Это удивляет ее.
— А что насчет него?
— Я беспокоюсь о нем. Что-то сомнительное в этом мебельном магазине.
Она теряет терпение — отнюдь не помогает то, что Джек лежит в мокрых от пота, теплых простынях ее постели, словно он все еще ее любовник и имеет какое-то право быть тут.
— Ну и что? — говорит она. — В наши дни везде есть что-то сомнительное. Я не могу жить жизнью Ахмада и не могу жить твоей жизнью. Я хочу тебе добра, Джек, право, хочу. Ты — милый, печальный мужчина. Но если ты станешь мне звонить или явишься после того, как сегодня уйдешь отсюда, это будет рассмотрено как преследование.
— Эй, не надо так, — говорит он убитым тоном, жаждая лишь, чтобы все вернулось, как было час назад, когда она встретила его, не закрыв даже двери, влажным поцелуем, отозвавшимся у обоих внизу, в паху. Ему нравилось иметь женщину на стороне. Ему нравился ее багаж: то, что она — мать, что она — художница, что она — помощница медсестры, снисходительно относящаяся к телу других людей.
Она вылезает из постели, пахнущей ими обоими.
— Не цепляйся, Джек, — говорит она ему, став так, что он не может до нее достать. С опаской она быстро наклоняется, чтобы поднять сброшенную одежду. Тон ее становится нравоучительным, крикливым. — Не будь пиявкой. Держу пари, ты присосался как пиявка и к Бет. Высасываешь, высасываешь всю жизнь из женщины, втягиваешь ее в свою жалость к себе. Ничего нет удивительного, что она столько ест. Я дала тебе, Джек, сколько могла, и должна двигаться дальше. Пожалуйста. Не осложняй все для меня.
Он начинает обижаться и возмущаться тоном, каким выговаривает ему эта сучка.
— Я просто поверить не могу, что такое происходит безо всякой причины, — говорит Джек. Он слишком размяк, слишком взмок и чувствует себя слишком вялым, чтобы вылезти из постели; употребленный ею образ пиявки поразил его. Может быть, она права: он лишь обременяет мир. Увиливает. — Давай дадим себе немного времени, чтобы все обдумать, — говорит он. — Я позвоню тебе через неделю.
— Не смей.
Этот повелительный тон вызывает у него раздражение — он резко выпаливает:
— Какая же у тебя для этого причина? Я что-то пропустил.
— Ты же преподаешь в школе — значит, слышал об отсутствии причины.
— Я — советчик, наставник.
— Ну так дай себе совет. Очисти территорию.
— А если я избавлюсь от Бет, что произойдет тогда?
— Не знаю. Скорее всего — ничего особенного. Да и как ты от нее избавишься?
В самом деле — как? На Терри снова бюстгальтер, и она со злостью натягивает джинсы — его инертность и оголенность выглядят все более позорно и жалко. Он говорит:
— О\'кей. Сказано достаточно. Извини, что я был таким тугодумом. — Но он по-прежнему продолжает лежать. В памяти вдруг возникает мелодия из далекого прошлого, когда центр города был испещрен маркизами кино, каскадирующая, скользящая мелодия. Он напевает ее финал: — Дин-дин-дит-да-дат-даа.
— Это еще что такое? — спрашивает она, злясь на себя за то, что выиграла.
— Не мелодия Терри. Мелодия совсем другого рода — из фильма «Уорнер бразерс». В конце заикающийся поросенок выскакивает из барабана и говорит: «Эт-то всё, ребятки!»
— Это, знаешь ли, неостроумно.
Он сбрасывает с себя простыню. Ему нравится быть этаким голым волосатым животным с болтающимися истощенными гениталиями, с желтыми подошвами ног, от которых исходит сырный запах; ему нравится тревога, вспыхнувшая в остекленелых выпученных глазах другого животного. И так, стоя голый, обвисший, весь в складках, шестидесятилетний мужчина говорит ей:
— Мне будет не хватать этой муки, которую ты мне даришь.
Прохладный воздух лижет его кожу, и он вдруг вспоминает, как много лет назад прочитал слова палеонтолога Лики, нашедшего самые старые останки человека в ущелье Олдувай и утверждавшего, что голый человек мог сбежать вниз и голыми руками убить любую добычу, даже зубастого хищника, если тот меньше его. Джек чувствует, что в нем есть такой потенциал. Он мог бы уложить это более мелкое существо своей породы на пол и задушить.
— Ты была моим последним... — начал он.
— Последним — чем? Куском мяса? Это уж твоя проблема — не моя. Знаешь ли, ты ведь можешь купить такой кусок мяса.
Ее усеянное веснушками лицо вызывающе зарделось. Она не понимает, что не обязана сражаться с ним, грубить и все из себя вываливать. Он знает, что проиграл. Он чувствует, как мертва его плоть.
— Полегче, Терри. Я собирался сказать: последним смыслом моей жизни. Последней возможностью ощущать радость жизни.
— Нечего разыгрывать сентиментальные еврейские штучки, Джек. Мне тоже будет не хватать тебя. — И, не удержавшись, чтобы не причинить ему боли, добавляет: — Какое-то время.
Однажды рано утром в сентябре Чарли, здороваясь с Ахмадом, говорит ему:
— Это твой счастливый день, Недоумок!
— В чем?
— Увидишь. — Последнее время Чарли был трезв, но резок, словно что-то снедало его, а сейчас, каким бы ни был этот сюрприз, он доставляет ему удовольствие, и, глядя на него сбоку, видно, как уголок его подвижного рта растягивает щеку в улыбке. — Во-первых, у нас целая тонна доставок и одна из вещей — для доставки в Кэмден.
— Нужно, что б мы оба ехали? Я не возражаю сделать все один. — Ахмад стал предпочитать это. В уединении кабины он не один — с ним Бог. Но Бог и сам одинок, Он — верх одиночества. И Ахмад любит своего одинокого Бога.
— Угу, нужно. Одна из доставок — кровать-в-стене со всем металлом внутри весит тонну, а доставка в Кэмден — софа из настоящей кожи со вздутыми подлокотниками в восемьдесят восемь дюймов длиной. Но поднимать ее за подлокотники нельзя — они тут же отвалятся, как мы убедились с одним из твоих предшественников. Сбавили на нее свыше тысячи для приемной одной модной клиники для душевнобольных детей.
— Душевнобольных?
— А кто не душевнобольной? Так или иначе, эта софа с двумя соответствующими креслами — большой заказ, а мы таких заказов каждый день не получаем. Следи за автоцистерной слева, — по-моему, мерзавец изрядно накачался.
Но Ахмад уже и сам не спускает глаз с мчащегося грязного грузовика с цистерной, беспокоясь о том, учитывает ли водитель возможность выброса жидкости и прочие факторы, требующие осторожности. Сентябрь увеличивает опасность на улицах и шоссе, поскольку вернувшиеся отпускники и теснят друг друга, и соперничают в борьбе за свое привычное место в стаде.
