Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эрик-Эмманюэль Шмитт

Испытание Иерусалимом: Путешествие на Святую землю

© Éditions Albin Michel – Paris 2023

© Dicastero per la Comunicazione – Libreria Editrice Vaticana, 2023

© А. Н. Смирнова, перевод, 2024

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024 Издательство Азбука®

Предисловие к русскому изданию

Есть ли другой такой чарующий город, способный создать целый литературный жанр? Это под силу только Иерусалиму: вот уже много веков он пленяет писателей – евреев, христиан, мусульман, атеистов, – которые привозят оттуда свои тексты, путевые заметки.

Эту удивительную землю я посетил за год до чудовищной резни 7 октября 2023 года и последовавших за ней кровопролитных сражений. Ведя свой дневник, наблюдая напряженные отношения палестинцев и израильтян, я с удивлением отмечал, что, несмотря на подспудную ненависть, она не приводит к взрывам вражды. Увы, это произошло: свое слово сказало насилие.

Но насилие не обладает силой слова – оно разрушает то, чего можно добиться при помощи слов: слышать друг друга, спорить, приходить к компромиссу, к каким-то договоренностям, которые дальше будут соблюдаться. Насилие всегда работает против той стороны, ради которой совершается, ведь оно провоцирует еще большее насилие: человеческие жертвы и кровь приводят к ужасному заблуждению – стремлению доказать свою правоту силой.

На Ближнем Востоке сложилась трагическая ситуация: два народа живут там на законных основаниях, при этом каждый из них оспаривает права другого. Евреи, изгнанные отсюда персами и римлянами, подвергшиеся истреблению в Европе, особенно в ХХ веке во времена Холокоста, имеют право вернуться на свою землю. И палестинцы, живущие здесь несколько тысяч лет, тоже имеют право оставаться на своей земле. И вместо того чтобы привести эти два законных права к компромиссу, их сталкивают друг с другом. Свирепствует антагонизм. И все же в обоих сообществах мне довелось встречать мужчин и женщин, которые признают права тех и других и мечтают о том, чтобы эти права получили конкретное политическое выражение; на сегодняшний день история не оправдала их надежд, лишила их голоса, стерла все нюансы, сделала препятствия непреодолимыми. Она заставляет каждого примкнуть к определенному лагерю в ущерб другому.

Некоторые предпочитают молчать об этом конфликте, потому что и слово тоже себя дискредитировало: из пространства для переговоров и обретения согласия оно превратилось в поле битвы, где противники кричат о своих убеждениях, не желая слушать противоположные мнения.

Среди этой оглушительной какофонии я выражаю надежду, что мой рассказ сможет заставить кого-то задуматься. Я иду нагим, безоружным, раскинув руки для объятий, со всеми своими недостатками, сомнениями, восторгами, не скрывая самых потаенных мыслей. Может, именно поэтому моя книга так взволновала читателей.

Я верю, что Бог основал Иерусалим, главный город трех религий, не только для того, чтобы мы услышали Его, но и затем, чтобы убедить нас слышать друг друга. Именно это я и называю «Испытание Иерусалимом». Бог воплотил в этом городе свое могущество, но сейчас Он являет здесь нашу слабость, нашу неспособность почувствовать себя братьями – непохожими, но все же братьями. Убивая друг друга, мы убиваем наших общих праотцов. Это не только братоубийственная, а еще и отцеубийственная война.

Иерусалим возвышается гордый, суровый, неустрашимый, указывая нам путь, по которому мы пока не в силах пойти. Мне кажется, совершить путешествие в Иерусалим необходимо, хотя бы в книге, чтобы вернуться оттуда умудренным.

Эрик-Эмманюэль Шмитт

15 мая 2024 года

Роберт Блох

Прекрасное – прекрасной

Испытание Иерусалимом

Ирма вовсе не походила на ведьму. Черты лица ее были мелкие и ничем не примечательные. Цвет лица – как принято говорить – кровь с молоком, голубые глаза и светлые, почти пепельные волосы. Кроме того, ей было всего восемь лет.

Путешествие на Святую землю

– Почему он так ее мучает? – рыдала мисс Полл. – Она стала считать себя ведьмой именно потому, что он всегда настаивал, чтобы все ее так называли.

Зачем ехать?

Сэм Стивер поместил свое грузное тело на вращающийся стул и сложил большие руки на коленях. Маска на лице этого упитанного адвоката казалась неподвижной, однако на самом деле он был очень расстроен.

Все начинается с телефонного звонка. Резкий, пронзительный звук вибрирует, разрывая тишину с каким-то металлическим упорством, – так стучится в дверь судьба. Я очень занят, но все же бросаю взгляд на телефон, вижу по номеру, что звонят из Рима, и снимаю трубку.

Таким женщинам, как мисс Полл, никогда не следует плакать: очки их начинают ерзать по носу, сам нос морщится, веки краснеют и кудрявые волосы спутываются.

– Это Сандро, твой итальянский издатель. Мне насчет тебя звонили из Ватикана. Один очень серьезный человек. Он может связаться с тобой напрямую?

– Прошу вас, держите себя в руках, – упрашивал ее Сэм, – пожалуй, если бы мы могли обсудить все спокойно…

– Дать интервью?

– Мне все равно, – фыркнула мисс Полл, – я все равно обратно не собираюсь – не могу выносить всего этого. Да и сделать ничего не могу. Этот человек – ваш брат, а она – его дочь. Я не несу ответственности, я пыталась…

Мне уже приходилось участвовать в передачах, организованных средствами массовой информации Ватикана, и я ищу записную книжку, чтобы отметить дату.

– Разумеется, вы пытались, – мягко улыбнулся ей адвокат, словно она была старшина присяжных суда, – я это понимаю. Единственное, что мне непонятно, это причина вашего расстройства, моя дорогая.

– Нет! Тут дело посерьезнее… Он тебе сам объяснит.

Мисс Полл сняла очки и протерла уголки глаз цветастым платочком. Затем, скомкав его, положила в сумочку, заперла его, сняла очки и выпрямилась.

В обычно спокойном голосе Сандро, теперь строгом и торжественном, чувствуется волнение.

– Сандро, ты ведь знаешь, о чем речь?

– Хорошо, мистер Стивер, – сказала она, – я постараюсь объяснить вам, почему решила оставить место у вашего брата, – она опять фыркнула. – Как вы знаете, я заняла место домоправительницы у Джона Стивера по объявлению два года назад. Когда я узнала, что мне придется заботиться о шестилетней девочке, оставшейся без матери, то сначала была очень расстроена, поскольку совершенно не знала, как ухаживать за детьми.

– Да.

– Джон нанимал няню первые шесть лет, – кивнул мистер Стивер. – Вы знаете, что мать Ирмы скончалась при родах?

– Ничего не хочешь мне сказать?

– Знаю, – чопорно ответила мисс Полл. – Естественно, стараешься сделать все возможное для одинокой, лишенной заботы девочки. Да, она, действительно, была очень одинока, мистер Стивер. Если бы вы только видели, как она бродит из угла в угол в этом отвратительном старом доме…

– Я дам твой номер, ладно?

