Джон Апдайк
Деревни
Моя любовь, так будем же верны Друг другу! Ведь в мире, что раскинулся пред нами И кажется землей обетованной, — Такой прекрасной, многоликой, новой, На самом деле нет ни радости, ни света, ни покоя, Ни любви, ни избавленья от сердечной боли.
Мэттью Арнолд. Побережье близ Дувра
Глава 1. Спи, Оуэн, золотых тебе снов
Уже давно его жена просыпается рано, часов в пять или половине шестого. Подчиняясь ритмам собственного организма, которые иногда не совпадают с его ритмами. Джулия пробуждается, полная теплых чувств к нему, спутнику неподвижного ночного путешествия по закоулкам зыбкого сна, и обнимает его. Он говорит, что еще не проснулся, хочет спать, но она заявляет мягким, однако не терпящем возражения тоном, что любит его, ей с ним хорошо. «Как я с тобой счастлива!»
И это после двадцати пяти лет совместной жизни. Ему семьдесят, ей шестьдесят пять. Ее слова немного обидны: может ли быть иначе? После всего, что они пережили, после трудностей и неурядиц, после огорчений, какие они причинили другим. Они нашли брод в реке жизни и теперь на противоположном, безопасном ее берегу. Она тянет его к себе, поворачивает его голову, чтобы поцеловать, но его губы неподвижны. У него такое ощущение, будто его душат или он впадает в забытье. Она продолжает любовно тормошить его, но он не отзывается, надеясь вернуться к золотым своим снам. Но вот наконец Джулия сжалилась над ним и встает с постели. Благодарный Оуэн растягивается на простынях и засыпает на час-другой.
Однажды в такой украденный у жены и реальной жизни час ему снится, что он попадает в незнакомый дом (не частный, то ли пансион, то ли больница), и безликие служащие ведут его в комнату с широкой кроватью, составленной, как и у них с Джулией, из двух узких, на которой лежит голый мужчина, довольно молодой, если судить по гладкой светлой коже и пухлым ягодицам. Лежит на его жене, тоже обнаженной. Словно пытаясь проснуться или забыться сном. Служащие молча вынуждают его подняться, он встает, и Оуэн видит лежащую на спине жену, ее мягкий живот, обвисшие под собственной тяжестью груди, такую милую, знакомую вульву, прикрытую негустой растительностью. Джулия мертва, покончила жизнь самоубийством. Она нашла способ избавиться от боли. «Если бы я не вмешался в ее жизнь, — думает Оуэн, — она была бы жива». Ему хочется обнять ее, вдохнуть в нее жизнь, высосать яд, каким его существование отравило ее.
Потом медленно, неохотно, словно отрываясь от нерешенной загадки, он просыпается. Джулия, конечно, жива, она внизу, в кухне, успела приготовить кофе и смотрит утренние теленовости: несколько бодрых голосов, мужских и женских, говорят про погоду и движение на дорогах. Джулия любит слушать про то и другое. Ее по-прежнему интересует вся эта ежедневная хроника, хотя прошло уже три года, как она перестала ездить на электричке в Бостон. Оуэн слышит звук ее резиновых шлепанцев — точно она молодая и собралась на пляж. Вот шаги прошаркивают по кухне, от холодильника к хозяйственному столу, затем к обеденному, потом к раковине, посудомоечной машине. Через несколько минут он слышит, как она идет в гостиную полить цветы.
Цветы она любит, вероятно, тем же органом чувств, каким любит погоду. Шлепанье обуви и опасение, будто жена поскользнется на лестнице, как случалось уже не раз, раздражают его, но ему приятно смотреть на голые пальцы ее ног, слегка растопыренные, как у азиатских женщин, занятых тяжелым физическим трудом. Джулия — невысокая плотненькая брюнетка, и в отличие от его первой жены у нее хороший ровный загар.
Иногда разбуженный женой Оуэн мог снова заснуть, только если вспоминал кого-нибудь из своих женщин — Алиссу или Ванессу, Карен или Фэй, — он встречался с ними когда-то в 60-х и 70-х в поселке Миддл-Фоллс, штат Коннектикут. Схватив свою полусонную плоть, он представлял, как та или другая вертится под ним, подле него, на нем, как, откинув назад волосы, наклоняется к его набухшему члену, каждая клетка которого жаждет влаги и долгожданного трения. Но сегодня не такой день. Белое безжалостное весеннее солнце пробивается сквозь ставни. Там, в реальном мире, притаился тигр, не укрощенный его снами, его мечтами. Пора вставать и снова, как и вчера, взваливать на плечи груз дня, одного из тех, что благодаря его неистребимому оптимизму тянутся в будущее, тянутся до бесконечности. Но его мозг, чудовищно гипертрофированный у Homo sapiens, знает: оставленный ему запас времени уменьшается на один день.
Городок Хаскеллз-Кроссинг — если можно назвать городком этот поселок — просыпается. Несмолкающий автомобильный шум проникает сквозь рощицу, отделяющую участок от шоссе, и сквозь оштукатуренные сосновые стены дома. Почтальон уже привез газеты — «Бостон глоуб» для него и «Нью-Йорк таймс» для Джулии. Птицы давно проснулись и завели свою жизнерадостную пустопорожнюю трескотню. Малиновки вовсю клюют червяков, вороны выискивают в газонной траве жуков, ласточки на лету схватывают мошек.
— Доброе утро, Джулия! — кричит он с лестницы по пути в туалет.
Она отзывается:
— Оуэн, дорогой, ты уже встал?
— Конечно, встал, милая. Уже восьмой час.
Чем старше они становятся, тем более их беседы напоминают детские.
Ее голос доносится сверху, она явно его поддразнивает:
— Да, но ты теперь спишь до восьми! Спешить на поезд не надо…
— Ну и врунья же ты, дорогая! После семи мне вообще не спится. Даже если очень хочется… — Он возражает, отнюдь не уверенный, что она его слышит. — Со старостью приходит бессонница, поневоле встаешь вместе с птицами. Подожди, вот доживешь до моих лет…
Такой бессодержательный разговор возможен только между супругами. На самом деле Джулия спит меньше, чем он (так же, как и его первая жена, Филлис). Джулия на пять лет моложе его, что составляет предмет его гордости и стимулирует его сексуальность, так же, как и растопыренные пальцы ее ног в шлепанцах.
— …Доживешь до моих лет, узнаешь, — повторяет он, задержавшись с распираемым мочевым пузырем перед дверью в туалет на верху лестницы, ведущей в кухню.
Обнаженная и мертвая Джулия из его сна все еще стоит у него перед глазами, и чувство вины за ее самоубийство мешает Оуэну воспринимать явь. Он не видит ни розочек на обоях, отливающих металлическим блеском, ни новый ковер с бежевым ворсом, ни толстую пружинистую подстилку под ним. Ему предстоит прожить еще один день, долгий, как крутая шаткая лестница на небеса. Бреясь перед повешенным у окна зеркалом, которое безжалостно увеличивает его постаревшее дряблое лицо с пятнами загара, Оуэн слышит пересмешника, взлетевшего на верхушку самого высокого кедра у дома. Птица чем-то недовольна и презрительно попискивает — один из голосов природы. У земного животного и растительного мира, всех этих птах, насекомых, цветов, грызунов, словно ожидающих, что в них вот-вот выстрелят, и опасливо ныряющих в норы, свои заботы, о коих они переговариваются на своем языке. Человеческий мир для них — пустяшное беспокойство, приносящее лишний шум, время от времени возникающее препятствие, не представляющее особой опасности и не имеющее отношения к изобилию органических веществ в садах и на свалках, которые люди доставляют на стол Природы. «Они просто не замечают нас», — думает Оуэн. В их глазах человек должен был бы быть Божеством, но они не способны ни поклоняться, ни предвидеть, ни представить загробную жизнь и потому не умеют пресмыкаться ни перед Всевышним, ни перед судьбой. Животные целиком заняты борьбой за существование, не выделяют нас среди прочего зверья, не видят разницы между нами и валунами или, к примеру, деревьями. Земля — рай для скорпионов, грызунов и квантильонов муравьиных особей. Канадский гусь и арктическая крачка, обыкновенная ласточка и бабочка-данаида ежегодно покрывают колоссальнейшие расстояния. Мы же — ничтожные точки у них под крылом. Наши зловонные города мешают хищнику настигать добычу, а той — скрываться от хищника. Впрочем, для некоторых живых существ наши города — привычная среда обитания: не только крысы обосновались в подвалах и летучие мыши в мансардах, но и голуби на карнизах небоскребов, и соколы, а последнее время все чаше забредают в предместья олени из окрестных лесов.
Оуэн оттягивает нижнюю губу, чтобы соскрести несколько оставшихся щетинок. Он старается бриться не глядя в зеркало: у него не такое лицо, какое хотелось бы. Слишком большой нос и маловат подбородок. Нос свидетельствует о разумной осмотрительности, подбородок же выдает милую слабохарактерность. Последнее время он заметил, что в уголках рта залегли складки, а веки изрезаны морщинами, как у пресмыкающегося, и по утрам они нависают над ресницами. Такое ощущение, будто в глаз что-то попало, хуже того, словно лопаются кровеносные сосудики. Это ему не нравится.
Рокот автомобильных моторов, выхлопы, громкие предупреждающие гудки маневрирующих грузовиков свидетельствуют о том, что вдоль подножия холма, на котором стоит его дом, протянулся на квартал или два небогатый торговый район. Оттуда постоянно доносится шум, но из-за рощи вокруг холма ничего не видно. Из окон второго этажа хорошо различимы огни большого поселка, но Оуэн ни разу не нашел там точки, откуда был бы виден его дом. Это доставляет ему удовольствие. Никто не полезет ему в душу, в его частную жизнь.
Ребенком Оуэн думал, что мир просыпается, когда просыпается он сам. Что происходит до его пробуждения, похоже на то, что было до его рождения — пустота, какой он не мог представить. Его всегда удивляло, как рано начинается жизнь в городах и деревнях. Птицы клюют червяков, у людей тоже свои заботы: работающий в городе спешит на поезд к шести одиннадцати; приезжает на пикапе с оптового рынка у Калахан-Танел владелец фруктовой лавки рядом с их домом; успевшие совершить утреннюю пробежку молоденькие мамаши стоят с детьми на автобусной остановке, а местные шалопаи расселись на лавочке у памятника павшим воинам, за которым, через главную улицу — пожарное депо и пекарня. Хозяин пекарни, канадский француз со впалой от многолетнего курения грудью, с четырех утра на ногах, теперь в прохладном воздухе разносится запах круассанов, булочек с корицей и брусничных оладий.
Утро в Хаскеллз-Кроссинг возникает перед мысленным взором Оуэна, когда он, выпятив недоразвитый подбородок, сбривает последние волоски с мягких складок над горлом и смывает остатки крема. К сведению интересующихся: пожарное депо — замысловатая кирпичная постройка середины девятнадцатого века, узкая для современной пожарной машины, которую местные власти недавно приобрели в Кэботе, когда Хаскеллз-Кроссинг был еще отдаленным административным районом города. Настолько узкое, что машина въезжала в депо чуть ли не задевая стены. Что до военного памятника, на нем под стеклом был внушительный список фамилий, выбитых белыми буквами на черном камне. Печальный мемориал погибших жителей Хаскеллз-Кроссинг, начиная с французской и индейской войн. Самая многочисленная группа павших пришлась на Гражданскую войну, за ней идут жертвы Второй мировой. Затем значатся погибшие в Корее (две фамилии), во Вьетнаме (четыре) и в ходе военной операции в Ираке в 1991 году (на аэродроме Джабиля в Саудовской Аравии насмерть задавило солдата при выгрузке из транспортного самолета шестидесятитонного танка «Гэлакси»).
На камне еще много места — для будущих потерь в будущих войнах. Оуэну нравится эта новоанглийская предусмотрительность.
И ему нравится, что свое последнее загородное пристанище он нашел здесь, в Хаскеллз-Кроссинг. Первое было в местечке Уиллоу, штат Пенсильвания, поселке с четырехтысячным населением. Выросло оно из одинокой придорожной гостиницы посреди полей, засеянных кукурузой и табаком. Потом к гостинице пристроили дом, затем другой, третий… Когда девятнадцатый век плавно скользнул в двадцатый, Уиллоу растянулся уже на порядочное расстояние. Дорога, которая сорок пять миль шла вдоль текущей на юго-восток реки, в конце концов приходила в Филадельфию, но здесь называлась Мифлин-авеню — по фамилии первого губернатора штата, известного прежде всего вспыльчивым характером.
В противоположном направлении, в трех милях отсюда, лежал Элтон — город средней величины. Фабричные здания из почерневшего кирпича стояли тут прямо среди жилых домов. Железнодорожная ветка, проложенная через центральную часть города, делила его надвое, бары в квартале красных фонарей, получившем название «Норочьи норки», были облицованы гранитом, два кинотеатра выделялись псевдовосточной пышностью — так же, как и шумные рестораны, которые отец Оуэна называл «обдираловками»; он ненавидел кафе и рестораны, наглых официантов, вымогающих чаевые, ресторанную пищу — его от нее тошнило. Зато его мать — Оуэн помнил ее уже располневшей — любила хорошо закусить и ела, несмотря на все старания мужа испортить ей аппетит. Во всяком случае, так казалось их единственному ребенку, который не мог разбираться в семейных неурядицах. Темно-каштановые волосы у отца были жидкие и настолько тонкие, что вставали дыбом, когда он снимал шляпу или садился поблизости от вентилятора. Волосами Оуэн пошел в отца, но симпатии его были на стороне золотистоволосой матери. Тем не менее в Оуэне на всю жизнь засел отцовский страх остаться без денег. И может, не случайно жизненные скитания привели его на северо-восток — в места бедной каменистой почвы и скромных расходов.
На дорогах Пенсильвании через каждые три мили стоят гостиницы — невзрачные строения из песчаника. Человек проходит такое расстояние за час, а летом к тому же не нужно поить лошадей, тянущих повозки с поклажей, в чаще. Ход времени в этих местах определяется сельскими заботами. Старики любят днем вздремнуть. На улицах торгуют спаржей, фасолью, помидорами, выращенными здесь же, на задних двориках. По утрам шум дождевой воды, стекающей с горбатой Мифлин-авеню в сточные канавы, сливается с ленивым стуком копыт — фермеры везут плоды своего труда на рынок, что в полумиле отсюда, на дальнем конце главной улицы Элтон-авеню, по которой даже ходит трамвай.
Когда родился Оуэн — это было в 1933 году — его привезли за неимением другого в дом деда в местечке Уиллоу. Недавно избранный Рузвельт уже въехал в Белый дом. Местечко Уиллоу получило название от старой развесистой ивы, росшей возле гостиницы над ручьем, неспешно текущим по направлению к Филадельфии.