— «Превосходная» поднимается в рейтинге, — говорит Чарли, — при том сколько новых домов продается за миллион и больше. Ты заметил: аудитория в комических шоу больше не смеется, когда зритель говорит, что он — из Нью-Джерси? Мы скоро станем южным Коннектикутом, отделенным всего лишь туннелем от Уолл-стрит. Мой папа и дядя — они рассчитывали скромно: крашеный тополь и виниловый штапель для масс, а теперь тут появились белые воротнички, ездящие на работу в Нью-Йорк из Монтклера и Шорт-Хиллз, которым ничего не стоит выбросить две тысячи за настоящий кожаный секционный диван или три за обеденный гарнитур в стиле Старого мира, скажем, с соответствующей горкой в готическом стиле кустарной работы, и все чтоб было из резного дуба. Вот такого рода вещи приходится доставлять, чего раньше никогда не было. Мы брали какую-нибудь необычную вещь на распродаже имущества, и она у нас годами стояла. Новые толстосумы появились даже в бедном старом Нью-Проспекте.
— Это хорошо, — осторожно говорит Ахмад, — что бизнес процветает. — И, осмелев, добавляет в тон оптимистичному настроению Чарли: — Возможно, новые клиенты рассчитывают найти клад в одной из подушек.
Профиль Чарли не указывает на то, что он воспринял шутку. Он продолжает все так же небрежно говорить:
— Мы теперь за все рассчитались. Дядя Морис отправился назад в Майами. Теперь мы ждем доставки. — И уже менее небрежным тоном говорит: — Недоумок, ты ни с кем не говоришь о своей работе тут? О деталях. Тебя никто не расспрашивает? Скажем, твоя мать? Или мужики, с которыми она встречается?
— Моя мать слишком занята собой, чтобы интересоваться мною. Ей легче от того, что у меня постоянная работа, и я теперь делю с ней расходы. Но мы приходим и уходим из нашей квартиры как чужие. — Он неожиданно понимает, что это не совсем так. Накануне вечером, сидя вместе за необычным, хорошо приготовленным обедом за старым круглым столом, где он раньше занимался, мать спросила, не замечал ли он чего-то «сомнительного» в этом мебельном магазине. «Абсолютно ничего», — сказал он ей. Он учится лгать. И, желая быть честным с Чарли, говорит ему: — По-моему, мать недавно пережила романтическую неудачу, потому что вчера вечером она вдруг проявила интерес ко мне, словно вспомнила, что я еще тут. Но это настроение у нее пройдет. Мы никогда не общались как следует. Между нами стояло отсутствие отца, а потом — моя вера, которую я принял совсем мальчишкой. Мать по натуре женщина теплая и наверняка заботится о своих пациентах в больнице, но, по-моему, в роли матери она так же бесталанна, как кошка. Кошки какое-то время позволяют котятам сосать молоко, а потом обращаются с ними так, словно это враги. Я еще недостаточно вырос, чтобы стать врагом моей матери, но я уже достаточно взрослый, чтобы быть ей безразличным.
— А как она относится к тому, что у тебя нет девушки?
— По-моему, если она вообще что-то чувствует, так это — облегчение. Дополнение к моей жизни внесет затруднение в ее жизнь. Другая женщина, какой бы молодой она ни была, может начать осуждать ее и подстраивать под определенный стандарт общепринятого поведения.
Чарли прерывает его:
— Скоро поворот налево... по-моему, не на этом перекрестке, а на следующем, где мы выедем на трассу пятьсот двенадцать, ведущую к Верхотуре, там оставим столовый комплект, покрытый лаком цвета корицы. Значит, ты так еще и не спарился? — Он принимает молчание Ахмада за утвердительный ответ и говорит: — Отлично.
На его профиле появилась улыбка с ямочкой на щеке. Ахмад так привык видеть Чарли в профиль, что он вздрагивает, когда тот поворачивается в сумеречной кабине и он видит обе половины его лица. Проделав это, Чарли снова обращает взгляд на мелькающие за ветровым стеклом огни.
— Ты прав насчет западной рекламы, — говорит он, возвращаясь к давнему разговору между ними. — Они нажимают на секс, потому что это способствует потреблению. Сначала спиртное и цветы для свиданий, а потом рождение и воспитание и все покупки, какие для этого нужны, — детская еда, и SUV, и...
— Столовые комплекты, — подсказывает Ахмад.
Когда Чарли не острит, он становится таким серьезным, что хочется его раздразнить. Глаз на его профиле моргает, и рот втягивается, словно он вкусил горькую правду.
— Я собирался сказать: более просторный дом. Эти молодые пары тратят без счета и все глубже и глубже увязают в долгах, а ростовщики-евреи только этого и хотят. Эта западня «покупай сейчас — заплатишь потом» очень соблазнительна. — Но он все-таки услышал подшучивание и продолжает: — Да, мы, конечно, торговцы. Но отец придерживался идеи разумных цен. Не поощряй клиента покупать больше, чем он в состоянии. Это плохо для него, а со временем может быть плохо и для нас. Мы даже не принимали кредитных карточек — стали принимать их всего пару лет назад. Теперь принимаем. Надо поддерживать систему, — говорит он, — до определенного момента.
— Момента?
— До момента, когда ей будет нанесен удар изнутри. — В его голосе звучит нетерпение. Похоже, он считает, что Ахмад знает больше его.
Ахмад спрашивает его:
— И когда же этот момент наступит?
Чарли отвечает не сразу:
— Он наступит, когда созреет. Может, и никогда, а может, и быстрее, чем мы думаем.
У Ахмада такое чувство, будто он качается на лесах из соломы в головокружительном пространстве их общей веры, что стало ясно после того, как его спутник заговорил про евреев-ростовщиков. Чувствуя себя допущенным Чарли на редкий уровень доверия, он, в свою очередь, признается:
— Я обращаюсь к Богу пять раз в день. Моему сердцу не нужен никакой другой компаньон. Маниакальное увлечение сексом подтверждает пустоту неверных и их страх.
Чарли, к которому вернулось веселое настроение, говорит:
— Эй, не сбрасывай со счетов того, чего не пробовал. Вот мы и приехали. Номер восемьсот одиннадцать, Монро. Вынимаем один столовый комплект цвета корицы. Один стол, четыре стула.
Дом — гибрид колониального стиля из красного кирпича и белого дерева — стоит на хорошо орошаемой маленькой лужайке. Молодая хозяйка дома — американка китайского происхождения — выходит им навстречу по своей выложенной каменными плитками дорожке. Двое мужчин несут стулья и овальный стол, а ее двое детишек — девочка детсадовского возраста в ярко-розовом комбинезоне с аппликациями в виде уточек и совсем маленький мальчик в футболке, испачканной пиццей, и в висячем подгузнике — смотрят и прыгают так, будто им привезли братика и сестричку. Молодая мать, радуясь новому приобретению, протягивает Чарли десятку «на чай», но он жестом отказывается, давая ей урок американского равенства.
— Нам было в радость вам это доставить, — говорит он ей. — Пользуйтесь в удовольствие.