– Я видел ее, – быстро проговорил мистер Стивер в надежде предупредить еще одну истерическую вспышку, – и я знаю, сколько вы сделали для Ирмы. Мой брат кажется беспечным, иногда даже эгоистичным. Он не осознает, как это важно для девочки.

Может, это называется предчувствие? Словно открывается некий портал, и я оказываюсь готов ко всему. Выключив экран, на котором плавает незаконченная строчка, я отодвигаю стул, выхожу из кабинета, спускаюсь в кухню и приступаю к чайной церемонии: выбрать нужный сорт из нескольких банок, нагреть воду до 70 градусов, приготовить фильтр и нужную емкость – все эти действия занимают мое внимание, не оставляя места вопросам. Разум не выдвигает никаких предположений, я просто послушно жду, сейчас я – белая страница.

– Он так жесток! – вдруг со страстью выкрикнула мисс Полл. – Жесток и зол. Хоть он и ваш брат, я все-таки скажу, что он негодный отец. Когда я только стала у него работать, то сразу заметила, что на руках у нее синяки от побоев: он иногда хватался за ремень.

Телефон просыпается и вновь начинает жужжать. Высвечивается еще один римский номер. Из кабинета в Ватикане Лоренцо Фадзини[1] на своем певучем французском излагает следующее:

– Знаю. Иногда мне кажется, что Джон так никогда и не оправился от шока, вызванного смертью жены. Поэтому я так обрадовался, когда вы приехали сюда, дорогая моя. Мне казалось, что вы сможете изменить положение.

– Мы здесь, в Ватикане, высоко ценим вашу веру и вашу независимость. Нам бы хотелось отправить вас на Святую землю: вы бы посетили священные места, встретились с людьми и, возможно, вернулись оттуда с книгой, путевым дневником. Что вы об этом думаете?

– Я пыталась, – ответила мисс Полл, – знаете, я действительно пыталась! За два года ни разу и руки не подняла на девочку, несмотря на то, что ее отец не раз просил меня наказать ее. «Выпорите эту маленькую ведьму как целует! – говаривал он. – Все, что ей надо – это хорошая порка». А она пряталась мне за спину и шептала, чтобы я защитила ее. Но она не плакала, мистер Стивер. Знаете, я ни разу не видела ее плачущей.

Его предложение ослепляет меня – разве можно сомневаться? Я осознаю наконец, почему провалились мои многочисленные попытки осуществить эту поездку, хотя мечту о ней я лелеял давным-давно и много раз за последние годы обсуждал такую возможность с родными и друзьями-израильтянами: я словно ждал именно этого звонка; теперь-то мое путешествие должно состояться.

Сэм почувствовал раздражение и усталость. Ему страшно хотелось, чтобы эта старая клуша замолчала. Улыбнувшись, он налил ей лечебной патоки.

– Так в чем же проблема, дорогая моя?

Пока мы болтаем, радостно обсуждая перспективы, я чувствую, что у меня вырастают крылья, но в тот момент, когда вешаю трубку, со всей очевидностью встает вопрос: когда?

Как найти время для столь долгого путешествия? Мне его не спланировать: в течение нескольких месяцев я, прикованный к письменному столу, должен буду дописать «Темное солнце», египетский том своего цикла «Путь через века», за которым последуют еще пять томов, тоже требующих моего присутствия здесь…

– Когда я поступила на работу, все было замечательно. Мы с Ирмой отлично поладили. Я принялась было учить ее читать и, к своему удивлению, узнала, что она это уже умеет. Ваш брат отрицал, что это он научил ее читать, но девочка просиживала часами за книгами на диване. «Это на нее похоже, – говорил отец, – обычная маленькая ведьма. С другими детьми не играет, маленькая ведьма». Так он и твердил все время, мистер Стивер. Уж будто она на самом деле не знаю кто… Но ведь на самом деле она такая милая и спокойная! Разве есть что-то необычное в том, что она умеет читать? Я сама была такой в детстве, потому что… Впрочем, неважно почему. Тем не менее, я была просто шокирована, когда однажды застала ее за чтением Британской энциклопедии. «Что ты читаешь?» – спросила я ее. И она показала мне том, чтением которого была увлечена. Оказалось, что это статья о колдовстве! Видите, какие ужасные мысли вбил ей в голову отец. Я делала все, что могла. Пошла и купила ей игрушки – знаете, у девочки совсем не было игрушек, ни одной куклы! Она даже понятия не имела, как играть с ними. Я пыталась свести ее с соседскими девочками, но бесполезно. Были постоянные скандалы… знаете, дети могут быть жестокими и безрассудными. Отец не позволял Ирме ходить в школу. Учить ее приходилось мне.

Похоже, придется отказаться.

Затем я купила девочке пластилин. Ей понравилось лепить, она могла сидеть часами и вылепливать различные лица. Для своего возраста она была необыкновенно талантлива. Мы вместе лепили маленьких куколок, и я вязала для них платьица. Тот год был счастливым, мистер Стивер, особенно было хорошо, когда ваш брат находился в Южной Америке. Но когда он вернулся… Я не могу вспоминать это…

* * *

– Прошу вас, – сказал Сэм, – вы должны понять: Джон очень несчастен. Смерть жены, неприятности на работе, постоянное пьянство… да вы сами все прекрасно знаете.

Зачем ехать? Зачем осматривать пещеру в Вифлееме, холмы Назарета, Иудейскую пустыню, берега Галилейского моря, крестный путь на Голгофу? Разве укрепится моя вера, если я прочувствую все это своими собственными ногами? Неужели в Израиле, в Палестине или Иордании скрыто нечто такое, что невозможно отыскать в Священном Писании? Разум питается не камнями, не тропами или строениями. Истинно верующим я могу стать где угодно.

– Но он ненавидит Ирму, – оборвала его мисс Полл, – не-на-ви-дит! Желает, чтобы она плохо себя вела, чтобы был повод выпороть ее. «Если вы не можете уследить за маленькой ведьмой, тогда этим займусь я», – говорит он. И действительно, он уводит ее наверх и порет ремнем. Вы должны сделать что-нибудь, мистер Стивер, вы просто обязаны! Иначе я сама пойду к властям…

Однако по примеру стольких паломников – иудеев, христиан, мусульман, побывавших там за многие века, – сейчас и я стою у истока, созерцаю неведомое и пытаюсь осознать, чего именно мне не хватало: отправиться туда, где все начиналось, где все завязалось. Что-то влечет меня туда. Еще не понимая, что именно мне там нужно, я уже хочу туда попасть.

«Ох, эта выжившая из ума старуха действительно пойдет, – думал Сэм. – Надо дать ей еще лечебной патоки – должно помочь».

Некоторые философы обедняют наши представления, полагая желание нехваткой чего-то[2]. Пустотой, которая ждет заполнения, признаком недостаточности. Для меня же, напротив, в этом есть полнота и цельность. В своем желании поехать туда я различаю зов.

* * *

– Ну, а как Ирма? – вслух спросил он.

Зачем же ехать?

– Она тоже изменилась после приезда отца. Со мной играть больше не желает, даже смотреть на меня не хочет – будто я предала ее, мистер Стивер, не защитив от отца. К тому же она считает себя ведьмой!

