Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Леонид Сотник

Экзамен

(историческая повесть)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ташкент. Туркестанская военная организация

Жарким летним днём 1918 года с поезда, прибывшего со стороны Актюбинска на станцию Ташкент-Пассажирский, сошёл дородный гражданин в отлично скроенном табачного цвета костюме, с дорожным саквояжем немецкой кожи в руках. Беспечно сдвинув на затылок соломенную шляпу-канотье и помахивая элегантной, красного дерева тросточкой, он подошёл к извозчичьей стоянке и за три миллиона керенок нанял рессорный экипаж с лаковым верхом. Откинувшись на спинку сиденья, гражданин привычно ткнул возницу в спину кончиком трости и коротко бросил:

— В Старый город.

И пока возница, кляня дороговизну («Ни овса ньнче, ни сена») и причитая над своим одром, разворачивал экипаж в сторону привокзальной магистрали, гражданин цепким взглядом окинул близлежащую местность и, не увидев обычных для ташкентского привокзалья торговых палаток, брезгливо хмыкнул: «Торговлишка у красных совсем на убыль пошла. Как это они говорят? Ах да, голод — не тётка».

Возле Алайского базара он велел вознице остановиться и неспешно прошёлся вдоль торговых рядов. Опытный глаз сразу приметил, что товаров стало меньше, что съестное и вовсе куда-то пропало, что вместо солидного покупателя при деньгах и намерениях запрудила Алайский базар грязная, голодная и оборванная толпа. «Да, — снова отметил про себя гражданин, — тут не то что купить — украсть нечего».

Пропетляв добрый час по кривым улочкам Старого города, экипаж с лаковым верхом остановился наконец возле резных ворот, казалось бы влитых в трёхметровый дувал. Гражданин спрыгнул с подножки, утонул по щиколотку в жёлтой глинистой пыли, с сожалением окинул взором сразу же утратившие блеск лаковые английские туфли и, придерживая кончиками пальцев брюки — чтобы не запылились манжеты, — утиным шагом проследовал к резным воротам. Здесь он, почти не глядя, потянул за бронзовое кольцо и, услышав лязг звонка и раскатистый собачий лай, удовлетворённо кивнул головой.

Всего лишь на секунду приоткрылась щёлка между створками ворот, блеснул на миг чей-то насторожённый глаз, и тут же ворота почти бесшумно распахнулись.

— Ассалам алейкум, домулла.

— Алейкум ассалам, достопочтеннейший господин Камол.

После традиционных расспросов о семье, детях, детях детей хозяин — седобородый аксакал в пышной чалме, в шёлковом индийском халате — проводил гостя в дом.

Дом был богат и просторен. Посреди двора в зелени винограда и урюковых деревьев голубел глубокий хаус. Вода в нём была такой чистой и прозрачной, что гость невольно потянулся к галстуку: ему хотелось тут же стащить с себя пыльную одежду и броситься в благодатную прохладу.

В мехмонхоне — комнате для гостей пол и стены были устланы дорогими текинскими и персидскими коврами. Груды шёлковых подушек и одеял возвышались по углам строгими горками, и было их так много, точно хозяин дома собирался принять у себя на ночлег половину населения Ташкента. В глубоких нишах сияли холодной белизной чайники и пиалки старинного китайского фарфора, тускло отсвечивало серебро чеканных блюд и кувшинов.

Сбросив пиджак и рубашку, швырнув их небрежно в угол, гость повалился на курпачу и закрыл глаза. Хозяин хлопнул в ладоши. Тут же вошёл мальчик с чистым полотенцем на руке и серебряной обдастой для омовения.

— Прошу, господин.

Гость лениво открыл глаза, с натугой поднялся. Мальчик лил ему на руки, но, казалось, гость не видел и не ощущал прикосновения воды. На ковре расползалась лужа.

— Простите, домулла, но только сейчас я почувствовал, что смертельно устал.

— Не обращайте внимания, — улыбнулся хозяин. — Ахмад сейчас всё уберёт.

Мальчик аккуратно вытер полотенцем лужицу и, то и дело прижимая руку к груди, выскользнул за дверь. Гость проводил его ленивым взглядом и так же лениво спросил:

— Кто такой? Что-то раньше среди ваших слуг я не видел эту мордаху.

— Да так один, — небрежно махнул рукой хозяин. — Недавно взял в услужение. Помогает мне в мечети и по дому.

— Грамотный?

— В Бухаре учился, в медресе. Думаю со временем приспособить его к нашему делу.

Они ещё немного поговорили о мальчике, о погоде, о видах на урожай, о ценах на хлопок, и со стороны могло показаться, что гость прибыл в Ташкент только для того, чтобы узнать о том, какая здесь погода, и что нет для него более важных дел, нежели выяснить, что кипа хлопка стало намного дешевле, а виноград почему-то плохо набирает сахар и, видно, муссалаз нынче будет совсем не вкусным. Но что поделаешь! У Востока свой этикет, и как бы ты ни спешил, затянись потуже поясом терпения, не унизь себя суетливыми расспросами. Придёт время, и ты узнаешь обо всём, зачем пришёл, тебе с удовольствием выложат все новости, но не обижайся, если и твой хурджин новостей вытрясут до последней соринки.

После зелёного чая, поданного всё тем же Ахмадом, господин Камол решил, что настало время для серьёзного разговора. Он поудобнее устроился на подушках, отодвинувшись в тень, и начал издалека.

— Если мне память не изменяет, святой отец, мы расстались более трёх месяцев назад…

— Ах, как летит время! — закивал головой святой отец. — И как тут не вспомнить мудрейшего Хайяма:

За мгновеньем мгновенье — и жизнь промелькнёт…

— Истинно сказано. Но вы заметили, домулла, что в последнее время и мгновения и линии жизни стали намного короче? Во всяком случае, большевики не жалеют сил, чтобы укоротить наши дни. Или я ошибаюсь?

— Устами вашими, Камол-ака, как и в прежние времена, глаголет сама мудрость. Кафиры совсем обнаглели. И родовитый бай, и почтенный промышленник, и преуспевший в делах своих торговец уже не чувствуют себя спокойно даже в стенах своего собственного дома. Кстати, вы слышали о такой штуке — ЧК?

Камол скривил тонкие губы в неопределённой усмешке:

— Приходилось, святой отец. Но насколько я помню, этой дьявольской службы в Ташкенте не было.

— Теперь есть, — вздохнул хозяин. — Правда, называется она немножко иначе: Чрезвычайная следственная комиссия, но разница в названии сути не меняет — аресты каждую ночь.

— Из наших кого-нибудь взяли? — напрягся Камол.

— Так, мелюзгу. Крупная же рыба плавает.

Сказано это было не без гордости, и Камол почувствовал, как в груди его зреет злость. «Ишь, — подумал он, — плавает… В тихой заводи плавает ваша жирная рыба, болтуны проклятые. Небось все спорите, клянётесь аллахом в верности общему делу, а сами только и мечтаете, как утопить, оплевать другого. А тебя-то, мулла Акобир, я знаю как облупленного. Ос$и нужно, брата родного зарежешь, сына не пожалеешь — в зиндане сгноишь, лишь бы тебе хорошо было, лишь бы тебе достался кусок пожирнее. Ведь это ты, мулла, выдал ещё в шестнадцатом году своих родственников царским властям. Днём ты вопил в мечети, что, дескать, грех для правоверных подчиняться приказам белого царя, а когда начался призыв в тыловые войска Российской империи мусульман и твои бедные родственники ударились в бега, ты сам пошёл в жандармское управление и донёс на них. Шакал вонючий, рыба гнилая…»

Так думал о своём хозяине высокий гость Камол-ака, но то, что было в душе его, никак не отразилось на челе. Чёрные миндалевидные глаза его взирали на муллу Акобира с величайшим почтением, а тонкий горбатый нос от избытка внимания и почтительности, казалось, стал ещё длиннее, чтобы вдыхать аромат мудрости, расточаемый святым отцом.

