Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мифы Ктулху

Йа! Йа! Ктулху фхтагн!

«Зачем, ради всего святого в научной фантастике, вам понадобилось публиковать эти ваши \"Хребты Безумия\" за авторством Лавкрафта? Или положение ваше настолько бедственно, что волей-неволей приходится издавать всякую ахинею?.. Тоже мне история: двое парней перепугались до полусмерти, сперва насмотревшись на какие-то древние руны, а потом убегая от твари, которую сам автор не в состоянии описать, плюс россыпь невнятных намеков на безымянные ужасы: тут тебе и пятимерные монолиты без окон, без дверей, и Йог-Сотот, и бог весть что еще! Если будущее \"Astounding Stories\" — за такого рода байками, да хранят небеса научную фантастику!»

В сей эпистолярной инвективе (взятой из рубрики «Письма читателей» июньского номера «Astounding Stories» за 1936 год) речь шла, разумеется, об одном из двух ключевых произведений Г. Ф. Лавкрафта, посвященных мифу о Ктулху, что публиковалось в журнале в том же году. Читательские отклики на истории Лавкрафта отнюдь не всегда были негативными, но одобрительные комментарии по большей части тонули в буре негодования, изумления и ужаса.

В 1930-е годы в американских научно-фантастических журналах утвердилась тесно сплоченная братия наемных писак от остросюжетной приключенческой литературы, которые просто-напросто превращали техасское ранчо в планету Икс и строчили себе бесконечные шаблонные рассказы, подменяя угонщиков скота космическими пиратами. Для читателей, привыкших запрыгнуть на борт космического корабля, да прокатиться с ветерком на сверхсветовой скорости (а теорию Эйнштейна мы в гробу видали!), да задать хорошую взбучку восьминогим обитателям Бетельгейзе, лавкрафтовская детально проработанная атмосфера и особый настрой были просто-напросто непонятны. Поклонники НФ 1936 года не смогли оценить по достоинству странствия в дебрях Антарктики, в ходе которых два отважных исследователя визжат и бредят пред лицом высшего ужаса.

Различие между лавкрафтовской авторской мифологией и ниспровергающим галактики энтузиазмом Дока Смита[1] и его когорты на самом деле куда более фундаментально, нежели просто противопоставление атмосферы — действию. Многие из представителей «космооперы» того времени, такие как Э. Э. Смит, Нат Шахнер и Ральф Милн Фарли,[2] родились в предыдущем веке, когда все еще считалось, что вселенная функционирует в терминах непреложных Ньютоновых законов, а любая звезда — это солнце вроде нашего. Астрономы девятнадцатого века, направляя в небо свои спектроскопы, жизнеутверждающе убеждались, что звезды состоят из водорода, гелия, магния, натрия и других химических элементов, в точности таких же, что представлены в нашей собственной Солнечной системе. В конце века, когда физики поздравляли себя с тем, что якобы полностью постигли устройство вселенной, как было не уверовать, что человек в итоге завоюет космос?

А вот Альберт Эйнштейн придерживался иного мнения. В 1905 году он положил начало революции в науке двадцатого века — той самой революции, которая навеки сокрушила догматы классической физики. Последовали новые разработки в области теории относительности, квантовой механики, элементарных частиц и так далее — и вселенная уже не казалась ясной и понятной. Точно так же, как Коперник и Галилей выпихнули род людской из центра мироздания, так и современный человек вынужден был осознать, что он — не центр Вселенной, но, скорее, необычный курьез. Космос с его нейтронными звездами, квазарами и черными дырами чужд нам, да и мы во Вселенной — чужие.

Из всех писателей, подвизавшихся в жанре научной фантастики на страницах журналов в 1930-х годах, один только Г. Ф. Лавкрафт сумел подняться над экстатическими банальностями собратьев по перу и донести до читателя это осознание основополагающей тайны Вселенной — дань двадцатого века. «Все мои истории, — утверждал Лавкрафт в письме от 1927 года, — основаны на непреложном допущении, что человеческие прописные истины, интересы и эмоции в масштабах необъятного космоса несостоятельны и недействительны». Это утверждение практически суммирует революцию, происходившую на тот момент в современной науке: потрясенные физики как раз открывали для себя дивный новый мир, никоим образом не гарантированный механикой Ньютона. Таким образом, неевклидовы углы города Ктулху на дне морском (см. с. 48) представляют собою те же самые неевклидовы геометрии, с которыми пришлось бороться Эйнштейну в процессе создания общей теории относительности, а сверхъестественное свечение метеорита в рассказе «Сияние извне» перекликается с исследованиями Беккереля[3] и Кюри,[4] что экспериментировали с радием в начале века. Даже современные разработки в области высшей математики — тот же феномен хаоса — предсказаны в авторском мифе, ибо верховное божество воображаемого лавкрафтовского пантеона, бессмысленный слепец Азатот, царит «в спиральных черных вихрях исходной пустоты Хаоса». Снабженный фракталами[5] Мандельброта и вооруженный постоянной Фейгенбаума,[6] Азатот, уж верно, почувствовал бы себя как дома среди пермутаций и пертурбаций современной теории хаоса.

Проводить и далее аналогии между мифом Ктулху и наукой XX века бессмысленно: Лавкрафт использует эти понятия не потому, что профессионально владеет высшей математикой в рамках, допустим, теории относительности, но скорее в силу мгновенного интуитивного озарения, позволяющего прозревать «вторжения хаоса и демонов из неисследованного космоса». Исторически Лавкрафт отождествлял себя с экономической и социальной аристократией, которую современный, двадцатый век оставил далеко позади; изгой в своем собственном пространстве-времени, обездоленный мечтатель стал изгоем и во Вселенной. Аргентинский автор Хулио Кортасар предположил, что «все абсолютно удачные рассказы, особенно фантастические, — порождение неврозов, ночных кошмаров или галлюцинаций, нейтрализованное посредством объективации и переведенное в среду вне пределов невроза». В случае Лавкрафта авторское представление о Вселенной как о вместилище чудес и ужасов — это просто-напросто его собственный, ярко выраженный комплекс чужака: точно так же, как сам Лавкрафт чувствовал себя посторонним в родном современном Провиденсе, так и в литературе о Ктулху современный человек предстает таким же чужаком — затерянный, брошенный на произвол судьбы, балансирующий на краю устрашающей пропасти.

Лавкрафтовские «Хребты Безумия», наводящие на мысль о загадочной беспредельности Вселенной, выпусками публиковались в журнале «Astounding Stories», и то, что в 1936 году читатели сочли «ахинеей», научная революция нашего века подтвердила доподлинно. Как отметил в одной из своих недавних статей физик Льюис Томас: «Величайшее из достижений науки XX века — это осознание человеческого невежества». А теперь, держа в памяти данное утверждение, помедлите минуту, откройте этот том — и прочтите вступительный абзац «Зова Ктулху».



В 1937 году Лавкрафт умер, но сверхъестественные ужасы продолжали множиться. Лавкрафт не дожил лишь нескольких лет до прихода в редакцию «Astounding Stories» Джона У. Кэмпбелла, чьи издательские таланты и влияние радикально оздоровили всю журнальную научную фантастику в Америке. Однако при всех своих колоссальных талантах Кэмпбелл сохранил менталитет инженера: фанатичную веру в победу технических наук и в абсолютную действенность человеческой изобретательности и находчивости — на этом фоне Лавкрафт казался странной аномалией в поднебесье научной фантастики.

Одинокого затворника из Провиденса и его легендарное литературное наследие поддержал избранный круг друзей и поклонников: они сберегли мифы Ктулху, как члены тайного общества хранят сакральное знание и священных идолов. К этим благородным трудам по сохранению лавкрафтовского наследия (так, в 1939 году Август Дерлет и Дональд Уондри основали издательство «Аркхем-хаус») добавились спорные попытки подражаний.

В 1930-х годах сам Лавкрафт стряпал эрзац-мифы для разнообразных переизданий — об этих рассказах он недвусмысленно говорил: «Ни при каких обстоятельствах не допущу, чтобы мое имя употреблялось в связи с ними». В последующие годы после смерти Лавкрафта, начиная со словаря терминологии «Мифа», составленного в 1942 году Френсисом Т. Лейни, ведется отсчет новой эры, в течение которой Ктулху и его космические собратья были подробно исследованы, проанализированы, классифицированы, систематизированы, заархивированы, разложены по папкам, скреплены скрепками — и безжалостно изувечены. Так, к концу 1970-х годов в достопамятно поверхностной книге о лавкрафтовской мифологии американский писатель-фантаст отмечает наличие «лакун» в концепции Лавкрафта — и считает, что сам он и другие обязаны «заполнить» их новыми рассказами. До Лавкрафта спрос на земноводных антропофагов всегда был довольно ограничен; за несколько десятилетий после его смерти стилизации под Ктулху и К° превратились в индустрию поистине циклопического размаха.

То, что все это «вторичное творчество» по большей части представляло собою, по определению покойного Э. Хоффманна Прайса, «тошнотворную дрянь», — это как раз ерунда. Важно другое: тем самым в отношении «Мифа Ктулху» была совершена величайшая несправедливость. Воображаемая космогония Лавкрафта всегда представляла собою не статичную систему, но, скорее, что-то вроде эстетического концепта, который неизменно приспосабливался к развивающейся личности и меняющимся интересам его создателя. Так, в течение последних десяти лет жизни Лавкрафта «готичность» постепенно сменялась «инопланетностью»: раннее произведение мифологии, «Ужас Данвича» (1928), все еще крепко укоренено в провинциальной глуши Новой Англии, а всего-то-навсего шесть лет спустя в повести «За гранью времен» автор рисует завораживающую картину поистине стэплдонских гонок[7] по Вселенной прошлого, настоящего и будущего. Точно так же, по мере того как в 1930-х годах Лавкрафт наконец-то начал перерастать «ужастики», стоит сравнить «Ужас Данвича» (в котором мифологические божества — все еще демонические существа, от которых должно обороняться с помощью чернокнижных магических формул) с «За гранью времен» (где инопланетяне уподобились просвещенным партийным социалистам — прямое отражение новообретенного интереса Лавкрафта к обществу и общественным реформам). Если бы автор дожил до 1940-хгодов, «Миф» продолжал бы эволюционировать заодно с его создателем: жесткой системы, которую подражатель мог бы унаследовать по смерти автора, никогда не существовало.

Кроме того, самая суть «Мифа» заключается не в пантеоне вымышленных богов и не в заплесневелой коллекции запретных фолиантов, но, скорее, в особом убедительном «космическом» подходе. Термином «космический», или «вселенский», Лавкрафт неизменно оперировал для описания своей собственной основополагающей эстетики: «Я выбираю рассказы о сверхъестественном, потому что они наилучшим образом соответствуют моим склонностям. Одно из сильнейших и самых настойчивых моих желаний — это на краткий миг достичь иллюзии приостановки или насильственного преодоления досадных ограничений времени, пространства и естественного закона, которые от века держат нас в заточении и препятствуют узнать больше о беспредельных космических пространствах…»

В каком-то смысле весь корпус зрелых произведений Лавкрафта состоит из рассказов и повестей о космических чудесах, но именно в последние десять лет своей жизни, когда автор мало-помалу отказался от дансенийской экзотики[8] и новоанглийской черной магии и в поисках сюжетов обратился к загадочным безднам открытого космоса, он создал ряд произведений, за которыми посмертно закрепился термин «Миф Ктулху». Иными словами, «Миф» представляет собою те рассказы и повести о космических чудесах, в которых внимание Лавкрафта сосредоточено на современной научной Вселенной; мифологические божества, в свою очередь, рассматриваются как отдельные субстанции и свойства бесцельного, равнодушного, невыразимо чуждого космоса. И да зарубят себе на носу все лавкрафтисты-подражатели, что за годы породили бессчетные имитации «Мифа» — про эксцентричных затворников из Новой Англии, которые произносят правильные заклинания из неправильных книг и тотчас же достаются на обед гигантской лягушке по имени Ктулху: «Миф» — это не соединение воедино готовых формул и словарных находок, а, скорее, особое «космическое» умонастроение.



Эта суровая критика ни в коей мере не относится к настоящей подборке рассказов, что числятся среди относительного меньшинства удачных произведений, написанных под влиянием «Мифа Ктулху». Несколько ранних рассказов из этого тома, написанных «при участии и содействии», сегодня, возможно, покажутся жалкими подделками китч-культуры, но все прочее достойно восхищения: тут и Роберт Блох («Тетрадь, найденная в заброшенном доме»), и Фриц Лейбер, и Рэмси Кемпбелл, и Колин Уилсон, и Джоанна Расс, и Стивен Кинг, в частности, — все они наглядно демонстрируют загадочно длительное влияние Г. Ф. Лавкрафта на самых разных авторов, внесших свой собственный неповторимый вклад в развитие «Мифа».

А Ричард А. Лупофф, автор заключительного рассказа в настоящем сборнике, вероятно, дал нам нечто большее. «Как была открыта Гурская зона» — это не просто примечательный рассказ в контексте «Мифа», это единственная из известных мне историй такого плана, за исключением лавкрафтовских, что передает ощущение иконоборческой дерзости, сопутствовавшее первой публикации Лавкрафта, — ощущение, столь возмутившее тогдашних читателей «Astounding Stories». В своем блистательном повествовании Лупофф задействует не только необходимую терминологию «Мифа», но еще и ключевую атмосферу космического чуда, а в придачу отчасти воссоздает крышесносное возбуждение исходных повестей в рамках «Мифа». Хотите сами узнать, о чем был весь сыр-бор в 1936 году, — откройте этот том на странице 691 и прочтите, как три киборга занимаются сексом на борту космического корабля, который летит за пределы Плутона к загадочной неведомой планете под названием Юггот.

Джеймс Тернер

Г. Ф. Лавкрафт[9]

Зов Ктулху

(Обнаружено в бумагах покойного Френсиса Виланда Терстона, г. Бостон)

Можно предположить, что из этих великих стихий или существ иные выжили… выжили со времен бесконечно отдаленных, когда… сознание, вероятно, проявляло себя в обличьях и формах, давным-давно отступивших пред натиском человеческой цивилизации… мимолетное воспоминание об этих формах сохранили лишь легенды да поэзия, нарекшие их богами, чудовищами, мифическими существами всех родов и видов… Элджернон Блэквуд
I

Глиняный ужас

По мне, неспособность человеческого разума соотнести между собою все, что только вмещает в себя наш мир, — это великая милость. Мы живем на безмятежном островке неведения посреди черных морей бесконечности, и дальние плавания нам заказаны. Науки, трудясь каждая в своем направлении, до сих пор особого вреда нам не причиняли. Но в один прекрасный день разобщенные познания будут сведены воедино, и перед нами откроются такие ужасающие горизонты реальности, равно как и наше собственное страшное положение, что мы либо сойдем с ума от этого откровения, либо бежим от смертоносного света в мир и покой нового темного средневековья.

Теософы уже предугадали устрашающее величие космического цикла, в пределах которого и наш мир, и весь род человеческий — не более чем преходящая случайность. Они намекают на странных пришельцев из тьмы веков — в выражениях, от которых кровь бы застыла в жилах, когда бы не личина утешительного оптимизма. Но не от них явился тот один-единственный отблеск запретных эпох, что леденит мне кровь наяву и сводит с ума во сне. Это мимолетное впечатление, как и все страшные намеки на правду, родилось из случайной комбинации разрозненных фрагментов — в данном случае вырезки из старой газеты и записей покойного профессора. Надеюсь, никому больше не придет в голову их сопоставить; сам я, если останусь жив, ни за что не стану сознательно восполнять звенья в столь чудовищной цепи. Думается мне, что и профессор тоже намеревался сохранить в тайне известную ему часть и непременно уничтожил бы свои заметки, если бы не внезапная смерть.

Впервые я ознакомился с ними зимой 1926/27 года: именно тогда умер мой двоюродный дед Джордж Гаммелл Эйнджелл, почетный профессор семитских языков в Брауновском университете города Провиденс, штат Род-Айленд. Профессор Эйнджелл был широко известен как видный специалист по древним надписям, к нему то и дело обращались директора крупных музеев, так что его кончина в возрасте девяноста двух лет вызвала изрядный резонанс. В местном масштабе интерес подогревался еще и тем, что причина смерти осталась невыясненной. Профессор возвращался из Ньюпорта: он сошел с корабля — и, по словам свидетелей, рухнул как подкошенный после того, как его толкнул какой-то негр, с виду моряк, что нежданно-негаданно вынырнул из странноватого темного дворика на холме, по крутому склону которого пролегал кратчайший путь от порта до дома покойного на Уильямс-стрит. Врачи не обнаружили зримых признаков какого бы то ни было расстройства и, посовещавшись немного в замешательстве, заключили, что причиной трагедии послужило некое скрытое нарушение сердечной деятельности, спровоцированное быстрым подъемом в гору — в профессорские-то преклонные годы! В ту пору я не видел повода ставить диагноз под сомнение, но в последнее время я склонен задуматься на этот счет… очень серьезно задуматься.

Как наследнику и душеприказчику моего двоюродного деда — ибо он умер бездетным вдовцом — мне полагалось сколь возможно тщательно просмотреть его архивы; с этой целью я перевез все его коробки и папки на свою бостонскую квартиру. Бóльшую часть разобранных мною материалов со временем опубликует Американское археологическое общество, однако ж среди ящиков нашелся один, изрядно меня озадачивший: вот его-то мне особенно не хотелось показывать чужим. Ящик был заперт, ключа нигде не оказалось, но в конце концов я догадался осмотреть брелок, что профессор всегда носил в кармане. И действительно: открыть замок мне удалось, но тут передо мною воздвиглось препятствие еще более серьезное и непреодолимое. Что, ради всего святого, означали странный глиняный барельеф и разрозненные записи, наброски и газетные вырезки, мною обнаруженные? Или дед мой, на закате дней своих, стал жертвой самого банального надувательства? Я решил непременно разыскать эксцентричного скульптора, по всей видимости нарушившего душевный покой старика.

Барельеф представлял собою неровный прямоугольник площадью приблизительно пять на шесть дюймов и менее дюйма толщиной, явно современного происхождения. Но изображалось на нем нечто крайне далекое от современности и по духу, и по замыслу, ибо хотя бессчетны и сумасбродны причуды кубизма и футуризма, нечасто воспроизводят они таинственную упорядоченность, сокрытую в доисторических надписях. А большая часть этих узоров, вне всякого сомнения, представляла собою именно письмена, хотя память моя, невзирая на близкое знакомство с бумагами и коллекциями деда, не сумела ни опознать эту разновидность, ни хотя бы намекнуть на какие-то отдаленные параллели.