Скоро местечку пожаловали статус административной единицы. Здесь уже появилось несколько улиц — Вторая, Третья и Четвертая. Они шли параллельно Мифлин-авеню и поднимались в горку, с которой зимой дети катались на санках по привезенному снегу. Внизу, на шлаковой площадке, выложенной местной хозяйственной службой, полозья санок высекали брызги искр. Искры из-под санок, привезенный на грузовике и утрамбованный снег, рождественские елки в передних комнатах домов на всем пути в школу, игрушки, гостинцы… Праздник продолжался всего несколько дней, но был ярким пятном в нескончаемо долгой сырой промозглой зиме и помнился весь год, подталкивая вперед недели и месяцы.
Сносная погода стояла с марта по октябрь, потом на поселок наползали туманы. Окно крошечной спальни Оуэна — с обшитыми деревянными панелями стенами и единственной книжной полкой — выходило на пустую лужайку, где летом после ужина в молочных сумерках он играл с соседскими ребятами в прятки и салки.
В играх участвовали и девчонки — в окрестных кварталах их было больше, чем мальчишек. Однажды в примятой, сырой от росы траве — уже пришла осень и в школе начались занятия — Оуэн нашел свои очки в футляре с защелкой, пропавшие несколько дней назад. Он тогда обшарил весь дом, и напрасно. Мама огорчилась, сказала — как расстроится папа, узнав, что придется потратиться на новые. И вот очки нашлись! Это было какое-то чудо. Оуэн поднял отсыревший футляр. Да, вот они, стеклышки в золотой оправе, которые улучшали его зрение, две маленькие фасолинки, оставлявшие вмятины на переносице, и гнутые дужки, от которых болели уши. Когда во втором классе ему сообщили, что он должен носить очки — для чтения и в кино, — заплакал. Утешало одно: придет время, и он из них вырастет. Может, находка и не была таким уж чудом, он каждый день пересекал лужайку, чтобы встретиться с Бадди Рурком, приятелем, который был классом старше. Они вместе ходили в школу, сторонясь стайки девчонок со Второй улицы. У Бадди не было отца. Это казалось странным и даже немного пугало. Бадди был озорной мальчишка с густыми торчащими волосами и сросшимися бровями. Рот его никогда не растягивался в улыбке — Бадди носил зубные скобы. Оуэна так и подмывало побежать домой и сказать маме, что очки он нашел, папе не нужно платить за новые, но он не хотел опоздать на встречу и побежал вперед. От футляра с очками карман его штанов отсырел, кожа на ноге нещадно чесалась.
На другое утро Оуэн услышал за лужайкой выстрел. Он еще спал и, казалось, проснулся за секунду до того, как раздался разбудивший его шум. Он достаточно насмотрелся фильмов о гангстерах, чтобы различить звук, но в кино стреляли часто, будто из пулемета, а здесь прозвучал один-единственный выстрел.
Его родители тоже слышали пистолетный хлопок, они заворочались в своей спальне, заговорили. Оуэн слышал их голоса из-за закрытой двери, потом они стихли. Ночь шла на убыль, но птицы еще не проснулись. За окном темнели очертания деревьев. С улицы не доносилось шума автомобильного движения, даже фермерские фургоны пока не поехали. Немного позже послышалась сирена — то ли полицейская, то ли пожарная. За завтраком отец, уже побывавший на улице, рассказал: происшествие случилось у Хофманов, они жили от них через два дома, у пустыря. Из «кольта», который сохранился у Веса Хофмана еще со Второй мировой, застрелился его сын Дэнни. Ему не было и двадцати. Минувшим летом он работал в детском лагере. Один мальчишка из его группы нырнул в реку на мелководье и сломал себе шею. С тех пор Дэнни переменился до неузнаваемости. Его преследовало чувство вины. Он перестал искать работу и целыми днями просиживал дома, слушая радио. Мотивы самоубийства были понятны.
Это было самое трагическое происшествие, случившееся по соседству за двенадцать лет — с начала Великой депрессии до окончания войны, то есть с 1933 по 1945 год.
Жившая напротив миссис Йост вывесила в переднем окне флаг с пятью звездами, однако все пятеро ее сыновей вернулись с войны целыми и невредимыми. Семнадцатилетняя Мэри-Лу Брамберг забеременела от Скипа Поттейгера, но обошлось без скандала: вскорости парень женился на девушке. В положенный срок ребенок уже был в коляске, и Мэри-Лу катала ее в женскую консультацию и обратно, осторожно перебираясь через желоба, по которым дождевая вода с крыши стекала в сточную канаву, и через корни растущих вдоль тротуара каштанов. Теплыми летними вечерами с противоположной стороны улицы доносились раздраженные голоса, крики, хлопанье дверей. То были семейные ссоры. Но дело, насколько помнилось Оуэну, никогда не доходило до разводов. Все, тем более дети, боялись распавшихся семей. Разводы были где-то там, в Голливуде и Нью-Йорке. Само слово «развод» звучало угрожающе, имело привкус бедствия, как разбомбленные, охваченные пламенем дома в военной хронике, которую показывали в «Шехерезаде», местном кинотеатре. В жизни царит зло и насилие, и только Соединенные Штаты могли спасти мир от разрушения. Оуэну казалось, что его страна ведет войну. Низина за домом представлялась ему поросшей сорняками воронкой от разорвавшейся бомбы.
Еще стояла старая ива, пережившая вливание пестицидами и подкормку удобрениями, для чего ее корни безжалостно буравили толстыми сверлами. Стояла с тех незапамятных времен, когда здесь были бумажная фабрика и пруд, где водилась форель, и грязная беговая дорожка, на которой устраивали гонки лошадиных упряжек. Потом отсюда начали прокладывать улицы.
Дом Оуэна — собственно, не его дом и даже не его родителей — принадлежал родителям матери, Исааку и Анне Рауш, — был самый старый и самый большой на Мифлин-авеню. Дед купил его после того, как во время Первой мировой войны нажился на продаже табачного листа. Потом он продал ферму и перебрался за десять миль в расцветающее местечко Уиллоу. В годы Депрессии сбережения старого Рауша растаяли как снег по весне, и к нему переехала дочь с мужем и сыном. Старшая замужняя пара владела домом, младшая зарабатывала деньги. Отец Оуэна служил бухгалтером на текстильной фабрике в Элтоне. Мама тоже работала в Элтоне, в магазине тканей. Как он скучал по ней, когда она уезжала! Однажды утром она спешила на трамвай, и Оуэн с ревом побежал за ней следом. Она бросила после того случая работу, чтобы уделять ему больше времени.
Отец Оуэна, Флойд Маккензи, был родом из Мэриленда. Сына он назвал именем своего отца, который умер до того, как родился Оуэн. Согласно семейному преданию, старый Оуэн был, несмотря на болезни, человеком живым, веселым и обладал к тому же острым умом, что объясняли его шотландским происхождением. В Маунт-Эйри у него была скобяная лавка. А в свободное время он изобретал разные полезные в хозяйстве приспособления вроде устройства, позволяющего, не нагибаясь, выдернуть сорняк с корневищем, или особых ножниц для подрезки живых изгородей. Его изобретения не заинтересовали ни одну фирму, и он совершенно разорился. Вообще Маккензи были люди небогатые, зато любознательные и осмотрительные. Отец говорил Оуэну: «Ты в моего папашу пошел. Все-то тебе интересно. Помню, сидит он, бывало, и ломает голову, как эта штука работает. Я другой человек. Меня заботит одно: где раздобыть еще доллар». Отец говорил об этом с легкой грустью, словно понимая, что в семейных коленах сошлись разнородные элементы: богатое воображение, рождающее радужные надежды, с одной стороны, и слабость характера и непонимание того, как устроен мир, — с другой.
Дед со стороны матери, тот, с кем жил Оуэн, тоже был немножко мечтателем. Родом из пенсильванских немцев, он тем не менее приспособился к окружению, превосходно говорил по-английски, всенепременно читал газеты и скрашивал свое безделье глубокими размышлениями и высокопарными высказываниями. Но в этом старике с пожелтевшими усами, белой головой и изящной жестикуляцией Оуэн подмечал тайную печаль постороннего — пусть наполовину, — который в той среде, какую знал, не нашел дороги к источникам власти, принимающей решения. «Папа любил порассуждать, как бы заняться политикой», — говорил его зять, но даже Оуэн понимал: для политика дед слишком простодушен и не стал бы прибегать к негодным средствам. День он проводил, перемещаясь из дома на задний двор, где возделывал небольшой огородик, выкуривал там сигару, затем переходил в свою спальню на втором этаже — днем он привык вздремнуть, — потом перебирался на диван в гостиной и ждал, пока бабушка приготовит ужин.
Бабушка была десятым, последним отпрыском в семье Йодеров, представительницей многолюдного клана, рассеянного по всему графству. В Уиллоу было полно ее родственников: двоюродные и троюродные братья и сестры, бесчисленные племянники и племянницы. Иногда она за плату помогала кому-нибудь провести генеральную уборку весной или приготовить и подать угощение, если у кого-то собирались гости. У ее родни были деньги, кое-кто владел трикотажными фабриками и швейными мастерскими. Они хорошо одевались и проводили отпуск в горах Покено или на Джерсийском побережье. Расчувствовавшись, они впадали в сентиментальный тон и говорили о «тетушке Анне». Оуэн не сразу понимал, что они имеют в виду его бабушку. «Мы разные, — догадался он, — с разными людьми мы разные».
После того как Оуэна увезли из его первого загородного обиталища, Уиллоу представлялся ему хорошим мирным местечком. Но когда он жил там, поселок выглядел иначе. Это был мир, чье прошлое уходило в незапамятные непостижимые времена, а границы пролегали где-то за горизонтом. В чистой траве и нагретых солнцем камнях водились ядовитые змеи. Взгляды на религию и половые отношения отдавали затхлой стариной. Семьи были похожи на непорочные гнезда, свитые на перепутавшихся ветвях предыдущих поколений. Смерть могла прийти в дом в любое время дня и ночи. В ту пору, когда покончил с жизнью Дэнни Хофман, Оуэн был маленьким мальчиком, спал под полкой с двумя десятками детских книжек, рядом лежали одноглазый медвежонок по имени Бруно и резиновый Микки-Маус с черной грудкой и в желтых башмачках. На окраине Уиллоу загорелась большая конюшня, собственность отсутствующего в тот момент зажиточного семейства из Делавэра. Отец, словно мальчишка бегавший на место любого происшествия, потом рассказывал, как начали выводить из конюшни лошадей, но те испугались и метнулись обратно, каким ужасным был запах горящей конины и конского волоса. Оранжевое зарево на небе в ту ночь освещало крыши и трубы соседних домов и верхушки сосен и елей за ними. Снова и снова безответно ревели сирены пожарных машин. Как и в то утро, когда раздался выстрел, Оуэн перевернулся на другой бок, чтобы потоки бедствий и страданий в мире пронеслись мимо.
Глава 2. Провинциальный секс-1
Убить себя — смертный грех, говорилось в Библии и говорили учителя Оуэна в воскресной школе. Особенно строг в смысле канона был бледнолицый черноволосый управляющий банком мистер Диккинсон. Убить себя — хуже, чем, защищаясь, убить другого человека. Защищаясь, убивали людей сыновья миссис Йост. Создавалось впечатление, будто на тихой Мифлин-авеню, где по утрам с неторопливым стуком лошадиных копыт по асфальту возили фуры с бидонами молока, разверзлась бездна невероятных бедствий и отрицания всего сущего — деревьев, птиц, синего неба и вообще блаженного сна Природы. Отец Бадди Рурка упал в эту бездну, он не был готов к падению или — что оставалось загадкой, так как Бадди не желал распространяться на сей счет — или, может быть, он был жив и здоров, но в другом месте и с новой семьей. Одним словом, он, как говорится, сбился с пути.
И был еще тяжкий грех, от которого кружилась голова. На задней стене сарая с игровыми и спортивными принадлежностями, стоявшего на центральной детской площадке, толстым красным маркером были нарисованы два пениса (тут подходит только приличное слово), соприкасавшиеся головками. Рядом более уверенная рука вывела на окрашенной в желтый цвет доске что-то напоминающее букву М, каковая при ближайшем рассмотрении оказывалась голой женщиной с раздвинутыми, согнутыми в коленях ногами, открывающими щелку и завитки волос вокруг нее. Развивая творческую идею, художник нарисовал между ее ногами два шара грудей с торчащими темно-коричневыми сосками, а между грудей — нос. Женщина раскрыла ноги, чтобы ее, как говорили большие ребята, трахнули. Зачем она это делает? Непонятно. Одно ясно: она позволила видеть себя в такой позе и запечатлеть в рисунке. У нее не было ни рук, ни ступней, ни головы. Художник посчитал их деталями малозначащими и изобразил только самое существенное. Что-то шевельнулось у Оуэна внизу живота, словно подтвердило: нарисовано только то, что имеет значение. Щелка, курчавые волоски и соски, торчащие кверху, как короткоствольные противовоздушные пулеметы.
Однако эти существенные детали не имели никакого отношения к девчонкам, которых он знал. Они все лето ходили в шортах, и ноги у них были загорелые. Они играли во все мальчишечьи игры и любили выигрывать. И бегали быстрее, чем он.
В его классе училась конопатая Джинджер Биттинг, жившая на Второй улице. Она умела, закинув ноги на перекладины турника, подолгу висеть вниз головой. Ее длинные, покрытые веснушками и беловатым пушком руки не доставали до земли, как и ее тонкие темно-рыжие волосы. Оуэн боялся, что она сорвется, упадет и свернет себе шею, как это случилось с мальчишкой в лагере, где летом работал Дэнни Хофман. Но она не упала ни разу. Веснушчатая, зеленоглазая Джинджер была самой вертлявой, самой быстроногой и вообще самой отчаянной девчонкой в их классе. Когда на переменках девочка играла с мальчиками в футбол, ее неизменно выбирали капитаном команды. После окончания уроков она иногда убегала, схватив шапку Оуэна или его сумку с книжками и тетрадками, и он не мог догнать ее. На качелях она отталкивалась от земли до тех лор, пока не взлетала на самый верх, когда цепи занимали горизонтальное положение. Оуэн видел, как ее ноги в кожаных туфельках взмывали куда-то в небо.
На игровую площадку Оуэн ходил по переулку за домом, потом по тропинке между двумя кукурузными полями и травянистой дорожке между бейсбольной площадкой и бывшим вишневым садом. Джинджер лазала на одичавшие деревья выше, чем осмеливался Оуэн. Он подглядывал, как она карабкается вверх, но ни разу не увидел у нее под шортами непонятных вещей, какие были нарисованы на стене сарая. Когда солнце садилось, ребята расходились по домам, а смотрительница, суматошная и строгая мисс Мулл, запирала в сарай клюшки, пинг-понговые ракетки, шашечные доски и прочие принадлежности. Оуэн не раз пробовал проделать на турнике то, что делала Джинджер. Он подтягивался, закидывал ноги на перекладину, но повиснуть боялся. Если он упадет и повредит себе что-нибудь, то пролежит всю ночь в сырой траве и полной темноте, пока в девять утра не придет мисс Мулл поднять на шесте государственный флаг и привести собравшихся детей к присяге верности Соединенным Штатам.