А мулла Акобир ласково улыбался.

«Где этого проходимца носил шайтан целых три месяца? — думал он. — Странная личность… Камол. А может быть, и не Камол? Может быть, Мурод, или Собир, или ещё как-нибудь… Что мы о нём знаем? Торговец. Но чем? Не слыхивал я раньше о таком торговце, хотя изъездил по святым (ну, себе-то уж можно и не врать: по торговым) делам весь Туркестан от Верного до Красноводска. Хотя, правду говоря, денег у него куры не клюют и платит он за услуги не вонючими керенками, не какими-то липкими от типографской краски дензнаками и бонами, но самыми настоящими фунтами стерлингов. Ни в «Улеме», ни в «Шурой ислам» о нём тоже толком никто ничего не знает, а все заискивают, лебезят. И с Джунковским он накоротке, и с этим прапорщиком… — Акобир даже мысленно запретил себе произносить фамилию прапорщика. — Купчик из Мешхеда… А какой нынче товар в Мешхеде? Там полным-полно англичан, там сейчас спрос не на ситец, а на пушки. Да аллах с ним… Сейчас главное — побольше выудить из него новостей. Судя по всему, птичка прилетела с севера. Север — край холодный, но там есть атаман Дутов, и от него идёт в Туркестан тепло…»

И, подумав так, мулла Акобир улыбнулся ещё ласковей и спросил:

— Светлой ли была дорога моего уважаемого гостя?

— Дорога дрянь, — решил не церемониться Камол. — Дутов взял Оренбург и перерезал железку — это точно. Но Оренбургский фронт красных существует — и это точно. А пока он существует, путь Дутову в Туркестан закрыт. Правда, у красных мало оружия, но это явление временное.

— Мой уважаемый гость так считает?

— Я уверен в этом, домулла. Недавно из Астрахани вышел большой караван с оружием для Оренбургского фронта. Он движется на Челкар.

— Но ведь там же пустыня! Русские в пустыне — как дети.

— Там не только русские. Кстати, командиром у них Алиби Джангильдин.

— Постойте, постойте, — мулла Акобир наморщил свой пергаментный лобик, — не тот ли это мятежник, который вместе с Амангельды Имановым ещё в шестнадцатом году взбунтовался против белого царя?

— Он самый.

— Но ведь он же мусульманин!

— Мусульманин. И красный.

— О аллах, пошли проклятие на голову отступника, — закатил глаза мулла Акобир, — сокруши его громом, испепели молниями, пошли мор на семью и весь род его!..

Камол криво улыбнулся:

— Поберегите силы, святой отец, они ещё вам пригодятся.

— Но ведь это неслыханно. Мусульманин — и вдруг…

— Почему же неслыханно? А разве среди рабочих хлопкоочистительных заводов мало мусульман? Может быть, их мало среди дорожных рабочих? Но они, домулла, спешат почему-то не к вам в мечеть, а на сборы дружин Красной гвардии. Дехкане на что уж преданный исламу народ, но и те отказываются приносить законную дань своим господам, как установлено шариатом. Или, пока меня здесь не было, что-то изменилось? Может быть, усилиями «Улемы» правоверные вновь обращены на путь праведный?

— Зачем же так резко, так категорически? — заохал мулла Акобир. — Мы здесь тоже не сидели сложа руки. Были между единомышленниками ссоры и распри, много сил душевных ушло на примирение, но с приездом в Ташкент инглиза Бейли всё изменилось к лучшему.

— Что! — вскочил с курпачи Камол. — Как вы сказали? Повторите имя!

— Я говорю, — невозмутимо продолжал Акобир, — что с приездом в Ташкент инглиза Бейли…

— Так он здесь? Не в Мешхеде?

— Почему в Мешхеде? Бейли официально возглавляет миссию инглизов в Ташкенте.

— Большевики дали ей дипломатический статус?

— Даже вывеска есть. У Бейли личный автомобиль — каждый день катается по Ташкенту.

— Мне необходимо встретиться с этим господином, — сказал Камол уже спокойным голосом, — но не в миссии. Улавливаете? Лучше всего было бы здесь, у вас.

Мулла Акобир задумался. Он понимал, что Камолу необходимо встретиться с инглизом. Больше того, мулла даже был уверен, что инглиз заинтересован в этой встрече не меньше, чем его гость, но… Мулла представил себе, как по кривым улочкам Старого города, где два ишака не разминутся, пробирается шикарный автомобиль главы английской миссии и останавливается возле его резных ореховых ворот. Зрелище красивое и пышное, но что подумают прихожане? Что скажут соседи? И наконец, как к этому визиту отнесётся эта проклятая ЧК?

— Оно бы можно, — решился мулла, — но пусть сначала господин ознакомится с этим документом.

Камол взял из его рук клочок бумаги, на котором чётким канцелярским почерком были выведены русские слова:



«По отношению к послам и консулам советуем держаться выжидательно, ставя их под тройной надзор и арестуя подозрительных лиц, сносящихся с ними.

Предсовнаркома Ульянов (Ленин)».



— «Под тройной надзор»… — повторил с лёгкой усмешкой мулла Акобир.

— Но откуда это у вас?

— С телеграфа.

— У вас там есть свои люди?

— И не только гам… — Мулла поднял правую руку и загадочно пошевелил иссохшими пальцами. — Но об этом говорить рано. Что же касается телеграммы, то можете не сомневаться — она подлинная, и хотя мой дом — ваш дом, но провести остаток дней в застенках ЧК ни у вас, ни у меня нет ни малейшего желания.

— Это резонно, — сквозь зубы процедил Камол. — А что вы, святой отец, предлагаете?

— Выход есть. Аллах надоумил меня предложить вам следующее. Завтра в кишлаке Чорбед соберётся кое-кто из видных людей. Там должен быть и инглиз Бейли.

— А Джунковский?

— И Джунковский.

— Это меняет дело, — с облегчением вздохнул гость. — Надеюсь, вы меня туда проводите?

— Я весь к вашим услугам, почтеннейший Камол-ака, ибо сказал сладкозвучный Муслиходдин Саади:



Иди давай бальзам больным сердцам,
Кто знает — вдруг больным ты будешь сам.



… В маленьком пригородном кишлачке, в доме почтенного скупщика хлопка Урузбая Сохибова, в этот вечер собралось. изысканное общество. Правда, оно не красовалось нарядами, не ослепляло блеском эполет и аксельбантов — ситцевые косоворотки, пыльные сапоги, полотняные картузы сменили здесь кители, фраки и пиджачные пары, — но никого не могла ввести в заблуждение скромность костюмов.

Бывший помощник бывшего генерал-губернатора Туркестана Джунковский ныне был больше похож на мелкого служащего скупочной конторы — чесучовые брюки дудочками, помятый пиджачок, засаленный, обвисший галстук, и всё же военная выправка, властность движений, чёткий командирский голос выдавали в нём военного. Не так давно Джунковский возвратился из Мешхеда, куда бежал после

Октября, возвратился, снабжённый деньгами и полномочиями. Англичане присвоили ему титул вождя Туркестанской военной организации. Бывший генерал ломался не долго и титул принял. За годы службы в Средней Азии Джунковский не успел отличиться на поле брани, но во время восстания 1916 года прославился как жестокий и беспощадный каратель. Может быть, именно это и определило выбор англичан.