Над этими несомненными иероглифами просматривалась фигура — явно изобразительного плана, хотя импрессионистский стиль исполнения не позволял распознать ее природу. Что-то вроде чудища или символ, представляющий чудище, породить которое способна разве что больная фантазия. Я нимало не погрешу против сути этого образа, если скажу, что моему взбалмошному воображению одновременно представились осьминог, дракон и карикатура на человека. Мясистая голова с щупальцами венчала гротескное чешуйчатое тулово с рудиментарными крыльями, но особенно жуткое впечатление производили общие очертания всего в целом. На заднем плане смутно проступало некое подобие циклопической кладки.

К этой диковинке помимо подборки газетных вырезок прилагался целый ворох свежих записей, сделанных рукою профессора Эйнджелла и не претендующих на какую бы то ни было литературность. Основной, по всей видимости, документ был озаглавлен «КУЛЬТ КТУЛХУ» — тщательно прорисованными печатными буквами, чтобы предотвратить ошибки в прочтении столь неслыханного слова. Рукопись состояла из двух частей: первая — под рубрикой «1925 — Сон и творчество по мотивам снов Г. Э. Уилкокса, проживающего по адресу: штат Род-Айленд, г. Провиденс, Томас-стрит, д. 7», и вторая — «Рассказ инспектора Джона Р. Леграсса, проживающего по адресу: штат Луизиана, г. Новый Орлеан, Бьенвиль-стрит, д. 121; 1908 г. — заседание А. А. О. — протокол и доклад проф. Уэбба». Остальные бумаги представляли собою краткие заметки, в некоторых содержалось описание странных снов самых разных людей, тут же попадались выдержки из теософских книг и журналов (в частности, из «Истории Лемурии и Атлантиды» У. Скотт-Эллиота), а также комментарии на тему сохранившихся с давних времен тайных обществ и секретных культов, вместе со ссылками на соответствующие пассажи в таких справочных изданиях по мифологии и антропологии, как «Золотая ветвь» Фрэзера и «Культ ведьм в Западной Европе» за авторством мисс Мюррей. В газетных вырезках речь шла по большей части о странных психических расстройствах и о вспышках группового помешательства или мании весной 1925 года.

В первой части основной рукописи пересказывалась прелюбопытная история. 1 марта 1925 года к профессору Эйнджеллу явился худощавый смуглый юноша вида неврастенического и до крайности возбужденного, с необычным глиняным барельефом, на тот момент еще мягким и влажным. На визитке значилось имя: Генри Энтони Уилкокс. Дед узнал в нем младшего сына некоего уважаемого семейства, отдаленно ему знакомого. Юноша вот уже некоторое время учился в род-айлендской художественной школе на отделении скульптуры, а жил один, в здании «Флер-де-лис» неподалеку от учебного заведения. Уилкокс, многообещающий вундеркинд, славился как своим недюжинным талантом, так и изрядной эксцентричностью и с детства удивлял окружающих диковинными историями и пересказами странных снов. Сам он говорил о своей «физической гиперсенситивности», но респектабельные жители старинного торгового города считали его просто-напросто чудаком. С людьми своего круга он никогда особенно не общался, а постепенно и вовсе выпал из светской жизни; теперь его знала разве что небольшая группка эстетов из других городов. Даже насквозь консервативный Провиденский клуб искусств убедился, что юноша безнадежен.

Что до визита, сообщалось в профессорской рукописи, скульптор нежданно-негаданно воззвал к археологическим познаниям хозяина, попросив идентифицировать иероглифы на барельефе. Изъяснялся он в этакой отрешенной, напыщенной манере, что наводило на мысль о позерстве и сочувствия не пробуждало, и дед мой отвечал довольно резко, поскольку очевидная новизна глиняной таблички наводила на мысль о чем угодно, кроме археологии. Ответ молодого Уилкокса, впечатливший деда настолько, что тот запомнил и записал его дословно, был облечен в причудливо-поэтическую форму, свойственную речи юноши в целом; впоследствии я убедился, что такая манера изъясняться для него и впрямь весьма характерна. «Воистину табличка нова, я создал ее прошлой ночью, грезя о невиданных городах, а сны — древнее, чем угрюмый Тир, или задумчивый Сфинкс, или венчанный садами Вавилон».

Тут-то юноша и повел свой бессвязный рассказ, внезапно разбередив дремлющие воспоминания деда и пробудив в нем лихорадочный интерес. Накануне ночью случилось небольшое землетрясение — самое значительное в Новой Англии за последние несколько лет, и впечатлительный Уилкокс остро ощутил на себе его влияние. Ночью ему привиделся небывалый сон: великие города Циклопов, сплошь — исполинские глыбы и устремленные в небеса монолиты; все они сочились зеленой слизью и таили в себе неизъяснимый ужас. Стены и колонны были покрыты иероглифами, а откуда-то снизу доносился голос, что и голосом-то не назовешь: хаотическое ощущение, что преобразовать в звук способна лишь фантазия. И тем не менее юноша попытался передать его почти непроизносимым набором букв: «Ктулху фхтагн».

Эта словесная невнятица и послужила ключом к воспоминанию, что одновременно взволновало и встревожило профессора Эйнджелла. Он расспросил скульптора с дотошностью ученого — и с жадной скрупулезностью изучил барельеф. Если верить Уилкоксу, ночью, проснувшись, как от толчка, потрясенный юноша обнаружил, что работает над пресловутой глиняной табличкой — продрогший, в одной пижаме. Впоследствии Уилкокс рассказывал, что дед списывал не иначе как на свои преклонные годы тот досадный факт, что не сразу распознал иероглифы и изображение. Многие его вопросы показались гостю в высшей степени неуместными — в особенности те, что намекали на его связь со странными культами или обществами. Уилкокс в упор не понимал настойчивых обещаний хранить тайну в обмен на допуск и членство в каком-то разветвленном мистическом или языческом религиозном сообществе. Когда же профессор Эйнджелл уверился, что скульптор действительно понятия не имеет ни о каком культе и ни о каком тайном знании, он засыпал гостя просьбами сообщать о своих снах и дальше. Результаты, причем на постоянной основе, не заставили себя ждать. После первой беседы в рукописи отмечались ежедневные визиты юноши, в ходе которых он пересказывал впечатляющие фрагменты ночных видений: в них неизменно фигурировали жуткие виды исполинских городов из темного влажного камня и подземный голос или разум, размеренно подающий загадочные импульсы смысла, что в записанном виде представляли собою полную тарабарщину. Чаще всего повторялись два звука: если передать их буквосочетаниями, то получалось «Ктулху» и «Р’льех».

23 марта, как гласила рукопись, Уилкокс не пришел на встречу. Профессор навел справки на квартире скульптора; выяснилось, что юношу поразила некая загадочная болезнь и его увезли в семейный особняк на Уотерман-стрит. Ночью он кричал во сне, перебудив еще несколько художников, проживающих в здании, а с тех пор пребывал либо в беспамятстве, либо в бреду. Дед немедленно позвонил его родственникам и отныне и впредь бдительно следил за развитием событий и то и дело захаживал в кабинет доктора Тоби на Тайер-стрит, выяснив, что пациента поручили ему. Лихорадочный разум юноши, по всей видимости, одолевали странные видения; пересказывая их, доктор то и дело вздрагивал. В них не только повторялись прежние сны, но в общем сумбуре возникала какая-то исполинская тварь, «во много миль высотой», ковылявшая тяжело и неуклюже. Уилкокс так и не описал это существо в подробностях, но отрывочные безумные восклицания в пересказе доктора Тоби убедили профессора, что оно, по всей видимости, тождественно безымянному чудовищу, изображенному на скульптуре из сна. Доктор добавил, что, заговорив о глиняном барельефе, юноша неизменно впадал в летаргию. Как ни странно, температура его была немногим выше обычной, но общее состояние наводило на мысль скорее о горячке, нежели о душевном расстройстве.

2 апреля около трех часов пополудни все симптомы недуга разом исчезли. Уилкокс сел в постели, с превеликим изумлением обнаружив, что находится дома. Он понятия не имел, что происходило с ним начиная с ночи 22 марта, будь то во сне или в действительности. Врач объявил его здоровым; спустя три дня юноша вернулся к себе на квартиру, но профессору Эйнджеллу он больше ничем помочь не мог. С выздоровлением все странные видения прекратились; примерно с неделю дед выслушивал бесполезные, не относящиеся к делу пересказы самых что ни на есть обыкновенных снов, после чего записи вести перестал.

На этом заканчивалась первая часть рукописи, но ссылки на разрозненные заметки дали мне немало материала для размышлений — на самом деле так много, что мое сохранившееся недоверие к художнику объясняется разве что моей тогдашней философией, насквозь пропитанной скептицизмом. В пресловутых заметках описывались сны разных людей в течение того же периода, когда молодого Уилкокса посещали его странные химеры. Дед очень быстро, по всей видимости, создал разветвленную, обширную сеть наведения справок, охватив едва ли не всех своих друзей, которым мог задавать вопросы, не рискуя показаться дерзким: от них он требовал еженощных отчетов о снах и даты каких-либо примечательных видений за прошедшее время. На подобные просьбы люди, надо думать, реагировали по-разному, и все же при самых скромных подсчетах дед явно получал куда больше ответов, нежели удалось бы обработать без помощи секретаря. Исходная корреспонденция не сохранилась, но дедовы заметки представляли собою детальный и весьма показательный обзор. Люди самые что ни на есть обыкновенные, те, что вращаются в светском обществе и в деловых кругах — пресловутая «соль земли» Новой Англии, — результаты представили в большинстве своем отрицательные. Однако ж тут и там фигурировали отдельные случаи тревожных, но бесформенных ночных впечатлений: все они приходились на период между 23 марта и 2 апреля — когда молодой Уилкокс пребывал в бреду. Ученые оказались чуть более восприимчивы: четыре случая расплывчатых описаний наводят на мысль о мимолетных проблесках странных ландшафтов, и в одном случае упоминается ужас перед чем-то паранормальным.

Ответы по существу дали поэты и художники; я уверен, что будь у них возможность сравнить свои записи, вспыхнула бы настоящая паника. Но поскольку оригиналов писем в моем распоряжении не было, я отчасти заподозрил, что составитель либо задавал наводящие вопросы, либо отредактировал тексты сообразно желаемому результату. Вот почему мне по-прежнему казалось, что Уилкокс, каким-то образом получив доступ к более ранним сведениям, которыми располагал мой дед, намеренно ввел маститого ученого в обман. Отклики эстетов складывались в пугающую повесть. С 28 февраля и по 2 апреля многим из них снились странные, причудливые сны, причем их яркость безмерно усилилась в тот период, когда скульптор пребывал в бреду. Примерно одна четвертая из числа тех, кто согласился поведать о своем опыте, сообщали о ландшафтах и отзвуках, очень похожих на описания Уилкокса; а кое-кто из сновидцев признавался, что ближе к концу появлялась гигантская безымянная тварь, внушавшая беспредельный страх. Один из случаев, весьма печальный, рассматривался особенно подробно. Субъект — широко известный архитектор, склонный к теософии и оккультизму, — в день, когда с молодым Уилкоксом приключился приступ, впал в буйное помешательство, неумолчно кричал, умоляя спасти его от какого-то сбежавшего из ада демона, — и несколькими месяцами позже скончался. Если бы дед ссылался на эти случаи, приводя имена, а не просто номера, я бы предпринял независимое расследование в поисках доказательств, но так, как есть, мне удалось установить личность лишь нескольких человек. Однако ж все они дословно подтвердили записи. Я частенько гадаю, все ли опрошенные были столь же озадачены, как эти немногие. Хорошо, что объяснения они так и не получат.

В газетных вырезках, как я уже сообщал, речь шла о вспышках паники, о маниях и психозах в указанный период. Профессор Эйнджелл, должно быть, нанял целое пресс-бюро, потому что количество выдержек было огромно, а источники — разбросаны по всему земному шару. Тут — ночное самоубийство в Лондоне: одинокий жилец с душераздирающим криком выбросился во сне из окна. Там — бессвязное письмо издателю газеты в Южной Америке: какой-то одержимый видениями фанатик предсказывал мрачное будущее. Официальное сообщение из Калифорнии описывало, как целая колония теософов облеклась в белые одежды ради некоего «великого совершения», которое так и не последовало; в то время как в статьях из Индии сдержанно говорилось о серьезных волнениях в среде местного населения ближе к концу марта. По Гаити прокатилась волна шаманских оргий; африканские аванпосты докладывали о недовольстве и ропоте. Американские офицеры на Филиппинских островах докладывали, что примерно в то же время отдельные племена сделались неспокойны, а в ночь с 22 на 23 марта в Нью-Йорке полицейских атаковала толпа истеричных левантинцев. В западной части Ирландии множились самые дикие слухи и легенды; весной 1926 года художник-фантаст по имени Ардуа-Бонно выставил в Парижском салоне свое кощунственное полотно под названием «Пригрезившийся пейзаж». А в психиатрических больницах отмечалось такое количество беспорядков, что не иначе как чудо помешало медицинской братии отследить странные параллели и прийти к озадачивающим выводам. В общем и целом — жутковатая подборка вырезок; и сегодня я с трудом понимаю свой тогдашний бездушный рационализм, заставивший меня от них отмахнуться. Впрочем, на тот момент я и впрямь был убежден, что молодой Уилкокс знал о событиях более давних, профессором упомянутых.

II

История инспектора Леграсса

События более давние, в связи с которыми сон скульптора и барельеф показались моему деду столь важными, излагались во второй части пространной рукописи. Как выяснилось, в прошлом профессор Эйнджелл уже видел адские очертания безымянного чудовища, и ломал голову над неведомыми иероглифами, и слышал зловещую последовательность звуков, которую можно передать только как «Ктулху». И все это — в таком тревожном и страшном контексте, что не приходится удивляться, если он принялся забрасывать молодого Уилкокса расспросами и настойчиво требовать все новых сведений.

Этот его более ранний опыт датируется 1908 годом, семнадцатью годами раньше. Американское археологическое общество съехалось на ежегодную конференцию в Сент-Луис. Профессор Эйнджелл, как оно и подобает ученому настолько авторитетному и заслуженному, играл значимую роль во всех дискуссиях. Именно к нему в числе первых обратились несколько неспециалистов, что пришли на заседание, дабы получить правильные ответы на свои вопросы и разрешить проблемы силами экспертов.

Главным среди этих неспециалистов был ничем не примечательный человек средних лет, приехавший из самого Нового Орлеана в поисках узкоспециальной информации, которую местные источники предоставить ему не могли. Именно он вскорости оказался в центре внимания всего почтенного собрания. Звали его Джон Реймонд Леграсс; работал он полицейским инспектором. Он принес с собой то, ради чего приехал: гротескную, омерзительную, по всей видимости очень древнюю каменную статуэтку, происхождение которой определить затруднялся. Нет, инспектор Леграсс нисколько не интересовался археологией. Напротив, его любопытство было подсказано исключительно профессиональными соображениями. Статуэтку, идол, фетиш, или что бы уж это ни было, захватили несколькими месяцами раньше в заболоченных лесах к югу от Нового Орлеана, в ходе облавы на сборище предполагаемых шаманов-вудуистов. И столь необычные и отвратительные обряды были связаны с этой статуэткой, что полицейские не могли не осознать, что столкнулись с каким-то неведомым темным культом, бесконечно более страшным, нежели самые что ни на есть дьявольские секты африканских колдунов. О происхождении культа ровным счетом ничего не удалось выяснить — если не считать обрывочных и неправдоподобных признаний, исторгнутых у пленников. Поэтому полиция и решила обратиться к ученым, знатокам древности, в надежде с их помощью понять, что собой представляет кошмарный символ и через него выйти к истокам культа.

Инспектор Леграсс даже представить себе не мог, какую сенсацию произведет его приношение. При одном только взгляде на загадочный предмет собрание ученых мужей разволновалось не на шутку. Окружив гостя плотным кольцом, все так и пожирали глазами фигурку: ее явная чужеродность и аура неизмеримо глубокой древности наводили на мысль о доселе неоткрытых архаичных горизонтах. Художественную школу, породившую эту страшную скульптуру, так и не удалось опознать, однако ж тусклая, зеленоватая поверхность неизвестного камня словно бы хранила в себе летопись веков и даже тысячелетий.

Статуэтка, которую неспешно передавали из рук в руки для ближайшего и внимательного рассмотрения, в высоту была около семи-восьми дюймов и поражала мастерством исполнения. Она изображала чудовище неопределенно антропоидного вида, однако ж с головой как у спрута, с клубком щупалец вместо лица, с чешуйчатым, явно эластичным телом, с гигантскими когтями на задних и передних лапах и длинными, узкими крыльями за спиной. Это существо, по ощущению, исполненное жуткой, противоестественной злобности, обрюзгшее и тучное, восседало в отвратительной позе на прямоугольной глыбе или пьедестале, покрытом непонятными письменами. Концы крыльев касались черного края камня сзади, само сиденье помещалось в центре, а длинные, изогнутые когти поджатых, скрюченных задних лап цеплялись за передний край и спускались вниз примерно на четверть высоты пьедестала. Моллюскообразная голова выдавалась вперед, так что лицевые щупальца задевали с тыльной стороны громадные передние лапы, обхватившие задранные колени. Все в целом выглядело неправдоподобно живым — и тем более неуловимо пугающим, что происхождение идола оставалось неизвестным. В запредельной, устрашающей, бесконечной древности статуэтки не приходилось сомневаться, и однако ж ничто не указывало на какой-либо известный вид искусства, возникший на заре цивилизации — либо в любую другую эпоху. Перед нами было нечто особое, ни на что не похожее; даже сам материал и тот являл собою неразрешимую загадку: мылообразный, зеленовато-черный камень с золотыми и радужными вкраплениями и прожилками не походил ни на что знакомое из области геологии либо минералогии. Вязь письмен, начертанных вдоль основания постамента, озадачивала не меньше; никто из участников — несмотря на то, что в собрании присутствовала половина мировых экспертов в этой области, — не имел ни малейшего представления о том, с какими языками это наречие хотя бы самым отдаленным образом соотносится. Иероглифы, точно так же, как сама скульптура и ее материал, принадлежали к чему-то устрашающе далекому и чуждому человеческой цивилизации — такой, какой мы ее знаем; к чему-то пугающему, наводящему на мысль о древних и кощунственных циклах жизни, к которым наш мир и наши представления вообще неприложимы.