Вокруг Джинджер постоянно крутились другие девчонки, которые, однако, отнюдь не считали, что их подруга их лучше. Любой человек, Оуэн в том числе, мнил себя центром Вселенной. В окружении Джинджер было много Барбар: Барбара Эмрих, Барбара-Джейн Гросс, Барбара Долински, кроме того — Элис Стоттлмейер, Джорджина Кинг, Каролина Макманус и Грейс Бикта. Все они были с Мифлин-авеню или соседних улиц. Девчонки сбивались в стайку и так шествовали в школу.
Первый поцелуй Оуэн получил от низкорослой Элис Стоттлмейер. Как и Оуэн, она носила очки. Поцеловала она его, когда играли в бутылочку у кого-то на дне рождения. Мама Оуэна тоже устраивала вечеринки в день рождения сына, но проходили они неудачно из-за того, что его гости веселились больше его самого, и из-за того, что подарки были куда скромнее, чем он ожидал. Оуэн убегал в свою спальню и плакал. Кроме того, мама не разрешала играть в бутылочку.
Когда Элис Стоттлмейер наклонилась к нему, чтобы поцеловать, их очки стукнулись. Закричавшие и захлопавшие в ладоши мальчишки и девчонки вдруг стихли, увидев, что Элис и Оуэн целуются крепко, всерьез. Потом бутылка снова завертелась на крашеном полу полуподвала, переделанного в комнату для игр.
Жители Уиллоу четко делились на тех, кто имел возможность перестроить подвал, обшить стены деревянными панелями, постелить ковры и поставить там удобные кресла, и теми, у кого, как в семье Раушей и Маккензи, подвалы оставались подвалами, где стояли баки с углем и старенькая стиральная машина, на затянутых паутиной полках хранились банки солений и варений. Машина имела форму корыта и была снабжена выжимателем. Два резиновых цилиндра выталкивали наверх белье, похожее на морщинистые языки какого-то неведомого животного, и сваливали его в плетеную корзину. Когда Оуэн был совсем маленький и еще не завидовал тем, у кого были удобные мягкие кресла, мишень для метания дротиков и игрушечная железная дорога с электрическим приводом, он был зачарован стиральной машиной, ровным ритмом ее работы, запахом мыла, щекотавшим ему ноздри, и запахом старой бельевой корзины, ручки у которой отстояли так далеко одна от другой, что он не мог ее поднять. Однажды он нечаянно сунул палец в выжиматель, почувствовал боль в запястье и закричал от страха. Это был один из тех дней, когда из-под солнечной поверхности жизни показалась пугающая чернота. Мама еще не кинулась к нему, чтобы отключить машину, как сработало предохранительное устройство. Ее тревога, выражение ужаса на лице в тусклом свете голой подвальной лампочки, выговор, который она учинила ему после случившегося, — все это смешалось с его болью.
Но Оуэн все равно остался восторженным наблюдателем процесса стирки. Он с интересом смотрел, как выстиранное белье попадало в корзину, которую несли вверх по лестнице, потом с крыльца на задний двор, где белье развешивали на веревке, подпираемой длинным шестом. Под порывами ветра шест качался из стороны в сторону, и влажные простыни, липнущие к лицу, казались ему стенами воздушного замка.
Он подавал маме и бабушке прищепки. Это было его первым полезным занятием. Маленькая корзинка для прищепок, сотни раз захватанная женскими руками, потемнела от времени. Она досталась в наследство бабушке, которая говорила, что ее сплели из водяной травы то ли негры, то ли индейцы еще в те времена, когда не было ни автолюбителей, ни кино, ни радио, ни электричества.
Жаль, что Элис была маленького роста, не очень красивая и, как и Оуэн, хорошо училась. От ее сообразительности несло скукой. Его тянуло к дерзким хулиганистым девчонкам из «плохих семей», как выражались старшие. Плохих, потому что у одной, по слухам, было темное пятнышко в прошлом, в другой отец пил и плохо обращался с матерью, в третьей глава семьи был попросту чернорабочим.
Даже в Уиллоу, не говоря уж об Элтоне, были места, в которых было что-то непристойное и грешное — бары, бильярдные, кегельбаны. Если пойти по безымянному, усыпанному гравием переулку за живой изгородью двора дома, где жил Оуэн, затем свернуть под прямым углом к крытому асбестовой черепицей курятнику, что, приехав в Уиллоу, построил его дед, потом пробраться между гаражами к сараю с толевой крышей, где одноглазый Смоки Фрай даже в неположенные часы гнул и правил железные листы, то выйдешь к сараю, который называли оружейной мастерской, а за ним стояло сложенное из шлаковых блоков строение. Над его дверью висела написанная от руки вывеска «Общество Гиффорда Пингота по сохранению дикой природы». Оттуда постоянно доносились возбужденные голоса. Там мужчины пили вино и резались в карты. Взрослым нужно было где-то развлекаться. Для молодежи напротив начальной школы построили «Зал отдыха» — обыкновенную танцплощадку, где большие ребята танцевали, играли в пинг-понг и, выйдя на улицу, потягивали сигареты. Они рассказывали, что Кэрол Вишневски, девчонка двумя классами старше Оуэна, позволила Марти Нафтзингеру стоя трахнуть себя в темном проходе между «Залом отдыха» и трикотажной фабрикой, где во время войны стали шить парашюты.
К окончанию войны Уиллоу стал похож на поселение в прерии, над которым неслись черные грозовые облака, но гроза так и не разразилась. В «Шехерезаде» показывали военную хронику: самолеты, превращающие целые города в один огромный пожар, ревущие танки, сметающие все на своем пути, американские солдаты, штурмующие песчаные острова с цепкими япошками-фанатиками, которых, как ядовитых насекомых, приходилось выкуривать из каждой щели огнеметами. Затаив дыхание, Северная Америка, страна женщин, детей, стариков, контроля над ценами, продовольственных талонов и крикливых голосов голливудских комиков, что неслись из радиоприемников, следила, как по бескрайнему евроазиатскому континенту перемещались бесчисленные массы народа, а бездонные океаны поглощали торпедированные корабли. Тем не менее отзвуки всемирной катастрофы заполняли воздух и заставляли задуматься остров спокойствия и мира.
Жизнь между тем получила неожиданное ускорение, ставки повысились, менялись старые представления и привычки. Кэрол Вишневски и Марти Нафтзингер трахнулись стоя. Мама пошла работать на парашютную фабрику, а по ночам с крыши пожарного депо высматривали приближение вражеских самолетов, раскладывая между делом пасьянсы. Во время учебных воздушных тревог папа надевал железную каску и ходил по Мифлин-авеню, следя, везде ли соблюдаются требования светомаскировки. Даже дед, забыв о спокойной старости, помогал рабочим ремонтировать шоссе. Оуэн тоже участвовал в кампании помощи фронту. Он сдирал с консервных банок бумажные наклейки и на цементном полу курятника топтал жестяные коробки. Потревоженные куры отчаянно кудахтали на своих насестах, где стеклянные яйца стимулировали их яйценосность. Коричневые, в крапинку, со следами помета яйца бабушка продавала родственникам. Сплющенные консервные банки сваливали в кучу около школы, и взбираться на эту груду разрешалось лишь Чабу Кронингеру, чемпиону по сбору металлолома. Семья Оуэна была слишком мала и бедна, чтобы сдавать много металла, обеспечивая ему почетное место среди сборщиков. В дело шла даже фольга из упаковок с жевательной резинкой и сигаретных пачек. Папа больше не покупал сигареты в магазине. С помощью хитроумной машинки он сам набивал себе папиросы.
То, что Оуэн предложил Бадди Рурку сдать в металлолом скобы с зубов, мальчику не понравилось. Он был серьезный, готовился к карьере инженера, строителя или энергетика. Умел чинить лампы — знал, куда вставить, где закрепить медные провода, умел их сращивать. Когда гасла иллюминация на рождественской елке, он быстро находил причину и устранял неполадку. Он научил Оуэна управлять электрическим током — включал сеть, и на другом конце провода, как по волшебству, зажигалась лампочка или звенел звонок.
Если же переставить контакты, провода плавились. Бадди выписывал «Популярную механику» и по приглашению редакторов рубрики «Сделай сам» послал в журнал смонтированный им радиоприемник, в котором потрескивало, попискивало и слышались пропадающие голоса. Мальчишки могли бы подружиться крепче, если бы почаще работали вместе в подвале у Бадди, не таком оснащенном и обставленном, как у некоторых, но все же он был лучше, чем у Оуэна, где стоял брошенный отцом верстак с полным набором инструментов. Проблема заключалась в том, что Бадди был на полтора года старше — разница в таком возрасте немалая.
Один раз Оуэн ждал прихода Бадди. Они уговорились поиграть в «монополию», которой они тогда увлекались наряду с шахматами и беготней за девочками. Оуэн аккуратно разложил на ковре в гостиной поле и карточки — красивые, обозначающие гостиницы и зеленые жилые дома. Картина получилась живописная, как поселение в Рождество, увиденное с высоты птичьего полета.
— Что ты наделал, Оуэн? — недовольно воскликнул Бадди, войдя в комнату. Он переменил карточки и бросил обратно в ящик. Оуэн был обижен и потом на протяжении всей своей жизни старался, чтобы не выглядеть смешным, не показывать, что он к кому-то привязан.
После какой-то ссоры, разгоревшейся бог весть из-за чего, убегая в слезах из подвала друга, Оуэн в сердцах выкрикнул: «А зато у меня есть папа!»
Уколоть друга тем, что у него нет отца, — Оуэн был потрясен. Его охватил стыд. Ему казалось, что он сквозь хрупкий лед провалился в черное болото, начинавшееся недалеко от школы. На другой день он попросил Бадди простить его, но не был уверен, что прежние доверительные отношения восстановятся до конца.
Они много времени проводили вместе — клеили модели аэропланов или выпиливали из фанеры фигурки героев диснеевских мультиков. Оуэн старался не дышать, обрабатывая тонким лобзиком мордочку Гуфи или уши Микки-Мауса. Изображения диснеевских героев и зеленых злых гномов, придуманных, когда в ход пошел воинский жаргон тех лет, украшали знаки различия военнослужащих всех родов войск. Создавалось впечатление, что страшной войной, в которую втянуты миллионы и миллионы людей, руководят Голливуд и Дисней. Бадди хотел служить в инженерных войсках, строить мосты и наводить понтонные переправы. Оуэн же мечтал стать летчиком-испытателем, одним из тех, кто в последнюю секунду выводит машину из штопора.
Он познакомился с Бадди, катая на площадке игрушечный танк «М-4» с резиновыми гусеницами. К нему подошел этот долговязый мальчишка и спросил, не хочет ли он посмотреть его коллекцию моделей самолетов — «зеро», «спитфайеры», «мессершмитты». Некоторые модели были оловянные, фабричного изготовления, некоторые он вырезал сам из древесины. Бадди сказал, что работает в подвале у себя дома, а живет в шести домах от Оуэна.
Строго говоря, Рурки — сам Бадди, его добрая мамаша и наглая младшая сестренка — не могли позволить себе собственный дом и снимали квартиру на первом этаже сравнительно нового двухэтажного строения из желтого кирпича. Там обитали еще три небогатые семьи. Жить так — все равно что жить на Второй улице или иметь отца, который плохо обращается с мамой.
Оуэн радовался, что не живет в квартире, снимаемой у этих людей, как радовался тому, что он не девчонка и не левша. Подумать только, писать в неудобной позе, чтобы не запачкать локоть чернилами. Он вообще счастливый человек. Счастливее детей в Лондоне и Ленинграде или в Берлине и Токио. Когда его домашние гасили в комнате свет и собирались на лестничной площадке, чтобы уберечься от разбитых стекол во время учебного воздушного налета, Оуэн с замирающим сердцем слышал рокот авиационных моторов, с ужасом ожидая, что вот-вот начнут рваться бомбы, но это, конечно же, летели наши самолеты, а не вражеские, и не падали и не рвались бомбы. С какой стати Гитлеру и Хирохито бомбить Уиллоу? Из-за маленькой парашютной фабрики?
По воскресеньям его родители отправлялись на прогулку. Многие десятилетия спустя Оуэн догадался, что этим способом они пытались представить себя молодой парой, ускользнувшей из дома, который им не принадлежал. Но он, их ребенок, принадлежал им полностью, и они брали его с собой, хотя с самого начала у него тяжелели ноги и он нехотя плелся далеко позади, пока отец не сажал его себе на плечи. Оуэну это казалось страшной высотой, а папина голова казалась такой большой и такой волосатой, что очень скоро ему хотелось обратно на землю, пойти своими ногами.
Маршруты для этих прогулок родители избирали разные. Один начинался с безымянного переулка за живой изгородью их дома. Затем они пересекали Элтон-авеню и, пройдя несколько новых кварталов, взбирались на Глинистую горку. У ее подножия был разбит сад — сад Победы. Меж сосен и больших плоских валунов, которые почему-то напоминали ему кипы газет, промокшие и потемневшие под дождем, вились многочисленные тропинки. С Глинистой горки открывался хороший вид на поселок. Лучше всего были видны новые кварталы — с кривыми улицами, обсаженными тополями. За ними пролегали старые квадратные кварталы с темнолиственными кленами, еще подальше — Элтон-авеню, самая старая, южная часть Уиллоу. Виднелась и Мифлин-авеню с высокими конскими каштанами по обе стороны улицы. Отсюда Оуэн мог разглядеть их дом, вернее, дом его деда: кирпичи, выкрашенные в горчичный цвет и зеленые цвета, и Мифлин-авеню, которая в тумане казалась дорогой, проходящей мимо фермы Блейка в сторону Филадельфии, и поблескивающую речку вдоль нее. Мама подолгу любовалась этим видом, но Оуэну было достаточно нескольких секунд. Вид и вид, что в нем такого. Куда интереснее найти палку и постукать ею по камушкам.
Другой маршрут начинался с бокового крыльца, обвитого диким виноградом, шел по дорожке, усыпанной кирпичной крошкой, мимо клумбы с анютиными глазками. Потом они через проход в живой изгороди выходили в безымянный переулок и поворачивали налево, когда следовали по первому маршруту, а направо шли по Мифлин-авеню, минуя мрачный дом Хофманов, затем плохонькие квартиры, в одной из которых жил Бадди Рурк, далее место, где когда-то стоял сгоревший сарай Бейкера, и наконец вонючие свинарники, огороженное коровье пастбище и ручеек, в тихих заводях которого бабушка иногда собирала водяной кресс для салата. Так они выходили на дорогу к Кедровому холму, что высился на противоположной Глинистой горке стороне Уиллоу. В низине между ними и лежал поселок.