Штаб организации возглавил полковник Зайцев. Это был, в общем-то, ничем не примечательный казачий полковник, и что отличало его от тысяч других полковников русской армии, так это, пожалуй, непомерная страсть к авантюрам. Ещё в феврале он пытался поднять своих казаков на захват Ташкента, но казаки были разоружены рабочими, а полковник арестован. После побега из крепости, организованного главарями ТВО, Зайцева пригрели белогвардейцы, но впереди его ожидали ещё многие аресты и побеги, пока буйный дух полковника совокупно с телом не успокоился на далёких Соловецких островах. Там он писал мемуары, которые хоть и не принесли ему литературной славы, но зато помогли историкам пролить свет на события первых лет Советской власти в Туркестане.

Здесь же, в мехмонхоне Урузбая Сохибова, можно было встретить и генерала Кондратовича, мужчину лет шестидесяти пяти, с рыжими обвисшими усами. Генерал прибыл на высокий совет в извозчичьем брезентовом пыльнике поверх мундира и тем самым пренебрёг в какой-то мере законами конспирации, но даже Джунковский не рискнул сделать ему замечание: Кондратович считался в ТВО главным теоретиком и негласным министром по делам сношений с иностранными державами. Джунковский сильно опасался, что Кондратович за его спиной ведёт с англичанами двойную игру и в случае успеха может потеснить его с поста главы будущего правительства.

Хлопотали у чайников с зелёным чаем святые отцы из «Улемы» и «Шурой ислам». Они тихо о чём-то разговаривали, так тихо, что слышно было только шипение, и казалось, десяток кобр заполз в одну из ниш просторной мехмонхоны Сохибова.

А в самом тёмном углу, подальше от коптящего светильника, подвернув под себя ноги по-восточному, сидел молодой человек лет двадцати трёх — двадцати пяти в перетянутом портупеей френче, в добротных кавалерийских сапогах. Рядом с ним на подушке лежала фуражка с красной звёздочкой и маузер в деревянной лакированной кобуре. Глаза его были полузакрыты, бледное, слегка отёкшее лицо выдавало усталость, казалось, он дремлет и безучастен к происходящему, и только пальцы правой руки, лежащей на колене, слегка шевелились, точно у пианиста, мысленно повторяющего знакомую мелодию.

Все кого-то ждали. Камол и мулла Акобир, приехавшие на ишаках ещё засветло, знали точно: ждут Бейли — и очень волновались, как бы главу английской миссии не постигло в пути несчастье. Но часов в десять скрипнула дверь, и хозяин, пятясь и прижимая руки к груди, ввёл в комнату посланца дружественной Британской империи. Бейли был облачён в просторный, не первой свежести халат, лысину его прикрывала мятая и грязная тюбетейка, и весь он был каким-то тусклым, линялым и неприметным, словно последний водонос с Алайского базара.

И сразу же в комнате всё ожило, задвигалось, все наперебой бросились к высокому гостю, чтобы пожать ему руку, улыбнуться, поклониться, заглянуть преданно в лицо.

Подошёл и Камол. Бейли окинул его с ног до головы быстрым, цепким взглядом, но руки не подал.

— Выйдем отсюда вместе, — бросил он по-английски, не разжимая губ.

Камол почтительно склонил голову.

А за дастарханом уже властвовал Джунковский.

— Присаживайтесь, господа, — приглашал он гостей. — Располагайтесь поудобней. Господин Бейли, прошу на «высокое место». И не вздумайте отказываться — нужно уважать законы восточного гостеприимства. Вот так, отлично… Не угодно ли подушечку? Господина Кондратовича попрошу ближе к свету. Карта с вами, генерал?

— Так точно, — буркнул Кондратович.

— Ну что ж, тогда, если нет возражений, приступим…

Джунковскому, привыкшему к мягким диванам, было

неудобно сидеть, скрестив ноги. Болело в паху, стягивало икры, хотелось встать во весь рост, но можно ли маячить одному посреди комнаты, если все остальные сидят? Чертыхаясь про себя и кляня эти варварские азиатские порядки, он открыл совещание.

— Если присутствующие не возражают, я доложу высокому собранию о сложившейся в Туркестане ситуации, а также о нашей готовности изменить существующий порядок вещей. Технические детали общего плана уточнит генерал Кондратович.

Джунковский закончил вступление и выжидательно посмотрел на Бейли. Тот, не глядя в его сторону, медленно раскрыл тускло блеснувший желтизной золотой портсигар, вынул из него папиросу, неспешно прикурил от поднесённой кем-то спички и лишь после третьей затяжки снисходительно кивнул:

— Плиз.

— Итак, вначале несколько слов о политической ситуации. Должен заметить, господа, что она складывается для нас в высшей степени благоприятно. Доблестные войска атамана Дутова прочно закрепились на севере и перерезали все артерии, соединяющие Туркестан с красной Россией. После того как ТВО возьмёт власть в свои руки, мы поможем Дутову ликвидировать Оренбургский фронт красных. В Закаспийской области наши доблестные союзники, — Джунковский сделал широкий жест в сторону Бейли, — продолжают одерживать блестящие победы. Эсеровское правительство господина Фунтикова, утвердившееся в Асхабаде, — всячески содействует этим успехам.

— Тогда почему красные, — неожиданно вмешался Бейли, — продолжают удерживать станцию Душак, Мервский и Тедженский оазисы?

Джунковский промычал что-то невразумительное и с надеждой взглянул в тёмный угол, где притаился молодой человек с бледным отёчным лицом.

— Может быть, по этому поводу господин…

Молодой человек приоткрыл глаза, провёл мизинцем по тонким чёрным усикам и, не глядя на Джунковского, сказал глуховатым баском:

— Все эти географические пункты будут сданы в ближайшее время.

— Вы нам это обещаете и сможете обосновать причину? — спросил Бейли скрипуче и, как показалось Камолу, посмотрел на говорившего с нескрываемым недоверием.

— Смогу. Усталость войск, недостаток продовольствия и боеприпасов, деморализация — этого достаточно?

— Вполне. Продолжайте, господин Джунковский.

— Считаю, — вёл дальше генерал, — что час наш пробил. Туркестан оказался в кольце враждебных большевикам сил: Дутов, взбунтовавшееся казачество Семиречья, Иргаш и Мадаминбек на юге и, наконец, доблестные союзники в Закаспии.

— Но позвольте, высокочтимый, — залепетал мулла Акобир. — Вы упомянули здесь курбаши Иргаша — надежду ислама. Мы знаем этого великого воина, он храбр, как барс, и предан делу, но у его джигитов нет оружия. Поэтому мусульманская фракция ТВО надеется, что господин Вейли…

— Сколько и чего ему нужно? — прервал тираду муллы глава английской миссии.

— О, совсем немного. Двести миллионов рублей, в твёрдой валюте, конечно, винтовок…

— Передайте Иргашу, святой отец, что вскоре он получит сто миллионов рублей, шестнадцать горных орудий, сорок пулемётов и тысяч пять винтовок. На первый случай этого достаточно. — Бейли сделал в блокноте несколько пометок и поднял глаза на Джунковского. — Можете продолжать.