И однако ж, пока участники конференции по очереди качали головами и признавали свое бессилие перед задачей инспектора, нашелся в собрании один человек, которому померещилось, будто чудовищная фигура и письмена ему до странности знакомы. Он-то и рассказал, смущаясь, о некоей памятной ему странной безделице. То был ныне покойный Уильям Чаннинг Уэбб, профессор антропологии Принстонского университета и небезызвестный исследователь. Сорок восемь лет назад профессор Уэбб участвовал в экспедиции по Гренландии и Исландии в поисках рунических надписей, отыскать которые ему так и не удалось. В верхней части побережья Западной Гренландии он обнаружил примечательное племя выродившихся эскимосов (а может, и не племя, а что-то вроде культа). Их религия, любопытная разновидность сатанизма, до глубины души ужаснула профессора своей нарочитой кровожадностью и гнусностью. Об этой вере прочие эскимосы почти ничего не знали, упоминали о ней с содроганием и говорили, что пришла она из бездонных глубин вечности за миллиарды лет до того, как был создан мир. В придачу к отвратительным обрядам и человеческим жертвоприношениям эта религия включала в себя извращенные, переходящие из поколения в поколение ритуалы, посвященные высшему, древнейшему дьяволу, иначе известному как торнасук; профессор Уэбб тщательно записал этот термин в транскрипции со слов престарелого жреца-шамана (иначе — ангекок), как можно точнее передав звучание латинскими буквами. Но на данный момент интерес представлял фетиш, связанный с пресловутым культом: идол, вокруг которого отплясывали эскимосы, когда высоко над ледяными утесами полыхало северное сияние. То был примитивный каменный барельеф с изображением кошмарного монстра, покрытый загадочными письменами. Насколько профессор мог судить, в основных чертах этот фетиш походил на чудовищную статуэтку, представленную ныне собранию.

Ученые мужи внимали Уэббу настороженно и потрясенно, а инспектор Леграсс разволновался больше прочих; он в свою очередь принялся засыпать профессора расспросами. Полицейский некогда записал и скопировал устный ритуал со слов арестованных служителей болотного культа и теперь попросил ученого по возможности вспомнить последовательность звуков, зафиксированную среди дьяволопоклонников-эскимосов. Последовало придирчивое, дотошное сличение записей — и в зале повисло благоговейное молчание. Детектив и ученый установили, что фраза, общая для двух адских ритуалов, проводимых в разных концах земного шара, фактически идентична! То, что шаманы-эскимосы и жрецы с луизианских болот выкликали нараспев, взывая к своим родственным идолам, по сути представляло собою приблизительно следующее: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».

Причем деление слов угадывалось по традиционным паузам во фразе в ходе пения.

Здесь инспектор Леграсс на шаг опередил профессора Уэбба: несколько его арестантов-метисов сообщили ему со слов старших участников обряда, что означало пресловутое заклинание. А именно: «В своем чертоге в Р’льехе мертвый Ктулху грезит и ждет».

Теперь же, в ответ на общую настоятельную просьбу, инспектор Леграсс поведал сколь можно более подробно о своем знакомстве со служителями болотного культа и рассказал историю, которой дед, как я понял, придавал огромное значение. В ней ощущался привкус безумных снов мифотворца и теософа и размах воображения воистину космического масштаба — совершенно, казалось бы, неожиданный в среде отверженных полукровок.

1 ноября 1907 года в новоорлеанскую полицию поступил срочный вызов из края озер и болот к югу от города. Тамошние скваттеры, люди по большей части простые, но добродушные, потомки отряда Лафита,[10] пребывали во власти слепого ужаса — нечто неведомое подкралось к ним в ночи. Магия вуду, по всей видимости, причем самой что ни на есть чудовищной, прежде неизвестной разновидности. С тех пор как в черной чаще заколдованного леса, куда не смел заходить никто из местных жителей, зазвучали неумолчные тамтамы, стали пропадать женщины и дети. Оттуда доносились безумные крики, душераздирающие вопли, пение, от которого кровь стыла в жилах, там плясало адское пламя, и, добавил перепуганный посыльный, люди не в силах больше выносить этого кошмара.

И вот ближе к вечеру отряд из двадцати полицейских в двух каретах и одном автомобиле выехал на место событий. Дрожащий от страха скваттер указывал путь. Со временем проезжая дорога закончилась; все вышли и на протяжении нескольких миль шлепали по грязи в безмолвии жутких кипарисовых лесов, не знающих света дня. Безобразные корни и зловеще нависающие петли «испанского мха» преграждали им путь; тут и там груда влажных камней или фрагмент гниющей стены, наводя на мысль о мрачном обиталище, еще больше усиливали ощущение подавленности, в которое вносили свой вклад каждое уродливое дерево, каждый губчатый островок. Наконец впереди показалось поселение скваттеров — жалкое скопление лачуг. Перепуганные жители выбежали за двери и обступили группу с фонарями тесным кольцом. Где-то далеко впереди и впрямь слышался приглушенный бой тамтамов; время от времени, когда менялся ветер, долетал леденящий душу вопль. Сквозь блеклый подлесок откуда-то из-за бескрайних аллей ночной чащи просачивался красноватый отблеск. Все до одного скваттеры — даже при том, что они панически боялись снова остаться одни, — наотрез отказались приближаться к сцене нечестивой оргии хотя бы на шаг. Так что инспектор Леграсс и его девятнадцать соратников без проводника нырнули под темные аркады ужаса — туда, где никто из них не бывал прежде.

Область, куда ныне нагрянула полиция, испокон веков пользовалась дурной славой — белые туда не заглядывали и почти ничего о ней не знали. Легенды рассказывали о потаенном озере, которого вовеки не видел взгляд человеческий; там обитала гигантская, бесформенная белесая полипообразная тварь со светящимися глазами; скваттеры перешептывались, что в полночь-де к ней на поклон из пещер в недрах земли вылетают дьяволы на крыльях летучих мышей. Поговаривали, что тварь эта жила там до д’Ибервилля,[11] до Ла Саля,[12] до индейцев и даже до привычных лесных зверей и птиц. В ней словно ожил ночной кошмар; увидеть чудище означало умереть. Но тварь насылала на людей сны, так что они знали достаточно, чтобы не соваться куда не надо. Нынешняя вудуистская оргия происходила на самой окраине ненавистной области, но и этого было довольно: возможно, поэтому место, выбранное под святилище, внушало скваттерам еще больший ужас, чем кошмарные звуки и происшествия.

Лишь поэт или безумец сумел бы воздать должное звукам, что слышали люди Леграсса, пробираясь вперед сквозь черную трясину в направлении алого отблеска и приглушенного рокота тамтамов. Разные тембры голоса присущи человеку и зверю; и страшно слышать одно вместо другого. Животная ярость и разнузданное непотребство здесь нарастали до демонического размаха: завывания и экстатические вопли неистовствовали и эхом прокатывались из конца в конец по ночному лесу, точно чумные бури из пучин ада. То и дело беспорядочное улюлюканье смолкало, и, по всей видимости, вымуштрованный хор хриплых голосов принимался монотонно выпевать эту мерзкую фразу или целое заклинание: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».

Наконец полицейские выбрались из болота туда, где деревья поредели, — и глазам их внезапно открылось жуткое зрелище. Четверо пошатнулись, один рухнул в обморок, двое не сдержали исступленного крика — по счастью, голоса их потонули в безумной какофонии оргии. Леграсс плеснул водой в лицо потерявшему сознание; все застыли на месте, дрожа крупной дрожью, загипнотизированные ужасом.

На прогалине среди болот обнаружился поросший травой островок, протяженностью примерно в акр, безлесный и относительно сухой. На этом островке скакала и извивалась неописуемая орда — скопище человеческих уродств, нарисовать которые не под силу никому, кроме разве Сайма[13] или Ангаролы.[14] Голые, в чем мать родила, эти разношерстные ублюдки ревели, мычали и, корчась, выплясывали вокруг чудовищного кольца огня. Сквозь разрывы в огненной завесе можно было разглядеть, что в центре возвышается гигантский гранитный монолит примерно восьми футов в высоту; а на нем, несообразно-миниатюрная, стоит мерзкая резная статуэтка. На равном расстоянии от окаймленного огнем монолита по широкому кругу были расставлены десять виселиц, и на них висели, головами вниз, чудовищно изуродованные тела злополучных пропавших скваттеров. Внутри этого круга и бесновались с ревом служители культа, в массе своей двигаясь слева направо в нескончаемой вакханалии между кольцом мертвых тел и кольцом огня.

Возможно, это просто фантазия разыгралась; возможно, это было всего лишь эхо — но только одному из полицейских, впечатлительному испанцу, почудилось, будто он слышит ответные отзвуки, как бы вторящие ритуальному пению — откуда-то издалека, из неосвещенной тьмы в глубине чащи, средоточия древних легенд и ужасов. Этого человека, именем Джозеф Д. Калвес, я впоследствии отыскал и расспросил; и да, как ни досадно, воображения ему было не занимать. На что он только не намекал — и на шелестящие взмахи гигантских крыльев, и на отблеск сверкающих глаз, и на смутно белеющую за дальними деревьями громаду — но я так полагаю, это он местных суеверий наслушался.

Строго говоря, потрясенное замешательство полицейских продлилось недолго. Служба — прежде всего; и хотя одержимой швали в толпе насчитывалось человек под сто, блюстители порядка, полагаясь на огнестрельное оружие, решительно ринулись в самую гущу гнусного сборища. Шум, гвалт и хаос первых пяти минут не поддаются никакому описанию. Сыпались яростные удары, гремели выстрелы, кому-то удалось бежать, но в конце концов Леграсс насчитал сорок семь угрюмых пленников. Их заставили по-быстрому одеться и выстроили в цепочку между двумя рядами полицейских. Пятеро идолопоклонников были убиты на месте, а двоих тяжелораненых унесли на импровизированных носилках их же арестованные собратья. А статуэтку инспектор Леграсс осторожно снял с монолита и забрал с собой.

Путь назад оказался чрезвычайно тяжелым и утомительным. В полицейском отделении пленников допросили; все они оказались умственно отсталыми полукровками — самые что ни на есть отбросы общества. В большинстве своем это были матросы, и среди них — несколько мулатов и негров, главным образом уроженцев Вест-Индии и португальцев с Брава и других островов Кабо Верде: они-то и привносили оттенок вудуизма в разношерстный культ. Но уже после первых вопросов стало ясно, что речь идет о веровании более глубоком и древнем, нежели негритянский фетишизм. При всем своем невежестве и убожестве эти несчастные с удивительной согласованностью держались ключевой идеи своей омерзительной религии.

По их словам, они поклонялись Властителям Древности, которые жили за много веков до появления первых людей и явились в только что созданный мир с небес. Теперь Властители ушли, они в недрах земли и в морских глубинах, но их мертвые тела поведали свои тайны через сны первым людям, а те создали культ, и культ этот жив по сей день. Это он и есть; арестанты уверяли, что культ существовал всегда и пребудет вечно, в дальней глуши и в темных укрывищах по всему свету — до тех пор, пока великий жрец Ктулху не восстанет в своем черном чертоге в могучем городе Р’льех под водой и снова не подчинит себе землю. Однажды, при нужном положении звезд, он позовет — а до тех пор тайный культ неизменно ждет своего часа, — дабы освободить Ктулху.

А до тех пор — более ни слова. Даже под пыткой служители культа не выдали бы своего секрета. Среди мыслящих земных существ человек не вовсе одинок, ибо из тьмы к немногим верным приходят призраки. Но это — не Властители Древности. Властителей никому из людей видеть не доводилось. Резной идол изображает великого Ктулху, но никто не взялся бы утверждать, насколько похожи на него все прочие. Ныне никому не под силу прочесть древние письмена, но многое передавалось из уст в уста. Ритуальный речитатив тайной не являлся — о тайнах говорили не вслух, но шепотом. Песнопение означало всего-навсего: «В своем чертоге в Р’льехе мертвый Ктулху грезит и ждет».

Только двое арестованных оказались достаточно вменяемы, чтобы отправить их на виселицу; остальных поместили в соответствующие лечебницы. Свое участие в ритуальных убийствах все отрицали, уверяя, будто жертв умерщвляли Черные Крылья, прилетавшие со своего исконного места встречи в колдовском лесу. Но никакой связной информации об этих загадочных пособниках получить так и не удалось. Почти все, что полиции посчастливилось выяснить, сообщил престарелый метис по имени Кастро: он утверждал, будто причаливал в чужеземных гаванях и беседовал с бессмертными вождями культа в горах Китая.

Старик Кастро припомнил обрывки жуткой легенды, пред которой бледнели домыслы теософов, а мир и человек казались воистину юны и скоротечны. В незапамятные эпохи на земле царили Иные — Они возвели величественные города. То, что от них осталось (как якобы рассказывали бессмертные китайцы), сохранилось и по сей день: циклопическая кладка на островах Тихого океана. Все Они вымерли за много веков до появления человека; однако ж с помощью тайных искусств Их можно оживить, когда звезды снова встанут в нужное положение в цикле вечности. Сами Они некогда пришли со звезд и принесли с собою Свои изваяния.

Эти Властители Древности, продолжал Кастро, не вполне из плоти и крови. У Них есть обличье — разве не подтверждает того статуэтка со звезд? — но обличье это нематериально. При должном расположении звезд Они могут переноситься по небу из мира в мир, но когда звезды неблагоприятны, Они не живут. Однако и не будучи живыми, Они не могут умереть в полном смысле этого слова. Все Они покоятся в каменных чертогах в Своем великом городе Р’льех, защищенные чарами могучего Ктулху в преддверии славного воскрешения, когда звезды и земля снова будут готовы принять Их. Но в нужный час понадобится некая внешняя сила, дабы помочь освободить Их тела. Чары, сохранявшие Их нетленными, не дают Им и воспрять; Они могут лишь бодрствовать во тьме, погруженные в думы, пока над землей текут бессчетные миллионы лет. Они знают обо всем, что происходит во вселенной, ибо речью Им служит обмен мыслями. Даже сейчас Они беседуют в Своих гробницах. Когда же на смену беспредельному хаосу появились первые люди, Властители Древности воззвали к наиболее чутким из них, придавая форму их снам, ибо только так мог Их язык воздействовать на плотский разум млекопитающих.

Тогда, прошептал Кастро, эти первые люди создали культ вокруг небольших идолов, что явили им Властители, — идолов, принесенных в сумеречные эпохи с темных звезд. Этот культ не умрет вовеки — до тех пор, пока звезды не примут вновь нужное положение; тогда тайные жрецы выведут великого Ктулху из гробницы, дабы Он оживил Своих подданных и вновь воцарился на земле. Распознать, что время пришло, будет нетрудно, ибо в ту пору человек уподобится Властителям Древности — станет свободен и дик, вне добра и зла, отринет закон и мораль; мир захлестнут крики и вопли, кровопролитие и разгульное веселье. Тогда освобожденные Властители научат людей по-новому кричать, убивать, ликовать и радоваться, и по всей земле запылает губительный пожар экстатической свободы. Между тем культ, посредством подобающих обрядов, должен хранить память о древних обычаях, предвосхищая пророчество об их возрождении.

В былые времена избранные говорили с погребенными Властителями через сны, а потом случилась великая катастрофа. Каменный город Р’льех вместе с его монолитами и гробницами ушел под воду. Бездонная пучина, средоточие той единственной исконной тайны, сквозь которую не проникнет даже мысль, оборвала призрачное общение. Но память не умирает; и верховные жрецы говорят, будто при благоприятном расположении звезд город поднимется вновь. Тогда из глубинных недр появились черные духи земли, гнилостные и неясные, неся смутные слухи из пещер под позабытым дном моря. Но о них старик Кастро не смел распространяться подробнее. Он тут же прикусил язык, и никакими уговорами и хитростями так и не удалось вытянуть из него больше. Любопытно, что про размеры Властителей он тоже отказался рассказывать. Что до культа, по предположениям Кастро, центр его находится в нехоженых пустынях Аравии, где дремлет Ирем многоколонный, сокрыт и нетронут. Культ никак не связан с европейским чернокнижием и за пределами круга посвященных практически неизвестен. Ни в одной книге не содержится о нем даже намеков, хотя бессмертные китайцы говорили, будто в «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда многие фразы несут в себе двойной смысл, и посвященные вольны прочитывать их так, как считают нужным, особенно знаменитые строки:



Не мертв, кого навек объяла тьма.
В пучине лет умрет и смерть сама.



Леграсс, глубоко потрясенный и немало озадаченный, напрасно допытывался о месте культа в истории. Кастро, по всей видимости, не солгал, утверждая, что культ хранится в глубокой тайне. Специалисты из Тулейнского университета не смогли сказать ничего определенного ни о культе, ни о статуэтке. И вот теперь инспектор обратился к светилам из светил, ведущим специалистам страны — и вынужден был удовольствоваться всего-то-навсего рассказом о Гренландии из уст профессора Уэбба.

Лихорадочный интерес, вызванный сообщением Леграсса и подогретый еще больше благодаря статуэтке, эхом звучит в последующей переписке участников конференции, хотя в официальных публикациях общества тема эта почти не затрагивается. Осмотрительность — девиз тех, кто привык то и дело сталкиваться с подлогом и шарлатанством. Леграсс на время ссудил идола профессору Уэббу, но после смерти ученого статуэтка вернулась к Леграссу и по сей день находится у него; не так давно я имел возможность с нею ознакомиться. Скульптура воистину жуткая и, несомненно, сродни барельефу из сна молодого Уилкокса.

Надо ли удивляться, что деда взволновала история скульптора! Ведь он уже знал о культе со слов Леграсса — и вот вам пожалуйста, судьба столкнула его с гиперчувствительным юношей, которому приснилось не только изображение и точные иероглифы как с болотного идола, так и с гренландской адской таблички, но который во сне услышал по меньшей мере три слова из заклинания, повторяемого как дьяволопоклонниками-эскимосами, так и полукровками-луизианцами! Естественно, профессор Эйнджелл тотчас же взялся за доскональное расследование; хотя я все еще подозревал про себя, что молодой Уилкокс каким-то косвенным образом прослышал о культе и просто-напросто выдумал серию сновидений, дабы нагнетать и всячески раздувать таинственность за счет моего деда. Записи снов и газетные вырезки из коллекции профессора, несомненно, явились весомыми доказательствами, но мой неистребимый рационализм и необычность всей этой истории неумолимо подталкивали меня к, казалось бы, самым разумным выводам. Так что, еще раз тщательно изучив рукопись и сопоставив фрагменты из теософских и антропологических трудов с Леграссовым рассказом о культе, я отправился в Провиденс, чтобы лично повидаться со скульптором и осыпать его, как мне казалось, заслуженными упреками за беззастенчивое издевательство над пожилым ученым.

Уилкокс по-прежнему проживал в одиночестве в здании «Флер-де-лис» на Томас-стрит — в этой чудовищной викторианской имитации бретонской архитектуры семнадцатого века, что выставляет напоказ оштукатуренный фасад среди очаровательных особняков колониальной эпохи на древнем холме, под сенью роскошнейшего из георгианских шпилей Америки. Я застал юношу за работой и уже по разбросанным тут и там образцам с первых же минут понял, что имею дело с подлинным, несомненным гением. Полагаю, в один прекрасный день он прославится как один из великих декадентов, ибо он запечатлел в глине, а в один прекрасный день отразит и в мраморе те фантазии и кошмары, что Артур Мейчен[15] воплощает в прозе, а Кларк Эштон Смит[16] являет в стихах и в живописи.