Сразу за его чертой дорога начинала идти в гору. По обе ее стороны выглядывали некрашеные домишки со старыми заржавленными автомобилями на покатых дворах и полуголодные псы, которые дружным лаем провожали идущих мимо троих Маккензи. Они шли сквозь перелесок и выходили на вершину холма, где разветвлялась дорога и когда-то стояла будка мороженщика. Оуэн не знал, куда ведут дороги — одна шла прямо, другая сворачивала налево. Его родители сворачивали направо и шли по склону вниз мимо еще одного перелеска и утыканной шипами стены из песчаника, огораживающей поместье Помроев. Раз или два Оуэн слышал стук теннисной ракетки и плеск воды в плавательном бассейне, но чаще всего за забором бывало тихо. Ему было трудно представить, как живут богатые люди. Почти всегда их вообще не было дома. Скоро на другой стороне дороги показывалось поселковое кладбище с бледно-розовыми и бледно-серыми гранитными надгробиями. Затем дорога, спускавшаяся вниз, переходила в Вашингтон-стрит с узенькими боковыми двориками и крытыми передними лужайками. Через три квартала начинался деловой и торговый центр Уиллоу: кинотеатр, банк, мотоциклетная мастерская. Чуть подальше, где прилегающие улицы сходились в широкую Элтон-авеню, стояли аптека — фармацевта звали Эберли, лютеранская церковь, бюро похоронных принадлежностей Гесса, поселковый совет с небольшим сквером перед ним, «Устричная заводь» Лейнбаха, ресторан, занявший весь первый этаж небольшого здания из песчаника, что когда-то было придорожной гостиницей «Ива». Когда трое Маккензи добирались до центра местечка, через который Оуэн проходил каждый день по пути в школу и который шестьдесят лет спустя мог восстановить в памяти до малейших подробностей, настроение у него поднималось, ноги сами несли его вперед.
Однажды на Кедровом холме, сразу же за брошенной будкой мороженщика, Оуэн увидел в дорожной грязи ка-кую-то беловатую вещь, похожую на спущенный воздушный шарик. Он нагнулся, чтобы получше рассмотреть незнакомый предмет, но мама строгим голосом, который появлялся у нее в чрезвычайных обстоятельствах, сказала: «Не трогай!»
Почему не трогать? Что тут опасного?
— Что это? — спросил Оуэн.
— Гадость, — сказала мама.
Оуэн хорошо знал это слово. Первый раз он произнес его совсем маленьким, когда ему не понравилась какая-то еда. Птичий помет на камне и червяки, выползающие из травы, тоже были гадостью.
— Что это было? — настаивал он. Прошедшее время выдавало его понимание, что гадость на дороге использована и выброшена.
Заманчивая резиновая гадость осталась позади, но старшие Маккензи были из тех родителей, которые не любили оставлять без ответа вопросы ребенка.
— Эта штука как клинекс, — сказал наконец отец, — для того, чтобы соблюдать гигиену.
— И еще для того, чтобы отпугивать аиста, несущего ребенка, — добавила мама задорным девичьим тоном.
Оуэн почувствовал: у мамы с папой какой-то общий секрет. Сам он чаше секретничал с мамой, особенно когда папы не было дома. Мама не была совсем счастлива — таким был их главный секрет, хотя почему она была несчастлива, Оуэн не догадывался. «Трудно быть в одном и том же доме дочерью, женой и матерью», — говорила она ему, но он не понимал, почему трудно. Сам он одновременно был и сыном, и внуком, и чьим-то соучеником и вполне мог бы быть еще и братом. Наверное, быть женщиной уже само по себе трудно. Бывали дни, когда она никого не хотела видеть и рано укладывалась спать. Это пугало его, и он не шел к ней пожелать спокойной ночи.
Его комнатушка была через стенку от родительской спальни, и он невольно слышал их разговоры — обмен резкими репликами во время ссоры, вздохи и усталые постанывания по вечерам, веселую утреннюю воркотню. Он радовался, что мама любит его больше, чем папу, но хотел, чтобы они между собой ладили. Ему понравилось, когда после одного кошмарного сна мама с папой взяли его к себе в постель.
По мере взросления Оуэн узнавал в Уиллоу места, на которых лежали тени греха. На крыше сарая для игровых принадлежностей была площадка с брезентовым верхом. Взобраться туда удавалось не каждому. Надо было, подпрыгнув, ухватиться за потолочную балку, закинуть на нее ноги и, раскачивавшись в воздухе, забросить себя на крышу. Здесь было много рисунков и надписей, касающихся больших ребят и девчонок, которых он не знал. Иногда после закрытия площадки сюда забиралась Джинджер Биттинг. Оуэн любил растянуться здесь во весь рост и воображать, что рядом с ним она, ее гибкое, сильное тело.
Окончив седьмой класс, Оуэн из начальной школы перешел в среднюю. Она находилась на Элтон-авеню, в полумиле от его дома. Хотя мальчикам и девочкам разрешалось ходить здесь куда угодно и вместе играть на площадке перед школой, что запрещали в начальной школе, в нижних окнах на той стороне здания, что выходила на улицу, был какой-то греховный соблазн. Это были окна раздевалки для девочек, зарешеченные проволочной сеткой и выкрашенные изнутри черной краской. Но краска со временем растрескалась, вдобавок ее местами соскребли изнутри. Официально в средней школе ничего не запрещалось, однако учителя прогоняли отсюда учеников. И все же примятая трава под заветными окошками свидетельствовала, что мальчишки все равно подглядывали. Память взрослого Оуэна сохранила красочные, как сераль у Жана Огюста Энгра, картины: голые девочки на фоне обернутых асбестом труб и металлических шкафчиков, девочки с поблескивающими после душа плечами и попами. Он как будто снова видел Барбару Эмрих и Элис Стоттлмейер, Барбару Долински и Грейс Бикту. Джинджер Биттинг почему-то среди них не было. Оуэн рос вместе с расцветающей наготой своих соучениц.
Несмотря на рассказы взрослых ребят и собственные подглядывания, несмотря на то, что его мать, поклонявшаяся Природе и ставившая естественное превыше всего, по утрам нередко дефилировала в туалет нагишом, а когда он был маленьким, брала его к себе в ванну, Оуэн до зрелого возраста до странности мало представлял себе, как устроено женское тело. Он знал только тех существ противоположного пола, которые принадлежали его поколению. Настоящих наставников у него не было.
Однажды, когда мисс Мулл ушла домой, они начали бороться с круглолицей Дорис Шанахан, девчонкой-сорванцом из 8 «Б» класса — она со свистом гоняла на велосипеде и играла с мальчишками в баскетбол. Дорис повалила его и торжествующе встала над ним, расставив ноги. Трусики на ней были свободные, и он разглядел несколько вьющихся черных волосков. До этого волос на лобковом бугре он не видел. У него самого ни в паху, ни под мышками волос еще не было. Он понимал: смотреть на Дорис в такой позе большой грех, но он радовался тому, что увидел. Это было новое знание, а любое знание, как говорят старики, идет человеку на пользу.
Глава 3. Муж
Если Оуэн, проснувшись, видит, что Джулии в кровати нет, он отправляется на ее поиски. — Ты где, сладкая? — зовет он.
— Я здесь, дорогой, — отзывается она из какой-то дальней комнаты. Из-за ухудшения слуха Оуэн не может определить, где жена — наверху или внизу.
Каждое утро она разыгрывает этот полукомический ритуал в надежде задобрить, отодвинуть наступающую дряхлость.
— Где здесь? — кричит он с нарастающим раздражением.
Джулия тоже стала хуже слышать — или же не испытывает желания отвечать мужу. Она смолкает, как радиоприемник в автомобиле, въезжающем в тоннель. «Какое ребячество, — проносится у него в голове, — думать, что «здесь» все объяснит. Это эгоистично — считать себя центром Вселенной!»
Однако не будь Джулия эгоистичной, она не дала бы ему то, что было нужно в пору их знакомства — новую опору в жизни. Их брак начался с того, что оба разгадали в другом самовлюбленность. Первая его жена не была такой эгоистичной, она как будто по рассеянности оставила свое «я» в соседней комнате, подобно очкам для чтения.
Джулия, наверное, вышла во двор, в этих своих шлепанцах. Она любит находиться на свежем воздухе. Так лучше чувствуется погода, слышен дорожный шум. Летом в одной ночной рубашке она идет полоть сорняки на грядках, подол ее сорочки становится мокрым от росы, на шлепанцы липнет грязь. Оуэну приходится спуститься в пижаме вниз. Он даже выходит босиком на автомобильную дорожку, ведущую к дому. Щебенчатое покрытие еще не нагрелось и не жжет ступни. Вот уже два десятилетия, что они живут здесь, Оуэн в случае необходимости (не захлопнулась дверца автомобиля, и быстро садятся батареи, питающие его внутренний свет; почтальон, сделавший в предрассветных сумерках крутой поворот на велосипеде, по небрежности закинул газеты в кусты; забыли выключить поливной шланг) в любую погоду выходит с голыми ногами на щебенчатую дорожку. Оказывается, несколько шагов можно стерпеть и на морозце, и на палящей жаре. Более того, эти несколько шагов вливали в него живительную силу через нервные окончания на ступнях.
Он хочет рассказать Джулии приснившийся ему сон, рассказать до того, как груз будней придавит хрупкое ночное видение. Желание поделиться с женой появляется сразу же, едва он проснулся, но Джулия давно уже потеряла интерес к ночной деятельности его головного мозга.
Минувшей ночью ему снилось, будто он стоит у их белого дома, на той его стороне, что выходит на океан, и видит, как Джулия на черном «БМВ» уезжает в Бостон по одному из своих бесчисленных дел. Блестящая машина проносится мимо, и сразу же вслед за ней выезжает его потрепанный темно-бурый «мицубиси», за рулем которого — нет, не он, а опять-таки строгая, сосредоточенная Джулия. Первая его жена, Филлис, обычно тоже вела машину вот так же, с высоко поднятой головой, напряженно выпрямившись и слегка откинувшись назад, словно в ожидании, что вот-вот взорвется мотор.
Оуэн не находил ничего странного в том, что видит двух Джулий, зато чувствовал: ее быстрая езда опасна. «Помедленнее, дорогая, помедленнее, сбрось скорость!» Навстречу ей по шоссе — такому узкому, что два автомобиля разъезжались с трудом, — двигались несколько машин. Чтобы не столкнуться с ней, водители отчаянно маневрировали. Один «фольксваген», эта известная своей ненадежностью марка, пришедшая к ним из 60-х годов, эпохи бунта контркультуры и обывательской бережливости, съехал с проезжей части на правую обочину, которой Оуэн поначалу не видел. Другая машина тащила старый дребезжащий трейлер. Он сообразил: водители автомобилей каждую неделю стригли у него газоны. Но это еще не все. Войдя в дом, Оуэн обнаруживает у себя в гостиной трех толстогубых китайцев. Они сидят этакими надутыми резиновыми куклами, сидят молча, точно чего-то ожидая. Китайцы и загорелые до черноты парни, что с сигаретами в зубах разъезжали каждую пятницу на косилках по участку, оставляя в углах огрехи, — все они, казалось, ошибочно предполагали, что в отсутствие Джулии, вернее двух уехавших в Бостон Джулий, он будет отдавать им распоряжения, говорить, что еще надо сделать. Он владел этим домом и этим участком. Он был здесь хозяином, боссом. Однако в жизни сей роли он не освоил. Родившись младенцем, он им и остался. Таким сохранила его жизнь в мечтах. В полном замешательстве Оуэн проснулся.
Ему хотелось рассказать все Джулии, рассмешить ее и обсудить, не имеет ли этот сон какого-либо отношения к реальной их жизни.
Несколько лет назад они три недели провели в Китае. Поездка была еще одним способом отодвинуть старость. Все знакомые им замужние пары из Хаскеллз-Кроссинг в промежутке между выходом на пенсию и уходом из жизни совершали подобные путешествия. Как мальчишки и девчонки обмениваются игровыми карточками из упаковок с жевательной резинкой, так и они обменивались именами гидов, с кем следует иметь дело, обменивались названиями отелей, ресторанов, где побывали, рекомендовали друг другу непременно посетить те или иные музеи и храмы и прочие достопримечательности. Можно было подумать, что весь земной шар колонизирован обитателями Хаскеллз-Кроссинг и соседнего поселка с причудливым названием Рай-у-моря. Прибегая к услугам одних и тех же проводников, пилигримы из американского захолустья шли по тем же хоженым тропам, встречая тех же навязчивых продавщиц сувенирных лавок под сенью Великой китайской стены. В мире компьютерной техники Оуэн знал многих коллег азиатского происхождения; многие из них были такие же замкнутые и словно чего-то ждущие — как и люди из его сна. Оуэн вспомнил, как во время прошлогодней поездки в Чикаго они с Джулией посетили Художественный институт. Вдоль главной лестницы там стояли загадочные мраморные фигуры одетых в невообразимые одежды и одинаково улыбающихся китайцев.
Оуэн представляет, как рассмеется Джулия, когда он расскажет ей о явившихся ему во сне восточных визитерах, таких молчаливых, необщительных, таких довольных тем, что сидят в его гостиной с наклонным полом. Наклонный пол — не перекликается ли он с раскосыми глазами или с наклонным полом в «Шехерезаде», где он смотрел фильмы о Чарли Чане?
Оуэн хочет рассказать Джулии сон, ибо сон был о ней. Хочет рассказать о том, как он боялся, что колеса автомобиля, в котором она ехала, заскользят по мокрым листьям, машина отъедет в канаву, и она погибнет. Слишком много его снов совсем не о ней, а о том, как они с Филлис плывут по орбитам частной семейной вселенной, плывут неизвестно куда, оставляя позади четверть века — домашние неурядицы, непонимание, ссоры, обиды и боль.
Там, в Миддл-Фоллс, штат Коннектикут, Филлис с театральной недосказанностью играла роль его жены. Фигура жены в его снах часто носит двойственный характер, лицо ее неразличимо. Это могла быть и Джулия.
Филлис, статная темная блондинка, ростом повыше Джулии, со студенческих лет сохранила богемное безразличие ко всему на свете. Джулия, плотная брюнетка с длинными ресницами и седеющими прядками в тщательно уложенных волосах, была более подвижна и модно одевалась. Да, они были разные, эти женщины, но в его снах обе имели неоспоримые качества жены.