— ТВО располагает сейчас филиалами во всех крупных городах Туркестана — Асхабад, Красноводск, Коканд, Верный… Только в Ташкенте под наши знамёна встало около пятисот так называемых бывших офицеров. Серьёзных сил у красных в городе нет — все на фронтах, а с Красной гвардией мы уж как-нибудь управимся. К тому же наши коллеги из «Улемы» и «Шурой ислам» гарантируют, что мусульманские части красных после первого же выстрела перейдут на нашу сторону. Что же касается активной нейтрализации наших противников, то здесь у господина Осипова возможности практически неограниченные.

— Я выполню свой долг, — донеслось из угла.

— Вот видите, — ещё больше воодушевился Джунковский. — Стоит подать сигнал к восстанию — и власть…

— Кстати, — пробасил флегматично Кондратович, — как мыслится эта самая власть после переворота?

— Но ведь мы обо всём условились, не так ли, господин Бейли?

Бейли плеснул себе в пиалку остывшего чаю и вздохнул. Это был вздох человека, которому надоело повторять одно и то же. Бейли представил, как сейчас эти «патриоты» начнут торговаться за министерские посты, выискивать друг у друга прегрешения, вспоминать свои несуществующие заслуги. А улемовцы, того и гляди, ещё вцепятся друг другу в бороды.

— Напоминаю, — сказал он, напустив на лицо как можно больше скуки, — что по соглашению, заключённому с ТВО представителями правительства его величества, Туркестан провозглашается республикой под английским протекторатом. Право частной собственности объявляется незыблемым принципом общественного и государственного устройства. Промышленникам Великобритании предоставляется неограниченное право на концессии, капиталовложения, эксплуатацию полезных ископаемых, производство и очистку хлопка и так далее. Размеры компенсации за британскую помощь будут согласованы позже.

— Вы имеете в виду контрибуцию? — не без сарказма поинтересовался Кондратович.

— Я имею в виду то, что имею, — ровным голосом ответил Бейли. — А ещё мне кажется, господа, что пора от слов перейти к делу.

… Поздно ночью, когда угомонились кишлачные псы и ветры уснули на листьях чинар, две тёмные фигуры, крадучись вдоль бесконечных дувалов, вышли на проезжую улицу.

— Здесь мы расстанемся, — сказала одна из фигур голосом посланника Бейли. — Да, кстати, мой друг, как вас теперь называть?

— Камол Джелалиддин, — ответила вторая фигура.

— Ну что ж, о своём пребывании на севере составьте мне письменный доклад и переключайтесь на местные дела.

— А как быть с караваном Джангильдина?

— О нём позаботится Дутов. Вчера мне донесли, что два эскадрона двинулись наперерез каравану.

— Этого мало.

— Понимаю, но Дутов не хочет распылять сейчас свои силы. Как вы думаете, он стоящий генерал?

— Пройдоха из пройдох.

— Подобная характеристика меня вполне удовлетворяет. В ваших устах, мой друг, она звучит как высшая похвала. Надеюсь, вы информировали эмира бухарского о положении дел на севере? Нужно подтолкнуть эту трусливую рохлю.

— Я писал ему из Астрахани, но посланец мой не дошёл: его убили красноармейцы Джангильдина в перестрелке.

— Вот оно что… — протянул Бейли. — В таком случае составьте новое послание и хорошо подмажьте кушбеги. Фунтов пятьсот ему на первый случай хватит?

— Даже много. Нельзя развращать первого министра великого эмира.

— А вы шутник, господин э-э-э… Камол. Ну, хорошо, в этих делах я целиком полагаюсь на ваш опыт — британская корона недаром тратила деньги на ваше профессиональное образование. И второе: займитесь вплотную Осиповым.

— Это тот юноша… с усиками? Что он за птица?

— Ха-ха, вы отстали от жизни, мой дорогой, — развеселился Бейли. — Это вовсе не птица, это крупный стервятник, стоящий нам чуть ли не миллион.

— Так много?

— А где вы видели, чтобы военные министры стоили меньше?



— Так он…

— Вот именно: военный министр правительства Советского Туркестана.

— Ну и ну, как говорят русские. Откуда он взялся?

— Прапорщик. У русских этот чин — знак доверия. В годы войны прапорщиками становились даже рабочие. Но господин Осипов не из рабочих. Авантюрист и демагог, он усыпил бдительность красных. И это хорошо. Плохо, если он усыпит и нашу бдительность.

— Есть основания так думать?

— К сожалению, мы в Ташкенте не единственная миссия. Францию здесь представляют Кастанье и Капдевиль, чехословаков — Готфрид, Румынию — лейтенант Балтариу, шведов — Галль фон Шульман и Студден, Германию — Циммерман и Вольбрюк и так далее. Господин Троцкий многих из них снабдил надёжными документами. Капдевиль показывал мне свой мандат за подписью Троцкого, где буквально сказано следующее: «Предъявитель сего французский коммерческий агент лейтенант Капдевиль командируется по делам французской военной миссии в Ташкент. Предлагается всем военным и гражданским властям пропускать беспрепятственно вышеназванное лицо и оказывать ему всяческое содействие». Каково? И все эти «коммерческие агенты» сидят здесь для того, чтобы при первой же возможности оттяпать у нас Туркестан. И учтите: все они вьются вокруг Осипова, как мухи возле навозной кучи.

— Надеются перекупить?

— Надеются. А вы должны лишить их этой надежды.

Последние слова Бейли звучали как приказ.

Договорившись о месте новой встречи, разведчики расстались. И никто из них не заметил, как тонкая мальчишеская фигурка скользнула через дорогу и скрылась в тени дувала. Это был скромный слуга муллы Акобира, Ахмад. Он спешил куда-то по своим делам и тоже хотел остаться незамеченным.

В ташкентском небе сияли крупные звёзды. Тонкий серп заходящей луны уселся на минарет мечети. Тихо и спокойно дышала ночь. В такие ночи халиф Гарун аль-Рашид любил прогуливаться по Багдаду, переодевшись в бедняцкое платье.

По ночному Ташкенту бродили шпионы и бездомные нищие. Мерно печатая шаг, проходили красногвардейские патрули.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Астрахань. Каникулы Миши Рябинина

Пальба поднялась ранним вечером. Снаряды рассекали плотный, насыщенный испарениями воздух и с хлюпом, точно жирные поросята, падали в вязкую волжскую воду. Через секунду после падения у причалов вставали огромные, чуть подкрашенные нефтью водяные столбы и рушились на палубы портовых буксиров, купеческих барок, рыбачьих шаланд, истрёпанных пароходиков с надписью по борту «Кавказъ и Меркурий».

Миша смотрел, прищурясь, на уходящее солнце, на Волгу, залитую розоватой закатной пеной, на сиреневые фонтаны разрывов и с восхищением думал, что всё это очень красиво, что ничего подобного раньше ему видеть не доводилось. А ещё он думал о том, что когда через несколько дней придёт в училище, то обязательно напишет обо всём в сочинении «Как я провёл лето».

Реалисты вырастали из своих первых в жизни мундирчиков, переходили из класса в класс, писали девицам из соседней гимназии записки, списывали в альбомчики с плюшевыми корочками, стихи Надсона и Апухтина, кое-кто даже пытался бриться; и только тема первосентябрьского сочинения оставалась вечной и незыблемой, как твердыня Астраханского кремля.

Да, как же всё-таки он провёл лето?

На каникулы их распустили ещё в апреле. Пришёл в класс, прямо на урок физики, вислоносый и сутулый, точно состарившийся беркут, директор училища Мотрицкий и, против обыкновения не дождавшись, пока стихнет хлопанье крышек о парты, прокричал высокой фистулой:

«Занятия отменяются, господа! Вы можете быть свободны».