Темноволосый, хрупкого сложения и несколько неряшливого вида, он томно обернулся на мой стук и, не вставая, осведомился, что у меня за дело. Я представился; он выказал некоторый интерес — мой дед некогда возбудил его любопытство: расспрашивая о странных снах, он, однако ж, так и не объяснил, в чем состояла суть его исследований. На этот счет и я его просвещать не стал, но ненавязчиво попытался его разговорить. Очень скоро я убедился в совершенной его искренности: он говорил о снах в манере весьма характерной. Эти сновидения и отпечаток их в подсознании глубоко повлияли на его творчество: Уилкокс показал мне чудовищную статую, очертания которой просто-таки дышали зловещей недоговоренностью. Скульптор не помнил, чтобы ему доводилось видеть оригинал, вот разве что на его собственном барельефе из сна, но контуры фигуры возникали под его рукой сами собою. Несомненно, именно этот гигантский фантом являлся ему в бреду. Вскоре стало очевидно, что юноша в самом деле ничего не знал о тайном культе, кроме разве того, что проскальзывало ненароком в ходе дедова безжалостного допроса; и я вновь принялся ломать голову, где же Уилкокс мог почерпнуть эти жуткие образы.

О снах Уилкокс рассказывал в причудливой поэтической манере, так, что я с ужасающей яркостью представлял себе и сырой циклопический город из склизкого зеленого камня, геометрия которого, по невразумительному отзыву юноши, насквозь неправильная, и с боязливым предвкушением слышал неумолчный, словно бы мысленный зов из-под земли: «Ктулху фхтагн, Ктулху фхтагн». Эти слова складывались в страшный ритуал, повествующий о сонном бдении мертвого Ктулху в каменном склепе Р’льеха; и, несмотря на весь мой рационализм, меня пробрало до самых костей. Наверняка Уилкокс где-то краем уха услышал о культе и вскорости позабыл о нем под наплывом столь же странных впечатлений от книг и грез. Однако ж впечатление запало юноше в душу и позже нашло выражение через бессознательное — в снах, в барельефе и в кошмарной статуе, что ныне стояла передо мной. Разумеется, деда он ввел в заблуждение не нарочно. Такой тип молодых людей — одновременно слегка претенциозный и несколько развязный — я всегда не жаловал, однако ж теперь я был готов признать как незаурядный талант Уилкокса, так и его порядочность. Я дружески с ним распрощался и пожелал многообещающему гению всяческих успехов.

Между тем история культа по-прежнему меня завораживала; а порою я мечтал о том, как прославлюсь, досконально изучив происхождение культа и его связи. Я побывал в Новом Орлеане, потолковал с Леграссом и другими полицейскими, участниками той давней облавы, своими глазами увидел страшного идола и даже допросил нескольких арестантов-метисов, что дожили до сего дня. К сожалению, старик Кастро вот уже несколько лет как умер. То, что я теперь узнал из первых рук как наглядное подтверждение всего того, что записал мой дед, взволновало меня заново. Я был уверен, что напал на след самой настоящей, архисекретной и весьма древней религии и открытие это принесет мне известность как антропологу. Я по-прежнему подходил к культу с позиций убежденного материалиста — хотел бы я оставаться таковым и сейчас! — и с необъяснимым упрямством сбрасывал со счетов совпадения между записями снов и подборкой странных газетных вырезок, составленной профессором Эйнджеллом.

Единственное, что я тогда заподозрил, а теперь, боюсь, уверен в том доподлинно: дед мой умер отнюдь не естественной смертью. Он рухнул как подкошенный на узкой улочке, уводящей вверх по холму от старинной набережной, где кишмя кишел всякий заезжий сброд, — упал, после того как его случайно толкнул матрос-негр. Я хорошо помнил, что представляли собою служители культа в Луизиане: по большей части полукровки, по роду занятий связанные с морем, — не удивлюсь, если существуют разнообразные тайные способы и отравленные иголки, известные издревле и столь же неумолимые, как и загадочные обряды и верования. Леграсса и его людей оставили в покое, что правда, то правда, а вот некий моряк из Норвегии, насмотревшийся на то и это, тоже мертв. Что, если подробные расспросы моего деда после того, как он пообщался со скульптором, дошли до недобрых ушей? Думается мне, профессор Эйнджелл погиб, потому что слишком много знал или был к тому близок. Посмотрим, постигнет ли та же участь и меня — ибо теперь я и впрямь знаю слишком много.

III

Безумие с моря

Если небеса когда-либо захотят меня облагодетельствовать, пусть они целиком и полностью сотрут из моей памяти последствия того, что однажды взгляд мой по чистой случайности упал на полку, застеленную ненужной бумагой. В моих повседневных занятиях ничего подобного мне бы в жизни не подвернулось: то был старый номер австралийского журнала «Сиднейский вестник» за 18 апреля 1925 года. Он ускользнул даже от внимания пресс-бюро моего деда, которое на тот момент жадно собирало материал для профессорских исследований.

Я уже почти бросил наводить справки о том, что профессор Эйнджелл называл «культом Ктулху». В ту пору я гостил у одного своего высокоученого друга в Патерсоне, штат Нью-Джерси: он был хранителем местного музея и известным минералогом. Однажды, рассматривая экспонаты резервного фонда, в беспорядке разложенные на полках хранилища в самой глубине музея, я случайно наткнулся на странную иллюстрацию в одном из старых журналов, подстеленных под камни. Это и был вышеупомянутый «Сиднейский вестник», ибо друг мой имел широкие связи во всех мыслимых уголках мира; иллюстрация представляла собою полутоновое изображение отвратительного каменного идола — точную копию того, что нашел на болотах Леграсс.

Жадно высвободив журнал из-под ценных образцов, я внимательно просмотрел заметку: к моему вящему сожалению, она оказалась недлинной. Однако ж содержание ее оказалось чрезвычайно важным для моих безуспешных розысков; я аккуратно вырвал страницу, это нежданное руководство к действию. Говорилось в заметке следующее:


«В МОРЕ ОБНАРУЖЕНО ЗАГАДОЧНОЕ ПОКИНУТОЕ СУДНО
\"Бдительный\" возвращается с неуправляемой тяжеловооруженной новозеландской яхтой на буксире.
На борту обнаружены люди: один выживший и один покойник. История отчаянной битвы и смертей на море. Спасенный моряк отказывается делиться подробностями о пережитом. При нем найден странный идол. Ведется расследование.
Грузовое судно \"Бдительный\" компании \"Моррисон\", идущее из Вальпараисо, причалило нынче утром к пристани в гавани Дарлинг, ведя на буксире поврежденную, выведенную из строя, но тяжеловооруженную паровую яхту \"Сигнал\" из Данидина (Новая Зеландия). Яхта была обнаружена 12 апреля на 34°21′ южной широты, 152° 17’ западной долготы, с двумя людьми на борту; один из них жив, один — мертв.
\"Бдительный\" покинул Вальпараисо 25 марта, а 2 апреля отклонился от курса заметно южнее по причине исключительной силы штормов и чудовищных волн. 12 апреля было замечено покинутое судно; на первый взгляд на нем не было ни души, но, поднявшись на борт, моряки обнаружили одного уцелевшего в полубредовом состоянии и один труп — по всей видимости, этот человек умер больше недели назад. Выживший судорожно сжимал в руке кошмарного каменного идола неизвестного происхождения, примерно в фут высотой, о природе которого специалисты из Сиднейского университета, Королевского общества и музея на Колледж-стрит пребывают в полном недоумении. Спасенный утверждает, что нашел статуэтку в каюте яхты, в маленьком, ничем не примечательном резном ковчеге.
Этот человек, придя в сознание, рассказал историю в высшей степени странную — о пиратстве и смертоубийстве. Зовут его Густав Йохансен, он норвежец, умом не обделен, был вторым помощником капитана на двухмачтовой шхуне \"Эмма\" из Окленда; шхуна отплыла в Кальяо 20 февраля, с экипажем из одиннадцати человек на борту. По словам Йохансена, \"Эмма\" изрядно задержалась в пути и отклонилась от курса далеко к югу по причине сильного шторма, разыгравшегося 1 марта. 22 марта на 49°51′ южной широты, 128°34′ западной долготы она повстречала \"Сигнал\", команда которого, состоящая из канаков и метисов, вид имела недобрый и крайне подозрительный. Капитану Коллинзу безапелляционно приказали поворачивать назад, тот отказался, тогда странная шайка без предупреждения открыла яростный огонь по шхуне из батареи тяжелой артиллерии — из медных пушек, которыми была укомплектована яхта. Команда \"Эммы\" вступила в бой, рассказал уцелевший, и хотя шхуна начала тонуть — ее обстреляли ниже ватерлинии, — ей удалось-таки подойти вплотную к яхте. Матросы \"Эммы\" высадились на палубу неприятельского судна, схватились со свирепыми дикарями, которым ненамного уступали числом, и вынуждены были перебить их всех — ибо те сражались пусть и неумело, однако не на жизнь, а на смерть, не щадя никого.
Трое с \"Эммы\" погибли, в том числе капитан Коллинз и первый помощник Грин, а оставшиеся восемь под командованием второго помощника Йохансена взяли на себя управление захваченной яхтой и поплыли дальше в первоначальном направлении — проверить, в силу какой причины им велели поворачивать вспять. На следующий день они якобы высадились на небольшом островке, хотя в этой части океана никаких островов не отмечено; и шестеро членов экипажа там загадочным образом погибли. Эту часть истории Йохансен, как ни странно, замалчивает — говорит лишь, что они сгинули в скальном провале. Потом он и его единственный спутник, по-видимому, вернулись на яхту и попытались управлять ею, но 2 апреля разыгрался шторм и корабль оказался во власти ветров и волн. С того момента и вплоть до 12 числа, когда его спасли, Йохансен почти ничего не помнит — не знает даже, когда умер его напарник, Уильям Бриден. Смерть Бридена наступила по невыясненной причине — видимо, вследствие перевозбуждения или переохлаждения. По телеграфу из Данидина сообщили, что островное торговое судно \"Сигнал\" было там хорошо известно и пользовалось в порту самой дурной репутацией. Владела им странная шайка, состоящая из людей смешанной крови; их частые сборища и ночные вылазки в лес вызывали немалое любопытство. Сразу после бури и землетрясения 1 марта судно поспешно снялось с якоря и вышло в море. Наш корреспондент из Окленда дает прекрасные отзывы об \"Эмме\" и ее экипаже, а Йохансен охарактеризован как человек порядочный и здравомыслящий. Начиная с завтрашнего дня адмиралтейство назначит расследование дела, в ходе которого Йохансена постараются убедить рассказать о происшедшем подробнее».


И это было все в придачу к изображению адской скульптуры, но что за поток мыслей всколыхнулся в моем сознании! Вот она — новая сокровищница фактов о культе Ктулху, вот оно — наглядное свидетельство тому, что культ ведет престранную деятельность как на суше, так и на море. Что за мотив побудил разношерстную команду приказать «Эмме» поворачивать вспять, в то время как сами эти люди плыли куда-то со своим омерзительным идолом? Что это еще за неведомый остров, на котором погибли шесть человек из экипажа «Эммы» и о котором второй помощник Йохансен упорно хранил молчание? Что выявило расследование вице-адмиралтейства и многое ли известно о пагубном культе в Данидине? И самое удивительное: что это за подспудная и не иначе как сверхъестественная связь дат — связь, наделившая зловещей и теперь уже бесспорной значимостью разнообразные повороты событий, столь тщательно задокументированные моим дедом?

1 марта — наше 28 февраля согласно международной демаркационной линии времени: землетрясение и буря. «Сигнал» и его гнусная команда поспешно покидают Данидин, словно торопясь на властный зов, а на другой стороне земного шара поэты и художники видят во сне странный сырой циклопический город и молодой скульптор вылепливает во сне фигуру кошмарного Ктулху. 23 марта команда «Эммы» высаживается на неизвестный остров, шесть человек гибнут. В тот же самый день сны гиперчувствительных людей обретают небывалую яркость и живость, окрашиваются ужасом перед злобным преследованием гигантского монстра; некий архитектор сходит с ума, а скульптор внезапно впадает в бредовое состояние! А как насчет шторма 2 апреля — именно тогда все сны о сыром городе прекратились, а Уилкокс воспрял от странной лихорадки живой и невредимый? Как это все понимать — и как понимать намеки старика Кастро касательно погруженных в пучину звезднорожденных Властителей, их грядущего царства, преданного им культа и их способности управлять снами? Уж не балансирую ли я на самой грани космических ужасов, вынести которые человеку не под силу? А если так, то это, должно быть, ужасы чисто умозрительного характера, ведь каким-то непостижимым образом 2 апреля положило конец чудовищной угрозе, взявшей было в осаду душу человечества.

Тем же вечером, в спешке отправив несколько телеграмм и предприняв все необходимые приготовления, я распрощался с моим хозяином и сел на поезд, идущий в Сан-Франциско. И месяца не прошло, как я уже был в Данидине, где, однако ж, обнаружил, что о странных служителях культа, некогда захаживавших в старые приморские таверны, почти ничего не известно. Порты вечно кишат всяким отребьем, но кто ж его запоминает? Однако ж ходили смутные слухи о том, как однажды эта разношерстная команда отправилась в глубь острова, и тогда на дальних холмах зажглось алое пламя и слышалось эхо барабанного боя. В Окленде я узнал, что по возвращении с поверхностного, чисто формального допроса в Сиднее Йохансен вернулся седым, при том что прежде был светловолос; продал свой домик на Уэст-стрит и отплыл с женой на родину, в Осло. Друзьям о своем необычайном приключении он рассказал не больше, чем чиновникам адмиралтейства; все, чем они смогли мне помочь, — это дать мне адрес Йохансена в Осло.

Я отправился в Сидней и поговорил с моряками и представителями адмиралтейского суда, да только все без толку. На Круговой набережной в сиднейской бухте я своими глазами видел «Сигнал»: яхту продали, и теперь она использовалась в коммерческих целях. Ее ничем не примечательный корпус не открыл мне ничего нового. Фигурка монстра с моллюскообразной головой, драконьим телом и чешуйчатыми крыльями, замершего в полуприседе на покрытом иероглифами пьедестале, хранилась в музее в Гайд-парке. Я долго и придирчиво изучал статуэтку — то была скульптура воистину зловещая в своем утонченном совершенстве, столь же непостижимо загадочная и чудовищно древняя, как и уменьшенная копия Леграсса — и из того же странного внеземного материала. Геологи, как сообщил мне хранитель музея, до сих пор ломают головы, уверяя, что в мире такого камня просто не существует. Я вздрогнул, вспомнив, что старик Кастро рассказывал Леграссу о первобытных Властителях: «Они некогда пришли со звезд и принесли с собою Свои изваяния».

Все перевернулось в моей душе. Потрясенный как никогда, я решил во что бы то ни стало отыскать в Осло второго помощника Йохансена. Я отплыл в Лондон, тут же пересел на корабль, идущий в столицу Норвегии, и ясным осенним днем высадился на аккуратной, как картинка, пристани под сенью горы Эгеберг. Дом Йохансена, как выяснилось, находился в Старом городе короля Харальда Сурового, что хранил имя Осло на протяжении всех веков, пока город более обширный щеголял названием Христиания. Я сел в такси и очень скоро уже постучался с неистово бьющимся сердцем в дверь чистенького старинного особнячка с оштукатуренным фасадом. Мне открыла печальная женщина в черном — и можете представить себе мое разочарование, когда она сообщила мне на ломаном английском, что Густава Йохансена больше нет в живых.

После своего возвращения он прожил недолго, рассказывала миссис Йохансен, — происшедшее на море в 1925 году окончательно его сломило. Жене он рассказал не больше, чем общественности, но оставил объемную рукопись — «технические материалы», как сказал он сам, — причем на английском языке, по всей видимости, чтобы жена случайно не прочла опасную исповедь. Йохансен прогуливался по узкой улочке близ гётеборгского дока, как вдруг из чердачного окна выпала пачка бумаг — и сбила его с ног. Двое матросов-индийцев тут же подбежали к нему и помогли подняться, но еще до прибытия «скорой помощи» он испустил дух. Врачи так и не смогли установить причину смерти и списали все на болезнь сердца и ослабленный организм.

Тут-то я и ощутил, как гложет меня изнутри темный ужас, которому не суждено утихнуть вплоть до того момента, когда и я расстанусь с жизнью, «по чистой случайности» или как-то иначе. Убедив вдову, что мое непосредственное отношение к пресловутым «техническим материалам» дает мне право на рукопись, я увез документ с собой и, еще не успев взойти на корабль, идущий в Лондон, тут же погрузился в чтение. То было безыскусное, сбивчивое повествование — попытка простодушного моряка вести дневник постфактум и описать день за днем то последнее, страшное путешествие. Я не возьмусь скопировать рассказ дословно, при всех его длиннотах и невнятице, но перескажу самую суть — достаточно, чтобы показать, почему плеск воды о корабельный борт сделался для меня невыносим и я заткнул уши ватой.

Йохансен, благодарение Господу, знал далеко не все, хотя и видел своими глазами и город, и Тварь. Но не знать мне ни сна, ни покоя, пока я думаю об извечных ужасах, что затаились за гранью жизни во времени и в пространстве, и о тех богомерзких дьяволах с древних звезд, что погружены в сон на дне морском, — их знают и чтят служители страшного культа и только и ждут своего часа, дабы выпустить их в мир, как только очередное землетрясение вновь вознесет чудовищный каменный город навстречу солнцу и воздуху.

Плавание Йохансена началось ровно так, как он и рассказывал представителям вице-адмиралтейства. «Эмма» вышла в балласте из Окленда в феврале 1920 года и в полной мере ощутила на себе силу порожденной землетрясением бури, которая, должно быть, и вознесла из пучины кошмары, наводнившие людские сны. Когда кораблем снова стало возможно управлять, «Эмма» начала быстро нагонять упущенное время. 22 марта ее попытался задержать «Сигнал»; с искренним сожалением писал помощник капитана о том, как корабль обстреляли и затопили. О темнолицых служителях дьявольского культа с «Сигнала» Йохансен говорит с неподдельным страхом. Ощущалось в них нечто неописуемо омерзительное, отчего уничтожить это отребье представлялось едва ли не священным долгом, и Йохансен с нескрываемым недоумением выслушал обвинение в жестокости, выдвинутое против его людей в ходе расследования. Затем побуждаемые любопытством моряки поплыли дальше на захваченной яхте под командованием Йохансена, завидели, что над морем торчит гигантская каменная колонна, и на 47°09′ южной широты, 126°43′ западной долготы причалили к береговой линии, где над грязью и илом громоздилась затянутая водорослями циклопическая кладка. Это была не иначе как осязаемая реальность величайшего из ужасов земли — кошмарный город-могильник Р’льех, возведенный за необозримые миллиарды лет до начала истории отвратительными гигантскими пришельцами с темных звезд. Там покоился великий Ктулху и его полчища, сокрытые в зеленых илистых склепах; оттуда наконец-то, спустя бессчетные века, они слали мысли, насаждавшие страх в снах чутких провидцев, и властно обращались к своим преданным адептам, призывая их к паломничеству во имя освобождения и возрождения. Обо всем об этом Йохансен даже не подозревал, но, Господь свидетель, вскорости увидел он достаточно!