У них было четырнадцать доставок в тот день, и когда они возвращаются из Кэмдена, на бульваре Рейгана лежат длинные тени и все другие магазины закрыты. Они едут с запада. Рядом с «Превосходной домашней мебелью», на другой стороне Тринадцатой улицы, есть магазин шин, где раньше была газовая колонка — заправочная площадка все еще на месте, хотя насосы исчезли, — а рядом находится похоронное бюро с белыми маркизами и скромной надписью на лужайке «Унгер и Сын», помещающееся в доме, который был частным особняком до того, как эта часть города стала коммерческой. Чарли с Ахмадом ставят грузовик в гараж и, устало взобравшись на гулкую погрузочную платформу, входят через заднюю дверь в коридор, где Ахмад штемпелюет свою карточку на часовом автомате.
— Не забудь: тебя ждет сюрприз, — сообщает ему Чарли.
Это напоминание удивляет Ахмада: за долгий день он успел о нем забыть. Он перерос игры.
— Он ждет тебя наверху, — говорит Чарли необычно тихим голосом, чтобы не мог услышать отец, который допоздна работает в своем кабинете. — Выйди в заднюю дверь, когда со всем покончишь. И, выходя, включи сигнал тревоги.
Из двери своего кабинета появляется Хабиб Чехаб, лысый, как крот, в его пыльном мире новой и подержанной мебели. Он бледен даже после лета, проведенного в Помптон-Лейксе, лицо болезненно отекшее, тем не менее он весело спрашивает Ахмада:
— Ну как дела, малый?
— Не могу пожаловаться, мистер Чехаб.
Старик внимательно смотрит на молодого водителя, чувствуя, что надо еще что-то сказать, похвалить за верную службу в течение лета.
— Ты — парень лучше некуда, — говорит он. — Сотни миль, многие дни по две-три сотни миль, ни единой поломки, ни царапины. И ни штрафа за превышение скорости. Отлично.
— Благодарю вас, сэр. Я работал с удовольствием... — Он осознает, что слышал такую фразу от Чарли в течение дня.
Мистер Чехаб с любопытством смотрит на него:
— Ты проведешь с нами День труда, здесь?
— Конечно. А то как же? Я обожаю сидеть за рулем.
— Я просто подумал, что парни вроде тебя — смекалистые, послушные — стремятся получить больше образования.
— Мне это предлагали, но я пока не чувствую в этом потребности.
Продолжение образования, опасается он, может ослабить его веру. Сомнения, которые у него бывали в школе, могут восторжествовать в колледже. Прямой путь вел его в ином, более чистом направлении. Он не мог хорошо это объяснить. Интересно, думает Ахмад, что знает старик о привезенных им втайне деньгах, о четырех мужчинах в коттедже на Берегу, об антиамериканизме собственного сына, о связях его брата во Флориде. Было бы странно, если бы он совсем ничего об этом не знал, но семьи, как знает Ахмад по своей семье, где их всего двое, — это гнезда тайн, яиц, которые слегка соприкасаются, но каждое живет своей жизнью.
Двое мужчин направляются к задней двери, ведущей на автостоянку и к их машинам — к «бьюику» Хабиба и «саабу» Чарли, — и Чарли повторяет указания, данные Ахмаду: включить сигнал тревоги и запереть дверь на хорошо смазанный двойной замок.
Мистер Чехаб спрашивает:
— Мальчик остается?
Чарли подталкивает отца в спину, чтобы он не останавливался.
— Папа, я дал Ахмаду задание, которое он должен выполнить наверху. Ты же доверишь ему закрыть магазин, верно?
— Зачем ты спрашиваешь? Он хороший мальчик. Как родной.
— Собственно, — слышит Ахмад голос Чарли, объясняющего отцу на погрузочной платформе, — у парня свидание, и он хочет освежиться и переодеться в чистое.
«Свидание?» — думает Ахмад. Он-то представлял себе, что сюрпризом, который приготовил ему Чарли, будет подушка, набитая деньгами, вроде той, которую он доставил, — вознаграждение по окончании лета. Тем не менее, словно в подтверждение лжи, сказанной Чарли отцу, Ахмад именно так и поступает: заходит в маленькую уборную возле холодильника, где стоит вода, соскребывает грязь с рук, окатывает водой лицо и шею, прежде чем направиться к лестнице, которая на середине зала ведет на второй этаж. Он тихо поднимается по ней. На втором этаже выставлены кровати и комоды, столы для закусок и платяные шкафы, зеркала и лампы. Все эти вещи громоздятся в слабом свете лампы, далеко стоящей на ночном столике, в то время как свет фар вечернего часа пик мелькает за высокими окнами. Абажуры на незажженных лампах разрезают мрак своими острыми углами; люстры над головой висят паутиной. Есть мягкие изголовья, и изголовья деревянные в цветах, и другие — из параллельных медных прутьев. Голые с обеих сторон матрасы показывают две покатые плоскости, покоящиеся на толщине пружин, укрепленных на металлических рамах. Пробираясь между двумя покатыми плоскостями, он вдруг почувствовал, как забилось сердце, в нос ударил запретный запах сигареты, а в ушах раздался знакомый голос:
— Ахмад! Мне не сказали, что это будешь ты.
— Джорилин? Это ты? Мне тоже никто ничего не сказал.
Чернокожая девушка выходит из-за слабо освещенного абажура, под которым дым от ее сигареты, мгновенно воткнутой в пепельницу в виде серебристой обертки от банки со сладостями, возникает как медленно вращающаяся скульптура. Когда глаза Ахмада привыкают к полумраку, он видит, что на девушке красная виниловая мини-юбка и обтягивающий черный верх с низким овальным вырезом, как балетное трико. Ее округлости приняли новую форму, талия стала тоньше, подбородок длиннее. Волосы короче подстрижены, они в пятнах блондинистого цвета, чего никогда не было в школе. Опустив взгляд, Ахмад видит, что на ней простроченные зигзагами новомодные белые сапоги с длинными пустыми острыми носами.
— Мне сказали только, чтобы я дождалась парня, которого надо лишить невинности.
— Могу поклясться, он сказал: «с которым надо спариться».
— Да, действительно, так и сказал. Это слово не часто слышишь — слышишь другие слова. Он сказал, что он твой босс и что ты работаешь тут. Он сначала разговаривал с Тайленолом, а потом захотел посмотреть на меня и сказать, какой я должна быть ласковой с этим мальчиком. Он такой высокий араб, и рот у него быстро так дергается. Я сказала себе: «Джорилин, не верь этому человеку», — но он хорошо заплатил. Такими славными чистыми бумажками.
Ахмад поражен: описывая Чарли, он никогда не сказал бы, что это араб или что он дергается.
— Они ливанцы. А Чарли по воспитанию чистокровный американец. Он не совсем мой хозяин, он — сын владельца магазина, и мы вместе доставляем мебель на грузовике.
— Знаешь, Ахмад, извини, что я тебе такое говорю, но в школе мне представлялось, что ты станешь кем-то повыше. Где ты мог бы больше использовать свою голову.