Фотография, кино, видео изменили саму суть путешествий, ибо к тому моменту, когда мы начинаем собирать чемоданы, у нас перед глазами уже тысячи изображений. Несмотря на то что мы удаляемся от повседневного, мы больше не отправляемся в неизвестность. Исчезли пределы мира, все эти абсолютно непроницаемые, герметично закупоренные миры, границы, за которые проникнуть мы могли лишь в мечтах. Чужое становится знакомым, страх ослабевает по мере того, как увеличивается количество изображений, и мы уже более-менее представляем себе, что нас ждет впереди.

«Нет, она полная идиотка, эта старушенция». – Сэм заворочался на скрипучем стуле.

Однако об Иерусалиме у меня имеются лишь самые общие представления. Нейтральные. Объективные. Банальные, как открытки. В них нет запахов, звуков, жары, пота, эмоций, головокружения, упорства, усталости. В них нет меня самого.

– О, не смотрите на меня так, мистер Стивер. Она сама вам скажет – если вы все-таки соберетесь навестить ее! – В ее голосе он почувствовал упрек и поспешно закивал, надеясь успокоить ее. – Она мне так и сказала: «Если отец хочет, чтобы я была ведьмой – я стану ей!» Она не желает ни с кем играть, даже со мной, говорит, что ведьмы не играют. А в день Всех Святых попросила меня достать ей метлу. Да-а, это было бы весело и забавно, если бы не было так ужасно! А несколько недель тому назад мне показалось, что она изменилась – это было, когда она попросила меня взять ее в церковь в одно из воскресений. «Я хочу посмотреть на крещение», – заявила она. Представляете, маленькая девочка интересуется крещением! Наверное, это все из-за того, что она слишком много читает. А когда я привела ее за руку в церковь, она выглядела так мило в голубеньком платьице, мистер Стивер. Я была так горда за нее, ей-богу! А потом она опять забилась в свою раковину. Бродила по дому, бегала в сумерки по двору, разговаривала сама с собой. Возможно, это от того, что ваш брат не принес ей котенка – она настаивала на черном, а отец спросил у нее, почему ей нужен именно черный. А она и говорит: «Потому что у ведьм всегда черные кошки». После этого он опять увел ее наверх и выпорол. Мне не остановить его, понимаете? Как-то отключили электричество, и мы не могли найти свечи. Так мистер Стивер решил, что это Ирма украла их, и избил ее. Представляете, обвинить девочку в краже свечей! А сегодня он обнаружил пропажу своей расчески…

Мы путешествуем, чтобы осознать себя.

Возможно, я поеду в Иерусалим для того, чтобы осознать свою веру?

– Он бил ее расческой, вы говорили?..

* * *

– Да. Она призналась, что украла ее для того, чтобы причесать куклу.

Пролистав ежедневник, просмотрев записи на два года вперед, я нахожу подходящее время. И тотчас же уведомляю Лоренцо Фадзини: осенью, между заседаниями жюри Гонкуровской премии, у меня выдастся свободный период, без обязательств перед издателями, без театральных спектаклей. На том конце провода звучит мелодичный голос моего собеседника:

– Но вы говорили, что у нее не было кукол!

– В сентябре природа Галилеи и Иудеи просто ослепительна.

Мы вместе разрабатываем план моей поездки и делим его на три этапа: сперва я побуду обычным паломником среди других паломников, затем какое-то время поживу в Иерусалиме один, а напоследок мы пообщаемся с Лоренцо – у нас будет возможность все обсудить.

– Была одна – она сделала ее сама. По крайней мере, я так думаю, поскольку никогда ее не видела: Ирма ничего не желает нам показывать и за столом все время молчит. С ней стало просто невыносимо общаться! Но куколка у нее маленькая – это я точно знаю: она иногда носит ее с собой, пряча под платьем, разговаривает с ней и ласкает ее, но показывать не желает. Ну так вот, отец спросил ее о расческе. Она ответила, что взяла ее, чтобы причесать куклу. А ваш брат, который все утро пил – не думайте, что я не знаю об этом, – разъярился. А она только улыбалась и говорила, что теперь он может получить свою расческу обратно. Потом подошла к секретеру, достала ее я протянула отцу. Расческа не была поломана, на ней даже остались волоски мистера Стивера – я это заметила. Но он выхватил ее у Ирмы и стал бить ею по плечам дочери, вывихнул ей руку, а потом…

Каждый раз, когда он любезно спрашивает, есть ли у меня другие желания, я чувствую, что падаю в пропасть. Желания? Да, у меня есть горячее, безумное, огромное желание, но не знаю какое. Мною движет яростное, неудержимое стремление, но я не могу понять, куда оно меня увлекает.

Мисс Подл завозилась в кресле, и из груди ее вырвались рыдания.

Такова жажда встречи: тяга непонятно к чему и абсолютная, неистовая готовность к этой встрече.

Сэм погладил ее по плечу и засуетился вокруг нее, словно вокруг раненой канарейки.

А может, какая-то часть меня, еще не осознанная, знает уже, что она отыщет?

А может, какая-то сила свыше готовит мне сюрприз?

– Ну вот и все, мистер Стивер. Я пришла прямо к вам и даже не пойду в этот дом обратно, чтобы забрать свои вещи. Я больше не могу видеть, как он бьет ее, а она в это время хихикает, не плачет, а хихикает! Иногда мне кажется, что она действительно ведьма – но если так, то это он сделал ее такой.

* * *

Телефонный звонок прервал тишину, наступившую после шумного ухода мисс Полл. Сэм поднял трубку.

Меня снова полностью поглощает книга, и вдруг оказывается, что, хотя ехать только через полгода, путешествие уже вырисовывается в моем воображении, и рисунок этот становится все четче именно благодаря книге, которую я сейчас пишу.

– Алло! Это ты, Сэм?

Сэм узнал брата по голосу и понял, что тот пьян.

В романе «Темное солнце», действие которого происходит в 1650 году до н. э. на берегах Нила, Моисей собирает бедняков Мемфиса, столицы двух царств[3], дабы они избавились от рабства и достигли Земли обетованной, Ханаана. «Исход из Египта» становится его наваждением. Там он желает жить по-другому, повинуясь не мирскому владыке, не множеству богов, а следуя за единым богом; он жаждет освободиться от стяжательства и собственности и достигнуть жизни набожной, нравственной, духовной. Моисей обещает не только новую Землю, но и новое Небо.

Ханаан! Я тоже готовлюсь вскоре ступить на эту столь желанную землю. Совпадение?

– Да, Джон.

Безусловно, совпадение! Мой роман был задуман давно, его план я набросал уже несколько лет назад и ничего не менял.

Совпадение, но… Это слово просто осторожно ставит рядом факты, не связывая их один с другим. Ссылаться на случай, судьбу, Провидение означает высказать пожелание, а не сформулировать продуманную позицию. Совпадение остается зияющей брешью, перед которой бессильны умозрительные построения. Чтобы его объяснить, придется отбросить все сомнения. А это интеллектуальное самоубийство. Лишь сомнения сохраняют нам психическое здоровье.

– Наверное, эта старая карга приходила к тебе ябедничать?