Затем он вынул из кармана белый платок тончайшего батиста, осторожно высморкался и прибавил почти ласково:

«Это всё, о чём я хотел вам сказать, господа».

Класс дружно загалдел, заулюлюкал. Кто-то треснул кого-то пеналом по спине, кто-то пустил бумажного голубя, а директор всё стоял не двигаясь, словно наслаждаясь зрелищем хаоса.

Наконец с «камчатки» крикнули:

«А по какому случаю праздник, гражданин директор?»

И тогда Мотрицкий, выдержав торжественную паузу, пояснил не без удовольствия:

«Видите ли, господа, у совдепа и педагогов нашего училища разошлись мнения по очень важному вопросу. Мы считаем, что наше училище, освящённое э… лучшими традициями и…»

«…и государем императором», — подсказала всё та же «камчатка», даже не пытаясь скрыть издёвку.

«И императором, если хотите, — блеснул стёклышками пенсне в сторону крикунов директор. — Так вот, мы считаем, что наше училище призвано воспитывать достойных граждан своего отечества, в то время как совдеп на сей же предмет придерживается совершенно противоположного мнения. Господам большевикам, видите ли, не нужны специалисты в области коммерции и финансов. А кто им нужен? — Директор поднял вверх указательный палец. — Грубияны и налётчики. Вместо физики они хотят преподавать у вас политграмоту, вместо русской словесности — мордобой».

Только вечером, когда домой вернулся отец, Миша узнал некоторые любопытные подробности. Оказывается, утром в канцелярию пришёл комиссар Астраханского Совета рабочий мыловаренного завода Коршиков и, окинув недобрым взглядом замерших в смутном ожидании учителей, произнёс краткую речь. Смысл её сводился к тому, что у Совета не было достаточно времени разобраться, «чему тут детишков учат», но теперь есть постановление, кроме наук буржуйских, ввести изучение наук пролетарских. Как это будет выглядеть на деле, Коршиков, видно, и сам не знал, но пообещал добраться и до директора, и ещё до кое-кого, «кто любит ловить рыбу в мутной воде».

А как только за комиссаром захлопнулась дверь, почтенные педагоги зашумели, словно первоклассники на перемене. То и дело слышалось: «Это самоуправство!», «Это возмутительно!», «Господа, нас хотят превратить в большевистских прислужников!», «Мы должны протестовать!». Вскоре буря негодования улеглась, и директор Мотрицкий внёс предложение: «Господа, с большевиками нужно бороться их же методами…» И педагогический совет Астраханского реального училища постановил: объявить забастовку. Постановление было принято единогласно при одном воздержавшемся. Им оказался учитель словесности Даниил Аркадьевич Рябинин, сорока двух лет от роду, из мещан, вероисповедания православного, ни в чём предосудительном ранее не замеченный, имеющий на иждивении отрока, наречённого Михаилом и обучающегося в шестом классе вышеозначенного учебного заведения.

Отец Миши не был большевиком и вообще считал себя человеком далёким от политики. Февральскую революцию он, как и его коллеги, принял восторженно. Как всякому честному русскому интеллигенту, ему претили и варварство, и тупоумие, и жестокость самодержавия, но в событиях октябрьских разбирался долго и с трудом. Хоть и считалась Астрахань крупнейшим в России портом, хоть и лежала она на стыке важнейших торговых путей, но вести о революции, о первых шагах Советской власти шли сюда долго, словно несли их не волны беспроволочного телеграфа, а медлительные воды великой реки. В пути известия обрастали слухами, нелепыми домыслами, искажались до неузнаваемости, и перепуганный обыватель, крестясь и вздыхая, причитал за плотно закрытыми ставнями: «Господи, что же теперь будет?» По его, обывателя, точным данным выходило, что теперь ему, куда ни кинь — всюду клин. Торговлю большевики прикроют, лабазы конфискуют, пароходы продадут персюкам, а кто не подохнет с голоду, того загонят в коммунию, где выдадут каждому вместо штанов одинаковые бязевые кальсоны, сохранившиеся на астраханских складах с времён империалистической войны. Харча лее и вовсе не станут давать, а чтобы арестант не помер с голоду, раз в неделю красногвардейцы будут выводить его из коммунии на сбор подаяния. Но кто подаст христа ради, ежели в городе и людей не останется?

Даниил Аркадьевич не очень доверял слухам. Но его, сторонника классической демократии, смущало другое. Ведь сколько было в России вполне приличных демократических партий — и кадеты, и эсеры, и меньшевики, даже октябристы не чуждались идей народовластия, а вот большевики перечеркнули всё это одним махом. И когда меньшевики кричали на сходках и митингах «Долой узурпаторов-большевиков», Даниил Аркадьевич сочувственно кивал головой и бормотал про себя: «Да-с, узурпация — это неприлично».

Почему же в таком случае Рябинин-старший не голосовал за забастовку? Ответ его на расспросы разгневанных коллег был один: дети есть дети, а следовательно, их нужно учить. Учить при любых обстоятельствах. Его обозвали штрейкбрехером, консерватором и даже красным. Вспомнили, что господин Рябинин не из дворян, а из «кухаркиных детей» и закончил он университет казённым коштом. Ему не подавали руки, встретив его на улице, демонстративно отворачивались, а директор Мотрицкий на очередной сходке преподавателей-забастовщиков даже вспомнил пословицы про семью, которая не без урода, и про паршивую овцу, которая всё стадо портит.

Доброхоты не преминули донести об этом учителю словесности, тот побледнел, расстроился, но мнения своего не изменил и на поклон к коллегам не пошёл. «История нас рассудит», — сказал он за вечерним чаем и так посмотрел в угол на икону, точно заключил союз с богоматерью и именно рядом с ней хотел предстать перед судом истории.

Миша любил отца. Он считал его немножко старомодным, немножко чудаковатым, но после смерти матери, последовавшей пять лет назад от чахотки, кроме чисто сыновней привязанности, стал испытывать к отцу какое-то смутное, необъяснимое чувство, как будто не он, а отец был мальчишкой. Стряпуха Марья, навещавшая семью Рябининых два раза в неделю, сказала однажды, глядя, как Миша чистит сюртук отца:

«Это, Мишук, в тебе бабье что-то проснулось. От матери, наверное. Уж больно покойница любила отца, жалела его. Он-то мужик хоть и видный, а с жистью не очень сладился. Его кто хошь обидеть может».

Миша сочувствовал отцу, видя, как тот томится вынужденным бездельем, но в душе всё же радовался: что ни говори, а нет ничего лучше каникул, да ещё таких, которые наступили на целый месяц раньше срока. Теперь не нужно вздрагивать по утрам от звонка будильника, совать в ранец вместе с книгами кусок жареной рыбы в бумаге — завтрак своекоштного реалиста, и мчаться за переполненным трамваем, набитым шинелями и чумарками, кожанками и бушлатами, зипунами и полушубками, висеть на подножках, прятаться от надзирателей, зубрить неправильные глаголы, хватать неуды, отсиживать часы без обеда… Что может быть милее и упоительней свободы!

А разве можно усидеть в пропахших мышами и чернилами классах, если площади Астрахани бурлят митингами, если на Варвациевом канале шныряют паровые катера, расцвеченные, словно в праздник, красными флагами, если каждый день по городу маршируют отряды красногвардейцев, грохочут по брусчатке упряжки с орудиями. А на Волге… Как чудесно летом на Волге! Это трудно понять взрослым, с утра и до ночи занятым революцией, это только они могут понять, мальчишки. Здесь тебе и рыбалка на зорьке, и купание до посинения и лязга зубовного, как говорил ныне уволенный законоучитель батюшка Иоахим, и бесконечные игры в морские бои, в казаки-разбойники, а в последнее время — в германцев и русских.