— Что ж, Джорилин, я мог бы сказать то же самое про тебя. В последний раз я видел тебя в одежде хористки. Что ты делаешь в этом костюме проститутки и говоришь о лишении мужчин невинности?
Обороняясь, она откидывает назад голову, выпятив губы, намазанные жирной блестящей коралловой помадой.
— Это ведь не навсегда, — поясняет она. — Просто Тайленол просит меня оказывать услугу людям, пока мы не устроимся, не сможем завести собственный дом и все остальное. — Джорилин обводит взглядом помещение и меняет тему разговора: — Ты хочешь сказать, что все это принадлежит кучке арабов? Откуда у них такие деньги?
— Ты ничего не знаешь про бизнес. Ты занимаешь в банке деньги, чтобы набрать товаров, а затем прибавляешь проценты к своим тратам. Это называется капитализм. Чехабы перебрались сюда в шестидесятых, когда все было легче.
— Наверное, — говорит она и плюхается на голый матрас в выпуклых ромбах из серебристой парчи.
Ее коротенькая до неприличия мини-юбочка приоткрывает ему ляжки, которые выглядят такими толстыми под давлением края матраса. Ахмад думает лишь о трусиках между ее голым задом и вычурной обивкой матраса — от этой мысли у него пересыхает в горле. Все в ней сверкает: знойно-розовая помада, короткие волосы, залакированные так, что они торчат, как иглы дикобраза, золотистые точечки, распыленные по жирным складочкам вокруг глаз. Она произносит, чтобы заполнить молчание:
— То были легкие времена по сравнению с сегодняшним днем и рынком рабочей силы.
— А почему Тайленол не поступит на работу, раз ему нужны деньги?
— Он считает, что ни одна старая профессия ему не по плечу. Он собирается стать в один прекрасный день большим человеком, а пока просит меня добывать немножко хлеба на стол. Он не отправляет меня работать на улице, просто время от времени оказывать услуги — обычно какому-то белому. Он говорит, что когда мы будем обеспечены и осядем, я стану для него королевой. — Со времени окончания школы она продела в бровь маленькое колечко в дополнение к камушку в ноздре и ряду серебряных колечек, напоминающих гусеницу, на верхней закраине уха. — Так что вот, Ахмад. Нечего больше стоять и пялиться. Чего бы ты хотел? Я могу прямо сейчас устроить тебе оральный секс и покончить с этим, но, по-моему, твой мистер Чарли предпочитал, чтобы ты получил все сполна, а это значит, что потребуется презерватив и придется потом вымыться. Он заплатил мне за полное обслуживание, какое ты пожелаешь. Он предвидел, что ты можешь застесняться.
Ахмад жалобно произносит:
— Джорилин, я слышать не могу, что ты говоришь.
— А что я говорю, Ахмад? Ты по-прежнему паришь в своей арабской Стране Грез? Я просто пытаюсь говорить ясно. Давай разденемся и займем одну из этих кроватей. Бог ты мой, сколько у нас кроватей!
— Джорилин, ничего не снимай. Я уважаю тебя такой, какой ты была, и в любом случае не хочу терять невинность, пока законно не женюсь на доброй мусульманке, как сказано в Коране.
— Она, крошка, там, в Стране Грез, а я тут и готова совершить с тобой путешествие вокруг света.
— Что это значит — «путешествие вокруг света»?
— Я тебе все покажу. И тебе не надо даже снимать эту скучную белую рубашку — только твои черные брюки. Развратные они, эти твои обтяжные штаны, — в свое время мне хотелось закричать при виде их.
И, опустив лицо на уровень его ширинки, Джорилин раскрывает губы — не так широко, как во время пения, но достаточно широко, так что он это видит. Влажные плевры десны блестят ниже ее зубов, образующих идеальную арку, а за ними лежит толстый светлый язык. Она вопросительно смотрит ему в лицо, выкатив белки глаз.
— Не будь отвратительной, — говорит он, хотя мускул под его ширинкой отреагировал.
Джорилин раздраженно, с подначкой говорит ему:
— Ты хочешь, чтобы я вернула деньги, которые мне дал твой мистер Чарли? Ты хочешь, чтобы Тайленол избил меня?
— А он так с тобой поступает?
— Он старается не оставлять на мне следов. Более старшие сводники говорят ему, что ты поступаешь назло себе, если такое делаешь. — Она перестает смотреть на него и, легонько ткнувшись головой ему ниже пояса, начинает ее вращать, как делает, отряхиваясь, собака. Затем снова поднимает на него глаза. — Да ну же, красавчик. Я же нравлюсь тебе, я это вижу. — И обеими руками с длинными ногтями дотрагивается до бугра под его ширинкой.
Он отскакивает, встревоженный не столько лаской Джорилин, сколько поднявшим в нем голову дьяволом, призывающим согласиться и подчиниться, отчего одна часть его тела словно застыла, а другая расслабилась, словно в его кровь впрыснули какую-то сгущающую субстанцию: она пробудила в нем сладостное сознание, что он — мужчина, самостоятельно намеревающийся обслужить находящееся в нем семя. Женщины — это его поля, «на диванах, обитых парчой, возлежат они, и плод двух садов легко будет сорвать».
И он говорит Джорилин:
— Ты слишком мне нравишься, чтобы относиться к тебе как к проститутке.
Но она воркует — ее забавляет и бросает ей вызов этот несговорчивый клиент.
— Просто дай мне взять его в рот, — говорит она. — Это не считается грехом в старом Коране. Это просто естественное выражение приязни. Мы же созданы для этого, Ахмад. И мы не останемся такими навечно. Мы стареем, болеем. Побудь со мной час самим собой, и ты обоим нам окажешь услугу. Неужели тебе не хочется поиграть с моими хорошенькими большими грудками? Я замечала, как ты заглядывал в мою блузку всякий раз, как мы близко стояли друг к другу в школе.
Он отстраняется от нее, икры его плотно прижаты к матрасу на соседней голой кровати, но буря в крови настолько одурманила его, что он не протестует, когда зигзагообразными движениями она вытаскивает свой облегающий лиф из коротенькой юбки, стягивает его через свои короткие волосы в светлых пятнах и, выгнув спину, отстегивает свой черный бюстгальтер из ткани с резиновой нитью. Ее груди вокруг сосков цвета мяса, темные, как баклажан. Оказавшись на виду перед ним, фиолетовые и розовые, они не выглядят такими огромными, как в ту пору, когда наполовину скрыты, и от этого почему-то кажется, что Джорилин стала больше похожа на дружелюбную девушку, которую он немного знал, когда она улыбалась ему одновременно дерзко и нерешительно возле шкафчиков в раздевалке.
Он говорит с пересохшим горлом и с трудом ворочая языком:
— Я не хочу, чтобы ты рассказывала Тайленолу, что мы делали и чего не делали.
— О\'кей, не буду, обещаю. Во всяком случае, он не любит слушать про мои трюки.
— Я хочу, чтобы ты сняла с себя всю оставшуюся одежду, и мы полежим немного и поговорим.