Падения. Хрупкость. Если бы какой-нибудь бесцеремонный незнакомец или психиатр спросил Оуэна, почему он так полюбил Джулию, возможно, он бы выгреб из трясины памяти плотское влечение, которое он испытал во время ее выздоровления после того, как несколько лет назад она упала и сломала лодыжку и ступню на одной ноге. Она оступилась, спеша обогнать его на лестнице. Он чувствовал ее сзади, как чувствуют преследующего хищника, нетерпеливо дышавшую за его спиной, а затем услышал резкое односложное «Ох!» — и увидел, как она подлетела в воздух, поскользнувшись гладкой подошвой своих новых бельгийских туфель на узком выступе треугольных, покрытых ковром ступеней. Она летела примерно секунду, с шумом пронесшись мимо него, подобно ангелу, торопящемуся сообщить вести на землю, а потом приземлилась на ковер в холле. С гулко бьющимся сердцем он кинулся к ней, неподвижно лежащей на полу. Внезапное несчастье на сцене жизни — и какова его роль? Когда ее второй муж в волнении опустился возле нее на колени, Джулия негромко произнесла: «Я слышала два щелчка. Кряк-кряк». В столь ясном отчете в разгар ошеломляющего события была она вся: человек дела, никаких глупостей. Не меняя позы и все так же спокойно, пока он продолжал сидеть рядом с ней на коленях, придавленный внезапной громадностью этого домашнего происшествия, она попросила: «Ты не снимешь с меня свитер? — и добавила: — Жутко жарко. Только поаккуратнее, а то я потеряю сознание».
— Что же нам делать? — проговорил он в растерянности.
Джулия молчала, словно и впрямь потеряла сознание. Он сказал положенное, тривиальное:
— Тебе надо в больницу. Может, обопрешься на мое плечо и попробуешь допрыгать на здоровой ноге до машины?
В местной больнице Джулии соорудили фиксирующую повязку, а на другой день он отвез ее в Бостон, в Массачусетскую больницу.
Целый месяц после случившегося они не занимались любовью, хотя Оуэн всячески демонстрировал свою пылкость: кормил Джулию блюдами собственного приготовления, носил в стирку белье, играл с ней в триктрак, по вечерам смотрел телевизор. Через месяц они решили, что пора возобновить нормальную половую жизнь, правда, ей не следует особенно напрягаться, а он должен быть осторожен, дабы не повредить срастающиеся косточки. В Бостоне гипс Джулии накладывать не стали, применив новейшее средство — специальный ортопедический сапог из пластика. Его можно было ненадолго снимать, но только не в таком, требующем определенных физических усилий деле, как совокупление. Чтобы не ложиться на Джулию всем телом, он стал над ней на колени и оперся на полусогнутые локти, заняв таким образом нужную позицию. И тут, к радостному своему удивлению, Оуэн чувствует: она приподняла таз и возбужденно трется лобком о его лобок. Оргазм они испытали одновременно, как две жемчужные стрекозы, спаривающиеся на лету.
Потом они лежали, восстанавливая дыхание. Джулия смотрела на него затуманенным взором. Обоюдное желание было удовлетворено. Мужчина в такие минуты чувствует себя, пусть ненадолго, в согласии со всей Вселенной. Долги возвращены, счета оплачены, неприятности плывут стороной.
Первую зиму, что они провели в холодном, плохо отапливаемом доме, построенном почти сто лет назад и предназначенном для летнего отдыха, Джулия не снимала шерстяных носков. Это возбуждало его, подчеркивало ее наготу.
В ту пору они расходились во взглядах на общество, часто спорили, но взаимное притяжение было сильнее. Джулия выросла на коннектикутском побережье, что давало ей, как выражаются, «преимущества». Она работала в частной школе, куда добиралась на своем «эм-джи» с откидным верхом, проезжая утопающие в зелени местечки и чугунные мосты. В ее школе не было ни футбольной, ни баскетбольной команды — здесь занимались теннисом, гольфом, состязались в верховой езде. Она не могла поверить, что в средней школе славного поселка Уиллоу никаких видов спорта просто не существовало.
Впрочем, Оуэн прекрасно обходился без них. Он был счастлив, если летом удавалось почаще сбегать из дома. Он выходил на задний двор, шел мимо виноградника с ловушками для японских жуков-скарабеев, мимо построенного дедом курятника, крытого асбестовой черепицей, потом пересекал кукурузное поле и выходил к игровой площадке, разбитой на невысокой насыпи возле местного бейсбольного поля. Тут он и проводил время с такими же голоногими подростками. Летний лагерь отдыха был вне финансовых возможностей его родителей, да и сама мысль о том, что в лагере надо жить в одном домике с другими ребятами и плавать на лодке по холодному, с чернеющей водой озеру, приводила трусоватого брезгливого Оуэна в ужас. К счастью, мир самодовольных состоятельных людей, призванных править и распоряжаться другими, был ему неведом.
Оуэн боялся воды, высоты, темноты, боялся пауков и больших парней, боялся всего противного и гадкого. Однажды на бродячей ярмарке молодцеватый служитель посадил его на пятнистого пони и ему показалось, что его подняли на недосягаемую высоту. Ему сделалось страшно: лошадка под ним оказалась норовистой, это было куда страшнее, чем на плечах у отца.
Когда Джулия, в своем алом жакете и черной кепочке, вдевала ногу в стремя, вскакивала в клубе на лошадь и смотрела на мужа с трехметровой высоты, тот испытывал благоговейный ужас сродни тому, который шестьдесят лет назад вселялся ему в сердце, когда мисс Мулл давала утром команду поднять на площадке государственный флаг. Скрипучий блок возносил полотнище под самое солнце. Смотреть на флаг было трудно, перед глазами плыли круги, и Оуэн боялся, что ослепнет. Такие же круги стоят у него в глазах после работы на компьютере, но зрение у него неплохое. В свои семьдесят видит он хорошо, ходит на собственных ногах без палки и прилично слышит, не считая тех случаев, когда Джулия зовет его из какой-нибудь дальней комнаты.
Многие опрометчивые мужчины его возраста глохнут от охотничьих выстрелов и ломают ноги, занимаясь спортом. Прирожденная осторожность, оттеснившая детскую мечту стать летчиком-испытателем, сослужила Оуэну хорошую службу.
Если учесть неуверенность Оуэна в собственных силах и затворничество, в каком жила их семья, удивительно, что он вообще сумел чего-то добиться в жизни. Он существовал как бы сам по себе и свои мальчишеские проблемы привык решать самостоятельно или вместе с Бадди Рурком, и это помогло ему занять определенное положение в развивающейся компьютерной индустрии. В общении с другими людьми он тоже был не последний. При всей стеснительности, он располагал к себе. За свои семьдесят лет Оуэн переменил несколько мест жительства и всюду набирался опыта. Опыта вообще набираются там, где живут.
Благодаря государственной политике в области образования Оуэн каждый день ходил в школу, где до седьмого класса преподавали почти исключительно добрые, по-матерински заботливые женщины. Нередко он шел туда со стайкой щебечущих, поддразнивающих его девчонок, которые (не только Джинджер Биттинг, но и Барбара Эмрих со своими кукурузными косичками и одним неправильным передним зубом, что было видно, когда она улыбалась, и гибкая темноволосая сероглазая Грейс Бикта) знали, что он обожает их всех. Оуэн был послушным, примерным мальчиком. Он верил всему, что ему говорили, и несказанно радовался, что есть люди, которые обязаны обеспечивать в Уиллоу порядок — учителя, дорожные рабочие, которые зимой разбрасывали с грузовика по улицам шлаковую крошку, а летом гравий, трое полицейских: один низкорослый, другой толстый, третий, по слухам, порядочный выпивоха. Он был рад, что в поселковом совете есть маленькая пожилая дама с очками на шнурке вокруг шейного зоба — сидя за зарешеченным окном, она каждый месяц принимала у папы плату за электричество, и что есть мистер Бингхэм, который в подтверждение хваленой оперативности почтовой службы в любую погоду дважды вдень катил на велосипеде по Мифлин-авеню, сгибаясь под тяжестью кожаной сумки с комиксами про Микки-Мауса и фотографиями кинозвезд с их автографами. Радостные впечатления детства были у Оуэна разрознены и потому сходились в его сознании в один памятный день, рождественский сочельник, когда на дворе вдруг потемнело из-за нависших туч. С новогодней елки, установленной в передней комнате, осыпались на снег из ваты иголки и блестки мишуры. Зубочистки, воткнутые в кучки зеленой губки, изображали деревья, а вокруг озерца из овального зеркала стояли купленные для праздника домики из папье-маше. Этот выразительный миниатюрный пейзаж включал рельсы, по которым катился состав из разных вагончиков. И вдруг Оуэна как током ударило — створка на почтовом ящике стукнула. Значит, несмотря на пургу, мистер Бингхэм второй раз за день доставил почту. Работающие в бурю почтальоны и звон трамваев с улицы будто подтверждали голливудскую версию американской действительности: «Мы в безопасности, нас любовно берегут небеса».
Лишь ненамного возвышались над местными служащими общенациональные знаменитости. Они, пожалуй, были даже ближе ему, поскольку их он знал лучше: Дасска Бенни и Фиттерс Макги, сыпящих плоскими остротами и попадающих в нелепое положение. Сидя перед телевизором в старом, с потертыми подлокотниками кресле, Оуэн давился смехом и сладким печеньем с арахисовой пастой, смотря и слушая Тайрона Пауэра, озабоченно хмурящего густые черные брови, и Джоан Кроуфорд, у которой дрожали от огорчения крашенные в темно-вишневый цвет пухлые губы и в глазищах стояли слезы, такие обильные и крупные, что наполнили бы ведерко средней емкости; писателей в твидовых пиджаках и с трубкой во рту; очкастых ученых в их лабораториях и прилизанных завсегдатаев модных кафе, непременно присутствующих на глянцевых страницах «Лайф энд либерти», «Колерса», «Сэтерди ивнинг пост», какие можно купить за четвертак в аптеке Эберли. Было что-то близкое, родное в небе, раскинувшемся над низинным Уиллоу. В голосах Бинга Кросби, Лоуэлла Томаса и Кейт Смит не было той скрипучести, которая слышалась у родителей Оуэна, его учителей и знакомых девчонок. И все же знаменитости жили почти так же, как и простой люд, ходили в банк и к зубному врачу. Даже Бенни вышел к Рональду Колману в соседний дом позаимствовать стакан сахарного песку. Создавалось впечатление, что далекие, раскинутые по континенту звезды живут в тех же кварталах, что и все население Уиллоу.
Лучшего образа жизни нет и быть не может. На земном шаре нет такой большой, такой богатой и добродетельной страны, как Америка, и нет такого хорошего штата в Америке, как Пенсильвания, краеугольного ее камня. Всевышний по великой мудрости его заложил этот камень подальше от Голливуда и Беверли-Хиллс.
— Вот ты где, — говорит Оуэн Джулии, когда, определив местонахождение ее «здесь», находит жену — волосы с проблеском седины, синие шлепанцы — на веранде за чтением «Нью-Йорк таймс». Сам он предпочитает «Бостон глоуб». Таково еще одно несоответствие привычек и взглядов.
— Мне снился странный сон. Тебя там было две, — начал он.
— Ну пожалуйста, детка! — отзывается она, не отрывая глаз от газеты. — Может, потом расскажешь? Я пытаюсь понять, как это они в Энрон так здорово накачали себе капитал.
— Потом я забуду, ну да ладно, — говорит он, чувствуя, что всплеск воображения меркнет в его сознании, так ярко высветив для него все самое хорошее за их совместную жизнь. — Ладно… Скажи, что у нас на сегодня?
Сегодня была суббота, самый его любимый день в детстве, однако такой пугающе потерявшийся на фоне остальных дней в его старости.
Джулия, целиком поглощенная описанием захватывающей дух корпоративной коррупции, роняет:
— Ничего — до коктейля у Эйксонов.
— О Господи! И обязательно нужно идти?
— Конечно, дорогой. Мириам — одна из самых близких моих подруг. И Брэд твой хороший приятель.
— У них и так будет полно народу. Без нас они не обойдутся?
— Не обойдутся… Каждый раз ты об одном и том же. А сам получаешь там удовольствие, щеголяешь своим безразличием.
— Я делаю вид, что получаю удовольствие. Мне там и словом-то перекинуться не с кем и не о чем.
Всю свою сознательную жизнь Оуэн занимался разработкой и обновлением программного обеспечения компьютеров. Теперь, когда он закрыл в Бостоне свою последнюю консультационную контору, где у него работали четверо (трое мужчин и одна женщина), ему действительно не с кем и не о чем было поговорить. От компьютерной технологии, развивающейся по законам геометрической прогрессии, он безнадежно отстал.
Дерзкие алгоритмы, рациональные команды машине, операции ЕСЛИ… ТО… ЕЩЕ, ПОКА были для него привычной, как домашняя одежда, вещью, нововведения же были ему не по душе. Его неприятно поразила мощность тысячедолларового настольного агрегата, выпущенного «Ай-би-эм». Каких только программ не насочинили нынешние электронщики! Теперь пользователь мог скопировать и отретушировать цифровые фотографии, смонтировать домашний видик, выдать текст десятками различных шрифтов, воспроизвести любую мелодию, разделяя ее на бесчисленное множество тонов, наведаться в бесконечно растущую библиотеку Интернета, уничтожить компьютерные вирусы и остановить поток рекламной брехни на электронной почте. Больше всего Оуэна раздражали бессмысленные игры, где мир представал в трехмерном объемном изображении и все происходило в режиме реального времени. Плод инженерной мысли превратился в пустую забаву для одураченного населения. В этом было что-то непотребное, и Оуэн был рад, что своевременно отошел от дел.
Правильно рассчитав, что некоторый подъем экономики в период президентства Клинтона не носит долговременного характера, Оуэн не стал вкладывать деньги в ценные бумаги, как это сделал когда-то его дед. В годы бума тот накупил акций, которые обесценились в 1929 году начавшимся общемировым кризисом, особенно ударившим по Америке. Таким образом Оуэн отомстил за деда, которого любил больше других в семье.
В отличие от матери Оуэна дедушка Рауш не маячил постоянно перед глазами, но в отличие от его отца не был совсем уж незаметен в доме. Он молча сидел на диване с плетеной спинкой, пока Оуэн играл на полу, катая игрушечные самолетики или запуская железную дорогу. Поезд бегал взад-вперед, а нагретая коробка с преобразователями издавала легкий приятный запах, какой он улавливал, когда мама гладила белье или, сидя перед стареньким трюмо, завивалась длиннющими горячими щипцами. Мама и сама была горячая, как кухонная плита. Прикасаться к плите было опасно, зато она обогревала всю квартиру. Характер у мамы был вспыльчивый, она частенько кипятилась по пустякам, и потому папа прозвал ее «запалом мгновенного действия».
Набедокуривший Оуэн и оглянуться не успевал, как получал затрещину. Всю свою жизнь Оуэн любил спокойных, сдержанных женщин (за исключением случаев, когда жаждал пылкости).
— Как это не о чем? — возразила Джулия. — Каждый день столько новостей. Поговори об экономике или о том, стоит ли нам воевать с Ираком.