Миша редко бывал дома, предаваясь всем соблазнам Волги и улицы. Он одинаково охотно ходил на митинги к эсерам и меньшевикам, к большевикам и казакам, к инородцам и пленным солдатам австро-германской армии. Он пока ещё смутно понимал, о чём говорили все эти люди, но аплодировал лишь тем, которым, по его мнению, хлопали мало и неохотно, и тем, которых вовсе не хотели слушать и иногда стаскивали с трибун. Они казались Мише обиженными, а ему всегда было жаль людей, которых обижают.

Зато на сборища анархистов он ходил с особым удовольствием, как в детстве на кукольные спектакли или в синематограф. У анархистов всё было ярко и пёстро — от речей до костюмов, было в их сборищах что-то дерзкое, бесшабашное и захватывающе притягательное, как глоток воздуха после нырка на глубокое волжское дно. Тельняшки, клеши, маузеры, жёлтые кофты, бабьи плисовые зипуны, цветастые платки «в розочку», серебристые парчовые жилеты, крахмальные манишки, блеск цепочек американского золота, запонок, вставных зубов — всё это мелькало перед глазами ярмарочной каруселью, веселило, радостно захватывало дух. Миша за лето успел узнать, что «анархия — мать порядка», что анархисты принципиальные противники всякой власти, что будущее мира видится им огромным невспаханным полем, по которому бродят свободные люди и красивые лошади. Чем будут питаться свободные люди, как устроят свою жизнь — на этот вопрос анархисты не отвечали. «Ты глуп, малец, как буриданов осёл, — говорили они любопытствующему реалисту. — Ты уподобляешься сороконожке, впавшей в глубокое раздумье. Разве придёт к цели сие насекомое, если вдруг начнёт решать, какую из ног ей вначале передвинуть? Мы разрушим этот мрачный мир, мы сотрём его в порошок, а там…» Мише давали читать труды Бакунина и Кропоткина, но они казались ему столь мудрёными, что от углублённого изучения теории анархизма он отказался.

Узнав об анархических увлечениях сына, Даниил Аркадьевич возмутился. Он даже пригрозил ему трёпкой, чего никогда раньше не делал, а на недоуменный вопрос о причинах столь резкого противодействия ответил коротко, но непреклонно: «Анархизм — это неприлично».

Одним словом, к середине августа памятного тысяча девятьсот восемнадцатого года Миша Рябинин никак не мог разрешить страшно актуальной для себя вопрос: к какой партии ему примкнуть? Если отец считал чем-то неприличным анархизм, то Мишины друзья считали ещё более неприличным его «внепартийное состояние». Слава богу, у них в классе были ярые сторонники всех известных в стране политических партий — от монархистов до максималистов, и только Миша Рябинин, как выразился однажды председатель ученического комитета сын банкира Боба Бучинский, в силу своей политической близорукости и социальной инертности никак не может подвести Под себя партийную платформу. Для Бобы, так же как и для его папы, этот вопрос решился давно, они оба были убеждёнными кадетами, хотя после октябрьского переворота предпочитали выдавать себя за неких никому не ведомых свободных демократов.

А в городе между тем назревали события. В июле участились налёты неизвестных на склады с оружием и красноармейские казармы. По ночам то здесь, то там вспыхивала перестрелка, и даже сквозь плотно прикрытые ставни было слышно, как цокают по брусчатке спешащие кому-то на выручку кавалерийские эскадроны, как, пыхтя и фыркая, проносятся броневики.

Бурливый астраханский базар отреагировал на эти события по-своему. Спекулянты прятали продукты, взвинчивали цены на хлеб, даже рыба, которая в этом волжском городе никогда не считалась предметом роскоши, неожиданно вздорожала. «Чего большевиков кормить, — рассуждали купчики, сидя за самоваром где-нибудь в грязном, издревле облюбованном трактире. — Нонче большевиков кормить нам не с руки, потому как всё одно им крышка. Того и гляди, господин Дутов нагрянет, а господин Дутов, Ляксандра Ильич, мужик ох какой сурьезный». И пускались купчики в обольстительные разговоры о «сурьезном мужике» атамане Дутове, который «страсть как любит пороть рабочих и энтого непорядку, энтой коммунии прямо ужасть как терпеть не может».

А пока купчики точили лясы и, благодушествуя, гоняли чаи, астраханские базары, караван-сараи, подпольные гостиницы и притоны наводняли люди в прожжённых и потрёпанных солдатских шинелях, в картузах со сломанными козырьками, в замызганных ситцевых косоворотках и засаленных поддёвках. Люди выглядели сирыми и убогими, и только негнущиеся прямые спины, только белые холёные руки, только острый блеск в холодных глазах говорили о том, что каждый из них не только ждёт, но и готовит ту минуту, когда можно сбросить маскарадные косоворотки и поддёвки, натянуть на себя новенький китель с накладными английскими карманами, сдвинуть на правый височек новую фуражечку с офицерской кокардой и спросить, похлопывая стеком по надраенному денщиком хромовому сапогу: «Нуте-с, господа большевики, пожалте-с к фонарному столбу».

Тучи контрреволюции, как тогда говорили, сгущались над Астраханью, но их не замечал и не мог заметить ученик реального училища Миша Рябинин, и даже сегодня на закате, когда пушки принялись бить по причалам и по каналу, рассекшему, словно сабля, город на две части, Миша вов^е не думал об опасности, грозящей революции. Засучив до колен старенькие чесучовые брюки, надвинув по самые брови соломенную шляпу, он сидел, свесив ноги, на рассохшемся перевёрнутом баркасе и любовался пенными фонтанами, мечтая о том, как опишет он их в своём первосентябрьском сочинении.

Размечтавшись, он даже не услышал, как за спиной у него заскрипел песок. Потом кто-то не очень вежливо хлопнул его ладонью по спине и громко засопел в затылок. Миша обернулся. Перед ним стоял соседский Колька Портюшин, выставив худые-прехудые мослы сквозь дыры рваной ситцевой рубахи, — стоял и рассматривал его, подозрительно щуря зелёные глаза.

— Милуешься? — спросил он, усаживаясь рядом и поджимая ноги калачиком. Грязные, все в цыпках пальцы почти касались подбородка. — Милуешься, спрашиваю?

Миша неопределённо пожал плечами. Его досадовало появление Кольки.

— «Так не спугни очарованье…» — тихонько пропел он себе под нос, даже не глядя в сторону мальчишки. — Вечно тебя, Колька, приносит не тогда, когда нужно. Я не милуюсь, как смеешь ты утверждать, а общаюсь с природой. Тебе это понятно?

Колька засопел, сморщил свой веснушчатый нос и, уловив краем скошенного глаза ещё один белый столб, взметнувшийся над водой, сказал с какой-то грустной отрешённостью:

— Здорово бьёт, ирод. — Потом подумал немного и прибавил: — Так он всех наших перемолотит.

Мише не хотелось спрашивать, кто такой этот ирод и кого он перемолотит. Миша и Колька были ровесниками, но Миша закончил шесть классов реального училища, в то время как Колька не одолел даже церковноприходскую школу, а потому обсуждать с Колькой серьёзные вопросы он считал ниже своего достоинства.

— Я говорю, перемолотит наших, — повторил Колька и выжидательно посмотрел на Мишу.

Рябинин отряхнул песок, прилипший к брюкам, ленивым жестом поправил сползшую на лоб шляпу и спросил, наконец, с небрежным превосходством:

— Кого это перебьют? По-моему, никто и никого бить не собирается. Мне кажется, что это просто красиво.