Полагаю, что над водой поднялась только одна из горных вершин — чудовищная, увенчанная монолитом цитадель, ставшая гробницей для Ктулху. Когда же я задумываюсь об истинном размахе всего того, что, вероятно, таится там, внизу, я с трудом удерживаюсь от самоубийства. Йохансен и его товарищи благоговейно взирали на космическое величие этого сочащегося влагой Вавилона старейших демонов; они, должно быть, и без подсказки догадались, что город не имеет отношения ни к этой, ни к любой другой нормальной планете. В каждой строчке пугающего описания живо ощущается священный ужас перед неправдоподобной величиной зеленоватых каменных глыб, и головокружительной высотой гигантского изваянного монолита, и ошеломляющим сходством колоссальных статуй и барельефов со странной статуэткой, обнаруженной в ковчеге на борту «Сигнала».

Йохансен ведать не ведал, что такое футуризм, и, однако ж, рассказывая про город, он достиг весьма близкого эффекта; ибо, вместо того чтобы описывать какое-то определенное строение или здание, он передает лишь общие впечатления от неохватных углов и каменных плоскостей — поверхностей слишком обширных и явно неуместных для этой земли и в придачу испещренных богопротивными изображениями и иероглифами. Я упомянул про его рассуждения об углах, поскольку они отчасти перекликаются с тем, что поведал мне Уилкокс о своих жутких снах. Скульптор настаивал, что геометрия пригрезившегося ему места была аномальной, неевклидовой, и просто-таки дышала тошнотворными сферами и измерениями, чуждыми нам. А теперь и необразованный матрос ощутил то же самое перед лицом страшной реальности.

Йохансен и его люди высадились на отлогом илистом берегу этого чудовищного акрополя и, оскальзываясь, вскарабкались наверх по исполинским влажным глыбам явно нечеловеческой лестницы. Даже солнце небес словно бы представало в искаженном виде сквозь рассеивающие свет миазмы, клубящиеся над этим уродливым порождением моря. Извращенная угроза и смутная тревога плотоядно затаились среди безумных, ускользающих от понимания углов и плоскостей резного камня: там, где только что была выпуклость, мгновение спустя взгляд различал впадину.

Еще до того, как глазам открылось что-либо более определенное, нежели камень, ил и водоросли, исследователи ощутили нечто похожее на страх. Каждый из них уже обратился бы в бегство, если бы не опасался пасть в глазах остальных; с явной неохотой искали они — как выяснилось, напрасно — хоть что-нибудь, что можно было бы унести на память.

Португалец Родригес взобрался к самому подножию монолита — и громким криком возвестил о какой-то находке. Прочие последовали за ним и с любопытством уставились на громадную резную дверь с уже знакомым барельефом в виде не то кальмара, не то дракона. По словам Йохансена, дверь была огромная, вроде амбарных ворот, и безошибочно распознавалась по изукрашенной притолоке, порогу и косяку, хотя было не вполне понятно, установлена ли она вплотную, вроде как дверца люка, или наклонно, как в подвале. Как сказал бы Уилкокс, геометрия этого места — насквозь неправильная. Невозможно было поручиться, что море и земля лежат в горизонтальной плоскости, и потому взаимное расположение всего прочего представлялось изменчивой фантасмагорией.

Бриден толкнул камень в нескольких местах — но безрезультатно. Затем Донован осторожно ощупал дверь вдоль края, нажимая на каждую из точек по очереди по мере продвижения. Он бесконечно долго карабкался вверх вдоль гротескного каменного карниза — то есть можно было бы сказать «карабкался», не будь эта плоскость все-таки горизонтальной, — а все недоумевали, откуда только взялась во вселенной дверь настолько огромная. И тут, беззвучно и плавно, панель площадью в акр в верхней своей части подалась внутрь; как выяснилось, она находилась в равновесии. Донован не то соскользнул, не то съехал вниз — или вдоль — косяка и присоединился к товарищам. Все завороженно наблюдали, как покрытый чудовищной резьбою портал непостижимо уходит в глубину. В этом бреду призматического искажения он двигался неестественно, по диагонали, нарушая тем самым все законы материи и перспективы.

Провал наполняла тьма — тьма почти что материальная. Эта мгла воистину обладала положительным свойством: она затушевывала те части внутренних стен, что в противном случае открылись бы взгляду, и просто-таки выплескивалась наружу, как дым, из своего многовекового заточения, зримо затмевая солнце по мере того, как расползалась все дальше, выплывала на съежившееся плоско-выпуклое небо, взмахивая перепончатыми крыльями. Из разверстых глубин поднимался невыносимый смрад. Со временем чуткому Хокинсу почудилось, будто он слышит там, внизу, мерзкий хлюпающий звук. Все насторожились — все чутко вслушивались, когда показалось Оно: истекая слизью, тяжело и неуклюже Оно на ощупь протиснулось в черный проем всем своим зеленым и желеобразным громадным телом — и вылезло в тлетворную атмосферу отравленного града безумия.

Когда Йохансен дошел до этого места, у бедняги едва не отнялась рука. Из шестерых матросов, что до корабля так и не добрались, двое, по всей видимости, скончались на месте от ужаса. Описанию Тварь не поддается — не придумано еще языка, дабы воздать должное этим безднам истерического древнего безумия, этому сверхъестественному противоречию материи, силе и вселенскому миропорядку. Ходячая, ковыляющая гора! Боже праведный! Стоит ли удивляться, что в этот проклятый миг мыслепередачи на другом конце земли великий архитектор сошел с ума, а злополучный Уилкокс метался в лихорадочном бреду? Тварь, увековеченная в идолах, зеленое, липкое исчадие звезд, пробудилась — и явилась требовать своего. Звезды вновь встали в нужное положение, и то, чего не сумел исполнить преднамеренно многовековой культ, по чистой случайности совершила команда бесхитростных моряков. Спустя вигинтиллионы лет великий Ктулху вновь вырвался на свободу — и не было пределов его ликованию.

Никто и оглянуться не успел, как Тварь уже подцепила троих своими вислыми когтями. Да упокоит бедняг Господь, если только есть во вселенной покой! То были Донован, Геррера и Ангстрем. Остальные трое сломя голову кинулись через бесконечные нагромождения позеленевшего камня обратно к кораблю. Паркер поскользнулся; и Йохансен клянется, что его поглотил угол здания, которого там и быть не могло: острый угол, который вел себя как тупой. Так что до лодки добежали только Бриден с Йохансеном, они отчаянно схватились за весла и во весь дух понеслись к «Сигналу», а чудовищная громадина плюхнулась на камни и замешкалась, барахтаясь на мелководье.

Несмотря на то что вся команда сошла на берег, паровой котел не был отключен вовсе, так что понадобилось лишь несколько секунд лихорадочной беготни между штурвалом и машинным отделением, чтобы «Сигнал» пришел в движение. Мотор заработал — медленно, на фоне извращенных ужасов этой неописуемой сцены, взрезая смертоносные воды, — а на каменной кладке этого нездешнего берега-мавзолея исполинская Тварь-со-звезд пускала слюни и бормотала что-то невнятное, как Полифем, проклинающий корабль бежавшего Одиссея. Но великий Ктулху оказался храбрее легендарных циклопов: он маслянисто сполз в воду и кинулся вдогонку, широкими, вселенски-мощными взмахами поднимая громадные волны. Бриден оглянулся — и лишился рассудка, он пронзительно расхохотался и с тех пор то и дело разражался хохотом, пока однажды ночью смерть не пришла за ним в каюту, когда Йохансен метался в бреду.

Но Йохансен не сдался. Понимая, что Тварь всенепременно настигнет «Сигнал», пока яхта не набрала скорость, он решился на отчаянную меру и, прибавив тягу, молнией метнулся на палубу и крутанул штурвал, дав обратный ход. Зловонная пучина вспенилась, взбурлила гигантским водоворотом, паровой котел набирал мощность, а храбрый норвежец направил корабль прямиком на преследующее его желе, что поднималось над грязной пеной, точно корма какого-то демонического галеона. Чудовищная кальмарья голова и шевелящиеся щупальца были почти вровень с бушпритом крепкой яхты, но Йохансен безжалостно гнал яхту вперед. Раздался взрыв — словно с треском лопнул громадный пузырь; гнусно, слякотно захлюпало, точно вспороли медузу, в воздухе разлилась вонь, точно из тысячи разверстых могил, послышался звук, воспроизводить который на бумаге автор записей не пожелал. На краткое мгновение корабль накрыло едкое и слепящее зеленое облако, за кормой ядовито вскипала и побулькивала вода, где — Господи милосердный! — вязкие ошметки этого неназываемого исчадия неба текуче воссоединялись в исходную отвратительную форму. Но с каждой секундой расстояние между ним и кораблем все увеличивалось: двигатель работал на полную мощность и «Сигнал» набирал скорость.

Вот, в сущности, и все. После того Йохансен лишь мрачно размышлял над идолом в каюте да время от времени стряпал нехитрую еду себе и хохочущему маньяку рядом. После первого героического прорыва он уже не пытался управлять кораблем, на смену возбуждению пришел упадок сил, из души словно что-то ушло. Затем 2 апреля разразилась буря, и в сознании его сгустилась тьма. Было ощущение призрачного круговорота в водной пучине бесконечности, головокружительной гонки через мятущиеся вселенные на хвосте кометы и отчаянных прыжков из бездны до луны и с луны обратно в бездну, и все это оживлялось безудержным хохотом уродливых разнузданных древних богов и зеленых насмешливых бесов с крылами летучей мыши из преисподней.

Из этого сна явилось спасение: «Бдительный», суд вице-адмиралтейства, улицы Данидина, долгая дорога обратно домой в старый особнячок близ холмов Эгеберга. Рассказать всю правду как есть Йохансен не мог — его бы сочли сумасшедшим. Он мог лишь записать все, что знал, перед тем, как умрет — но только так, чтобы жена ни о чем не догадалась. Смерть была бы благом — если бы только обладала властью стереть воспоминания.

Вот какой документ я прочел; теперь я кладу его в жестяную коробку вместе с барельефом и бумагами профессора Эйнджелла. Туда же отправятся и эти мои записи — доказательство моего душевного здоровья; в них собрано вместе все то, что, я надеюсь, никогда больше не будет сведено воедино. Я узрел весь тот ужас, что содержит в себе вселенная, и теперь даже весенние небеса и цветы лета отныне и впредь будут для меня что яд. Но не думаю, что мне суждено прожить долго. Как ушел из жизни мой двоюродный дед, как ушел бедняга Йохансен, так уйду и я. Я слишком много знаю, а культ — жив.

Жив и Ктулху, полагаю я, — все в той же каменной расселине, в которой укрывался с тех пор, как солнце было молодо. Его проклятый город вновь ушел под воду, ибо «Бдительный» проплыл над тем местом после апрельского шторма, но служители Ктулху на земле и по сей день орут и вопят, отплясывают и проливают кровь вокруг увенчанных идолами монолитов в глухих укрывищах. Должно быть, монстр оказался в ловушке, когда канул на дно, запертый в своей черной бездне, иначе мир уже оглох бы от воплей безумия и страха. Но кому известен финал? То, что поднялось из глубин, может и затонуть; то, что затонуло, может подняться на поверхность. Тошнотворная мерзость ждет и грезит в пучине, города людей рушатся, расползается распад и тлен. Настанет время — но я не должен думать об этом, я не могу! Об одном молюсь: если я не переживу своей рукописи, пусть в моих душеприказчиках осторожность возобладает над храбростью и они позаботятся о том, чтобы страницы эти никому больше не попались на глаза!

Кларк Эштон Смит[17]

Возвращение чародея

Вот уже несколько месяцев как я сидел без работы, и мои сбережения грозили того и гляди иссякнуть. Неудивительно, что я возликовал, получив от Джона Карнби положительный ответ с приглашением представить мои характеристики лично. Карнби требовался секретарь; в объявлении он оговаривал, что все кандидаты должны предварительно сообщить о своей компетенции по почте, и я написал по указанному адресу.

По всей видимости, Карнби, ученый анахорет, не желал лично иметь дело с длинной чередой незнакомцев и решил таким способом заранее избавиться от большинства тех, кто ему явно не подходит, — если не от всех скопом. Он изложил свои требования исчерпывающе и сжато — да такие, что обычный образованный человек до них недотягивал. Помимо всего прочего, от кандидата требовалось обязательное знание арабского, а я, по счастью, этим экзотическим языком худо-бедно овладел.

Я отыскал нужный дом, о местоположении которого имел представление крайне смутное, в самом конце уводящей вверх по холму улицы в пригороде Окленда. Внушительный двухэтажный особняк прятался в тени древних дубов, под темной мантией необузданно разросшегося плюща, среди неподстриженных изгородей бирючины и плодовых кустарников, что за много лет выродились и одичали. От соседних домов его отделял с одной стороны заброшенный, заросший сорняками участок, а с другой — непролазные заросли деревьев и вьюнов вокруг почерневших руин на пожарище.

Даже независимо от атмосферы давнего запустения, в этом месте ощущалось нечто гнетуще-мрачное — нечто, заключенное, казалось, в размытых плющом очертаниях особняка, в затененных, затаившихся окнах, в самой форме уродливых дубов и причудливо расползшемся кустарнике. И отчего-то, когда я вошел в калитку и зашагал по неподметенной тропе к парадной двери, восторга у меня несколько поубавилось.

Когда же я оказался в присутствии Джона Карнби, ликование мое поутихло еще больше, хотя я так и не сумел бы толком объяснить, почему у меня по спине пробежал тревожный холодок, накатило смутное, недоброе беспокойство, а душа вдруг ушла в пятки. Может, темная библиотека послужила тому причиной не в меньшей степени, чем сам хозяин, — казалось, затхлые тени этой комнаты не в силах разогнать ни солнце, ни электрический свет. Да, наверняка дело было именно в этом; ведь сам Джон Карнби оказался именно таким, каким я его представлял.

С виду он был точь-в-точь ученый-одиночка, посвятивший долгие годы какому-то узкоспециализированному исследованию. Сухощавый, сутулый, с массивным лбом и пышной гривой седых волос; по впалым, чисто выбритым щекам разливалась типично библиотечная бледность. Но вкупе со всем вышеперечисленным в нем ощущались нервозность, боязливая зажатость, не похожие на обычную стеснительность затворника, — неотвязный страх прочитывался в каждом взгляде обведенных черными кругами, лихорадочных глаз, в каждом движении костлявых рук. По всей видимости, здоровье его было серьезно подорвано чрезмерным усердием, и я поневоле задумался о природе ученых занятий, превративших его в жалкую развалину. Однако ж было в нем нечто — возможно, ширина согбенных плеч и гордый орлиный профиль, — что наводило на мысль о немалой былой силе и об энергии, еще не вовсе иссякшей.

Голос его прозвучал неожиданно низко и звучно.

— Думаю, вы мне подойдете, мистер Огден, — объявил он, задав несколько формальных вопросов, главным образом касательно моих лингвистических познаний, и в частности моего владения арабским. — Ваши обязанности не будут слишком обременительны, но мне нужен кто-то, кто был бы под рукой в любое время. Потому вам придется жить со мной. Я отведу вам удобную комнату и гарантирую, что моей стряпней вы не отравитесь. Я нередко работаю по ночам; надеюсь, вы не против ненормированного рабочего дня.

Разумеется, мне полагалось не помнить себя от счастья: ведь это значило, что должность секретаря — за мной. Вместо того я ощутил смутное, безотчетное отвращение и неясное предчувствие недоброго. Однако ж я поблагодарил Джона Карнби и заверил, что готов переселиться к нему по первому его слову.

Карнби, похоже, остался весьма доволен — и на миг словно отрешился от необъяснимого страха.

— Переезжайте немедленно — сегодня же днем, по возможности, — отвечал он. — Я буду вам весьма рад; и чем раньше, тем лучше. Я уже какое-то время живу один-одинешенек и должен признаться, что одиночество мне несколько приелось. Кроме того, в отсутствие помощника я изрядно запустил свои занятия. Раньше со мною жил мой брат и немало мне содействовал, но теперь он отбыл в далекое путешествие.



Я вернулся к себе на съемную квартиру в деловой части города, расплатился последними наличными долларами, упаковал вещи, и не прошло и часа, как я уже возвратился в особняк моего нового работодателя. Тот отвел мне комнату на втором этаже: даже пыльная и непроветренная, она казалась более чем роскошной в сравнении с дешевой меблирашкой, в которой я вынужден был ютиться вот уже какое-то время в силу недостатка средств. Затем Карнби провел меня в свой рабочий кабинет — на том же этаже, в дальнем конце коридора. Здесь, как объяснил он, мне и предстояло работать по большей части.

Озирая обстановку этой комнаты, я с трудом удержался от изумленного восклицания. Примерно так я бы представлял себе подземелье какого-нибудь древнего чародея. На столах в беспорядке лежали допотопные инструменты сомнительного предназначения, тут же — астрологические таблицы, черепа, перегонные кубы, кристаллы, курильницы вроде тех кадил, что используются в католической церкви, и внушительные фолианты, переплетенные в источенную червями кожу с позеленевшими застежками. В одном углу высился скелет громадной обезьяны, в другом — человеческий скелет, с потолка свешивалось чучело крокодила.

Шкафы ломились от книг; даже беглого взгляда на названия хватило, чтобы понять: передо мной — поразительно полная подборка древних и современных трудов по демонологии и черной магии. На стенах висело несколько жутковатых картин и гравюр на сходные темы, и вся атмосфера комнаты дышала полузабытыми суевериями. В обычном состоянии я бы только поулыбался перед лицом этакой экзотики, но отчего-то здесь, в пустом и мрачном особняке, рядом с одержимым невротиком Карнби, я с трудом унял дрожь.

На одном из столов, резко неуместная на фоне мешанины из всей этой средневековщины и сатанизма, стояла печатная машина, и тут же — беспорядочные кипы рукописных листов. В одном конце комнаты, в небольшом занавешенном алькове, стояла кровать — там Карнби спал. В другом конце, напротив алькова, между человеческим и обезьяньим скелетами я разглядел запертый стенной шкаф.

Карнби уже заметил мое удивление и теперь зорко и внимательно наблюдал за мною; выражение его лица было для меня загадкой. Наконец он счел нужным объясниться.