Совпадение всегда остается не до конца понятным.

– Если ты имеешь в виду мисс Полл, то да, я виделся с ней.

Я предпочитаю анализировать не причины совпадения, а его последствия. Сначала написать о Земле обетованной, а затем отправиться туда означает, что моя жизнь и творчество согласованы друг с другом. И в этой их связи я нахожу огромную поддержку, черпаю новые силы.

– Не обращай на нее внимания. Я сам тебе все объясню.

* * *

– Хочешь, чтобы я зашел? Я у вас уже несколько месяцев не был.

Ехать, скорее!

– Ну… не сегодня. Вечером я иду к врачу.

– Что-нибудь случилось?

Вот уже несколько месяцев я прикован к рабочему столу каждый день, без выходных, с восьми утра до восьми вечера. Если я вынужден прерваться, чтобы представить на подмостках «Мадам Пылинску» или «Мсье Ибрагима»[4], то продолжаю писать в поезде, в самолете и даже в своей гримерке, как, например, в прошлую пятницу, когда меня прямо за гримерным столиком одолела корректорская лихорадка и я чуть было не пропустил свой выход на сцену.

– Да рука что-то болит. Ревматизм, наверное. Понемногу лечусь диатермией (метод электротерапии). Я позвоню тебе завтра, и мы обо всем договоримся.

Я становлюсь рабом книги, которая настойчиво заявляет о своем существовании. Она командует: здесь нужно описать оазис, тут пустыню, а вот как надо сделать оркестровку десяти казней египетских, а потом прошептать в унисон с плачущим Ноамом[5], за живыми диалогами последуют философские наблюдения, потом какой-нибудь мечтательно-задумчивый абзац, а сноска внизу страницы требует кропотливых поисков в энциклопедии. Я, словно тростник, повинуюсь дуновениям ветра-романа, следую его пожеланиям. Чувствую ли я себя демиургом? Отнюдь. Преданный слуга, я не обладаю никакой властью – я сам подчиняюсь власти. Книга живет в моем воображении и настоятельно требует, чтобы ее привели к людям; мне надлежит обнаружить ее, извлечь из лимба, принять и явить миру. Я лишь служу посредником, в этом моя работа.

– Хорошо.

Каждый день, неизменно с восьми утра до восьми вечера.

Но на следующий день Джон так и не позвонил. Сэму пришлось самому звонить ему вечером. К его удивлению, трубку взяла Ирма.

Творчество сделало меня платоником и побудило оценить справедливость теории Платона о врожденных идеях; так в одном из диалогов Сократ, вместо того чтобы объяснять мальчику-рабу устройство треугольника, помогает ему разобраться в этом самостоятельно. Греческий философ утверждал, будто идеи, первообразы вещей, существовали ранее, еще до рождения души, следовательно познание есть воспоминание, а я убежден, что романы и повести где-то уже существовали и процесс писательства заключается в том, чтобы подстеречь добычу, а потом вдохнуть в нее жизнь. В юности веришь, что созидаешь. В зрелости понимаешь, что наблюдаешь. В старости осознаешь, что повинуешься.

– Папа спит наверху, – зазвучал писклявый голосок, – ему нездоровится.

Каждый день, неизменно с восьми утра до восьми вечера.

– Не тревожь его. Что-нибудь с рукой?

– Теперь уже со спиной. Ему скоро опять придется идти к доктору.

Однажды пойманный в тенета страниц, роман диктует условия. На странице 101 он считает себя слишком тонким, на странице 106 слишком толстым, и вот я слегка отступаю, рассматриваю его, признаю его правоту и подчиняюсь требованиям: здесь прибавляю, там сокращаю. Он обвиняет меня в том, что я, мол, наметил какой-то путь и впоследствии его забросил, что, когда появляется эта женщина, я использую одни и те же прилагательные, что забыл о запятых, пренебрегаю точками с запятой, зато злоупотребляю многоточиями. При каждом новом прочтении он возмущенно попрекает меня в нерадивости и в очередной раз принуждает к наведению порядка. Все эти действия, которые я послушно выполняю, зачастую занимают у меня больше времени и сил, чем само написание истории. Мои романы – мои тираны.

– Передай ему, что я зайду завтра. Э-э-э, а вообще, все в порядке, Ирма? Не тоскуешь по мисс Полл?

Каждый день, неизменно с восьми утра до восьми вечера.

– Нет, я рада, что она ушла. Она глупая.

И все-таки как я люблю его, этот огромный, тяжкий, кропотливый труд, которому нет конца! Я наслаждаюсь этими мгновениями – блаженными и ненавистными. Я испытываю невыразимое счастье, когда свожу воедино нити драмы, когда подготавливаю эффектную развязку, когда удается подобрать удачную формулировку, когда вижу, как появляются новые персонажи и давай меня удивлять, забавлять и даже пугать, они действуют вопреки моей воле, а я сочувствую их заблуждениям, смеюсь над их проделками, разделяю их печали, горько сожалею об их смерти. Я наслаждаюсь даже моментами, которые кого-то другого привели бы в недоумение, которые смущают даже меня самого – когда я сбился с пути и начинаю все сначала, останавливаюсь, потому что не могу предложить адекватного продолжения, или поправляю себя, писателя-торопыгу, когда сперва предпочел не оттачивать фразу, а усилить напряженность сюжета и яркость характера.

– О, да… я понимаю. Но ты звони мне, если захочешь. Надеюсь, папа скоро выздоровеет.

Каждый день, неизменно с восьми утра до восьми вечера.

Для писателя старость – это скорее преимущество. Годы даруют понимание себя: если лучше себя знаешь, не теряешь времени даром, не гоняешься за правдоподобием, сосредоточиваешься на главном, не смотришь в зеркало после каждых трех фраз: ты уже установил свои границы и обнаружил уловки, возможности, средства, способные их преодолеть. В двадцать лет я был диким скакуном, с которым не мог совладать. В шестьдесят я по-прежнему дик, но теперь я умею брать себя под уздцы.

– Да, я тоже надеюсь, – ответила Ирма и, захихикав, повесила трубку.

* * *

Я пишу.

На следующий день Сэму было не до смеха, когда ему в контору позвонил Джон. Теперь он был трезв, но голова его страшно болела.

Иерусалим далеко. На расстоянии нескольких сотен страниц.

– Ради бога, Сэм, приезжай! Со мной что-то происходит.

– В чем дело?

Я пишу.

– Боль – она меня с ума сводит. Мне нужно увидеть тебя, немедленно!

Это плодотворное лето напомнило мне другие времена, много лет назад, когда мне было восемнадцать-двадцать и я готовился к экзаменам в Высшую нормальную школу[6]. Нагрузка тогда была не меньше, но с тех пор мои методы усовершенствовались. Как хитрый крестьянин, я оставляю землю под паром – это когда пахотную землю держат незасеянной, чтобы она восстановилась, и обрабатывают другую часть поля. Точнее сказать, я по очереди оставляю под паром полушария головного мозга, отвечающие одно за логическое, другое за образное мышление. В течение дня я использую их по очереди и никогда вместе.

– Вообще-то у меня сейчас посетитель, но я отошлю его через несколько минут. Послушай, а почему бы тебе не позвонить доктору?