— Что красиво? — ошалело спросил Колька.

— Эти фонтаны, стрельба и вообще… Хотя ты, Колька, насколько я знаю, абсолютно лишён способности воспринимать мир через призму эстетики. Да, кстати, кто это бьёт?

— Не знаешь, что ли? Сидишь тут, дурачка из себя корчишь. А ты не корчь. Небось дожидаешься? Все буржуи дожидаются…

Колька сыпал нервной скороговоркой, и Миша почувствовал, что он чем-то взвинчен, озлоблен, а может быть, даже напуган.

— Не тарахти, скажи толком: кто бьёт?

— Известно кто, Маркевич.

— Какой ещё Маркевич?

— Известно какой, генерал.

— А зачем он это… У него что, снаряды лишние?

— Известно зачем. И снаряды у него не лишние. Это он Совет хочет порушить.

— А ты почём знаешь?

— Уж знаю. Батя с порта прибег, при винтовке опять— таки. Щей похлебал наскоро и мамке: «Ты меня, старая, не жди к ночи. Тут дело такое: Маркевич попёр». Мамка, конечно, в слёзы, а он ей: «Не реви. Зачнём реветь, так и мятеж не удушим. А ежели не удушим, тогда и Советской власти, и нам, рабочим, крышка». А Маркевич — царский генерал, дружок атамана Дутова. Бают, он офицерья к городу со всей Астраханской губернии постаскивал. Но ничего, — заключил Колька, — мы всё равно отобьёмся.

— От генерала?

— А что? От генерала. Он хочь и генерал, а тятька сказывал, что в Питере рабочие ещё и не таким генералам чёсу давали. Царь ведь — он поважнее генерала был? А где он, твой царь?

— Ну, знаешь, Колька, — обиделся Рябинин, — ты мне царя в родственники не суй. Мой папа всегда говорил, что мы из приличной семьи.

— Маркевич тоже из приличной, а вот листки его людишки по городу разбросали, так там написано, что он всех совдепщиков на столбах перевешает. Тебе-то, конечно, всё это без интересу: вас, буржуев, не тронут.

— Нашёл буржуев! — фыркнул Рябинин. — Ты знаешь, кто мы с папой? То-то же. Мы с папой — пролетарии умственного труда.

— Гы-гы, — развеселился Колька, — в пролетарии его потянуло. Да ты на себя погляди. Рубашка-то на тебе белая, штаны-то на тебе чучунчовые, а шляпа хоть и из соломы, а всё равно буржуйского форсу. А теперь гляди на меня. — Колька спрыгнул с баркаса, чтобы Мише было удобнее его разглядывать. — Так вот: штаны на мне когда-то были полотняные, а теперь, как говорит мамка, сам леший не разберёт, из чего они пошиты. К тому же одной штанины от колена не хватает. Рубаха у меня — во. Одни дырья. А шляпы да штиблетов и вовсе нету. Теперь понял, каким должен быть настоящий пролетарий?

— А отец у тебя не настоящий? — сощурился Миша. — Ведь в коже весь ходит, а кожа тоже денег стоит.

Колька засмущался, но сдаваться не хотел:

— Так кожу ему революция выдала. Склад у купца Сиротина кофинс… кофиисковали, одним словом, вот отцу и отвалили малость.

— Эх, Коля, пролетарское дитя, — Рябинин покровительственно похлопал мальчишку по плечу. — Ничего-то ты ни в генералах, ни в пролетариях не понимаешь.

— Уж я — то понимаю, — нахмурился Колька, — тебе бы понять пора. И папане твоему тоже. Мой тятька так говорит: мир сейчас надвое раскололся. Одни за буржуев стоят, другие — за рабочих, а кто против рабочих — тот контра.

— Он у тебя что, большевик?

— Большевик.

— А мы в партии не записывались. Но мы тоже за рабочих.

И тут Миша поймал себя на мысли, что ему изменил покровительственный тон, что в неуклюжих словах Кольки есть какая-то правда, которую ему, Мише, постичь пока не удалось. И он сказал уже совсем миролюбиво:

— Ты не ершись напрасно, Колька. Ты же знаешь, что моему папе буржуи бойкот объявили. В училище денег не платят, и жить нам не на что…

— Тогда Даниил Аркадьевич пусть в Красную гвардию идёт, — дёрнул плечом Колька, — как мой тятька. Или в Совет. Тятька сказывал, что там сейчас шибко грамотные люди нужны.

— Не знаю, может быть, и пойдёт, — сказал Миша в раздумье. — А нам с тобой по домам пора. Завтра на речку двинем?

Колька укоризненно пожал плечами и дёрнул ремень сползающих штанов.

Солнце село. Орудийная стрельба утихла. Зато чаще стали греметь винтовочные выстрелы, а где-то там, возле кремля, захлёбываясь, скороговоркой частил пулемёт.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Астрахань. Уроки персидского

— А у нас гость! — крикнул Даниил Аркадьевич из залы, едва Миша переступил порог.

Миша прошёлся любопытным взглядом по небогатому убранству передней и тут же заметил на вешалке полосатый стёганый халат и палку с набалдашником из слоновой кости, прислонённую к спинке стула.

— Абдурахман Салимович?

Отец вышел сыну навстречу, с улыбкой кивнул головой. Обняв Мишу за плечи, он слегка подтолкнул его к двери в гостиную:

— Иди, иди, он тебя с обеда ждёт.

За столом, накрытым огромной клетчатой скатертью с кистями, возле надраенного до блеска медного самовара с тремя медалями сидел перс Абдурахман Салимович. В белой чалме, большой и высокой, словно кочан промёрзшей капусты, в белом хлопчатобумажном халате и таких же белых широких штанах особого, «просторного» покроя, с орлиным, чуть крючковатым носом и чёрной от уха до уха окладистой бородой, он показался Мише сказочным персонажем, пришедшим в их маленький домик из «Тысячи и одной ночи».

С Абдурахманом Салимовичем, а точнее, с купцом из Ирана Абдурахманом ибн-Салимом аль-Мешхеди Рябинины были знакомы давно, уже лет семь или восемь, и всё же Миша никак не мог привыкнуть к его необычному виду, хотя на астраханских базарах фигура восточного купца считалась явлением довольно-таки обыденным. Бухарцы, хивинцы, самаркандцы, мешхедцы, кашгарцы держали в Астрахани свои лавки и караван-сараи, вели торговлю сушёным урюком и кишмишем, благовониями и парчовыми тканями, хлопком и хлопковым маслом. Были эти люди шумные и крикливые, не всегда чистые на руку, мелочные в делах торговых и жадные до всякой наживы. Большинство из них едва ли умело поставить на казённой бумаге, разрешающей торговлю, несколько арабских закорючек, изображающих имя купца. И чем больше наблюдал за ними Миша, тем скорее таяли в его душе покровы таинственности и очарования, в которые он облачал сказочно-книжный Восток. Но не таким был Абдурахман ибн-Салим. Он прекрасно владел русским и английским, остроумно рассуждал о прозе Киплинга, а уж что касается литературы на фарси, то тут, как считал Даниил Аркадьевич, равных ему не было не то что в Астрахани, но, пожалуй, даже в самом Иране.

По рассказам Абдурахмана Салимовича, родом он происходил из иранского города Мешхеда, где отец его держал мелочную торговлю, образование получил в одной из медресе Благородной Бухары, а странствуя по свету, приобрёл многие познания, может быть и не очень нужные купцу средней руки, но необходимые человеку образованному и стремящемуся к вершинам науки.