— Я посвятил жизнь изучению демонизма и колдовства, — сообщил он. — Это невероятно увлекательная область и, что характерно, почти не исследованная. Сейчас я тружусь над монографией, в которой пытаюсь сопоставить магические практики и демонические культы всех известных эпох и народов. Ваша работа, по крайней мере в первое время, будет заключаться в перепечатке и приведении в порядок обширных черновых заметок, мною составленных, а еще вы поможете мне в поисках новых ссылок и параллелей. Ваше знание арабского для меня бесценно; сам я в этом языке не слишком сведущ, а между тем очень рассчитываю обрести некие ценные сведения в арабском оригинале «Некрономикона». У меня есть основания полагать, что в латинском переводе Олауса Вормиуса некоторые фрагменты опущены или истолкованы неправильно.

Я, конечно, слышал об этом редкостном, почти легендарном фолианте, но никогда его не видел. В книге якобы содержались высшие тайны зла и запретного знания; более того, считалось, что оригинал, написанный безумным арабом по имени Абдул Альхазред, навсегда утрачен. Я поневоле задумался, а как он вообще попал к Карнби.

— Я покажу вам фолиант после ужина, — продолжал Карнби. — Вы наверняка сумеете прояснить для меня один-два отрывка, над которыми я давно ломаю голову.

Вечерняя трапеза, приготовленная и поданная на стол собственноручно хозяином, явилась желанным разнообразием после дешевой общепитовской снеди. Карнби, похоже, почти избавился от нервозности. Он сделался весьма разговорчив, а после того, как мы распили на двоих бутылку выдержанного сотерна, даже принялся шутить на высокоученый лад. Однако ж, в силу неясной причины, меня по-прежнему одолевали смутные опасения и предчувствия, которые я не мог ни толком проанализировать, ни отследить, откуда они взялись.

Мы вернулись в кабинет, Карнби отпер выдвижной ящик и извлек на свет фолиант, о котором упоминал ранее: неимоверно древний, в переплете из черного дерева, украшенном серебряными арабесками и загадочно мерцающими гранатами. Я открыл пожелтевшие страницы и невольно отшатнулся: такой отвратительный запах шел от них — вонь, наводящая на мысль не иначе как о физическом разложении, как если бы книга долго пролежала среди трупов на каком-нибудь забытом кладбище и впитала в себя привкус гниения и распада.

Глаза Карнби горели лихорадочным светом. Он принял старинную рукопись у меня из рук и открыл ее на странице ближе к середине. И ткнул указательным пальцем в нужный отрывок.

— Что вы скажете вот об этом? — взволнованно прошептал он.

Я медленно, не без труда расшифровал фрагмент; Карнби вручил мне карандаш и блокнот, и я записал приблизительный перевод на английский. А потом по его просьбе зачитал текст вслух:

«Воистину немногим то известно, однако ж доподлинно подтверждено, что воля мертвого чародея имеет власть над его собственным телом и может поднять его из могилы и с его помощью довершить любое деяние, оставшееся незаконченным при жизни. Такого рода воскрешения неизменно преследуют злые цели и совершаются во вред ближнему. С особой легкостью труп оживает, ежели все его члены остались неповрежденными; и однако ж бывают случаи, когда превосходящая воля мага поднимала из земли расчлененные фрагменты тела, изрубленного на много кусков, и заставляла их служить своей цели, будь то по отдельности или временно воссоединившись».

Бредовая тарабарщина, иначе и не скажешь. Вероятно, виной всему был не столько треклятый пассаж из «Некрономикона», сколько странная, нездоровая, жадная сосредоточенность, с которой мой работодатель внимал каждому слову; я занервничал и вздрогнул всем телом, когда, ближе к концу отрывка, в коридоре снаружи послышался не поддающийся описанию звук — что-то не то ползло, не то скользило по полу. Я дошел до конца абзаца и поднял глаза на Карнби. И до глубины души поразился: в лице его отражался неизбывный, панический ужас — словно его преследовал какой-то адский призрак. И отчего-то меня не оставляло ощущение, будто Карнби прислушивается не столько к моему переводу Абдула Альхазреда, сколько к странному шуму в коридоре.

— Дом кишмя кишит крысами, — объяснил Карнби, поймав мой вопрошающий взгляд. — Сколько ни стараюсь, никак не могу от них избавиться.

А звук между тем не смолкал: такой шум могла производить крыса, медленно волочащая что-то по полу. Шорох звучал все отчетливее, приближаясь к двери в кабинет Карнби, затем ненадолго смолк и раздался снова, но теперь — удаляясь. Мой работодатель явно разволновался не на шутку: он напряженно вслушивался, боязливо отслеживая передвижение неизвестного существа; ужас его нарастал по мере приближения звука и слегка поутих при его отступлении.

— Я — человек нервный, — посетовал он. — В последнее время я слишком много работаю, и вот вам результат. Даже самый легкий шум выводит меня из душевного равновесия.

К тому времени шорох затих, сгинул где-то в глубине дома. Карнби, по всей видимости, отчасти пришел в себя.

— Будьте добры, прочтите ваш перевод еще раз, — попросил он. — Мне нужно внимательно вникнуть в каждое слово.

Я повиновался. Он слушал все с той же пугающе жадной сосредоточенностью, и на сей раз никакие шумы в коридоре нам не помешали. Когда я прочел последние фразы, Карнби побледнел, как если бы от лица его отхлынули последние остатки крови; в запавших глазах пылал огонь — точно фосфоресцирующее свечение в недрах склепа.

— Чрезвычайно интересный отрывок, — прокомментировал он. — Я не был уверен, что в точности понимаю смысл — в арабском я не силен, а надо сказать, что этот фрагмент полностью опущен в латинской версии Олауса Вормиуса. Благодарю вас за превосходный перевод. Вы, безусловно, прояснили для меня это место.

Голос его звучал сухо и официально, как если бы Карнби изо всех сил сдерживался, усмиряя водоворот неизреченных мыслей и чувств. Мне почудилось, что он разволновался и разнервничался еще сильнее, чем прежде, и что смятение его неким таинственным образом вызвано прочтенным мною отрывком из «Некрономикона». В его мертвенно-бледном лице отражалась глубокая задумчивость, как если бы ум его занимала какая-то неприятная запретная тема.

Однако ж, взяв себя в руки, Карнби попросил меня перевести еще один отрывок. Это оказалась прелюбопытная магическая формула для экзортации мертвых: ритуал включал в себя использование редких арабских пряностей и правильное произнесение по меньшей мере сотни имен разных упырей и демонов. Я переписал текст для Карнби на отдельный лист; тот долго изучал его с восторженным упоением, что явно не имело отношения к научному интересу.

— И этого тоже у Олауса Вормиуса нет, — отметил Карнби. Перечитал перевод еще раз, аккуратно сложил листок и убрал в тот же самый ящик, откуда достал «Некрономикон».

Более странного вечера я не припомню. Часы текли, а мы все обсуждали трактовки разных отрывков из нечестивой книги. Я все больше убеждался в том, что мой работодатель панически чего-то боится, страшится остаться один — и удерживает меня при себе именно поэтому, нежели в силу иной причины. Он то и дело настораживался и прислушивался в мучительном, тягостном ожидании, а на беседу реагировал по большей части машинально. В окружении жутковатой параферналии, в атмосфере смутно ощущаемого зла и невыразимого ужаса рациональная часть моего сознания понемногу сдавала позиции пред натиском темных наследственных страхов. Я, в нормальном состоянии презиравший все эти оккультные штуки, теперь готов был уверовать в самые зловещие порождения суеверной фантазии. Мысли порою заразительны: не иначе как мне передался потаенный ужас, терзающий Карнби.

Однако ж ни словом, ни звуком мой работодатель не выдал своих чувств, о которых столь наглядно свидетельствовало его поведение, но то и дело ссылался на нервное расстройство. Не раз и не два в ходе разговора он давал понять, что его интерес к сверхъестественному и к демоническому носит исключительно академический характер и что он, как и я, сам не верит ни во что подобное. Однако ж я знал доподлинно, что мой работодатель лжет, что он ведом и одержим искренней верой во все, что якобы изучает с научной беспристрастностью, и, несомненно, пал жертвой некоего воображаемого кошмара, связанного с его научными изысканиями. Но касательно истинной природы кошмара моя интуиция ничего не подсказывала.

Звуки, столь встревожившие моего работодателя, больше не повторялись. Мы, должно быть, засиделись над писаниями безумного араба далеко за полночь. Наконец Карнби, похоже, осознал, что час — поздний.

— Боюсь, я вас задержал слишком долго, — извинился он. — Ступайте поспите. Я — эгоист чистой воды, всегда забываю, что другие, в отличие от меня, к работе по ночам не привычны.

Я из вежливости сказал «что вы, что вы» в ответ на его самобичевания, пожелал работодателю доброй ночи и с невыразимым облегчением удалился в свою комнату. Мне казалось, все мои неясные страхи и подавленность так и останутся позади, в кабинете Карнби.

В длинном коридоре горела одна-единственная лампочка — рядом с дверью Карнби, а моя дверь находилась в противоположном конце, у самой лестницы, в полумраке. Я нашарил ручку, и тут за спиной у меня послышался какой-то шум. Я обернулся и смутно различил в темноте какое-то мелкое, непонятное существо: оно метнулось через весь лестничный марш от прихожей до верхней ступеньки и исчезло из виду. Я остолбенел от ужаса; даже мимолетного, смутного впечатления хватило, чтобы понять: тварь слишком бледна для крысы и обличьем на животное нимало не походит. Я бы не поручился, что это такое на самом деле, но силуэт показался мне непередаваемо чудовищным. Я застыл на месте, дрожа всем телом, а на лестнице между тем послышался характерный перестук, как если бы сверху вниз со ступеньки на ступеньку катилось что-то круглое. Звук повторился несколько раз через равные промежутки времени, а затем стих.

Даже если бы от этого зависело спасение моей души и тела, я бы не сумел заставить себя включить свет на лестнице и ни за что не смог бы подняться наверх и установить источник этого странного перестука. Любой другой на моем месте, наверное, так бы и поступил. А вот я, напротив, стряхнув с себя минутное оцепенение, вошел к себе в комнату, запер дверь и лег спать во власти неразрешимых сомнений и неясного ужаса. Я оставил свет невыключенным и долго не мог заснуть, ожидая, что того и гляди кошмарный звук послышится снова. Но в доме царило безмолвие, точно в морге, я так ничего и не услышал. Наконец, вопреки моим худшим опасениям, я задремал-таки и пробудился от отупелого, без сновидений, забытья очень и очень не скоро.



Если верить наручным часам, было десять утра. Интересно, подумал я, это по доброте душевной мой работодатель дал мне выспаться или просто сам еще не поднялся. Я оделся и спустился вниз; Карнби уже ждал меня за завтраком. Выглядел он бледнее и нервознее обычного — верно, спал плохо.

— Надеюсь, крысы вас не слишком беспокоили, — промолвил Карнби, поздоровавшись. — Честное слово, пора с ними что-то делать.

— Я их вообще не заметил, — заверил я.

Отчего-то я не нашел в себе мужества упомянуть про жуткую, непонятную тварь, которую увидел и услышал перед сном накануне ночью. Наверняка я ошибся, наверняка это была просто крыса — волочила что-то вниз по ступеням, и все. Я попытался забыть и мерзкий повторяющийся шум, и мгновенно промелькнувший в темноте немыслимый силуэт.

Мой работодатель так и буравил меня пугающе въедливым взглядом, словно пытаясь прочесть мои сокровенные мысли. Завтрак прошел невесело, а день выдался и того безотраднее. Карнби уединился у себя до середины дня, а я оказался предоставлен сам себе в богатой, хотя и вполне заурядной библиотеке внизу. Что Карнби делал в одиночестве, запершись в кабинете, я и предполагать не мог, но мне пару раз померещилось, будто я слышу слабый, монотонный отголосок торжественного речитатива. Разум мой осаждали пугающие намеки и нездоровые предчувствия. Атмосфера этого дома все больше и больше сгущалась и душила меня ядовитыми миазмами тайны; мне повсюду чудились незримые порождения зловредных инкубов.

Я едва ли не вздохнул с облегчением, когда мой работодатель наконец-то призвал меня в кабинет. Уже с порога я заметил, что в воздухе стоит резкий и пряный аромат, и кожу мне защекотали тающие спирали синего дыма — точно от тлеющих восточных смол и благовоний в церковных кадильницах. Исфаханский ковер передвинули от стены в центр комнаты, но даже так не удалось целиком закрыть дугообразную фиолетовую отметину, наводящую на мысль о магическом круге. Несомненно, Карнби совершал некий колдовской обряд, и мне тут же вспомнилось зловещее заклинание, что я перевел по его просьбе.

Однако ж о времяпрепровождении своем он не упомянул ни словом. Его поведение заметно изменилось — он куда лучше владел собой и держался куда увереннее, нежели когда-либо прежде. Вполне в деловой манере он положил передо мной кипу рукописных листов на перепечатку. Привычное пощелкивание клавиш отчасти помогло мне отрешиться от безотчетных предчувствий недоброго, и я уже почти улыбался высокоученым и ужасным заметкам моего работодателя — в заметках этих речь шла главным образом о магических формулах, позволяющих обрести запретную власть. И все-таки за новообретенным спокойствием затаилась смутная, неотвязная тревога.

Завечерело; после ужина мы вновь вернулись в кабинет. Теперь в поведении Карнби ощущалась некая напряженность, как если бы он жадно ожидал результатов какой-то тайной проверки. Я взялся за работу, но волнение работодателя отчасти передалось и мне, и я то и дело ловил себя на том, что чутко прислушиваюсь.

Наконец, заглушая стук клавиш, в коридоре послышалось характерное шуршание. Карнби тоже услышал этот звук, и уверенность его растаяла бесследно, уступив место самому что ни на есть жалкому страху.

Шорох звучал все ближе, затем раздался глухой, тупой звук, как если бы что-то волокли по полу, затем — еще шумы, суетливый топоток и шуршание, то громче, то тише. Похоже, эти твари в коридоре кишмя кишели, точно целая армия крыс растаскивала какую-то падаль по углам. И однако ж никакой грызун или даже целая стая грызунов не смогли бы произвести подобного грохота, равно как и сдвинуть с места этакую тяжесть — вроде той, что заявила о себе под конец. Было что-то в самой природе этих звуков, не имеющее названия, не поддающееся определению, отчего по спине у меня побежали мурашки.

— Господи милосердный! Что это еще за катавасия? — воскликнул я.

— Крысы! Говорю вам, это всего лишь крысы! — Голос Карнби сорвался на истерический визг.

Мгновение спустя послышался отчетливый стук в дверь — у самого порога. Одновременно раздался тяжелый, глухой стук в запертом шкафу в дальнем конце комнаты. До сих пор Карнби стоял выпрямившись во весь рост, но теперь обессиленно рухнул в кресло. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, черты исказились от маниакального страха.

Не в силах более выносить кошмарных сомнений и напряжения, я кинулся к двери и распахнул ее настежь, невзирая на яростные протесты моего работодателя. И ступил за порог в полутемный коридор, даже не догадываясь, что именно там обнаружу.

Когда же я посмотрел вниз, себе под ноги, и увидел то, на что едва не наступил, я испытал отвращение наравне с изумлением: меня физически затошнило. Это была человеческая рука, отрубленная у запястья, — костлявая, посиневшая рука от трупа недельной давности, пальцы перепачканы в садовой земле, что набилась и под длинные ногти. И треклятая конечность шевелилась! Она отпрянула от меня и поползла дальше по коридору — боком, по-крабьи. Проследив за ней взглядом, я обнаружил, что позади нее есть много чего другого: я опознал человеческую ступню и предплечье. На остальное я смотреть не стал — побоялся. И все это медленно двигалось, отвратительной погребальной процессией кралось прочь; как именно они перемещались, я не в состоянии описать. Ожившие по отдельности члены внушали невыносимый ужас. Живость самой жизни била в них через край, а между тем в воздухе нависал запах мертвечины. Я отвернулся, шагнул назад, в кабинет, трясущейся рукой закрыл за собою дверь. Карнби метнулся ко мне с ключом и повернул ключ в замке онемелыми пальцами, что внезапно стали немощными и безвольными, как у старика.

— Вы их видели? — сухим, прерывистым шепотом осведомился он.

— Во имя Господа, что все это значит? — воскликнул я.

Карнби вернулся к креслу, слегка пошатываясь от слабости. Его черты исказились в агонии, неодолимый ужас терзал его изнутри; он заметно дрожал, точно в приступе малярии. Я присел в кресло рядом, и мой работодатель, запинаясь и заикаясь, начал свою невероятную исповедь — наполовину бессвязную, неуместно мямля, то и дело прерываясь и замолкая на полуслове.

— Он сильнее меня — даже в смерти, хотя я расчленил его тело с помощью хирургического ножа и пилы. Я подумал, после такого он уже не сможет вернуться — после того, как я зарыл куски в десятке разных мест: в погребе, под кустами, у подножия плюща. Но «Некрономикон» не лжет… и Хелман Карнби знал это. Он предупредил меня перед тем, как я его убил, он сказал мне, что вернется — даже в таком состоянии. Но я ему не поверил. Я ненавидел Хелмана, и он платил мне той же монетой. Он продвинулся дальше меня на пути к высшей власти и знанию; Темные благоволили ему больше, нежели мне. Вот поэтому я и убил его — моего брата-близнеца, моего собрата в служении Сатане и Тем, кто был прежде Сатаны. Мы много лет работали вместе. Мы вместе служили черную мессу; при нас состояли одни и те же фамильяры. Но Хелман Карнби углубился в такие недра сверхъестественного и запретного, куда я не мог за ним последовать. Я боялся его и не в силах был терпеть его превосходство. Прошло больше недели… я сделал то, что сделал, десять дней назад. Но Хелман — или какая-то его часть — с тех пор возвращается каждой ночью… Боже! Его треклятые руки ползают по полу! Его ступни, и предплечья, и куски ног каким-то неописуемым образом карабкаются по ступеням, дабы изводить меня и преследовать!.. Иисусе! Его отвратительное окровавленное туловище лежит и ждет! Говорю вам, его кисти приходят стучать и возиться у меня под дверью даже при свете дня… а в темноте я спотыкаюсь о его руки. О господи! Я лишусь рассудка, до того это ужасно. А ему того и надо — свести меня с ума; он намерен терзать меня и мучить, пока разум мой не помутится. Вот поэтому он и является ко мне вот так, по кускам. Он мог бы в любое время разом со мною покончить, при его-то демонической власти. Ему ничего не стоит воссоединить отсеченные члены с телом и умертвить меня — так же, как я умертвил его. Как тщательно, с какой беспредельной предусмотрительностью зарыл я расчлененный труп! А что толку? Я и нож с пилой тоже закопал — в дальнем конце сада, подальше от его жадных неугомонных рук. А вот голову хоронить не стал — спрятал ее в стенном шкафу у себя в комнате. Порою я слышу, как она там двигается; да вы тоже ее только что слышали… Но голова ему не нужна, вместилище его воли — в ином месте, и воля эта способна разумно действовать через все его члены. Разумеется, обнаружив, что он возвращается, я стал запирать на ночь все двери и окна… Но ему они не преграда. Я пробовал экзорцировать его с помощью подобающих заклинаний — всех тех, что знаю. Сегодня я испробовал ту всесильную магическую формулу из «Некрономикона», что вы для меня перевели. Ради этого я вас к себе и пригласил. Кроме того, я не мог больше выносить одиночества; я подумал, вдруг будет лучше, если в доме случится кто-нибудь помимо меня. На ту формулу я возлагал последнюю свою надежду. Полагал, она его удержит — это древнейшее, чудовищнейшее заклятие. Но, как вы сами видите, даже оно не помогло…

Голос его прервался, угас до невнятного бормотания. Карнби сидел, глядя прямо перед собою невидящим измученным взором; в его глазах я различал первые отблески безумия. Я не находил слов — такой невыразимой гнусностью прозвучало его признание. Душевное потрясение перед лицом преступления столь вопиющего и сверхъестественный ужас буквально ошеломили меня, притупили все мои чувства; и не раньше, чем я немного опомнился, меня захлестнуло неодолимое омерзение к сидящему рядом человеку.