Уже то, что он предпринял такую скромную инициативу, кажется, смиряет ее. Она кладет ногу на ногу и снимает один остроносый белый сапог, потом другой и встает — верх ее головы с торчащими пятнистыми прядями теперь, когда она стоит босиком, доходит до основания горла Ахмада. Джорилин ударяется о его грудь, балансируя сначала на одной ноге, потом на другой, чтобы снять свою красную виниловую юбку и прозрачные черные трусики. Покончив с этим, она опускает подбородок и веки и ждет, скрестив на груди руки, словно, оголившись, вдруг стала скромницей.
Он отступает и говорит:
— Маленькая мисс Популярная, — любуясь реальной, обнаженной, доступной Джорилин. — Мы оставим на мне одежду, — сообщает он ей. — Дай-ка я посмотрю, нельзя ли найти одеяло и подушки.
— Здесь довольно жарко и душно, — говорит она. — Я уверена, нам не нужно одеяло.
— Одеяло, чтоб подстелить под нас, — поясняет он. — Чтобы не испачкать матрас. Ты хоть знаешь, сколько стоит хороший матрас?
Большинство из матрасов накрыто толстым полиэтиленом, но лежать на таком неприятно — полиэтилен липнет к коже.
— Эй, давай не тянуть с этим шоу, — недовольным тоном говорит она. — Я же без одежды... а что, если кто-нибудь войдет?
— Меня удивляет, что тебя это заботит, — говорит он, — коль скоро ты занимаешься такими трюками.
Он взялся создать для себя укромный уголок и подругу, — сознание, что это так, возбуждает его и одновременно порождает нервозность. Дойдя до лестницы, он поворачивается и видит Джорилин — она спокойно сидит в свете лампы, закуривает сигарету, и дым от нее вьется вверх в конусе света. Ахмад быстро сбегает по лестнице из страха, что Джорилин исчезнет. Среди мебели, что стоит в главном зале, нет одеял, тогда он берет две подушки с обтянутого шелком дивана и несет их наверх вместе с маленьким — четыре на шесть — восточным ковром. Эта поспешно выполненная работа немного успокаивает его, но ноги продолжают дрожать.
— Пора бы уж, — встречает она его.
Он раскладывает на матрасе коврик и подушки, и она укладывается на узорчатый ковер, по краю которого идет голубая полоса — Хабиб Чехаб объяснил ему, что это традиционное изображение сада в оазисе, окруженном рекой. Джорилин, закинув руку за голову на шелковой подушке, демонстрирует выбритую подмышку.
— Ух ты, как здорово! — говорит она, когда он ложится рядом с ней одетый, но без туфель.
Рубашка у него сомнется, но это, наверно, входит в стоимость того, что придется за такую авантюру заплатить.
— Могу я обнять тебя? — спрашивает он.
— О Господи, конечно! Ты имеешь право на куда большее, чем это.
— Я, — говорит он ей, — только на это способен.
— О\'кей, Ахмад, а теперь постарайся расслабиться.
— Я не хочу делать ничего такого, что было бы тебе неприятно.
Это вызывает у нее улыбку, а потом смех, и он чувствует ее теплый выдох сбоку на своей шее.
— Это будет куда труднее, чем ты думаешь.
— Зачем ты этим занимаешься? Позволяешь Тайленолу посылать тебя на улицу.
Она испускает вздох, и снова он ощущает дыхание жизни на своей шее.
— Ты еще ничего не знаешь о любви. Он — мой мужчина. Без меня у него почти ничего нет. Он станет несчастным, и, наверно, я слишком сильно его люблю, о чем он не должен знать. Для черного мужчины, выросшего в Нью-Проспекте, нет ничего позорного в том, что женщина разменивается ради него, — это лишь способ доказать, что ты мужчина.
— Да, но что ты себе докажешь?
— Наверно, что я могу заниматься дерьмом. Это ненадолго. Я не колюсь, а девочки на этом зацикливаются — принимают наркотики, чтобы выдержать все это дерьмо, а потом главным дерьмом становится привычка. Я курю только травку, да время от времени нюхну коки, так что никто не залезает в мои вены. Я могу все это бросить, когда изменятся обстоятельства.
— Джорилин, да как же они изменятся?
— Он свяжется с какой-нибудь другой девкой. Или, скажем, я не стану больше этим заниматься, — предполагает она.
— Не думаю, чтобы он теперь так легко тебя отпустил. Ты же сама говоришь, что все, что у него есть, — это ты.
Ее молчание подтверждает, что это правда, — в этом молчании он чувствует, как напрягается ее тело под его рукой. Она легонько прижимается к нему животом, а груди ее, словно губки, полные теплой воды, лежат на уровне его нагрудных кармашков, углубляя складки материи. Ногти на ее ногах, — покрытые красным лаком, как он заметил, когда она сняла свои остроносые белые сапоги, тогда как на руках ногти покрыты полосами серебряного и зеленого лака, — вне его досягаемости игриво царапают его щиколотки. Эти ее касания поразительно приятны, смешиваясь в его восприятии с запахами ее волос, и головы, и пота, и с бархатистыми модуляциями ее голоса у его уха. Он слышит в ее дыхании хрипоту с примесью легкой дрожи.
— Я не хочу говорить обо мне, — сообщает она ему. — Такие разговоры меня пугают.
Она, должно быть, чувствует — менее сильно, чем он, — этот налитый кровью, пробудившийся орган внизу его живота, но, следуя навязанному им договору, не дотрагивается до него. Он никогда прежде не имел ни над кем власти — с тех пор как его мать, оставшись без мужа, должна была заботиться о том, чтобы поддержать в нем жизнь.
Он упорно продолжает гнуть свою линию:
— А как насчет пения в церкви, которым ты занималась? Как это соотносится с тем, чем ты занимаешься?
— Никак. Я больше там не пою. Мать не понимает, почему я перестала петь. Она говорит, что Тайленол плохо на меня влияет. Она и представления не имеет, насколько права. Послушай, договоренность такая: ты можешь потрахаться со мной, но не допрашивать меня.
— Я просто хочу побыть с тобой настолько близко, насколько это возможно.
— О Господи! Я это уже слышала. Мужчины — они все такие сердечные. В таком случае расскажи-ка о себе. Как поживает старина Аллах? Как тебе нравится быть святошей, когда ты уже не в школе, а в реальном мире?
Губы его находятся в дюйме от ее лба. Он решил раскрыться ей, рассказать об этой стороне своей жизни, которую он инстинктивно оберегает от всех, даже от Чарли, даже от шейха Рашида.
— Я по-прежнему держусь Прямого пути, — говорит он Джорилин. — Ислам по-прежнему наставляет меня и утешает. Но...
— Но — что, малыш?