По утрам я включаю логическое полушарие и правлю написанные накануне страницы. В десять тридцать я его выключаю и, запустив другое, эмоциональное полушарие, продолжаю писать роман. Около пяти вечера, когда оно устает, ослабев от неожиданных поворотов сюжета или внезапно пришедшей идеи, я оставляю его в покое, вновь включаю логическое полушарие и так работаю до восьми.

– От этого шарлатана нет никакой пользы и помощи. Он прописал диатермию для руки и спины…

– Ну и как, помогло?

Этот навык – давать отдых полушариям по очереди – позволяет мне быть сосредоточенным двенадцать часов подряд; я научился этому сам и теперь гораздо работоспособнее, чем в молодости. Оказалось, что старость отнюдь не означает упадка умственных способностей.

– Да, сначала боль исчезла, но теперь вернулась опять. У меня такое ощущение, будто на меня что-то давит, сдавливает мне грудь, я не могу дышать.

* * *

– Похоже на пневмонию. Так почему же все-таки не обратишься к доктору?

Я только что закончил эпизод, в котором описал, как умирает Моисей. С горы Нево он видит Ханаан, Землю обетованную, и испускает последний вздох, так и не успев ступить на нее.

А мне должно хватить дыхания, чтобы закончить роман. Как и Моисей, я уже почти различаю вдали реку Иордан. Сентябрь приближается.

– Он обследовал меня – это не пневмония. Этот докторишка заявил, что я здоров, как бык. Но со мной что-то не так. А истинную причину этого моего состояния я не смею ему раскрыть.

* * *

– Истинную причину?

Последняя неделя августа. Я на пределе, но еще месяц назад, осознав, что мне может не хватить сил, я написал две финальные главы. Предвидя подобную ситуацию, автор, еще полный энергии, поспешил на помощь автору изнуренному.

* * *

– Да. Это шпильки, которые эта маленькая дьяволица втыкает в сделанную ею куклу: в руку, спину. Один бог знает, как ей это удается.

«Темное солнце» в типографии, чтение выдвинутых на Гонкуровскую премию текстов завершено, я делал все в состоянии крайнего возбуждения, как укладывают в дорогу чемодан.

– Джон, ты не должен…

Завтра я улетаю. Я много раз ловил себя на мысли, что совершенно не чувствую усталости, и сам удивлялся. Возможно, радость от законченной работы и нетерпение от предстоящей поездки заслоняли переутомление? Или вообще его подавляли? Усталость становится тайным врагом, которого я подстерегаю, – она рыщет вокруг, но не нападает. Какую книгу взять с собой? Только одну – Библию.

– А-а, что толку говорить? Я не могу встать с кровати. Ее взяла! Теперь я не могу спуститься вниз и остановить ее, отнять у нее куклу. И ведь никто не поверит! Но это все кукла, которую она вылепила из воска свечей и моих волос с расчески! А-а-а, даже говорить больно… эта проклятая маленькая ведьма! Скорее, Сэм! Обещай, что сделаешь все возможное, чтобы отнять у нее эту куклу!

Никогда еще я не летал настолько налегке. Обычно, отправляясь куда-то даже на пару дней, я везу с собой пять-шесть книг.

Через полчаса, в 16.30. Сэм Стивер был у дома брата. Дверь открыла Ирма. Сэм вздрогнул, глядя на нее, улыбающуюся бледную светловолосую девчушку с овальным лицом и зачесанными назад волосами. Ирма была похожа на маленькую куклу, маленькую куклу…

Компьютер? Ни в коем случае. Блокноты и ручки. Порвав со своими привычками, я дарую себе роскошь аскезы.

– Здравствуй, дядя Сэм.

* * *

– Здравствуй, Ирма. Твой папа позвонил мне… он говорил тебе об этом? Он сказал, что плохо себя чувствует…

Вопреки обыкновению, я приезжаю в аэропорт заранее – сработала интуиция. И я оказался прав! Границы Израиля начинают охранять еще в Руасси, необходимо пройти множество проверок. Я бегом несусь по коридорам, предстаю перед бортпроводницами, бросаюсь к своему месту, и за мной закрывается дверь.

– Да, я знаю. Но сейчас с ним все в порядке, он спит.

Тут с Сэмом что-то произошло, по спине пробежал холодный пот.

Самолет летит над Средиземным морем. Я смотрю в иллюминатор, и мне кажется, будто мы, неподвижные, как грозовая туча летом, застыли между белесой необъятностью неба и бесконечной синевой волн. Если бы не шум мотора и не вибрация корпуса, можно было бы подумать, что мы стоим на месте. Уже скоро я буду в Иерусалиме? Съежившись в кресле, я думаю об этом странном путешествии, которое началось много лет назад.

– Спит? Наверху?

Христианином я стал не сразу.

Меня, разумеется, крестили: фисгармония, отполированные скамьи, холодная месса, продрогшие певчие, стылая церковь с современными витражами. Во Франции 1960 года новорожденных крестили, поскольку они принадлежали к той культуре, где данное таинство сопровождает рождение, – это был обычай, обусловленный не только верой, но и социальными ритуалами.

Не успела Ирма ответить, как он уже понесся по ступенькам наверх, в спальню Джона, Брат лежал на кровати. Он спал, всего лишь спал. Сэм заметил, как равномерно он дышит. Лицо его было спокойно и умиротворенно. Холодный пот сошел с Сэма, он даже улыбнулся и пробормотал: «Чепуха какая-то!» – и вышел из комнаты.

Мои родители склонялись скорее к скептицизму; ну как склонялись – это был такой пологий, очень пологий склон… Есть люди, которые верят очень вяло, а мои родители умеренно сомневались. Отец укорял себя за то, что не разделяет религиозные убеждения предков, мать вообще этими вопросами не интересовалась. Будучи атеистами – отец сожалел об этом, мать относилась с безразличием, – они не спешили высказывать свои суждения о Боге или Иисусе Христе, что было, по крайней мере, честно, ибо слишком сомневаться означает не сомневаться вовсе. Поскольку отказ от обряда крещения был равнозначен объявлению войны всему семейству, где верховодили набожная мать и богомольные дядья, они все же организовали крестины, во время которых гордо предъявили присутствующим своего младенца мужского пола, заказали коробочки голубых драже, миндальных орехов в сахарной глазури, устроили торжественный обед, получили множество подходящих к случаю подарков: браслеты, медальоны, серебряные стаканчики. Если верить моей сестре Флоранс, мне тогда совершенно не понравилось публично окунаться в голом виде в купель – я протестовал громким ревом, – а торжественное пиршество проигнорировал, поскольку спал как сурок.