— Когда человеку стукнуло семьдесят — слава Богу, ты еще молода и с тобой этого не произошло, — так вот, когда человеку стукнуло семьдесят, он перестает интересоваться новостями. Ничего нового в них нет. Что до Ирака, то при прошлом президенте мы уже воевали с ним.
— Тогда о гольфе. Тебе же нравится гольф.
— Гольф — да, но не обязательно игроки в гольф. Мужчины только о ерунде и умеют говорить. Не мудрено, что женщинам становится скучно. По-моему, в Миддл-Фоллс наши жены так не скучали. Интересно, о чем мы тогда говорили?
— Мы говорили о том, как хочется кого-нибудь трахнуть, хотя и выражались обиняком.
— Ничего подобного!
— Я была там.
— Ну и на здоровье. Хоть сейчас выбирай себе самого лучшего.
Джулия не любила, когда ей о чем-то таком напоминали. Чтобы загладить свой резкий выпад, Оуэн заканючил:
— Что же мне все-таки делать весь день, пока мы не отправимся к Эйксонам? — Он не привык и минуту сидеть без работы.
Свою первую удачную в коммерческом отношении программу «Диджит-Айз» он разработал на основе смеси машинного кода и первого варианта ФОРТРАНа, изученного им в гараже за дощатым домом на Выгонном шоссе, который они с Филлис снимали первые полтора года в Миддл-Фоллс. Теперь в Хаскеллз-Кроссинг гараж у него просторнее, в нем три автомашины, оборудование для ухода за газоном (он к нему, правда, еще не притрагивался) и куча картонных коробок со школьными и университетскими тетрадями, сваленными здесь их детьми от предыдущих браков.
— Сходи в клуб, поиграй в гольф, — предлагает Джулия. — Или помоги мне прополоть грядки и подрезать плющ. А то все как в дерьме. — Манеры у нее были благопристойные, зато язычок с перцем.
Оуэн часто вспоминает игровую площадку в Уиллоу, которую бульдозер давно сровнял с землей. Время там тянулось медленно, но он этого не замечал, играя в уголки, плетя из травинок шнурки, которые могли понадобиться разве что мисс Мулл, отыскивая заброшенный на кукурузное поле мяч. Ему нравилось смотреть, как Джинджер Биттинг лазает, точно обезьяна, по шведской стенке и виснет на ней или взмывает вверх на качелях.
Здесь, в Хаскеллз-Кроссинг, у взрослых, как у детей, тоже есть игровая площадка — клуб с плавательным бассейном, теннисным кортом, закусочной и, вероятно, с неприличными надписями и рисунками в укромных уголках, куда мало кому придет в голову заглянуть. Оуэн воспринимал это место отдыха и развлечений, сверкающее ослепительным блеском богатства, как место безделья и безнадежной скуки. Бедным тоже бывает тоскливо, но они не теряют надежды, что их дела пойдут в гору. Богатые же хотят, чтобы все оставалось как есть — что еще маловероятнее. Проблемы людей с большими деньгами: постоянные проигрыши сопернику по гольфу; огромный дом, загораживающий соседям вид на океан, что возводит какой-нибудь толстосум из другого штата; невозможность найти работящую прислугу для дома и сада (даже бразильцы с албанцами стали запрашивать непомерную плату и научились филонить); спад деловой активности на бирже; растущие налоги с недвижимости; взрослые дети — они то женятся, то разводятся, то отдают себя донкихотским занятиям вроде занятий живописью или участвуют в антивоенном движении — все это кажется Оуэну пустяками по сравнению с вопросами жизни и смерти, которые решала его семья, пока он рос.
Как покатая крыша их дома на Мифлин-авеню выдержала сто дождей и ураган тридцать восьмого года, так старшие защищали Оуэна от града неприятностей и забот: от нищеты, поскольку федеральной программы помощи нуждающимся не существовало; от болезней, против которых не было эффективных лекарств, как в первые послевоенные-годы; от потери социального статуса, чего не прощают в нашей общественной системе. Но ребенок слышал обрывки разговоров из соседних комнат: отец может лишиться работы, текстильная фабрика едва жива, слабое здоровье у мамы. У нее высокое кровяное давление и какие-то женские неполадки. Помимо похабных рисунков, Оуэн ничего не знал о половых органах женщин, но слышал, что против женских болезней доктора бессильны. Дед и бабушка были далеко не молоды. Они целыми днями сидели у себя в комнате, где пахло стареющим телом, но каждое утро являлись к завтраку, отодвигая тем самым уход из жизни. Оуэн переходил из класса в класс, благодарный, что его мирок на Мифлин-авеню более или менее устойчив.
Когда ему исполнилось тринадцать, этот мирок покачнулся. Фабрика, где работал отец, закрылась. Под палящим солнцем он бродил по улицам Элтона, ища место бухгалтера. От утомления он осунулся, пожелтел. Его угнетала «обдираловка» — расходы на содержание дома. Сам Оуэн счетов не видел, думал, что это папина причуда. Дом, купленный дедом двадцать пять лет назад, после Первой мировой войны за восемь тысяч пятьсот долларов, пришлось продать за половину той суммы и переехать еще дальше в глушь, в пустеющий каменный домик, затерянный среди размытых дождями и выветренных полей, под стрекотание кузнечиков и птичий гвалт. Стрижи навили в печных трубах гнезд, на чердаке висели летучие мыши, в некрашеном сарае под засохшим сеном прятались одичавшие коты. В доме не было ни водопровода, ни электричества, и, чтобы провести их, потребовались почти все оставшиеся четыре тысячи. Позарез нужен был и легковой автомобиль. В Уиллоу они ходили пешком, бывало, все пятеро в пять разных мест. За семь центов можно было добраться на трамвае до Элтона, где и универмаги, и книги. И тем не менее поселок постепенно умирал и бухгалтерской работы для отца здесь не находилось. Ему перевалило за сорок, приобретать другую специальность было поздно.
Наконец его взял в свою счетоводческую контору товарищ по колледжу в Норристауне, недалеко от Филадельфии. Платили здесь меньше, чем на текстильной фабрике. В девять утра отец уезжал на автомобиле и возвращался в шесть вечера. Оуэн целый день проводил в обществе матери, деда с бабушкой, выводком кошек с незрячими глазами и двух пушистых щенков колли. Ближайшими соседями их была семья меннонитов, но детей там заставляли работать, и им было не до игр. В миле от них стояла старенькая закусочная, бакалейная лавка и шесть домиков вдоль дороги — это и деревушкой нельзя было назвать. Оуэн весь день сидел дома, читая научную фантастику и романы ужасов из жизни английской деревни. Или же мечтал изобрести что-нибудь и разбогатеть. Картины тогдашнего времени постепенно стирались из памяти. Оуэн даже не писал в анкетах о тех шести годах в сельской глуши перед тем, как переехать в Новую Англию и поступить в Массачусетский технологический институт.
У поселка, где он сейчас живет, по всей вероятности, его последнего пристанища, за вычетом терминального комплекса, или, говоря попросту, местного кладбища, нет собственной администрации, он считается районом близлежащего Кэбота с его сорокатысячным населением. В свое время за Хаскеллз-Кроссинг закрепилась репутация места, привлекательного для летнего отдыха. Обширнейшие землевладения питсбургских и чикагских миллионеров, точнее, мультимиллионеров в пересчете на нынешние деньги, впоследствии были разбиты на меньшие площади, но помнят их и теперь, до сих пор с ними связывая ощущение просторности. Сверхбогачи, их яхты у частных причалов, целые мили гранитных заборов, широкие мраморные лестницы, ведущие наверх, к плавательным бассейнам и раздевалкам, выполненные в неоклассическом стиле, теннисные корты с глинопесчаным покрытием, замысловатые бельведеры оставили по себе память в сознании отпрысков сверхбогачей, самих уже стоящих на пороге смерти, но помнящих, как ежегодно в июне совместно с папашами они катили из Чикаго или Кливленда на Восток в собственных железнодорожных вагонах.
Сто лет назад, когда из Бостона вдоль побережья потянулись на север железнодорожные пути, на одном из перегонов стояла ферма старого Инека Хаскела. Со временем его стали теснить приезжие при деньгах, земли его раскупили, ветхие постройки были снесены и сожжены, зарастающие сорняками поля превратились в обширные зеленеющие лужайки, но имя простого фермера сохранилось в названии поселка, тогда как имена его гонителей давно забыты. После войны железнодорожная ветка, ведущая на юг, заросла травой, в северном же направлении поезда курсировали каждый час, и коренная порода, на которой стоял дом Оуэна и Джулии, слегка вибрировала под колесами тяжеловозных составов. Оуэну нравилось это явление, в нем были ощутимо связаны геология и технология.
В Хаскеллз-Кроссинг был даже свой центр: пожарное депо, памятник погибшим на войне, булочная, отделение банка, универсам «С семи до одиннадцати», овощная и фруктовая лавки, диетический магазин, аптека, довольно быстро не выдержавшая конкуренции, книжная лавка, грозившая вот-вот закрыться, поскольку в десяти милях отсюда «Барнс энд Ноубл» возвели книжный пассаж, пиццерия, химчистка, две соперничающие между собой парикмахерские с хозяевами — выходцами из тропиков (Коста-Рика и Филиппины), цветочная лавка, отнюдь не процветающая, возле пустого помещения бюро путешествий, закрывшегося после разрушения Международного торгового центра в Нью-Йорке и резкого сокращения авиаперевозок, ресторан для семейных ужинов и еще один, вдвое дороже, для влюбленных и местных побогаче, когда те хотели пустить гостям пыль в глаза. В Хаскеллз-Кроссинг была даже почта, сохранившаяся с тех времен, когда владельцы недвижимости посчитали, что она им не нужна.
Однако настоящий центр Хаскеллз-Кроссинг — большая площадь, куда сходятся пять улиц и на которой стоит вокзал. Отсюда идет железнодорожная ветка к зданию городского совета и полицейскому участку Кэбота.
В стародавние времена здесь, у реки, поселилась группа первых английских пуритан, образовав маленькую деревушку Колгестер, переименованную затем в Кэбот по имени владельца загрязняющей реку кожевенной фабрики. Тот набрал себе на работу иммигрантов, что прибывали в Америку на нижних палубах пароходов, — поляков, греков, ирландцев и даже турок. После закрытия фабрики потомки иммигрантов продолжали голосовать за городскую администрацию, несмотря на то что дела там творились темные. В 1880 году Хаскеллз-Кроссинг попытался отделиться от Кэбота и присоединиться к летнему поселению Рай-у-моря, но на Бикон-Хилл воспротивились, причем воспротивилось не законодательное собрание, состоящее в основном из ирландцев, а губернатор из бостонских браминов, который, согласно одним источникам, незаконно получал дотации от кожевенного производства, согласно другим — в силу возобладавшего после Гражданской войны консерватизма выступал против бунтов и перекраивания топографических карт.
Оуэн, как и его соседи, любил Хаскеллз-Кроссинг таким, какой он есть. В самоуправляемом Рае-у-моря кипели гражданские страсти, беспрерывно созывались городские собрания, на которых жарко обсуждались местные установления, прежде всего относительно налогов. Здесь же, в Хаскеллз-Кроссинг, царили покой и порядок.
Власти из неблизкого Кэбота в жизнь поселка не вмешивались, разве что помогали ему финансами. Вода из местного водохранилища, не то чтобы родниковой свежести, но вполне годная для питья, поступала в дом Оуэна бесперебойно. Мусор, что он складывал у начала подъездной дорожки, исправно подбирали — раз в неделю. Круглоглазый полицейский, к которому они с Джулией однажды обратились по поводу кражи, прибыл в тот же день. Выглядел он растерянным, был похож на белку, только без хвоста, но вел себя очень учтиво и обходительно. Он близоруко щурился, уткнувшись в записную книжку в надежде найти хоть какой-нибудь ключик, какую-нибудь зацепку.
Злоумышленника в итоге так и не нашли.
Социально-экономические взгляды Оуэна, выросшего в затихшей под гнетом тяжелых времен провинции, в стране, которая последовательно отрицала как фашизм, так и коммунизм, представляют собой порядочную мешанину. Голосует он за демократов, поскольку его родители и дед с бабушкой голосовали за Рузвельта, но в то же время ожидает от правительства так мало, что новые социальные программы и признаки общественного порядка приятно его удивляют. Когда на большой, залитой солнцем лужайке, где собралась коктейльная компания, Брэд Эйксон начинает сетовать, что шестьдесят пять акров старого Джадгона разбиты на отдельные участки и там теперь строится жилье, Оуэн теряет дар речи. Ему хочется и поддакнуть, вместе с приятелем посожалеть, что гибнут старые зеленые угодья и что только власти могут остановить нежелательный процесс, и вместе с тем он не может не заявить, что вся история североамериканского континента — это история строительства. «Любое строительство начинается с постройки жилья, — произносит он нерешительно, — и это важнейший показатель экономического прогресса. И вообще прекращение строительства — достойно ли это истинного демократа и патриота? Тем более при нашем достославном почвеннике Буше Втором?»
Брэд хохочет над шпилькой в адрес президента. При этом с утра застрявшая в его зубах крошка яичного желтка попадает на лацкан новенького блейзера Оуэна. Тот делает вид, что не замечает, и терпеливо ждет, когда хозяин дома пережует в уме его двусмысленные высказывания.
— Самое печальное, — серьезнеет Брэд, — что застройщик вообще не из наших мест, а какая-то могущественная компания из Калифорнии. Пришли как хозяева, порубили под корень зеленые массивы и понатыкали этих уродливых стандартных строений, причем впритык друг к другу, насколько позволяет земельный кодекс.
Большое квадратное лицо Брэда Эйксона, словно само напрашивающееся на переустройство, багровеет.
— Да, ужасно, но зато создает в наших краях новые рабочие места, к тому же в той отрасли производства, которую нельзя развернуть за границей. Не забудь, что каждый город у нас в стране начинался с дома, с фермы. Дай вам, консерваторам, любителям зеленых насаждений волю, строительство вообще бы прекратилось. Кэбот остался бы местом для рыбалки, а вместо Рая-у-моря среди кучек раковин стояли бы изодранные вигвамы.
Брэд поджимает губы, кажется, он вот-вот плюнет Оуэну в лицо, и смотрит через его плечо на других гостей, занятых более безопасными разговорами.
— Все равно нужен разумный подход, — заключает он.
— Совершенно верно, — соглашается Оуэн.
Ему нравится, как Брэд играет в гольф. Его не интересует, что творится у того в душе — это дело Всевышнего, не интересует, каков у него доход — это дело налоговой службы. Он любуется Брэдом, тем, как тот держит клюшку, любуется решительным ударом, от которого мяч попадает в лунку.