— Когда я обращаюсь к Аллаху и пытаюсь думать о Нем, мне приходит в голову, какой Он одинокий в этом звездном пространстве, которое Он своей волей создал. В Коране его именуют Любящим, Самодостаточным. Я привык думать о любви, теперь же меня поразила самодостаточность в пустоте. Люди всегда думают о себе, — говорит он Джорилин. — Никто не думает о Боге — страдает ли Он или нет, нравится ли Ему быть тем, кто Он есть. Что в мире доставляет Ему удовольствие? Но даже думать о подобных вещах, представить себе Бога в виде человеческого существа, по мнению моего учителя-имама, является богохульством, заслуживающим вечного горения в Аду.
— Господи, сколько надо держать в своем уме! Может, Он дал нам друг друга, чтобы мы не были такими одинокими, как Он. Об этом сказано в Библии довольно много.
— Угу, но кто мы? Пахучие животные с небольшим набором животных потребностей и более короткой жизнью, чем у черепах.
Это его упоминание черепах рассмешило Джорилин, а когда она смеется, он чувствует, как все ее нагое тело сотрясается, и он думает обо всех этих кишках и желудке, и всем прочем, что содержится в нем, — все это находится в ней, а еще и нежная натура, которая дышит ему в шею, где Бог близок, как вена. Джорилин говорит ему:
— Ты лучше стань выше всех этих твоих странных идей, или они доведут тебя до психоза.
Его губы шевелятся в дюйме от ее бровей.
— Бывает, у меня появляется желание присоединиться к Господу, облегчить Его одиночество. — Не успевают эти слова вылететь из его рта, как он понимает, что совершил богохульство: в двадцать девятой суре написано: «Поистине Аллах не нуждается в мирах!»
— Ты хочешь сказать — умереть? Ты снова меня пугаешь, Ахмад. К чему подталкивал меня этот мерзавец? Чтоб мы с тобой поболтали? — Она быстро, умело ласкает его. — Нет, милый, не выйдет. Он все еще тут и хочет того, чего хочет. Мне невыносимо... невыносимо это выжидание. Ты ничего не делай. Аллах может винить за это меня. Я вынесу — я ведь всего лишь женщина, и притом грязная.
Джорилин кладет руки на его ягодицы, обтянутые черными джинсами, и, ритмично подтягивая его к своему мягкому телу, вовлекает в конвульсивную трансформацию, разрастающееся перерождение его зажатости, пожалуй, вроде того, что происходит, когда душа после смерти попадает в Рай.
Два молодых тела припадают друг к другу, словно с трудом переводящие дух скалолазы, добравшиеся до выступа в скале. Джорилин говорит:
— Ну вот. У тебя все брюки испачканы, но зато мы не попользовались презервативами и ты будешь по-прежнему девственен для твоей будущей невесты с косыночкой.
— С хиджабой. Да у меня, может, и никогда не будет невесты.
— Почему ты так говоришь? У тебя все работает и к тому же хороший характер.
— Такое у меня чувство, — отвечает он ей. — Ты, пожалуй, ближе всего к моей возможной невесте. — И слегка корит ее: — Я ведь не просил тебя доводить до того, чтоб я кончил.
— Я люблю отрабатывать получаемые деньги, — говорит она ему. А ему жаль, что она, расслабясь, переходит на разговор, разорвав влажный шов, соединявший их в одно тело. — Я не знаю, откуда у тебя это скверное чувство, но этот твой приятель Чарли ведет какую-то игру. Зачем он устроил эту нашу встречу, когда ты его не просил?
— Он считал, что мне это нужно. И возможно, так оно и было. Спасибо тебе, Джорилин. Хотя, как ты сказала, вышло не очень чисто.
— Это выглядит почти так, будто тебя откармливают.
— Кто, для чего?
— Сладкий мой, я не знаю. Ты слышал мой совет. Уходи с этого грузовика.
— А что, если я сказал бы тебе: «Уходи от Тайленола»?
— Это не так легко. Он — мой мужчина.
Ахмад пытается понять ее.
— Мы ищем привязанностей, какими бы они ни были для нас несчастливыми.
— Ты в точку попал.
Влага в его трусах высыхает, становится клейкой, тем не менее он удерживает Джорилин, когда она старается выбраться из-под его руки.
— Мне пора, — говорит Джорилин.
Он крепче прижимает ее к себе, немного жестоко.
— Ну как, заработала ты свои деньги?
— А разве нет? Я почувствовала, как из тебя вылетело фонтаном.
Ему хочется разделить с ней этот нечистый разговор.
— Но мы ведь не трахались. А может, следовало. Чарли хотел бы, чтоб я это проделал.
— Хочешь получить представление, да? На этот раз слишком поздно, Ахмад. Оставайся пока девственником.
За стенами мебельного магазина спустилась ночь. Они находятся на расстоянии двух кроватей от единственной горящей лампы, и при ее слабом свете лицо Джорилин на подушке, обтянутой белым шелком, лежит черным овалом, идеальным овалом со своими блестками и движениями отливающих серебром губ и век. Она потеряна для Бога, но отдает свою жизнь другому, чтобы Тайленол, этот жалкий задира, мог жить.
— Окажи мне еще одну услугу, — просит Ахмад. — Джорилин, я не в силах отпустить тебя.
— Какую услугу?
— Спой мне.
— Бог мой! Да ты настоящий мужчина. Вечно хочешь еще чего-то.
— Только коротенькую песенку. Мне так понравилось это там, в церкви, когда мне удавалось выделить твой голос из всех остальных.
— А теперь кто-то еще научил тебя сладким речам. Я должна сесть. Невозможно петь лежа. Лежа делают совсем другие вещи.
Она могла бы и не говорить так грубо. Под ее округлыми тяжелыми грудями при свете одинокой лампы, горящей среди океана матрасов, лежат полукружия тени — ей восемнадцать лет, но сила тяготения тянет их вниз. Ему хочется протянуть руку и дотронуться до ее сосков цвета мяса, даже ущипнуть их — она ведь шлюха и привыкла к худшему, и он удивляется этому позыву жестокости в себе, убивающему в нем нежность, которая отвлечет его от глубоко сидящей в нем преданности вере. «Тот, кто сражается за дело Аллаха, — говорится в двадцать девятой суре, — сражается за себя». Ахмад закрывает глаза, увидев, как напряглись маленькие мускулы ее губ с нежной припухлостью по краям, что она собирается запеть.
— «Какой наш друг Иисус», — затягивает она дрожащим голосом, без синкопов, как он слышал в церкви, — «Он берет на себя все наши пороки и беды»... — поет она и, протянув бледную ладонь, дотрагивается до его брови, прямой брови, опускающейся вниз под тяжестью веры, какую большинство людей не в состоянии вынести, и ее пальцы с двуцветными ногтями, блуждая, наконец замирают на мочке его уха. — ...»и с молитвой несет их к Господу».
Ахмад смотрит, как она быстро одевается: сначала бюстгальтер, потом, смешно изогнувшись, — свои слишком маленькие трусики; затем — свою уютную вязаную кофточку, такую коротенькую, что видна полоска живота, и наконец — красную мини-юбку. Она садится на край постели, чтобы натянуть свои остроносые сапоги поверх тонких белых носков, которые он не заметил, когда она снимала. Они для того, чтобы защитить кожу сапог от ее пота и чтобы ноги не пахли.