Спускаясь по лестнице, он спешно прорабатывал в голове план: брату необходимо отдохнуть месяца полтора. Только не стоит называть этот отдых лечением. Теперь что касается Ирмы. Ее нужно непременно увезти из этого ужасного старого дома, от этих странных книжек…

Религию в нашей семье держали за порогом. Устройство вселенной родители объясняли мне с материалистических позиций. Время от времени, когда правила приличия требовали присутствия на церковной службе, мы туда отправлялись, но чувствовали себя напряженно, недоверчиво и подозрительно; мы опасались суда не Бога, но людей, которые, несмотря на наш безукоризненный внешний вид – строгий костюм мамы, круглый воротничок сестры, папин галстук и мою бабочку, – могли все же догадаться, что мы безбожники. Мы уклонялись от святого причастия, во время молитв и песнопений все четверо дружно открывали рты, из которых не доносилось ни звука; так я придумал нам прозвище «семейство золотых рыбок». Отец не одобрял современных богослужений, он порицал священников, которые совершали мессу не на латыни, и прихожан, которые во время причастия заглатывали облатку, не исповедавшись, он недовольным тоном повторял упреки, исходившие от католиков-традиционалистов, и могло сложиться впечатление, будто он избегал ходить в церковь из-за литургической реформы… Послушать его, так все это веро-ломство нынче заменило веру.

Он остановился на ступеньках. Вглядываясь сквозь сумерки через перила, он увидел на диване Ирму, свернувшуюся клубочком. Она держала что-то в руке, баюкала и разговаривала с этим «что-то». Оказалось, что это кукла. Сэм на цыпочках спустятся и потихоньку подкрался к девочке.

– Эй, – позвал он ее. Она вскочила и, закрыв руками то, что баюкала, крепко прижала к себе. Сэму показалось, что она сжала кукле грудь. Ирма уставилась на него невинным взглядом. В полутьме лицо ее было похоже на маску, маску маленькой девочки, прячущей… что?

Что думал я в детстве о Боге? Я видел лишь его отсутствие, я слышал лишь его молчание. Для меня храмы были полыми оболочками, в которых жил человеческий гений, а не божественный дух, молитвы сводились лишь к жалобам; а как я ненавидел слушать звучащие в этих огромных зданиях голоса, оробевший от акустики – как в бассейне, – когда интенсивность звука уменьшается при его многократных отражениях, при этом согласные удваиваются, скорость замедляется и каждое произнесенное слово будто усиливается звуковой колонкой. Что же до истории Иисуса, я воспринимал лишь какие-то обрывки, из которых не понимал ничего; я недоумевал, почему, обращаясь к Богу, Иисус говорил «Отец мой», если он сам – Бог, я путал Троицу с тремя распятыми – Христом и двумя разбойниками, – но больше всего меня удивляло, почему Мария, с самого начала знавшая о божественном замысле, впоследствии вела себя так странно. Иногда, когда мудрый Иисус рассказывал своим собеседникам притчи, рассказ был мне понятен, но очень часто я терялся, не понимая значений слов «самаритянка», «фарисей», «зилот». Зато скульптуры, изображающие Иисуса, меня волновали: это измученное тело с умиротворенным лицом вызывало во мне целую бурю эмоций, я чувствовал эту боль и ее чрезмерность, силу жертвенности, презрение к смерти, надежду; так я осознал красоту праведной, честной, чистой жизни, ставшую подвигом. В общем, к Иисусу я испытывал большую симпатию. Однако она тут же исчезала, стоило семейству золотых рыбок покинуть церковь…

– Папе уже лучше? – прошепелявила она.

– Да, гораздо лучше.

Когда мне было лет десять и я стал посещать музеи, родители решили, что мне не помешают религиозные познания. «Ты должен понимать живопись великих мастеров!» – заявил отец, увидев мою растерянность перед картинами Фра Анджелико, да Винчи, Рафаэля, Караваджо, Рубенса, Рембрандта, Дали.

– Я знала об этом.

Меня записали в класс по изучению катехизиса. Увы, надеждам отца не суждено было сбыться: после бурных волнений 1968 года, опрокинувших все педагогические методики, священник нашей деревни, увлеченный модными идеями, превратил уроки в арену для философских, нравственных, политических дискуссий на актуальные темы того времени – о смертной казни, абортах, бедности, перераспределении богатства, приеме эмигрантов… Разумеется, я с первого взгляда полюбил отца Понса и не пропускал его занятий; более того, мы под аккомпанемент его электрической гитары на аккумуляторе пели гимны в различных аранжировках – фолк, хиппи, модерн, что увлекало нас, подростков, уже попробовавших гашиш и мечтающих о джинсах с низкой посадкой. Он приобщал нас не столько к христианству, сколько к христианским ценностям. В полном восторге я совершил свое первое причастие, не имея никакого представления о Евангелиях.

– Но боюсь, ему придется уехать отдохнуть, и довольно надолго.

На лице ее появилась улыбка.

На этом мои отношения с Иисусом закончились. Изучение классической литературы привело меня к язычеству, затем философские штудии под научным руководством Жака Деррида в Высшей нормальной школе на улице Ульм укрепили мой стихийный атеизм, превратив его в атеизм просвещенный и осознанный. И дабы завершить отдаление от Бога и Церкви, я написал диссертацию о метафизике Дидро, который, как известно, был заточен в Венсенский замок за свой атеизм.

– Хорошо, – проговорила она.

И вот этот молодой человек в возрасте двадцати восьми лет в феврале 1989 года приземлился в аэропорту Таманрассета[7], у врат пустыни. Я вступил на пески Сахары атеистом, а вышел оттуда верующим. Книгу «Ночь огня» я посвятил этому озарению, этому самозабвению, этому мистическому мгновению под звездным небом Ахаггара[8], восторженному исступлению, приведшему меня к Силе, в которой я растворился, прежде чем оказаться вновь среди песков. Это чудотворное потрясение, поставившее меня перед лицом Бога, наполнило смыслом и даровало веру.

– Разумеется, – продолжал Сэм, – тебе нельзя оставаться здесь одной. Я вот подумал, может, отправить тебя в какой-нибудь интернат?

Ирма захихикала.

Какую веру?

– О-о, не беспокойся обо мне!

У меня не было заранее подготовленных рамок, в которые должно было уложиться это явление, и я не увидел в своем Боге из Ахаггара ничего знакомого: это не был ни Бог Моисея, которого признал бы иудей, ни Бог Иисуса, которого признал бы христианин, ни Бог Магомета, которого признал бы мусульманин. Это был просто Бог, абсолют. Бог – бесконечность, единственный и единый. Такой Бог, которого могли бы принять все три религии.

Когда Сэм сел на диван, она отодвинулась, и только он попытался подойти к ней, она вдруг резко отпрыгнула. В руках ее что-то мелькнуло. Сэм успел заметить пару маленьких качающихся ножек, на которые были надеты штанишки и кожаные башмачки.

Пустыня не обратила меня в христианство, она приблизила меня к иудею, к христианину, к мусульманину, к восточным мистикам, даже если некоторые из них называли пустым то, что я считал наполненным смыслом.

– Что это у тебя, Ирма? – спросил Сэм. – Кукла?

Христианство было мне явлено в другую ночь. Под парижским небом, лежа в постели в своей мансарде, я читал – что может быть банальнее, – и это чтение изменило меня навсегда. Какая же книга сделала меня другим? Мировой бестселлер, тот, который на протяжении многих веков от руки переписывали монахи, первый, что был напечатан, как только изобрели печатный станок: Евангелие.