Я поднялся на ноги. В доме воцарилась тишина, как если бы жуткая кладбищенская армия сняла осаду и разошлась по своим могилам. Карнби оставил ключ в замке; я шагнул к двери и проворно ее отпер.

— Вы меня покидаете? Не уходите! — взмолился Карнби срывающимся от тревоги голосом.

Я взялся за дверную ручку.

— Да, я ухожу, — холодно отрезал я. — Я сей же миг увольняюсь; я намерен упаковать вещи и незамедлительно покинуть ваш дом.

Я открыл дверь и вышел, не желая слушать никаких уговоров, молений и протестов. В тот момент я предпочел бы столкнуться лицом к лицу с тем, что рыскало в полутемном вестибюле, — о каких бы тошнотворных ужасах речь ни шла! — нежели и далее выносить общество Джона Карнби.

Коридор был пуст; я передернулся от отвращения при воспоминании о том, что там видел, и поспешил к себе. Думается, заметив или заслышав в полумраке хоть какое-то движение, я бы завопил в голос.

В лихорадочной спешке я принялся укладывать чемодан — как если бы меня подгоняли. Я не чаял, как бы поскорее бежать из этого дома отвратительных тайн, над которым нависала удушливая атмосфера угрозы. Второпях я совершал промах за промахом, спотыкался о стулья; мой мозг и пальцы онемели от парализующего ужаса.

Я уже почти закончил сборы, когда на лестнице послышались неспешные, размеренные шаги. Кто-то поднимался наверх. Я знал, что это не Карнби: тот заперся у себя сразу после моего ухода, и я был уверен, что наружу его ничем не выманить. В любом случае, вряд ли ему удалось бы спуститься вниз так, чтобы я его не услышал.

А шаги между тем раздавались уже на верхней лестничной площадке, затем — в коридоре, миновали мою дверь все с той же ритмичной монотонностью, мерно, как метроном. Со всей очевидностью, это не вялая, нервозная поступь Джона Карнби!

Кто бы это мог быть? Кровь застыла у меня в жилах; я не дерзал развить пришедшую в голову гипотезу.

Шаги стихли; я понял, что пришелец добрался до двери в комнату Карнби. В наступившей паузе я не осмеливался даже дышать, а в следующий миг раздался жуткий треск и грохот и, перекрывая шум, — нарастающий визг насмерть перепуганного человека.

Я прирос к месту, не в силах пошевелиться — как если бы меня удерживала незримая железная рука. Понятия не имею, как долго я ждал и вслушивался. Визг разом оборвался; теперь я не слышал ничего, кроме низкого, характерного, повторяющегося звука, что мозг мой отказывался опознать.

Не собственное желание, но воля, что была сильнее моей, наконец вывела меня за порог и повлекла по коридору к кабинету Карнби. Я ощущал присутствие этой воли как неодолимое, сверхъестественное воздействие — как демоническую силу, как злонамеренный гипноз.

Дверь кабинета была взломана и болталась на одной петле. Ее разнесло в щепы, словно от удара сверхчеловеческой силы. В комнате по-прежнему горел свет; неописуемый звук, что я слышал, смолк при моем приближении. Воцарилась зловещая гробовая тишина.

И вновь я замешкался, не в силах двинуться дальше. Но на сей раз нечто иное, нежели адский, всепроникающий магнетизм, обратило в камень мои члены и удержало меня на пороге. Заглянув в комнату, в узкий дверной проем, подсвеченный невидимой лампой, я рассмотрел край восточного ковра и кошмарные очертания чудовищной недвижной тени на полу. Эту гигантскую, вытянутую, уродливую тень отбрасывали, по всей видимости, руки и туловище нагого мужчины, что наклонялся вперед с хирургической пилой в руках. Кошмар же заключался вот в чем: хотя плечи, грудь, живот и руки просматривались вполне отчетливо, тень была безголовой — и заканчивалась, по всему судя, тупым обрубком шеи. При такой позе голову никак невозможно было сокрыть от взгляда с помощью особым образом подобранного ракурса.

Я ждал, не в состоянии ни войти внутрь, ни выскочить наружу. Кровь прихлынула обратно к сердцу заледенелым потоком, мысли застыли в мозгу. Последовала пауза, исполненная беспредельного ужаса, а затем из той части комнаты, что была не видна, со стороны запертого стенного шкафа донесся жуткий, яростный грохот, треск ломающегося дерева, скрип петель, и тут же — зловещий глухой стук, как если бы какой-то неопознанный предмет ударился об пол.

И вновь воцарилась тишина — как если бы торжествующее Зло мрачно размышляло над своим триумфом. Тень не пошевелилась. В позе ее ощущалась отталкивающая задумчивость, занесенная рука все еще сжимала пилу, точно над исполненной задачей.

Новая пауза; а затем, без предупреждения, на моих глазах тень чудовищным, необъяснимым образом распалась — легко и плавно раздробилась на бессчетное множество фантомов и угасла, исчезла из виду. Как именно и в каких местах произошло это многократное расщепление, этот поразительный раскол, я описать не дерзну. Одновременно послышался приглушенный лязг — это на персидский ковер упало что-то металлическое, а затем звук падения — не одного-единственного тела, но многих тел.

И опять наступило безмолвие — так безмолвствует ночное кладбище, когда гробокопатели и вампиры покончат со своими страшными трудами и на погосте останутся одни мертвецы.

Во власти пагубного гипноза, точно сомнамбула, влекомый незримым демоном, я вошел в комнату. Я уже знал благодаря омерзительному предвидению, что именно обнаружу за порогом — двойную груду человеческих останков, одни — свежие, окровавленные, другие — уже посиневшие, тронутые гниением, запачканные в земле; все они в мерзостном беспорядке перемешались на ковре.

Из общей кучи торчали обагренные пила и нож, а чуть в стороне, между ковром и открытым шкафом с поломанной дверью, покоилась человеческая голова — она стояла стоймя, лицом ко всему прочему. Голова уже начинала разлагаться, как и тело, к которому она принадлежала, но я готов поклясться, что своими глазами видел, как в лице покойного постепенно угасало выражение злобного торжества. Даже тронутые распадом, черты мертвеца обнаруживали ярко выраженное сходство с Джоном Карнби и самоочевидно принадлежать могли не кому иному, как только брату-близнецу.

Чудовищные предположения, удушающие мое сознание черным, вязким облаком, здесь приводить не должно. Ужасы, что довелось мне лицезреть, — и еще большие ужасы, о которых я мог только догадываться, — посрамили бы наимерзейшие гнусности в промерзших глубинах ада. Мне посчастливилось и повезло в одном: это невыносимое зрелище предстало моим глазам лишь на несколько мгновений, не более. И тут же я внезапно ощутил, что из комнаты что-то исчезло, выветрилось; злые чары развеялись, всеподчиняющая воля, удерживавшая меня в плену, сгинула безвозвратно. И отпустила меня на свободу — точно так же, как незадолго до того высвободила расчлененный труп Хелмана Карнби. Я мог уйти; я выбежал из жуткого кабинета в темноту дома — и очертя голову кинулся во внешнюю ночную тьму.

Кларк Эштон Смит[18]

Уббо-Сатла

Ибо Уббо-Сатла — это исток и финал. Еще до того, как со звезд явились Зотаккуах, или Йог-Сотот, или Ктулхут, в дымящихся болотах недавно созданной Земли жил Уббо-Сатла: аморфная масса, не имеющая ни головы, ни членов, порождающая серых, бесформенных саламандр — эти первичные, мерзкие прообразы жизни на Земле… Говорится, будто вся земная жизнь в итоге итогов вернется через великие круги времени к Уббо-Сатле. Книга Эйбона
Пол Трегардис отыскал молочно-белый кристалл в беспорядочной груде всяких диковинок из дальних земель и эпох. Он вошел в лавку антиквара, повинуясь случайной прихоти, не ставя иной цели, кроме как праздно полюбоваться на разные разности и подержать в руках экзотический сувенир-другой. Рассеянно оглядываясь по сторонам, он вдруг приметил тусклое мерцание на одном из столиков — и извлек на свет странный сферический камень, что прятался в тени между уродливым ацтекским божком, окаменевшим яйцом динорниса[19] и обсценным фетишем черного дерева с реки Нигер.

Размером с небольшой апельсин, камень был чуть приплюснут с концов, точно планета на полюсах. Трегардиса вещица озадачила: этот дымчатый, переливчатый кристалл не походил на все прочие — в туманных глубинах то разгоралось, то затухало сияние, как если бы его то подсвечивали, то затеняли изнутри. Поднеся камень к заиндевелому окну, Трегардис некоторое время рассматривал находку, не в силах разгадать секрет этой характерной размеренной пульсации. Вскоре к изумлению его добавилось нарастающее ощущение смутной, необъяснимой привычности, как если бы он уже видел этот предмет когда-то прежде, при иных обстоятельствах, ныне напрочь позабытых.

Трегардис обратился к антиквару, низкорослому, похожему на гнома иудею, живому воплощению пыльной древности, что, казалось, напрочь позабыл о коммерческих интересах, запутавшись в паутине каббалистических грез.

— Не могли бы вы рассказать мне вот про эту вещицу?

Антиквар каким-то неописуемым образом одновременно пожал плечами и приподнял брови.

— Это очень древняя вещь — предположительно, палеогенного периода. Многого не расскажу — известно мне крайне мало. Один геолог нашел камень в Гренландии, под ледниковым льдом, в миоценовых пластах. Как знать? Возможно, кристалл принадлежал какому-нибудь колдуну первозданного острова Туле. Под солнцем времен миоцена Гренландия была теплой, плодородной областью. Вне всякого сомнения, кристалл этот — магический, в сердце его возможно увидеть странные образы, если всматриваться достаточно долго.

Трегардис изрядно опешил, ибо фантастические домыслы антиквара оказались на диво созвучны его собственным изысканиям в некоей области тайного знания — в частности, напомнили ему про «Книгу Эйбона», этот удивительнейший и редчайший из позабытых оккультных трудов, что якобы дошел до наших дней через череду разнообразных переводов с доисторического оригинала, написанного на утраченном языке Гипербореи. Трегардис с превеликим трудом раздобыл средневековый французский список — этим томом владели многие поколения колдунов и сатанистов, — но так и не сумел разыскать греческую рукопись, с которой был выполнен французский перевод.

Считалось, что мифический исходный оригинал был записан великим гиперборейским магом, в честь которого и получил свое название. То был сборник темных и мрачных мифов, запретных и страшных ритуалов, обрядов и заклинаний. Не без содрогания, в ходе исследований, что обычный человек счел бы, мягко говоря, своеобразными, Трегардис сличил содержание французского фолианта с жутким «Некрономиконом» безумного араба Абдула Альхазреда. Он обнаружил немало совпадений самого что ни на есть зловещего и отвратительного свойства, а также немало запретных сведений, что либо были неведомы арабу, либо были опущены им или его переводчиками.

А не это ли застряло в памяти, гадал про себя Трегардис: краткое, мимолетное упоминание в «Книге Эйбона» о мутном кристалле, который некогда принадлежал магу из Мху Тулана по имени Зон Меззамалех? Разумеется, это чистой воды фантастика, маловероятная гипотеза, но Мху Тулан, эта северная оконечность древней Гипербореи, якобы приблизительно соответствует современной Гренландии, что некогда полуостровом примыкала к основному материку. Возможно ли, чтобы камень в его руке в силу какой-то волшебной случайности и впрямь оказался кристаллом Зона Меззамалеха?

Трегардис поулыбался, иронизируя над самим собою: и как только ему в голову пришла идея столь абсурдная? Таких совпадений не бывает — во всяком случае, в современном Лондоне; и в любом случае, сама «Книга Эйбона» — это, скорее всего, не более чем суеверный вымысел. Тем не менее было в кристалле что-то такое, что продолжало дразнить и интриговать его. В конце концов Трегардис приобрел камень за вполне умеренную цену. Продавец назвал сумму, а покупатель заплатил ее, не торгуясь.

С кристаллом в кармане Пол Трегардис поспешил назад к себе на квартиру, позабыв о том, что собирался неспешно прогуляться. Он установил молочно-белую сферу на письменном столе: камень надежно встал на приплюснутом конце. Все еще улыбаясь собственной глупости, Трегардис снял желтую пергаментную рукопись «Книги Эйбона» с ее законного места в довольно-таки полной коллекции эзотерической литературы. Открыл массивный фолиант в изъеденном червями кожаном переплете с застежками из почерневшей стали — и прочел про себя, переводя по ходу дела с архаичного французского, отрывок, посвященный Зон Меззамалеху:


«Этот маг, могуществом превосходящий всех прочих колдунов, отыскал дымчатый кристалл в форме сферы, чуть сплюснутой с обоих концов, — и в нем прозревало немало видений из далекого прошлого Земли, вплоть до ее зарождения, когда Уббо-Сатла, извечный первоисточник, покоился обширной, распухшей дрожжевой массой среди болотных испарений… Но из того, что он видел, Зон Меззамалех не записал почти ничего, и говорят люди, будто исчез он неведомым образом, а после него дымчатый кристалл сгинул в никуда».


Пол Трегардис отложил рукопись. И снова что-то манило его и завораживало, точно угасший сон или воспоминание, обреченное на забвение. Побуждаемый чувством, которого он не анализировал и не оспаривал, он сел за стол и вгляделся в холодные туманные глубины сферы. Накатило предвкушение — настолько знакомое, настолько впитавшееся в некую часть сознания, что Трегардис даже названия для него не стал подбирать.

Текли минута за минутой; Трегардис сидел и наблюдал, как в сердце кристалла разгорается и угасает мистический свет. Мало-помалу, незаметно, на него накатывало ощущение раздвоенности, как бывает во сне — в отношении как его самого, так и обстановки. Он по-прежнему оставался Полом Трегардисом — и однако ж был кем-то еще; находился в комнате своей лондонской квартиры — и одновременно в зале в некоем чужестранном, но хорошо знакомом месте. Но и там, и тут он неотрывно глядел в один и тот же кристалл.

Спустя какое-то время процесс отождествления завершился — причем Трегардис нимало тому не удивлялся. Он знал, что он — Зон Меззамалех, колдун из Мху Тулана, овладевший всеми учениями предшествующих эпох. Владея страшными тайнами, неведомыми Полу Трегардису, антропологу-любителю и дилетанту-оккультисту, жителю современного Лондона, он пытался с помощью молочно-белого кристалла обрести знания еще более древние и грозные.

Каким способом он добыл этот камень, лучше вам не знать, а из какого источника — страшно даже подумать. Кристалл был уникален, подобного ему не нашлось бы ни в одной земле ни в одну эпоху. В его глубинах, словно в зеркале, якобы отражались все минувшие годы и все сущее — и все это открывалось взгляду терпеливого провидца. Зон Меззамалех возмечтал обрести посредством кристалла мудрость богов, что умерли еще до того, как зародилась Земля. Они ушли в бессветное ничто, увековечив свои знания на табличках из внезвездного камня, а таблички хранил в первобытном болоте бесформенный и бессмысленный демиург Уббо-Сатла. Лишь с помощью кристалла колдун мог надеяться отыскать и прочесть древние скрижали.

И теперь он впервые испробовал легендарные свойства сферического камня. Отделанная слоновой костью зала, битком набитая магическими книгами и прочей параферналией, медленно таяла в его сознании. Перед ним, на столе из темного гиперборейского дерева, исчерченного фантастическими письменами, кристалл словно разбухал и углублялся; в его мглистых глубинах просматривалось стремительное, прерывистое кружение смутных сцен, летящих точно пузыри из-под мельничного колеса. Казалось, он глядит на самый настоящий мир: города, леса, горы, моря и луга проносились перед ним, то светлея, то темнея, как это бывает при смене дней и ночей в чудодейственно ускоренном потоке времени.

Зон Меззамалех позабыл про Пола Трегардиса — утратил всякую память о собственной сущности и обстановке в Мху Тулане. Миг за мигом текучие видения в кристалле проступали все яснее, все отчетливее, а сама сфера обретала глубину, пока голова у него не закружилась, словно он глядел с опасной высоты в бездонную пропасть. Он знал, что время в кристалле мчится в обратную сторону, разворачивает перед ним величественную мистерию минувших дней, но странная тревога охватила его и он побоялся смотреть дольше. Точно человек, едва не сорвавшийся с края обрыва, он, резко вздрогнув, удержался на краю и отпрянул от мистической сферы.

И вновь на его глазах неохватный кружащийся мир, в который он вглядывался, умалился до небольшого дымчатого кристалла на исчерченном рунами столе в Мху Тулане. Затем постепенно стало казаться, что гигантская зала с резными панелями из мамонтовой кости еще более сузилась — до тесной, грязной комнатушки, и Зон Меззамалех, утратив свою сверхъестественную мудрость и колдовскую власть, странным образом вернулся в Пола Трегардиса.

И однако ж, по всей видимости, возвращение оказалось неполным. Потрясенный, недоумевающий Трегардис вновь очутился за письменным столом, перед сплюснутым камнем. Мысли его путались — как если бы он видел сон и еще не вполне пробудился. Комната несколько его озадачивала, как если бы что-то было не так с ее размерами и меблировкой, а к воспоминаниям о том, как он купил кристалл у антиквара, до странности противоречиво примешивалось ощущение, будто он приобрел талисман совсем иным способом.