С Рябининым-старшим перс познакомился случайно в лавке букиниста. Даниил Аркадьевич собирал литературу иранских классиков и никогда не упускал возможности приобрести новую книгу. Узнав об этой страсти учителя, Абдурахман ибн-Салим, сам книголюб и знаток восточной поэзии, проникся к своему новому знакомому чувством уважения. Бывая по торговым делам в Иране, он привозил оттуда Даниилу Аркадьевичу старые и новые книги иранских авторов, иногда даже рукописные, а взамен просил не так уж много: статистические справочники по отдельным отраслям экономики и торговли Российской империи. Они, как утверждал перс, помогали ему разбираться в сложной конъюнктуре неустойчивого российского рынка и вести дело так, чтобы как можно меньше терпеть убытков.

Большую часть года перс проводил в разъездах. В своей лавке он появлялся редко — торговлю вели приказчики, но так получилось, что Рябинины постоянно ощущали в доме присутствие своего знакомого. Однажды, убывая в очередной вояж, купец попросил: «Если позволите, я у вас кое-что оставлю: бумаги, конторские книги. Приказчики у меня такие бестии, что доверять им не приходится». Даниил Аркадьевич согласился, а к ночи Абдурахман Салимович принёс в дом Рябининых тяжёлый кованый сундук с тремя встроенными замками. Сундук заперли в чулане. В семье Рябининых сундук ни разу не открывали, а Миша, склонный во всём, что связано с персом, видеть нечто таинственное, мучился любопытством: не верилось ему, что в таком великолепном старинном сундуке пылятся какие-то купеческие бумаги и конторские книги. Он даже рискнул однажды попросить Абдурахмана Салимовича открыть при нём крышку, но тот только улыбнулся своей обычной улыбкой и сказал загадочно: «Пока не время». Потом подумал и добавил ещё более загадочно: «Я надеюсь, что со временем этот сундук будет принадлежать тебе».

О персе в его отсутствие напоминал не только сундук, но и люди. Были это в основном азиаты, пропахшие потом и пылью дальних странствий. Появлялись они в доме учителя нежданно и негаданно, долго и низко кланялись, потом извлекали из пояса или складок халата записку со знакомой арабской вязью и молча вручали её учителю. Абдурахман Салимович слал приветы, поклоны и просил Даниила Аркадьевича разрешить его торговым представителям взять из сундука необходимые бумаги. У каждого посланца был свой ключ.

А лет пять назад, возвратившись из поездки в Мешхед, перс неожиданно предложил Рябинину-старшему обучать Мишу персидскому языку.

«Зачем?» — удивился учитель.

«Но ведь вы сами словесник, — мягко настаивал Абдурахман ибн-Салим, — а потому знаете, как важно в наше время знание восточных языков. Может быть, мальчик захочет пойти в Лазаревский институт, на дипломатическую службу, может быть, подобно мне, займётся коммерцией, а может быть… Одним словом, это Мише не повредит. Да и в долгу я перед вами».

«В каком долгу?» — удивился учитель.

Перс добродушно рассмеялся:

«Вторую лавку у вас устроил — бумаги храню, людей к вам посылаю, беспокою. И не отказывайтесь, Даниил Аркадьевич. Пусть это будет моим подарком вам и Мише. В знак нашей дружбы».

Так у Миши появился учитель персидского языка. Обучал он мальчишку по своей, как он выражался, ускоренной методе и уже через три года Рябинин-младший мог переводить без труда простенькие тексты и даже вступать со своим учителем в споры на родном ему языке.

«Очень способный отрок, — хвалил перс Мишу. — За три года, Даниил Аркадьевич, он изучил то, на что в лучших медресе Бухары уходит по меньшей мере семь лет».

А вот в последнее время, после революции, регулярные занятия как-то расстроились. Абдурахман Салимович показывался редко, всё куда-то спешил, чем-то постоянно был озабочен. Вполуха выслушав приготовленный Мишей урок, он быстро давал ему новое задание и исчезал на месяц-два в неизвестном направлении. Попытки Миши найти купца в лавке ни к чему не привели: приказчики пожимали плечами и, прижимая руки к груди, ссылались на то, что светоч мудрости Абдурахман ибн-Салим не держит перед ними отчёта в своих поездках. И стоит ли юному другу их хозяина вести расспросы, если ему доподлинно должно быть известно, что, сидя в лавке, только товар сгноишь. Вот и ездит хозяин по России, чтобы найти себе новых покупателей, узнать, где, кому и какие товары требуются.

Завидев Мишу, Абдурахман Салимович поднялся из-за стола и сделал шаг навстречу, одновременно прижимая левую руку к груди и протягивая правую для рукопожатия. Миша энергично встряхнул вялую, пухлую, точно без костей, руку учителя и произнёс традиционную формулу приветствия:

— Ассалом алейкум, муаллим-джон.

— Алейкум ассалом, мулла-бача.

А дальше, соревнуясь в скорости, они засыпали друг друга традиционными вопросами восточной вежливости: как семья, как дети, как здоровье учителя, был ли светел его путь, как поживают родственники и родственники родствен ников, хорошо ли пасутся бараны, благоприятны ли виды на урожай?… Вопросов было не меньше тысячи, и никто, в том числе и установленный издревле ритуал, не требовал, чтобы на каждый вопрос был даден ответ. Главное — спросить и тем самым засвидетельствовать своё глубочайшее почтение собеседнику.

Ужинали втроём. Отец поставил на стол миску с помидорным салатом, блюдо с холодной отварной осетриной, выложил горкой тонкие ломтики чёрного хлеба. Семилинейная керосиновая лампа отбрасывала трепетный, неровный свет на стол с едой, на лица сотрапезников. В комнате было тепло, уютно, и, если бы не отдалённые звуки выстрелов, изредка долетавшие сюда сквозь ставни и плотно занавешенные окна, можно было подумать, что на земле царят мир и согласие, что жизнь — чрезвычайно приятная штука, а люди в этой жизни добры и доверчивы, как дети.

— Тяжёлые времена настали, — первым нарушил молчание перс. Он уже закончил ужин, тщательно вымыл руки над тазом, поливая себе из узкогорлого, с насечкой кувшинчика, и теперь сидел, сыто жмуря глазки-маслины, прислушиваясь к пыхтению самовара. Абдурахман Салимович ждал, когда в его честь заварят традиционный зелёный чай и он, покрякивая от удовольствия, примет из рук Миши первую пиалку. — Тяжёлые времена…

— Куда уж хуже, — отозвался Даниил Аркадьевич.-

Я, знаете ли, не считаю себя противником революции, но эта — выше моего понимания. Она несёт не только освобождение, но и хаос. Слышите? Опять стреляют. И так целый день. Сегодня стреляют, завтра хоронят и, знаете ли, — речи, речи, речи… Все клянутся над прахом погибших, всё грозятся отомстить. А кому? Вчера анархисты боронили какого-то своего вождя. Он, видите ли, пытался свести у мужика корову, а тот не промах и топором-с его, топором-с… Так вот, сказали сподвижники над могилой, что погиб сей вождь во имя революции и потомки должны брать с него пример. Кощунство?

— Я не знаю бунта, который не сопровождался бы кощунством и попиранием всех святынь. — Абдурахман Салимович с удовольствием отхлебнул из долгожданной пиалы, пригладил бороду — он настроен был вести долгий учёный разговор. — И что характерно, достопочтеннейший Даниил Аркадьевич, я не знаю бунта, который завершился бы победоносно.