Он медленно протянул руку. Она отступила:

Я прочел все четыре текста подряд. Матфей, Марк, Лука, Иоанн последовательно излагали мне жизнь Иисуса. Прежде я замечал то тут, то там лишь отдельные детали головоломки, из которых мне никогда не удавалось собрать целое.

– Тебе нельзя смотреть на нее.

– Но мне бы так хотелось. Мисс Полл говорила, ты мастеришь такие замечательные куколки…

Более всего меня поразил один элемент: любовь! Иисус ставил ее превыше всех прочих ценностей, ради нее стоило умереть и воскреснуть. В ту ночь моего прозрения в пустыне Бог говорил мне о причинах вещей, а не о любви. А теперь наступило продолжение той ночи, нежданное, неведомое, закономерное. Тогда, в сердце пустыни, я получил от Бога смысл, а теперь, на этих страницах, увидел любовь Иисуса.

– Мисс Полл – дура. И ты тоже. Уходи!

Некоторые подробности обострили мое внимание: евангелисты рассказывали вовсе не одну и ту же историю. Их рассказы отличались не только по форме изложения, интонации, стилю – порой они не совпадали по существу: один повествовал о событиях, которых не было у другого, разнилось даже толкование описываемых ими фактов. Четыре лгуна уж как-нибудь сговорились бы между собой, рассказывая одну и ту же небылицу! Лжесвидетели всегда придут к соглашению… А эти расхождения как раз вызывали доверие, все эти неточности, столь присущие реальной жизни, привносили достоверность. Ведь говорят же: «У каждого своя правда»?

– Прошу тебя, Ирма, разреши мне взглянуть на нее.

С той ночи мысль об Иисусе не покидала меня. Я выискивал, анализировал, изучал, сравнивал, проглотил десятки научных трактатов об Иисусе, а также огромное количество эссе, оспаривающих его учение и даже существование, я неустанно бросал вызов христианству; кое-что в Евангелиях меня поразило особенно и вызвало своего рода наваждение, но не бесчувственное и апатичное, а, напротив, деятельное и активное, пробуждающее жажду познания.

Когда она отстранилась, Сэм заметил голову куклы – пучок волос, нос, глаза, подбородок. Он больше не мог притворяться.

Изучая эти материалы, я все больше осознавал, что одних текстов недостаточно. Изучение Евангелий требовало от меня коренных изменений.

– Отдай мне ее, Ирма! – закричал он. – Я знаю, что это, я знаю, КТО это!

Быть христианином означает принять таинство. Евангельские повествования показывают его, но не разъясняют, они преподносят его как череду голых фактов: Иисус, Сын Божий, родом из Галилеи, проповедовал свое учение, вызвал недовольство властей, затем был казнен в Иерусалиме, там же воскрес. Наш мозг измучится, прежде чем это осознает! А пока дойдет до сердца! Тайна – не в неведомом, а в непостижимом.

На мгновение маска с ее лица исчезла, и Сэм увидел на нем неподдельный ужас.

Она поняла, что он знал! Затем, так же быстро, маска опять легла на лицо девочки – перед ним стояла милая, немного упрямая, испорченная маленькая девочка. Она весело мотала головой, и глаза ее смеялись.

Первая грань тайны: как осознать, что Бог становится человеком? что из вневременья возникает время? что вечное рядится в мимолетное? а трансцендентальное – в сущее? Инкарнация – вот первая загадка, которую следует осознать. Бог обрел в Иисусе плоть, остов, голос и кровь.

– Ax, дядя Сэм, – захихикала она, – какой ты глупенький, это ведь не настоящая кукла!

Вторая грань тайны: как постичь, что индивидуум пробуждается от смерти, ведь кончина, конец по определению есть безвозвратное состояние? Воскресение Мессии после мук и смерти на кресте смущает и наш разум, и наш опыт.

– А что же это тогда? – пробормотал он.

Итак, тайна – это то, чего не может осмыслить разум.

Она поднялась и со смешком проговорила:

Изучение христианства подвергло меня этому испытанию, словно во мне произошло истинное духовное перерождение. В глазах многих отвергнуть христианство было бы вполне разумно, ведь разум не критикует себя, не размышляет о собственных границах, подавляет всякую попытку проявить любознательность, поскольку боится лишиться уверенности в своем превосходстве, он, разум, скорее боязливый, а не горделивый, чурается Откровения.

– Да ведь это конфетка!

Так вот, чем больше я размышлял, тем меньше разум представлялся мне заслуживающим уважения. Разум, который не стремится к чему-либо стремиться? Разум, который предпочитает уклоняться, а не действовать, предпочитает покой движению? Какая леность! Совестливый разум должен уничтожать собственные границы! Он исследует свои возможности и в то же время оценивает невозможности; обнаружив границы, он преодолевает их, он их изучает, а не избегает.

– Конфетка?

Посвятив много часов изучению христианства, я – в философском смысле – преступил философию, я рационально покусился на иррациональное: логика подвигала меня на преодоление логики. Но я не блуждал и не сбился с пути, а, напротив, продвигался вперед.

Ирма кивнула, неожиданно засунула голову куклы в рот и откусила. В тот же момент сверху раздаются холодящий душу крик.

Сэм бросился наверх. Почавкивая, Ирма вышла из дома и растворилась в ночи.

Наконец после многолетних исследований я осознал, что стал христианином. Меня преобразила некая скрытая алхимия, почти независимая от моей воли. На два главных вопроса – «Является ли Иисус воплощением Бога?» и «Воскрес ли Иисус?» – я отвечал утвердительно. Христианство не помогает нам воображать невообразимое – оно побуждает смиренно встретить его лицом к лицу. Оно порицает рассудок, подтверждая то, о чем мы уже догадывались: разум охватывает не все, многое ему неподвластно. Возможно, самое главное…

Мои размышления прерывает уверенный голос командира самолета:

– Дамы и господа, мы готовимся приземлиться в аэропорту Тель-Авива, пристегните ремни, поднимите столики и приведите спинки кресел в вертикальное положение.

Пилот повторяет объявление на четырех языках. Для него посадить самолет на этой земле – самое обычное дело. Зато мое сердце выпрыгивает из груди. С чем суждено мне встретиться?

Припав к иллюминатору, я смотрю на Тель-Авив, который занят своим утренним туалетом, и мне кажется, будто я подглядываю.

Смотреть на города с неба – в этом есть что-то противоестественное: разодетые и принаряженные для людей, которые ходят по тротуарам, они не позаботились о том, чтобы показывать себя в этом ракурсе, то есть сверху, и невольно демонстрируют больше, чем им хотелось бы. Застигнутый с высоты, Тель-Авив сразу выдает себя: свою силу – небоскребы, нетерпение – скопление зданий, свою юность – царство бетона, мужество – как он вгрызается в пустые пространства. Я вижу, как здесь будто встретились разные времена: небоскребы, невысокие жилые дома, опять небоскребы, квартал с плотной застройкой, снова небоскребы, какие-то ангары. Здания тут будто обозначают границы суши, словно набережные пустыни, и, контрастируя с их победоносной уверенностью, ярко-синее море ласкает пляжи, прельщая праздными удовольствиями.