Все знакомые мужчины Оуэна на девяносто процентов — это стойка, замах и удар в гольфе. Какие они у всех разные! Мощный, но чересчур дальний выпад у невозмутимого Мортона Бернхема; круто разворачивает плечо и далеко отводит руку с клюшкой Джеффри Дилингхем; молниеносно, с гримасой на лице, выбрасывает руки полноватый Квентин Шат; слишком напряженная стойка у Мартина Скофилда: он нервно перебирает ногами, несколько раз перехватывает ручку клюшки, в результате неточный удар; составив колени, смешно покачивает бедрами сосредоточенный Гейвин Расти и резко приседает в последний момент перед ударом; медленнее, чем принято, отводит руку, делая замах, осторожный Колет Эппс; поднятые кверху, точно испрашивающие помощи у небес, глаза вспыльчивого Кори Когсулла и град проклятий на собственную голову, когда мяч идет не туда. Оуэна мало интересует их профессиональная деятельность, их религиозные убеждения, их благополучие и любовные похождения, заканчивающиеся женитьбами. Большинство из них ходит в мужьях у девчонок, на ком они женились в 50-е годы. У большинства новоанглийский акцент — их голоса как бы движутся но синусоиде: то повышаются, то понижаются, и типично новоанглийская скрытность, выработанная несколькими поколениями махинаторов по мере того, как в национальном богатстве убывала доля Новой Англии. Оуэн умышленно не интересуется уроженцами этих мест. Джулия уверяла: он плохо знает своих приятелей, потому что не спит с их женами. Да их жены — наседки, самоуверенные и манерные. Здешнему обществу они подходят как части хорошо отлаженной машины. В Миддл-Фоллс на периферии большого городского района женщины были другие. Они были вечно неудовлетворены, вечно чего-то хотели, чего именно — и сами не знали. Недовольство заряжало поселок отрицательной энергией, схожей с той, какая копилась в его матери. Оуэн рос в атмосфере ожидания неминуемого взрыва, женского бунта, угрожающего покою всего дома, неслыханного скандала вроде того, что разгораются в комедиях, которые крутят в «Шехерезаде». Его вспыльчивая мама была далека от мысли требовать полной эмансипации. Женщины же поколения 60-х и 70-х не желали слышать ни о каких запретах. Всем им было море по колено. Они взрослели на травке и ЛСД, на рваных рóковых ритмах и рискованных романах, на бродвейских дорогах и хипповых ночлежках. Раннее замужество и раннее материнство отгородили их глухой стеной от следующего поколения. Они не могли не нравиться. Неугомонные, аскетичные женщины из Миддл-Фоллс.
Женщин из Хаскеллз-Кроссинг любила Джулия. Она получала удовольствие от их компании за бриджем, во всевозможных комитетах, в ежеквартальных приемах гостей с одинаковым набором закусок от солидной семейной фирмы.
Джулия как нельзя лучше подходит к этому окружению, тогда как Оуэн чувствует себя некой запасной деталью к машине. Дома он словно призрак, которого вызывают, когда нужно договориться с водопроводчиком, плотником или садовником. «Они не любят иметь дело с женщинами, — объясняет Джулия, — поэтому ты скажешь им, что надо сделать. Не забудешь?» На ее женский взгляд, мужья — всего лишь приспособления, более того — растяпы и разини. Можно только посмеяться над мужской слепотой в отношении домашнего убранства. И прежде всего над неумением отличить лилии от флоксов или холодильник от шкафа для метлы и веников, над неспособностью выполнить простейшую работу по дому, над неловкостью и дурацким нетерпением в постели, даже когда вермут течет рекой. Так называемая общественная жизнь в Хаскеллз-Кроссинг строго делится по половому признаку, и Джулии это нравится. У замужних пар общий стол и общий счет в банке, но этот само собой разумеющийся факт ровным счетом ничего не значит. При малейших материальных затруднениях мужчины испытывают страх, так что женщины держат их в узде угрозой развода, точнее — его немыслимой стоимостью, поскольку все нажитое имущество пойдет при этом прахом. Нет, что ни говори, мужья — всего лишь придаток к деловой активности жен.
Оуэн не возражает против своей жалкой второстепенной роли. Она перешла к нему по наследству от отца.
Глава 4. Провинциальный секс-2
Не кто иной, как отец убедил его учиться какой-нибудь прикладной профессии. По опыту Великой депрессии Флойд Маккензи знал, что инженеров и техников увольняют в последнюю очередь. «Парню нужно быть поближе к практическому делу, — заявил он жене. — А то у него от этой сонной одури ум засохнет». Он доказывал, что способности сына, выразившиеся в самых высоких школьных оценках и умении в сельской глуши занять себя книжками и карандашом с бумагой, найдут наилучшее применение в машинах и механизмах, а то и в вязальных установках, длинных и тяжелых, как грузовой состав на железной дороге, где он сам вкалывал за ничтожную плату то на сборке динамомашин, то на строительстве мостов или дамб, незаменимость которых более очевидна, нежели строгий честный бухгалтерский учет. В материальном мире вещественность превыше всего. Как показало время, машины будущего должны были стать и стали более компактными и легкими — ракеты, преодолевающие силу земного притяжения, или компьютеры, работающие быстрее человеческого мозга. Плоды деятельности ума позволяют нам вырваться в безвоздушное пространство.
Престижный технологический институт в неблизком Массачусетсе предоставил Оуэну стипендию и освободил от платы за обучение. То, что он окончил провинциальную школу, серьезно повысило его шансы в глазах приемной комиссии и тех, кто ведал студенческими пособиями.
Раньше Оуэн не видел Массачусетского технологического института. Здания этого учебного заведения стоят в некотором удалении от реки Чарлз с ее искусственно расширенным руслом. На другом берегу начинается старинный Бостон с величественным куполообразным сооружением с потускневшей позолоченной крышей, воздвигнутый на месте срытого холма. Отсюда и управляется Массачусетс, один из первых штатов, составивших федерацию.
В начале 50-х и Бостон, и Кембридж, где расположен технологический институт, вид имели запущенный, довоенный, но и здесь, и там было полно студентов. Река пестрела от яхт и веселых лодок. Вода в Чарлзе была чище и свежее, чем в Пенсильвании, Скулкилле, впадающем в Делавэр. Там она просто чернела от угольной пыли. По сравнению с индустриальной Пенсильванией, где закопченные теперь города строились по топографическим картам, и дома рядами, как по лестнице, взбирались на холмы, Бостон казался красочной игрушкой. Говорят, что старые части города застраивались не по картам, а там, где проходили тропы буйволов, ставшие проселочными дорогами первых пуритан. Позже эти дороги замостили булыжником, и они сделались улицами.
По Бэк-Бэю, заливу, образовавшемуся на месте засыпанного болота, протянулся прогулочный мол, обсаженный вязами вперемежку с расставленными между ними бронзовыми скульптурами. Большим, продутым ветрами, мостом мол соединялся с технологическим институтом. Арочные фермы моста, ошибочно названного Гарвардским, напоминают, если смотреть из-за реки, летающие тарелки, с которых, должно быть, космические пришельцы с изумлением и бессильной озабоченностью взирали на первобытную планету и странных существ, готовых уничтожить себя атомными бомбами. Вокруг высокого величественного главного здания института располагается множество других корпусов, соединенных между собой переходами. Корпуса не имели названий, только номера. Парадный вход, который значится под номером 77 по Массачусетс-авеню, вел в здание номер 7, где шесть массивных колонн поддерживали известковый купол. Под ним по окружности шла надпись: «Индустрия искусства. Сельское хозяйство и коммерция». В знаменитом корпусе номер 20, «фанерном дворце» на Вассар-стрит, велись засекреченные радарные разработки; говорили, что благодаря им была выиграна Вторая мировая война.
Негласные финансовые вливания со стороны правительства и крупных корпораций продолжали заманивать сюда наилучшую интеллигенцию для участия в холодной войне. В аналитическом центре и лаборатории цифровых вычислительных машин, помещениях, опутанных проводами и вакуумными трубками, обеспечивалась, как утверждали всезнайки-выпускники, связь между радарными установками по всей территории Соединенных Штатов, а электронные устройства с молниеносной быстротой рассчитывали траектории реактивных снарядов. Ста ученым потребовалось бы сто лет, чтобы произвести такие расчеты.
Технологический институт был преимущественно мужским миром. Администраторы и преподаватели состояли почти исключительно из мужчин, частью военных. Хотя послевоенный наплыв участников войны постепенно убывал, на территории института и в его коридорах мелькали люди в военной форме. Из шести тысяч студентов сто двадцать пять человек были женщины, причем половина их — выпускницы. Тем не менее их видели всюду — на верандах, где молодые люди загорали, в нескончаемых коридорах на каждом этаже, в кабинетах за дверьми с матовыми стеклами и строго пронумерованными черными цифрами (даже на женской уборной висела табличка: «3-101-женщины»). Среди ничтожного меньшинства — как-никак на пятьдесят парней приходилась одна девушка — выделялась Филлис Гудхью. Она была особенно заметна, когда по весеннему солнцу они все высыпали погреться на Главный двор, большую огороженную лужайку между третьим и четвертым корпусами, откуда был виден новый участок Мемориал-драйв, обсаженного по обе стороны платанами, в промежутках между которыми синел Чарлз, а чуть подальше — Бэк-Бэй.
Среди студенток преобладали особы невзрачные, серенькие, малопривлекательные, замотанные учебой зубрилы, не обращающие внимания на свои фигуры, цвет лица и одежду. Они вечно куда-то спешили, суетились, стараясь ни в чем не отстать от мальчиков. Оуэну пришлось дважды вглядеться в Филлис, чтобы убедиться, что она действительно хороша.
Но верно ли это? Нужно ли ему было вглядываться в Филлис дважды? Нет, такой необходимости не было.
Первый год обучения был долгий, тяжелый. С реки Чарлз тянуло ледяным холодом. Оуэн, не разгибаясь, нередко ночи напролет засиживался за книгами (теория электрических цепей, правила Кирхгоффа, теоремы Тевенина и Нортона, электрические колебательные системы, резонанс напряжений и резонанс токов и т.д. и т.п.). Но с самого начала занятий, проходя мимо Филлис в переполненном корпусе, Оуэн чувствовал: в его собственном электромагнитном поле происходят изменения, едва ощутимые, но коренные — так различаются интегральное насыщение и дифференциальное. На него находило непонятное отупение. Ее появление преображало улицы и дома, остановки метро на Кендалл-сквер, где все они любили потрепаться и покурить. Как и Джинджер Биттинг, Филлис редко бывала одна. Вокруг нее вилась стайка девушек, но чаще ее окружали ребята. Оуэну казалось, что Филлис — в центре компании, хотя в действительности верховодить она не старалась. Напротив, стояла даже как бы застенчиво, с краю шутовской гурьбы. Смеялась негромко, но заразительно. Он слышал ее чистый звучный голос задолго до того, как она появлялась в поле его видимости. Оуэна трогали и придавали ему храбрости ее замедленные жесты и нежелание навязываться. Он замечал ее издалека, ее лицо с чуть выдвинутым вперед подбородком было для него чем-то сродни маяку.
Голову на тонкой длинной шее она носила высоко, прямые волосы цвета влажного песка собирала на затылке в схваченный резинкой «конский хвост», челка на лбу спускалась до бровей, таких же бесцветных и едва различимых, как и ресницы. Косметики она не признавала, даже губы не красила. Сигарету держала, вытянув губы. При затяжке щеки у нее западали, а дым из уголка рта она выпускала резко и кверху, словно избавлялась от него. Уравновешенная, небрежно одетая (суконное пальто и теннисные туфли даже зимой), Филлис представлялась Оуэну визитной карточкой Кембриджа, отчужденного от остального мира, замкнувшегося на самом себе, занятого своими мыслями и делами. Он скоро узнал, что отец Филлис профессор. Юстас Гудхью был биографом священника-поэта Джорджа Герберта, редактором некоторых изданий по метафизике и преподавал английский язык и англоязычную литературу в Бостонском университете, где преобладали философия и филология, продолжающие богословские штудии ранних пуритан. Заниматься прикладными науками там предоставляли рабочим пчелам в ульях материального мира.
Положение профессорской дочери частично объясняло впечатление, которое производила Филлис, причем производила, как полагал Оуэн, намеренно. Однако он чувствовал, что в чем-то она на него похожа — такая же стеснительная, но не от робости, а от желания оградить свое «я» от непрошеных вторжений.
Роста Филлис была выше среднего и ходила слегка подавшись вперед, чтобы не бросались в глаза ее полные груди, даже если были прикрыты зимней одеждой. Пышность ее форм была особенно заметна в солнечные дни весной или ранней осенью, когда она скидывала пальто, делавшее ее похожей на швейцара или офицера, и, завернув юбку до середины бедер и спустив свитер и блузку до (он не был уверен на расстоянии) верха купальника или лифчика, растягивалась на одеяле посреди Главного двора.
Ни одна девчонка в Пенсильвании, даже самые симпатичные из богатых кварталов на Элтон-авеню, даже Эльза Зайдель, его школьная любовь, не могли сравниться с Филлис.
Эльза, дочь торговца продуктами и скобяными изделиями, одета была всегда нарядно: мягкие кожаные ботиночки, полосатые носки до колен, свободная развевающаяся юбка, широкий пояс в стиле «нового взгляда», черепаховые заколки, поблескивающие в прядках светло-каштановых волос. И густо наложенная темно-бордовая губная помада — на фотографиях она получалась черной, Оуэну приходилось после поцелуев стирать ее со рта, поплевав на носовой платок. Беда, если мама увидит его в таком виде. Она вообще не хотела, чтобы он гулял с Эльзой, хотя из семьи та была уважаемой — более уважаемой в Уиллоу, чем семья Маккензи, сравнительно недавно приехавшая в эти края.
В долинном районе, где находилась средняя школа, жили люди, чьим изначальным языком был пенсильванский немецкий. Эльза тоже говорила с немецкой неторопливостью, гораздо медленнее, чем другие девчонки в Уиллоу, и по голосу ей давали лет больше, чем было на самом деле.
Эльза выделялась провинциальным лоском и провинциальной же простотой. Когда они впервые поцеловались — это было в перерыве между танцами, куда погнала его мать, чтобы он поскорее привык к новой школе, — она не тыкалась ртом в его рот, как когда-то Элис Стоттлмейер во время игры в бутылочку. Ее влажные губы словно таяли в его губах. Из-за того, что Эльза была его ниже (достойный наследник рослых Маккензи, Оуэн изрядно вымахал в свои семнадцать лет), ей, вспотевшей в платье из тафты, пришлось обнять его за шею и пригнуть его голову к себе. Они стояли за сломанным автоматом с кока-колой, сверху мигала лампа дневного света, и ей хотелось целоваться еще и еще. Она нетерпеливо прижималась к нему всем телом. Он вспомнил про Кэрол Вишневски и Марти Нафтзингера. Они трахались стоя в узком проходе между школой и текстильной фабрикой. То же самое могут сделать и они с Эльзой, подумал Оуэн.