Который сейчас час? Темнота с каждым днем наступает раньше. Немного больше семи — он был с ней меньше часа. Мать, возможно, уже дома и ждет, чтобы накормить его. С некоторых пор она стала уделять ему больше времени. Реальная жизнь зовет: надо встать и разгладить полиэтилен на матрасе, чтобы не осталось ни вмятины от них, и вернуть коврик и подушки на их места внизу, и провести Джорилин среди столов и кресел, мимо письменных столов, и холодильника для воды, и табельных часов, и через заднюю дверь выбраться обоим в ночь, прочерченную светом фар не столько трудящихся, возвращающихся домой, сколько тех, кто охотится за чем-либо, — за ужином или за любовью. Ее пение и то, что он кончил, привели его в столь сонное состояние, что мысль о постели и о вечном сне не пугала его, пока он шагал по двенадцати кварталам домой.
Шейх Рашид приветствует его на языке Корана:
— «Fa-inna ma\'a ‘l-\'usri yusrā»
[51].
Ахмад, немного позабыв классический арабский после того, как в течение трех месяцев не посещал уроков в мечети, мысленно переводит эту цитату и раздумывает над ее скрытым смыслом. «Вслед за каждой тяжестью приходит облегчение». Он понимает, что это из «Подаяния», одной из ранних мекканских сур, позднее вставленных в книгу, потому что они более короткие, однако дороги его учителю из-за своей сжатости и загадочности. Иногда это называется «Разве мы не раскрыли?» — это обращение голосом Бога к самому Пророку: «Разве мы не облегчили твою грудь? И не сняли с тебя твою ношу, которая тяготила твою спину?»
[52]
Его встреча с Джорилин была устроена на пятницу перед Днем труда, таким образом только в следующий вторник Чарли Чехаб спросил его на работе:
— Как все прошло?
— Отлично, — последовал деликатный ответ Ахмада. — Оказалось, что я немного знал ее в школе. К сожалению, с тех пор она сбилась с пути.
— Она проделала что нужно?
— О да. Работа проделана.
— Отлично. Ее бандит обещал, что она премило справится. Какое облегчение! Я хочу сказать: для меня. Мне было как-то не по себе от того, что ты все еще не развязан. Не знаю, почему я так это переживал, но вот ведь переживал. Чувствуешь себя по-новому, мужчиной?
— О да. Я смотрю на жизнь сквозь новую вуаль. Я бы должен сказать: сквозь новые линзы.
— Великолепно. Великолепно. Пока не получил своей первой юбки, ты вроде и не жил. Я получил свою первую юбку в шестнадцать. Собственно, две: с проституткой, настоящей троянкой, и с девчонкой из соседнего загона для лошадей. Но все это было, когда жизнь была более дикой — до СПИДа. Твое поколение разумно считает, что надо предостерегаться.
— Мы и предостерегались.
Ахмад вспыхнул при мысли о тайне, которую он скрывает от Чарли: что он остался девственником. Но ему не хотелось разочаровывать своего ментора, сказав ему правду. Пожалуй, слишком многим они делились друг с другом в уединении кабины, пока «Превосходный» обрабатывал Нью-Джерси своими колесами. Совет Джорилин, чтобы он ушел с грузовика, не дает ему покоя.
Этим утром у Чарли был озабоченный вид, он нервничал из-за множества доставок. На лице его то и дело появлялись складки, выражение подвижного рта менялось, все это выглядело уж слишком необычно в его кабинете позади демонстрационного зала, где они пили утренний кофе и намечали план на день. Здесь ждала его немытая оливкового цвета роба и желтый клеенчатый плащ на те дни, когда приходилось делать доставки под дождем, — они висели на гвоздях, как содранная кожа.
Чарли объявил:
— Я столкнулся с шейхом Рашидом в длинные выходные.
— Вот как? — «Чехабы, — подумал Ахмад, — конечно же, являются важными членами мечети — в этой встрече нет ничего странного».
— Он хотел бы, чтобы ты пришел в Исламский центр.
— Чтобы, боюсь, сделать мне взыскание. Теперь, когда я работаю, я забросил Коран и не бываю по пятницам, хотя, как вы заметили, я никогда не забываю исполнить обряд салата, как только могу урвать пять минут и провести их в незагрязненном месте.
— Ты не можешь считать, что связь существует только между тобой и Богом, Недоумок. Бог послал своего Пророка, и Пророк создал сообщество. Без ummah — знания и практики веры в правильной группе — вера становится зерном, которое не приносит плодов.
— Это шейх Рашид сказал, чтобы вы передали мне? — Слова эти скорее принадлежали шейху Рашиду, чем Чарли.
Мужчина усмехнулся — вот так, вдруг обнажая зубы, он становился похожим на ребенка, пойманного на шалости.
— Шейх Рашид может сам все сказать. Но он призывает тебя не для того, чтобы ругать — совсем наоборот. Он хочет дать тебе возможность отличиться. Вели моему рту закрыться, а то я опережаю события. Пусть он сам тебе все скажет. Сегодня мы рано закончим доставки, и я высажу тебя у мечети.
Так он был доставлен к своему учителю — имаму из Йемена. Маникюрный салон под мечетью, хотя в нем полно стульев, пуст: там сидит лишь скучающая вьетнамка-маникюрша и читает журнал, а сквозь закрытое длинными венецианскими ставнями окошко с надписью «Обналичивание чеков» видна узкая полоска высокого прилавка, защищенного решеткой, за которой сидит, зевая, крупный белый мужчина. Ахмад открывает дверь между этими двумя деловыми точками, паршивую зеленую дверь под номером 2781½, и лезет по узкой лестнице наверх, в прихожую, где когда-то ученики съехавшей отсюда Студии танца ждали своих уроков. На доске объявлений возле кабинета имама по-прежнему висят отпечатанные на компьютере объявления о занятиях арабским языком, о советах по освященному, надлежащему и благопристойному в нынешнее время браку и о лекциях того или иного заезжего муллы по истории Среднего Востока. Шейх Рашид в кафтане, расшитом серебряной нитью, выступает вперед и с необычными рвением и церемонностью пожимает руку своему ученику, — он, кажется, не изменился за лето — лишь в бороде, пожалуй, стало больше седых волос, что гармонирует с кротким взглядом его серых глаз.
К своему приветствию, над значением которого Ахмад все еще размышляет, шейх Рашид добавляет:
— Wa la ‘l-akhiratu khayrun laka mina ‘l-ūlā, wa la-sawfa yu\'tīka rabbuka fa-tardā.
Ахмад смутно представляет, что это из одной короткой мекканской суры, которые так любит его учитель, — возможно, из «Утра», где сказано, что в будущем, в предстоящей жизни, тебя ждет куда более богатый дар, чем в прошлом. «Ты будешь доволен, что даст тебе твой Господь»
[53].