Я не упрекаю себя в том, что подглядывал за этим городом в окошко иллюминатора. Он такой мощный, такой нарядный. Тель-Авив влечет меня.

Мы приземляемся.

Аэропорты придуманы не для того, чтобы облегчать путешествия, а наоборот, и все они похожи один на другой. Преодолев тысячи километров, мы оказываемся в тех же коридорах, с точно такими же вывесками, с магазинчиками-близнецами, с одинаковой атмосферой, с техническим персоналом, неотличимым от парижского. Аэропорты должны дарить обещание, предвещать страну, в которой мы приземлились, а они демонстрируют универсальность и функционализм. Почему страна начинается лишь после аэропорта?

В зале прилета меня встречает Исса, молодой темноволосый шофер с глуховатым голосом. Очень модный и очень радушный, он явно гордится изящно подстриженной бородкой, солнечными очками от «Версаче», в которых эмблемы и узоры на оправе нависают над стеклами, будто золоченый балкончик, столь вычурный, что впору задаться вопросом: то ли это Италия вплетена в Ближний Восток, то ли Ближний Восток напитал собой Италию.

Исса сообщает, что отвезет меня в Назарет, дорога займет два часа.

Трехполосные автострады так же интернациональны, как и аэропорты. Чтобы почувствовать наконец эти места, которые уже кажутся мне более зелеными, чем виделись из самолета, мне нужно будет вырваться из-за ограды: сверху я видел только лысину этой земли, а сидя в машине, могу разглядеть какие-то пучки и пряди на ее голове.

На мир я смотрю глазами, которым много столетий, иначе уже не могу – эти глаза дарует мне Ноам, бессмертный герой цикла «Путь через века»: в прошлом все было другим. Одежду местных жителей изготавливали на месте. Тропы прокладывали там, где позволял ландшафт, а теперь инженеры навязывают рельефу дорогу, прорубленную взрывом динамита. Породы ослов и лошадей различались в зависимости от региона, а теперь повсюду снуют одни и те же автомобили.

Минут через десять я принимаюсь грезить, думаю о только что законченном романе, о тех романах, которые прочитал для Гонкуровской премии. Направление моих мыслей начинает меня беспокоить: оказывается, приехав, я еще не уехал! Хотя тело находится в Израиле, рассудок остается по-прежнему в Бельгии, меня все еще не отпускают мысли, которые терзали последние несколько месяцев.

Включив телефон, я отвечаю на пару-тройку электронных писем, убежденный, что таким образом могу покончить с тем, что было раньше.

Я заставляю себя сосредоточиться на конечной цели этого пути, на Назарете. Я рос во Франции во времена Шарля де Голля и в детстве слышал об Иисусе Назарянине, однако наивно полагал, будто Назарянин – это фамилия. Но как только я осознал, что речь идет об Иисусе, жившем в Назарете, город Назарет стал волновать меня больше, чем сам Иисус: ну да, ведь если название Назарет так тесно связано с именем Христа, должно быть, этот город играет очень важную роль. Теперь-то, когда я знаю, что Назарет – ничем не примечательная деревушка в Галилее, любопытство мое возросло еще больше. Почему Назарет? Почему все начиналось в этом тихом уголке?

Вопрос терзает меня с точки зрения и общечеловеческой, и божественной. Оказывается, можно родиться в таком убогом городишке и основать религию, завоевавшую весь мир? Почему Бог выбрал такую дыру?

Перед глазами мелькают синие трехъязычные дорожные указатели, где над арабскими и английскими надписями выделяются элегантные буквы иврита, четкие и угловатые, легко отличимые от всех других.

Читают на иврите справа налево, и за этим направлением таится глубокий смысл: иврит возвращает к истокам, и в этом есть свой драматизм.

Драматизм? В кино, когда камера следует за героем (этот метод киносъемки называется тревеллинг), она перемещается слева направо, как глаз читателя по странице, а вот когда оператор меняет направление движения, возникает драматический эффект, и зритель от этого изменения привычного порядка содрогается от страха.

Возвращение к истокам? Иврит, этот семитский язык, появившийся более трех тысяч лет назад, не умрет никогда. Он какое-то время пребывал в бездействии. В эпоху рассеяния считалось, что язык исчез, но он пережил века, укрывшись в оболочке религиозных текстов и богослужений, продолжая существовать наперекор всему и всем, почитаемый и в то же время достаточно бедный по своему словарному запасу – так, в Библии используется лишь 8000 слов, в то время как в греческой литературе – 120 000. Хаскала[9] возродила иврит в эпоху Просвещения, и архаичная лексика пополнилась новыми терминами и понятиями. Под влиянием роста национальных движений в Европе возникло еврейское национальное движение, появилось осознание необходимости Государства и языка. С тех пор иврит вновь становится письменным языком, на котором создается литература, а затем, с 1920-го, и разговорным благодаря усилиям Элиэзера Бен-Йехуды. Появление государства Израиль в 1948 году, спустя два с половиной тысячелетия после изгнания евреев из Иерусалима в Вавилон, изменило статус иврита: из языка приобретенного он становится родным языком. Возвращение на землю сопровождалось возвращением языка.

Читать справа налево – не означает ли это вернуться на несколько веков назад? Вернуться в точку, предшествующую изгнанию? Отменить понятие диаспора? Мощная коллективная воля вернула молодость раздробленному, потерянному, стареющему языку. И сегодня из всех народов мира еврейский народ имеет самую хорошую память. Время не стерло ничего, ни языка, ни исторической памяти. Этой нации свойственна гипермнезия[10].

Но мой насмешливый ум все подмечает: цифры на рекламных щитах, в отличие от фраз, читаются слева направо. Как сказал мне один друг-еврей: «мы думаем по-старинному, а считаем по-современному».

Какое неожиданное сближение… Сегодня Пекин и Иерусалим пользуются невероятной привилегией – говорить на языке, которому несколько тысячелетий. Израильский ребенок еще понимает Книгу Эсфири и Книгу пророка Ионы, как и пекинец – изречения Конфуция. Их язык бросил вызов всевозможным опасностям, угрозам, войнам, причем в первом случае это представляется еще более удивительным, чем во втором: внезапно лишенные своей земли, они дали отпор неоднократным попыткам их уничтожить. Сейчас, когда у нас на дворе 2022 год, они, официально приняв наш календарь, в глубине души живут по-своему: китайцы – в 4720 году, а евреи – в 5782-м.

– Ой!

Автомобиль внезапно подпрыгивает, и я ударяюсь лбом о потолок.

– Простите! – восклицает Исса.

Незамеченный им «лежачий полицейский» заставляет меня пожалеть о давних временах, когда путешествовали по-другому. Сиди я сейчас верхом на осле, голова бы ударилась лишь о небо! Пока молодой человек осыпает проклятиями помеху, на которую налетела машина, я чувствую, как у меня на голове, над виском, набухает шишка.

Перед нами несколько поросших кустарниками холмов, дорога идет в гору. Вдоль шоссе множество многоквартирных домов, – похоже, что домов тут строят больше, чем требуется местным жителям, словно такая причудливая жилищная политика может повлечь резкий рост рождаемости.

– Назарет! – объявляет водитель с такой гордостью в голосе, будто заложил этот город сам.