Трегардис чувствовал: когда он заглянул в кристалл, с ним случилось нечто странное, но что именно — вспомнить не мог. В сознании все смешалось, как это бывает после злоупотребления гашишем. Он уверял себя, что он — Пол Трегардис, проживает на такой-то улице в Лондоне, что на дворе 1933 год, однако ж эти прописные истины отчего-то утратили смысл и подлинность, все вокруг казалось призрачным и бесплотным.

Сами стены словно подрагивали в воздухе, точно дымовая завеса, прохожие на улицах казались отражениями призраков, да и сам он был заплутавшей тенью, блуждающим эхом чего-то давно позабытого.

Он твердо решил, что не станет повторять эксперимент с кристаллом. Уж слишком неприятными и пугающими оказались последствия. Но уже на следующий день, повинуясь бездумному инстинкту едва ли не машинально, без принуждения, он вновь уселся перед дымчатой сферой. И вновь стал колдуном Зоном Меззамалехом в Мху Тулане, и вновь возмечтал обрести мудрость предсущных богов, и вновь в ужасе отпрянул от разверзшихся перед ним глубин — так, словно боялся сорваться с края пропасти, — и вновь, пусть неуверенно и смутно, точно тающий призрак, он стал Полом Трегардисом.

Три дня кряду повторял Трегардис свой опыт, и всякий раз его собственное «я» и мир вокруг становились еще более бесплотными и неясными, нежели прежде. Он словно спал — и балансировал на грани пробуждения; даже Лондон становился ненастоящим, точно земли, ускользающие из памяти спящего, тающие в туманном мареве и сумеречном свете. За пределами всего этого Трегардис ощущал, как множатся и растут неохватные образы, чуждые и вместе с тем отчасти знакомые. Как если бы вокруг него растворялась и таяла фантасмагория времени и пространства, открывая взгляду некую истинную реальность — либо новый сон о пространстве и времени.

И наконец настал день, когда он уселся перед кристаллом — и уже не вернулся Полом Трегардисом. В этот самый день Зон Меззамалех, отважно презрев недобрые и зловещие предзнаменования, твердо решился преодолеть свой страх физически кануть в иллюзорный мир — этот страх до сих пор мешал ему отдаться на волю временного потока, струящегося вспять. Если он только надеется когда-нибудь увидеть и прочесть утраченные скрижали богов, он должен превозмочь робость! До сих пор он видел лишь несколько фрагментов из истории Мху Тулана, непосредственно следующих за настоящим — еще при его собственной жизни, а ведь были еще неохватные циклы между этими годами и началом начал!

И вновь под его пристальным взглядом кристалл обретал бездонные глубины и сцены и события потекли в обратную сторону. И вновь магические письмена на темном столе растаяли в его памяти и покрытые колдовской резьбой стены залы растворились, развеялись, точно обрывки сна. И вновь накатило головокружение и перед глазами все поплыло, пока склонялся он над вихревыми водоворотами чудовищного провала времени в мире кристальной сферы. Невзирая на всю свою решимость, он уже готов был в страхе отпрянуть, но нет: слишком долго смотрел он в пучину. Он почувствовал, как падает в пропасть, как затягивает его в себя круговерть неодолимых ветров, как смерчи увлекают его вниз сквозь мимолетные, зыбкие видения собственной прошедшей жизни в годы и измерения до его рождения. Накатила невыносимая боль растворения; и вот он уже не Зон Меззамалех, мудрый и просвещенный хранитель кристалла, но — живая часть стремительного колдовского потока, бегущего вспять, к началу начал.

Он словно бы проживал бессчетные жизни, умирал мириадами смертей, всякий раз забывая прежние смерть и жизнь. Он сражался воином в легендарных битвах, ребенком играл на руинах еще более древнего города в Мху Тулане, царем правил в том городе в пору его расцвета, пророком предсказывал его возведение и гибель. Женщиной рыдал о мертвецах былого на развалинах старинного некрополя, древним чародеем бормотал грубые заклинания первобытного колдовства, жрецом доисторического бога воздевал жертвенный нож в пещерных храмах с базальтовыми колоннами. Жизнь за жизнью, эра за эрой он уходил все дальше в прошлое — ощупью, ища и находя, протяженными, смутными циклами, через которые Гиперборея вознеслась от дикости к вершинам цивилизации.

Вот он — дикарь троглодитского племени, бежит от медленного наступления ледяных бастионов минувшего ледникового периода в земли, озаренные алым отблеском негасимых вулканов. Минули бессчетные годы, и вот он уже не человек, но человекоподобный зверь, рыщет в зарослях гигантских хвощей и папоротников или строит себе неуклюжие гнезда в ветвях могучих саговников.

На протяжении миллиардов лет первичных ощущений, грубой похоти и голода, первобытного страха и безумия был кто-то (или что-то?), кто упорно продвигался назад во времени все дальше и дальше. Смерть становилась рождением, рождение — смертью. В неспешном видении обратного превращения Земля словно таяла, как кожу, сбрасывала с себя холмы и горы позднейших напластований. Солнце делалось все больше и жарче над дымящимися болотами, что кишели более густой жизнью, более пышной растительностью. То, что некогда было Полом Трегардисом, то, что было Зоном Меззамалехом, влилось в чудовищный регресс. Оно летало на когтистых крыльях птеродактиля, ихтиозавром плавало в тепловатых морях, извиваясь всей своей исполинской тушей, исторгало хриплый рев из бронированной глотки какого-то неведомого чудища под громадной луной, пылавшей в лейасовых туманах.

Наконец, спустя миллиарды лет позабытых животных состояний, оно стало одним из позабытых змееподобных людей, что возводили свои города из черного гнейса и сражались в тлетворных войнах на первом из континентов мира. Волнообразно колыхаясь, ползало оно по дочеловеческим улицам и угрюмым извилистым склепам; глядело на первозданные звезды с высоких вавилонских башен; шипя, возносило моления пред гигантскими змееидолами. На протяжении многих лет и веков змеиной эры возвращалось оно и ползало в иле бессмысленной тварью, что еще не научилась думать, мечтать и созидать. Настало время, когда и континента еще не существовало — одно только беспредельное, хаотическое болото, море слизи без границ и горизонта, бурлящее слепыми завихрениями аморфных паров.

Там, в сумеречном начале Земли, среди ила и водяных испарений покоилась бесформенная масса — Уббо-Сатла. Не имея ни головы, ни органов, ни конечностей, он неспешным, бесконечным потоком исторгал из своей слизистой туши первых амеб — прообразы земной жизни. Ужасное было бы зрелище — если бы нашлось кому видеть этот ужас; отвратительная картина — кабы было кому испытывать отвращение. А повсюду вокруг лежали плашмя или торчали в трясине великие скрижали из звездного камня, с записями о непостижимой мудрости предсущных богов.

Туда-то, к цели позабытых поисков, и влеклось существо, что некогда было — или когда-нибудь станет — Полом Трегардисом и Зоном Меззамалехом. Став бесформенной саламандрой первичной материи, оно лениво и бездумно ползало по упавшим скрижалям богов, вместе с прочими порождениями Уббо-Сатлы, что слепо сражались и пожирали друг друга.

О Зоне Меззамалехе и его исчезновении нигде не упоминается, кроме короткого отрывка из «Книги Эйбона». Касательно Пола Трегардиса, который тоже пропал бесследно, опубликовали небольшую заметку в нескольких лондонских газетах. Никто, по всей видимости, ровным счетом ничего о нем не знал, он сгинул, словно его и не было, а вместе с ним, вероятно, и камень. По крайней мере, никто его так и не отыскал.

Роберт Говард[20]

Черный Камень

По слухам, ужасы былых времен Таятся по сей день в глухих местах, И по ночам выходят за Врата Фантомы ада. Джастин Джеффри
Впервые я прочел об этом в диковинной книге немецкого эксцентрика фон Юнцта, который вел образ жизни крайне необычный, жил и умер при жутких и загадочных обстоятельствах. Мне повезло: в руки мне попало первоиздание его «Неназываемых культов» — так называемая Черная книга, что была опубликована в Дюссельдорфе в 1839 году, вскоре после того, как автора настиг неумолимый рок. Собиратели редких книг знакомы с «Неназываемыми культами» главным образом по дешевому, безграмотному пиратскому переводу, опубликованному «Бридвеллом» в Лондоне в 1845 году, и по тщательно подчищенному нью-йоркскому изданию «Голден Гоблин Пресс» 1909 года. Я же случайно набрел на один из экземпляров полной, без всяких купюр, немецкой редакции, в массивном кожаном переплете и с проржавевшими железными застежками. Сомневаюсь, что во всем мире сегодня найдется с полдюжины таких фолиантов: тираж был невелик, а когда распространился слух о том, как именно автор распростился с жизнью, многие владельцы книги в панике побросали ее в огонь.

Фон Юнцт на протяжении всей своей жизни (1795–1840) занимался изысканиями в запретных областях, путешествовал по всему миру, вступал в бессчетные тайные общества, прочел несметное множество малоизвестных эзотерических книг и рукописей в оригинале. Главы Черной книги варьируются от кристальной ясности изложения до туманной двусмысленности — и пестрят утверждениями и намеками, от которых у человека мыслящего кровь стынет в жилах. Читая то, что фон Юнцт дерзнул опубликовать, поневоле неуютно задумываешься, о чем он сказать не посмел. Например, о каких таких темных материях шла речь на тех исписанных убористым почерком страницах неопубликованной рукописи, над которой он работал не покладая рук на протяжении многих месяцев вплоть до самой смерти? (Изорванные клочки ее разлетелись по всему полу запертой на ключ и на засовы комнаты, где фон Юнцт был обнаружен мертвым, с отметинами когтей на шее.) Этого никто и никогда не узнает: лучший друг автора, француз Алексис Ладо, после того как всю ночь складывал обрывки воедино и читал то, что получалось, наутро сжег их дотла и полоснул себе по горлу бритвой.

Но и того, что опубликовано, достаточно, чтобы бросило в дрожь, даже если согласиться с общепринятым взглядом, что эти писания-де не более чем бред сумасшедшего. В этой книге, среди многих прочих странностей, я наткнулся на упоминание о Черном Камне — загадочном и мрачном монолите, что высится в горах Венгрии и вокруг которого роится столько страшных легенд. Фон Юнцт упомянул о нем лишь вскользь — зловещий труд его посвящен главным образом темным культам и идолам, которые якобы еще существовали в его время, а Черный Камень, по всей видимости, выступал символом некоего ордена или существа, исчезнувших и позабытых много веков назад. Однако ж автор говорил о нем как об одном из ключей — эту фразу он повторял не раз и не два, в разных контекстах, это одно из самых непонятных мест его книги. Намекал фон Юнцт вкратце и на необычные явления вблизи монолита в ночь летнего солнцестояния. А еще — ссылался на теорию Отто Достманна, согласно которой пресловутый монолит является памятником гуннского вторжения и был возведен в честь победы Аттилы над готами. Фон Юнцт оспаривал это утверждение, не приводя при этом никаких контрдоводов: он просто-напросто заявил, что приписывать Черный Камень гуннам столь же логично, сколь и полагать, будто Стоунхендж возведен руками Вильгельма Завоевателя.

Это указание на неимоверно глубокую древность немало подстегнуло мой интерес, и я, затратив немало трудов, наконец отыскал-таки изгрызенный крысами и тронутый тленом экземпляр «Руин погибших империй» Достманна (Берлин, 1809, издательство «Der Drachenhaus»). Вообразите себе мое разочарование: Достманн ссылался на Черный Камень еще более кратко, нежели фон Юнцт: в нескольких строках списывал его со счетов как артефакт относительно современный в сравнении с милыми его сердцу греко-римскими развалинами в Малой Азии! Автор признавал, что не в состоянии разобрать полустертые знаки на монолите, но безапелляционно относил их к монгольской культуре. Однако, как ни мало почерпнул я из книги Достманна, он, по крайней мере, упомянул название деревни неподалеку от Черного Камня: Штрегойкавар, недоброе имя, означающее что-то вроде «Ведьмин город».

Я придирчиво изучил путеводители и разнообразные заметки о путешествиях, но никаких новых сведений не нашел: деревушка Штрегойкавар, которая и на картах-то не обозначена, находилась в самом что ни на есть глухом захолустье, вдали от наезженных туристских маршрутов. Некоторую пищу для размышлений я обрел в труде Дорнли «Мадьярский фольклор». В главе «Мифология снов» автор упоминает Черный Камень и повествует о странных суевериях, с ним связанных, — в частности, если верить преданию, того, кто уснет поблизости от монолита, впредь будут вечно мучить чудовищные кошмары. А еще Дорнли пересказывает крестьянские байки о безрассудно-любопытных, что отважились побывать у Камня в ночь летнего солнцестояния — и умерли в состоянии буйного помешательства, ибо чего-то там насмотрелись.

Вот и все, что мне удалось собрать по мелочам из Дорнли, но интерес мой разгорелся еще пуще: я чувствовал, что Камень окружает явственно зловещая аура. Ощущение седой древности и повторяющиеся намеки на некие сверхъестественные события в ночь летнего солнцестояния пробудили во мне некий дремлющий инстинкт: вот так человек скорее ощущает, нежели слышит в ночи, как течет под землею темная река.

Нежданно-негаданно я усмотрел связь между Камнем и жутковатой фантастической поэмой «Народ монолита» за авторством безумного стихотворца Джастина Джеффри. Я навел справки; выяснилось, что Джеффри в самом деле написал это произведение, путешествуя по Венгрии. Не приходилось сомневаться, что Черный Камень — тот самый монолит, о котором шла речь в загадочных стихах. Перечитав памятные строфы, я вновь почувствовал, как в глубинах подсознания смутно и странно всколыхнулись некие подсказки, что дали о себе знать, когда я впервые натолкнулся на упоминание о Камне.



До сих пор я все раскидывал умом, где бы провести недолгий отпуск, но теперь решение пришло само собою. Я поехал в Штрегойкавар. Допотопный поезд довез меня от Тимишоары[21] до места в пределах досягаемости от моей цели, еще три дня я трясся в карете и вот наконец добрался до деревушки, что пряталась в плодородной долине высоко в поросших елями горах. Само путешествие прошло довольно бессобытийно, хотя в первый день мы миновали древнее поле битвы Шомваль. Это здесь отважный польско-венгерский рыцарь, граф Борис Владинов, доблестно держал безнадежную оборону против победоносных воинств Сулеймана Великолепного в 1526 году, когда турецкий султан, сметая все на своем пути, пронесся по Восточной Европе.

Кучер указал мне на огромную груду осыпающихся камней на близлежащем холме: под ней-де покоились кости отважного графа. Мне тут же вспомнился отрывок из «Турецких войн» Ларсона: «После стычки, — (в ходе которой граф со своей маленькой армией отбросил назад турецкий авангард), — Борис Владинов стоял под сенью полуразрушенных стен старого замка на холме и отдавал приказы касательно расстановки сил, когда адъютант принес ему лакированный ларчик, обнаруженный на теле знаменитого турецкого летописца и историка Селима Бахадура, погибшего в битве. Граф извлек из ларца пергаментный свиток и начал читать, но, еще не дойдя до конца, побелел как полотно и, не говоря ни слова, убрал рукопись обратно в ларец и спрятал его под плащ. В это самое мгновение турецкая батарея внезапно открыла из засады огонь, в древний замок ударили ядра, и на глазах у потрясенных венгров стены обрушились и храбрый граф был погребен под руинами. Отважная маленькая армия, лишенная предводителя, была разбита наголову, и на протяжении последующих военных лет останки графа так и не были найдены. Сегодня местные жители указывают на внушительные развалины близ Шомваля, под которыми, как они уверяют, и по сей день покоится все, что осталось в веках от графа Бориса Владинова».



Штрегойкавар оказался сонной, немного не от мира сего деревушкой, что, по всей видимости, своего зловещего имени нимало не оправдывала: этот всеми позабытый реликт прогресс обошел стороной. Затейливые старинные домики и еще более старомодные платья и манеры жителей наводили на мысль о начале века. Люди здесь жили дружелюбные, умеренно любопытные без навязчивой дотошности — при том, что гости из внешнего мира забредали к ним нечасто.

— Десять лет назад тут уже побывал один американец: несколько дней в деревне прожил, — сообщил владелец таверны, в которой я поселился. — Такой весь из себя странный юноша — все бормотал что-то себе под нос, — может, поэт?

Я сразу понял, что речь идет о Джастине Джеффри.

— Да, он был поэтом, — подхватил я, — он даже стихотворение написал про один пейзаж неподалеку от вашей деревни.

— Неужто? — Трактирщик явно заинтересовался. — Тогда, поскольку все великие поэты и изъясняются, и ведут себя странно, он наверняка достиг великой славы, ибо таких странных речей и поступков я ни за кем не припомню.

— Как это обычно бывает с творческими личностями, признание пришло к нему главным образом после смерти, — отозвался я.

— Стало быть, он умер?

— Умер, исходя криком, в лечебнице для душевнобольных пять лет назад.

— Жаль, жаль, — сочувственно вздохнул трактирщик. — Бедный паренек, слишком долго смотрел он на Черный Камень…

Сердце у меня так и подпрыгнуло в груди, но я по возможности скрыл живой интерес и небрежно обронил:

— Слыхал я что-то такое про этот ваш Черный Камень; он ведь стоит где-то тут поблизости от деревни, верно?

— Куда ближе, чем хотелось бы добрым христианам, — ответствовал тот. — Вот, смотрите! — Хозяин подвел меня к решетчатому оконцу и указал на заросшие елями склоны нависающих синих гор. — Вон там, дальше, видите, голая скала торчит? За ней и прячется тот проклятый Камень. Хоть бы его истолочь в порошок, а пыль высыпать в Дунай — пусть несет ее в самые бездны океана! Прежде люди пытались уничтожить Камень, да только ежели кто ударял по нему молотком или кувалдой, все как один плохо кончили. Так что теперь его обходят стороной.

— А чего же в нем такого недоброго? — полюбопытствовал я.

— В него вселился демон, — неохотно сообщил хозяин, поежившись. — Ребенком знавал я одного парня, он из низин к нам поднялся, все, бывалоча, потешался над нашими преданиями. Так вот он в безрассудстве своем однажды в ночь летнего солнцестояния отправился к Камню, а на рассвете кое-как доковылял до деревни — и язык-то у него отнялся, и сам в уме повредился. Что-то помрачило его рассудок и запечатало его уста, ибо вплоть до смертного своего часа, что ждать себя не заставил, изрыгал он одни только чудовищные богохульства, а не то так, пуская слюни, нес всякую тарабарщину.

А вот родной мой племянник еще совсем мальцом заплутал в горах и уснул в лесу неподалеку от Камня. С тех пор он вырос и повзрослел, но его по сей день мучают страшные сны, так что порою он разражается в ночи пронзительными воплями и просыпается в холодном поту.