А по-английски шейх Рашид говорит:
— Милый мальчик, я тосковал по тем часам, когда мы вместе изучали Писание и беседовали о больших проблемах. Я тоже учился. Простота и сила твоей веры просвещали и укрепляли меня в моей вере. Таких, как ты, слишком мало.
Он ведет молодого человека в свой кабинет и усаживается в кресло с высокой спинкой, сидя в котором он поучает.
— Итак, — обращается он к Ахмаду, когда оба сели, заняв привычные позиции вокруг стола, на котором нет ничего, кроме затасканного зеленого экземпляра Корана. — Ты пообщался в широком мире неверных... мире, который наши друзья Черные мусульмане называют «мертвым миром». Он повлиял на твои верования?
— Сэр, я этого не заметил. Я по-прежнему чувствую, что Господь со мной рядом — так близко, как вена на моей шее, что Он милостив ко мне, как только Он может быть милостив.
— Разве ты не заметил в тех городах, которые ты посещал, бедности и нищеты, которые заставляли бы тебя усомниться в Его милосердии, и разницы между богатством и бедностью, что бросает сомнение на Его справедливость? Разве ты не нашел, что в мире — в его американской части — стоит вонь расточительства и алчности, чувственности и тщеты, отчаяния и усталости, что является следствием незнания вдохновенной мудрости Пророка?
Сухая цветистость риторики имама, произносимая голосом, который то исчезает, то гремит, вызывает у Ахмада знакомое чувство неловкости. Он пытается дать честный ответ — немного в духе Чарли:
— Я догадываюсь, что это не самая фантастическая часть планеты, и в ней достаточно неудачников, но я, право же, получаю удовольствие находиться тут. Люди в большинстве славные. Правда, мы обычно доставляли то, чего они хотели, и считали, что это улучшит их жизнь. С Чарли было весело. Он хорошо знает историю штата.
Шейх Рашид пригибается, держа ноги на полу и сложив вместе кончики пальцев своих красивых маленьких рук, возможно, чтобы унять их дрожь. Ахмад не может понять, почему учитель так нервничает. Возможно, он ревнует своего ученика к другому мужчине.
— Да, — говорит он, — Чарли — весельчак, но он ставит перед собой и серьезные цели. Он сообщил мне, что ты выразил готовность умереть за джихад.
— Я выразил?
— В интервью в парке Либерти, когда вы смотрели на Нижний Манхэттен, где победоносно были снесены обе башни — символы капиталистического притеснения.
— Это было интервью?
Как странно, думает Ахмад, что разговор на свежем воздухе был передан здесь, в замкнутом пространстве этой городской мечети, из окон которой видны лишь кирпичные стены да черные облака. Небо сегодня затянуто серыми кустистыми облаками, из которых может пойти дождь. А тогда, во время интервью, день был ярким, светлым, крики детей в праздничных одеждах рикошетом отдавались между блестящим Верхним заливом и ослепительно сверкавшим сводом Центра науки. Воздушные шары, чайки, солнце.
— Я умру, — подтверждает Ахмад, помолчав, — если на то будет воля Божия.
— Есть способ, — осторожно начинает учитель, — нанести мощный удар по Его врагам.
— Заговор? — спрашивает Ахмад.
— Способ, — брезгливо повторяет шейх Рашид. — Для этого нужен шахид с безграничной любовью к Господу и нетерпеливой жаждой познать великолепие Рая. Ты такой, Ахмад? — Вопрос задан чуть ли не лениво, учитель откидывается на спинку кресла и закрывает глаза, словно от слишком яркого света. — Пожалуйста, будь честен.
А к Ахмаду вернулось призрачное чувство, что он висит над бездонной пропастью на тоненьких и скудных перекладинах лесов. Прожив на положении человека, едва причастного, он ступил на шаткую ступень приобщения к сверкающему центру.
— Я считаю, что я такой, — говорит юноша учителю. — Но у меня нет навыков воина.
— Были приложены усилия к тому, чтобы ты получил все необходимые навыки. Задача будет состоять в том, чтобы подогнать грузовик к определенному месту и сделать простое механическое подсоединение. Как это надо сделать, тебе объяснят специалисты, которые занимаются такими вещами. В нашей войне во имя Господа, — поясняет имам с легкой довольной улыбкой, — у нас есть техники-специалисты, равные тем, что имеются у врага, и воля и дух, куда большие, чем у него. Помнишь двадцать четвертую суру аl-nūr — «Свет»?
Он прикрывает веки, испещренные крошечными багровыми венами, пытаясь вспомнить и процитировать суру.
— «Wa ‘l-ladhīna kafarū a\'māluhum ka-sarābi biqī\'atin yahsabuhu ‘z-zam\'ānu mā\'an hattā idhā jā\'ahu lam yajidhu shay\'an wa wajada ‘llaha ‘indahu fa-waffāhu hisābahu, wa ‘llahu sarī\'u ‘l-hisāb». — Открыв глаза и увидев виновато непонимающее лицо Ахмада, шейх со своей тонкогубой кривой улыбочкой переводит: — «У тех, которые не веровали, деяния — точно мираж в пустыне. Жаждущий считает его водой, а когда подойдет к нему, видит, что это — ничто, и находит у себя Аллаха, который полностью требует с него расчета»
[54]. Прекрасный образ, всегда считал я: путник думает, что это вода, а находит там лишь Аллаха. Он ошарашен. Перед нашим врагом лишь мираж эгоизма, множество маленьких эго и мелких интересов, которые надо отстаивать, а у нашей стороны — единственная высокая самоотверженность. Мы подчиняемся Господу и сливаемся с ним воедино, а также друг с другом.
Имам снова закрывает глаза в трансе благочестия, его сомкнутые веки подрагивают от пульсации находящихся в них капилляров. Однако голос, вылетевший из его рта, звучит убедительно.
— Твой переход в Рай произойдет мгновенно, — заверяет он. — Твоя семья — твоя мать — получит компенсацию — i\'āla — за свою утрату, хотя она и неверная. Красота жертвоприношения, совершенного сыном, возможно, убедит ее сменить веру. С Аллахом все возможно.
— Моя мать — она всегда сама себя содержала. Могу я дать другое имя — имя подруги моего возраста — для получения компенсации? Это может помочь ей добиться свободы.
— Что такое свобода? — спрашивает шейх Рашид и открывает глаза, пробивая кожу своего транса. — Пока мы находимся в нашем теле, мы — рабы нашего тела и его потребностей. Как я завидую тебе, дорогой мальчик! По сравнению с тобой я — старик, а величайшая слава битвы принадлежит молодым. Пожертвовать жизнью, — продолжает он, прикрыв веки, так что поблескивает лишь влажная серая радужная оболочка, — прежде чем она износится, превратится в лохмы. Какое это будет бесконечное счастье!
— Когда, — спрашивает Ахмад, дав молчанию поглотить эти слова, — произойдет мое istishhād? — Его самопожертвование: оно уже стало частью его, чем-то живым, с чем ничего не поделаешь, как с сердцем, желудком, поджелудочной железой, перерабатывающей химикалии и энзимы.