуй, – согласился первый, – но уж этот гнилой пенек на соседней поляне никак не выше нашего одиночества.
— Неважно где. Беру на свою ответственность. Ты рассчитался?
– Это точно, – сказал второй.
— Да. Заплатил.
Красные жуки опять задумчиво уставились вдаль.
Они вышли на улицу. Волков шел уверенно, поглядывая по сторонам.
– Что нового в твоих снах? – спросил через несколько минут первый.
— А идти далеко? — спросил Ленька.
– Много чего, – сказал второй. – Вот сегодня, например, я обнаружил далекий и очень странный мир, откуда нас тоже кто-то увидел.
— Нет… Тут, совсем близко. Вот хотя бы — в этом доме.
– Неужели? – спросил первый.
Они свернули под ворота.
– Да, – ответил второй. – Но тот, кто нас увидел, принял нас за две красные лампы на вершине горы, стоящей у моря.
— Если спросят, куда идем, — негромко сказал Волков, — говори: в квартиру двадцать семь, к Якову Львовичу. Понял?
– И что мы сделали в твоем сне? – спросил первый.
Ленька ничего не понял.
Второй выдержал драматическую паузу.
— Почему? — спросил он.
– Мы светились, – сказал он с индейской торжественностью, – пока не выключили электричество.
Волков не ответил.
– Да, – сказал первый, – наш дух действительно безупречен.
На черной лестнице пахло кошатиной. На площадке мигала покрытая толстым слоем пыли десятисвечовая лампочка.
– Еще бы, – отозвался второй. – Но самое интересное, что тот, кто нас заметил, прилетел прямо сюда и прячется сейчас за соседним стеблем.
— А ну, нагибайся, — шепнул, останавливаясь, Волков.
– В самом деле? – спросил первый.
– Конечно, – сказал второй. – Да ты ведь и сам знаешь.
— Что? — не понял Ленька.
– И что он собирается делать? – спросил первый.
— Ну, быстро! В чехарду играл когда-нибудь?
– Он, – сказал второй, – собирается прыгнуть в колодец номер один.
— Играл.
– Интересно, – сказал второй, – а почему в колодец номер один? Он ведь точно так же может прыгнуть в колодец номер три.
— Нагибайся же. Черт! Слышишь? Пока никого нет.
– Да, – подумав, сказал первый, – или в колодец номер девять.
Ленька понял.
– Или в колодец номер четырнадцать, – сказал второй.
– Но лучше всего, – сказал первый, – это прыгнуть в колодец номер сорок восемь.
Он нагнул голову, ладонями уперся в стену. Волков быстро и легко, как цирковой акробат, вскочил ему на плечи. Что-то хрустнуло, на лестнице стало темно, на голову Леньке посыпалась пыль и кусочки штукатурки.
Митя вжался в стебель, слушая, как в нескольких метрах от него стремительно нарастают числительные, и тут ему на плечо легла чья-то рука и сильно его тряхнула.
Он почувствовал, что его затошнило. Что-то внутри оборвалось.
Повернув голову, он увидел склонившегося над ним Диму. Вокруг была площадка на вершине горы, над которой поднималась мачта с двумя красными фонарями (сейчас они уже не горели), рядом стояли две складные табуретки, а сам он лежал под кустом.
«Кончено», — подумал он.
– Вставай, – сказал Дима. – У нас мало времени.
Волков бесшумно, по-кошачьи, спрыгнул на каменный пол.
Митя поднялся, помотал головой, пытаясь вспомнить только что снившийся сон, но тот уже улетучился и оставил после себя только неясное ощущение.
— Есть! — услышал Ленька в темноте его радостный, возбужденный голос. — Сто лимонов имеем. Живем, Леша. Пошли дальше!..
Дима пошел по узкой тропинке, ведущей прочь от шеста с двумя красными лампами. Митя поплелся следом, еще позевывая, но через несколько десятков метров, когда тропинка превратилась в узкий карниз, под которым не было ничего, кроме стометровой пустоты и моря, остатки сна слетели с него окончательно. Тропинка нырнула в щель между скалами, прошла под низкой каменной аркой (тут у Мити мелькнуло неясное воспоминание, связанное со сном) и вывела в небольшую расщелину, заросшую темными кустами. Митя сорвал несколько холодных ягод терновника, кинул их в рот и сразу же выплюнул, увидев яркий белый череп, лежащий под кустом. Череп был маленький и узкий, наподобие собачьего, только меньше и тоньше.
В этот вечер они свинтили в разных домах Мучного переулка восемь лампочек. В кустарной электротехнической мастерской на Гороховой улице продали эти лампочки по сто миллионов за штуку.
– Там, – сказал Дима, показывая на кусты.
Тут же, на улице, Волков отсчитал и передал Леньке семьсот миллионов рублей.
– Что? – спросил Митя.
— Ну, вот видишь, и заработали на твоего хозяйчика, — сказал он, улыбаясь и заглядывая Леньке в глаза. — С гаком даже. И мне, мальчишке, на молочишко кое-что осталось. Просто ведь?
– Колодец.
— Просто, — согласился Ленька.
– Какой колодец? – спросил Митя.
— Завтра пойдем?
– Колодец, в который ты должен заглянуть.
— Что ж… пойдем, — сказал Ленька. Его все еще тошнило. И на сердце было пусто, как будто оттуда вынули что-то хорошее, доброе, с таким трудом собранное и накопленное.
– Зачем?
– Это единственный вход и выход, – сказал Дима.
…На следующий день перед обедом он пришел на Горсткину улицу.
– Куда?
У дверей заведения стояла хорошо знакомая ему тележка. Одно колесо ее почему-то было опутано цепочкой, и на цепочке висел замок… В коридоре, на ящиках из-под пива, спал, подложив под голову руки и сладко похрапывая, Захар Иванович. На дверях хозяйского кабинета тоже висел замок. В укупорочной было тихо: машина молчала. Удивленный и даже слегка напуганный всем этим, Ленька приоткрыл дверь. Белокурая купорщица Вера сидела на табуретке у машины и читала какую-то сильно потрепанную книжку. Другие тоже сидели не работая.
– Для того чтобы на это ответить, – сказал Дима, – надо заглянуть в колодец. Сам все увидишь.
– Да что это такое?
— А-а, беглый каторжник явился! — радостным возгласом встретила Леньку разливальщица Галя.
– По-моему, – сказал Дима, – ты сам знаешь, что такое колодец.
Его окружили, стали тормошить, расспрашивать.
– Знаю. Приспособление для подъема воды.
— А что случилось? Почему вы не габотаете? — спросил он, оглядываясь.
– А еще? Когда-то ты мне сам говорил про города и про колодец. Что-то о том, что города меняют, а колодец остается одним и тем же.
— А ничего не случилось. Так просто. Надоело. Решили отдохнуть.
– Помню. Это сорок восьмая гексаграмма, – сказал Митя и опять подумал, что очень похожее только что было с ним во сне. – Она так и называется «колодец». «Меняют города, но не меняют колодец. Ничего не утратишь, но и ничего не приобретешь. Уйдешь и придешь, но колодец останется колодцем... Если почти достигнешь воды, но не хватит веревки, и если разобьешь бадью, – несчастье!»