Но они ни разу не трахнулись, даже это слово между собой не употребляли. Он был умным парнем и не хотел портить себе жизнь. Он знал, что после того как поимеешь девчонку, на ней надо жениться, но женитьба не входила в его ближайшие планы.
Жаркие поцелуи в тот первый вечер окончательно убедили Оуэна: Эльза, как говорится, положила на него глаз. Еще бы, он такой странный, чудной, всегда ходит один. Немудрено, что у бедной девочки закружилась голова. Она привязалась к нему до того, как он понял, что происходит. Его смущало, что она нездешняя, что она со своими широкими юбками и полосатыми гольфами лишь похожа на девчонок из Уиллоу. Тем не менее она ему нравилась.
Когда впоследствии Оуэн думал об Эльзе, ему вспоминались потертые велюровые сиденья автомобиля, тусклые огоньки на приборном щитке, резиновые коврики на полу, холодные дверцы. При включенной печке в машине становилось тепло и уютно.
Готовясь к свиданию, Оуэн брал отцовский «шевроле» довоенного выпуска, подержанную машину, купленную Маккензи при отъезде из Уиллоу. Отец обычно приезжал с работы в Норристауне в шесть вечера, и тогда Оуэн мог воспользоваться неотъемлемым правом достигшего определенного возраста американца — покататься на родительском автомобиле.
Иногда перед встречей с Эльзой он ездил повидать приятелей из начальной школы и посмотреть, что у них нового. Нового почти никогда не было. Теперь он смотрел на Уиллоу как бы глазами ссыльного: маленький поселок, где без него текла жизнь, жизнь повзрослевшей оравы с детской площадки. Проезжая знакомыми местами, он видел: с крыши дедова курятника попадало еще больше черепицы. Вряд ли он хотел снова жить здесь. Юность тасует колоду жизненных карт. Раньше он был зрителем, восхищавшимся Бадди Рурком и девчонками, которых не осмеливался представить себе нагишом. Теперь он сам стал действующим лицом.
С Эльзой в машине он впервые узнал, что это такое — настоящая нагота. Сначала его подруга лишь целовалась. Лизались они до одури, с закрытыми глазами, словно преграждая опущенными веками поток желания. Оуэну казалось, будто он растворяется в этом солоноватом, насыщенным особым запахом пространстве. Ощущение было совсем не похоже на то, что он испытывал в тайном прибежище лихорадочной мастурбации. Когда за стеной утихало бормотанье родителей, он, завернувшись в простыни, нащупывал левой рукой верного дружка, налаженный механизм безумно сладкого освобождения. Эта секунда возвращала его в младенчество и еще дальше — к тугому узлу новизны, к мигу бессознательного блаженства — быть.
И вот в эту сугубо личную, заповедную зону вторгается другой человек, что-то ищущий. Мысленно он старается неуклюже, но неудержимо добраться до самой сердцевины его существа.
Карие, с ледяной поволокой глаза Эльзы влажнели. При свете уличного фонаря, проникающего сквозь ветровое стекло, Оуэн видел ее улыбку и темные впадины ямочек на щеках. Она смотрела на него краешком глаза и откидывалась спиной к дверце машины, обжигая ноги обогревателем. Казалось, она каждый раз готова была позволить ему чуточку больше, чем накануне. Передние кресла в те времена служили подросткам и сиденьем, и ложем. Оуэн не собирался отдавать завоеванные территории девичьего тела. Впрочем, дальше неистового лизания дело не шло. Все-таки в машине все неудобно, даже если это ее машина. Эльза была на два года младше его, но уже имела водительские права. Когда старенький «шевроле» семейства Маккензи был в ремонте или его брал по неотложным делам кто-нибудь из взрослых, она заезжала за Оуэном на зеленом «додже» или даже на новом темно-синем отцовском восьмицилиндровом «крайслере». Мать Оуэна неохотно приняла факт, что Эльза стала «девушкой» ее сына — что бы это ни значило в пору, когда мир перевалил во вторую половину столетия.
Когда Эльза приезжала на роскошной родительской машине, ее иногда приглашали в дом, в гостиную, где громоздкая мебель старого Рауша смотрелась весьма неприглядно. К тому же на полу здесь клубились комки шерсти с двух колли — мама решила, что в деревне нужно держать собак. На фоне едва скрываемой бедности разодетая Эльза выглядела помпезно. Чтобы не стеснять гостью, старики бормотали извинения и, шаркая, удалялись в свою комнату, а та усаживалась, красиво закинув ногу на ногу, и начинала оживленную светскую беседу. Ее карие, с медовым отливом глаза блестел и, ярко накрашенные губы улыбались. Во фланелевой рубашке с коротковатыми рукавами и в обшарпанных башмаках на шнурках, такими грубыми по сравнению с изящными Эльзиными ботиночками, Оуэн чувствовал себя неуютно, как бы даже лишним, пока хозяйка дома и гостья обменивались, как на дуэли, любезностями. Будучи дочерью удачливого провинциального предпринимателя, мать Оуэна тоже в свое время хорошо одевалась и знала правила этикета, знала, «как себя подать». Но знала она и то, как в действительности ведут себя люди, однако это уже другой разговор.
И вот приличия соблюдены, можно вырваться на свободу. Проехав кинотеатр и поле для малого гольфа, они останавливаются. Когда за рулем Эльза, она кажется Оуэну незнакомкой, с кем следует начинать с нуля. И вообще это неправильно, если машину ведет девушка. Целоваться тоже неудобно.
— Может, поменяемся местами? — говорит Эльза.
Голос у нее сейчас хрипловатый и ниже того учтивого, по-немецки неторопливого тона, каким она разговаривает с учителями и с его матерью. Губная помада ее уже размазалась по восковому в фонарном свете лицу. Иногда они останавливаются в укромном местечке на Кедровом холме позади «Молочной королевы», которое он знает с детства. Он жил милях в десяти отсюда, она — в четырех, только в другом направлении, к югу. Оуэн хорошо представлял себе топографию Уиллоу и потому знал, где их не застигнут. Иногда они ехали к Глинистой горке и останавливались в том месте, где когда-то был парк Победы, теперь уже развороченный строительными машинами. По мере того как расширялась зона дозволенного Эльзой, Оуэн выбирал закоулки получше — там им не полоснет в лицо полицейский фонарик, как это однажды случилось за длинными навесами старого фермерского рынка.
— Давай, — соглашается он, — если ты не возражаешь, чтобы я сел за руль.
— Нисколечко! Этот руль тычется в мои ребра, и тут даже не повернуться. Не понимаю, как ты терпишь такое неудобство.
— Эльза, крошка, когда ты со мной, я не замечаю таких мелочей. Ладно, я выйду, а ты передвигайся.
Оуэн открывает и закрывает дверцу «крайслера» на стороне пассажира (та захлопывается мягко, без скрежета или стука) и спешит обежать широкий хромированный бампер с прикрепленным над ним запасным колесом с белыми дисками, спешит, ибо чувствует: его член уже распрямился, набух, и он боится за что-нибудь зацепиться им даже из-под ткани брюк. Но вот он наконец сел. Рулевое колес обшито замшей. Он подвигается по широкому, где поместятся трое, сиденью к Эльзе.
В свете фонаря с улицы поблескивают ее жемчужная сережка и волоски на пушистом, с короткими рукавами свитере из ангорской шерсти. Она позволяет ему приподнять свитер, просунуть руку под лифчик и погладить шелковистую кожу мягких бугорков. Эльза девочка упитанная, однако грудки у нее маленькие, словно не сформировались окончательно. Потом, осмелившись поднять свитер еще выше и снять лифчик, он видит, что грудь у нее довольно плоская, почти такая же, как у него. И все равно бугорок под ладонью нежный, словно навернувшаяся на глаза слеза. Однажды они тоже остановились здесь. Моросил дождь, и он видел, как по ее груди скользят тени от стекающих по ветровому стеклу дождинок. Соски у нее были маленькие, симпатичные, похожие на кроличьи носики. Он лизал их, и целовал, и сосал, пока она не сказала ему хрипловатым, совсем не немецким голосом: «Хватит, малыш», и не подняла его голову, как парикмахер при стрижке. Выпрямившись, он обслюнявленным пальцем снова и снова обводил ей соски, и ему было так хорошо, что кружилась голова.
Эльза ни разу не дотронулась до его пениса. В нем было что-то священное и запретное. Оба притворялись, будто между ногами у него ничего нет, притворялись даже тогда, когда она растягивалась, насколько позволяло переднее сиденье, а он ложился на нее и, впившись в ее рот губами и положив руки под ягодицы, начинал ритмично тереться и терся, терся, пока не кончал. Потом ему приходилось отдирать ногтями засохшую на трусах сперму и надеяться, что мама при стирке ничего не заметит.
Стирала она теперь в полутемной, затянутой паутиной каморке под лестницей в погреб, у нее была новая стиральная машина с закрывающейся крышкой, лучше того корытообразного устройства, куда он угодил пальцем, когда они жили в Уиллоу.
Сведения о том, как вести себя с женщинами, Оуэн черпал из голливудских фильмов с обязательным поцелуем влюбленных, подаваемым крупным планом, из загадочных недоговорок героев в романах «По ком звонит колокол», «Жажда жизни» и из похабного стихотворения, которое за десять центов смачно декламировал любому младший брат Марти Нафтзингера, кучерявый коротышка Джерри, одноклассник Оуэна. Этих скудных, порой сомнительных сведений оказалось достаточно, чтобы после очередного лизания и тисканья он спросил Эльзу:
— Что мы еще можем сделать для вас, мисс?
Та засмущалась. Что бы ни произошло, Эльза всегда делала вид, будто ничего не случилось.
— Ты о чем?
Оуэн, в свою очередь, тоже смутился.
— О том… Мне всего этого недостаточно, вот о чем.
— Но мы же не имеем права пойти дальше, Оуэн. Могут быть нежелательные последствия.
Она никогда не говорила: «Я люблю тебя», не хотела вынуждать его сказать то же самое, ибо знала: он не готов к длительным отношениям. Иначе она сказала бы: «Я люблю тебя, мне нравится заводить тебя, я и сама завожусь — разве этого пока недостаточно?»
И все же оба знали: есть кое-что большее, и по окончании выпускного класса неуверенно, словно бы ощупью искали его, не греша и не ломая друг другу жизнь. Оуэн опасался больше, чем Эльза, и не пробовал узнать, как далеко он с ее согласия может зайти. У него стало обыкновением целовать изнутри ее ляжки, а потом тянуться губами к жаркому заповедному с острым запахом месту. Так пахло летом от мамы, так же пахли бродильные чаны за лавкой ее отца. Поначалу Эльза не давалась, отталкивала, упираясь ему в плечи, но потом перестала сопротивляться и, кажется, ждала этих минут. В те времена даже девушки-подростки носили эластичные пояса, и хотя она стыдливо выгибалась ему навстречу, он не мог прикоснуться губами к ее повлажневшим трусикам, чтобы она кончила, он вообще не знал, как кончают женщины. Зато сам получал несказанное удовольствие оттого, что находится так близко бот потаенной промежности, оттого, что ему разрешается, от мускусного запаха, иногда такого нестерпимого, что хотелось отвернуться. Он любил лежать у нее между ног, любил, когда горят и делаются липкими щеки.
Летом, перед его отъездом в технологический институт, их любовные забавы подошли к последней черте. Эльза понимала, что Оуэн ускользает из ее рук. Он нанялся на временную работу в бригаду топографов, в его обязанности входили установка визирных марок и вырубка кустарников, загораживающих линию теодолитного обзора. Эльзу на полтора месяца отправили вожатой в лютеранский детский лагерь.
Для проведения топографических съемок бригада исколесила самые дальние уголки графства. Если Оуэну не удавалось добраться автостопом до дома, родителям приходилось ехать за ним в Элтон. Он возвращался с работы усталый и грязный, стараясь не думать о том, что приближается день отбытия в институт. Он надеялся, что уедет отсюда навсегда — надеялся и страшился этого. Дед с бабушкой постоянно хворали, родители, к кому он маленьким забирался в постель, когда ему снился дурной сон, были далеко не молоды.
По возвращении Эльзы из лагеря Оуэн едва успевал заскочить в единственную дома ванну: торопился на свидание. Чем больше они себе позволяли, тем горячее было их желание поскорее остаться наедине, в каком-нибудь темном местечке подальше от уличных фонарей и грубиянов-полицейских, стражей порядка и общественной морали. Потребность близости выросла донельзя, мысль о скорой и неминуемой разлуке угнетала — куда им деться, куда поехать?
Из лагеря Эльза писала Оуэну письма, из коих он без особого труда вычитывал намеки на то, что она водит компанию с мальчиками-вожатыми. Когда в августе она вернулась домой, до него дошел также слух, что пока он вырубал на будущих строительных площадках кустарники, она нежилась на травке в купальнике возле поселкового бассейна, причем не одна, а с одноклассником-одногодкой. В сентябре Оуэн уедет, а тот останется.
Однажды вечером, после часа напрасных поисков уединения Эльза сказала:
— Знаешь, у папы есть большой лес недалеко от Брек-стауна. Там проходит старая дорога, но туда никто не ездит.
— Звучит заманчиво, — сказал он, но так ли это было?
Однако он велел указывать ему дорогу — по бесконечным узким проселкам, где он никогда не бывал. Поворот за поворотом, поворот за поворотом, и вот наконец они подъехали к щиту с надписью «Въезд запрещен. Частное владение» и провалившейся, местами проржавевшей ограде из колючей проволоки.
Вдобавок ему пришлось фута на полтора отвалить в сторону большой песчаниковый валун, благо силенки за лето он поднабрался.
Они были в старом родительском «шевроле», который отец, иронизируя над собственной бедностью, называл «колымагой». Ветви деревьев хлестали по кузову. Оуэн чувствовал себя виноватым, хотя и не таким виноватым, каким бы он был, если бы они ехали в «крайслере», который Зайдели берегли как могли и за которым ухаживали, как за ребенком. На дороге попадались банки из-под пива и обертки от разной снеди. Значит, кто-то бывал здесь и тоже отваливал с дороги камень. «Колымага» громыхала по ухабам. «Что, если лопнет карданный вал или спустит шина?» — думал Оуэн. Будет скандал, позор ляжет на его бедную голову.
— Может, дальше не поедем? — предложил он. Ему казалось, они угодили в какую-то ловушку, и вот-вот над ними захлопнется крышка.
— Дорога идет далеко, но там еще хуже, — согласилась Эльза.
Оуэн выключил зажигание и фары. Стало совсем темно, будто машина ушла под воду. Когда глаза привыкли к темноте, он разглядел сквозь стекло просветы между верхушками деревьев и звезды на небе. Где-то далеко впереди иногда мелькал свет фар. Лицо Эльзы было рядом. Их губы встретились, но не таяли как обычно. Ему мешали опасливые мысли. Что, если «шевроле» не заведется? Что, если им не развернуться из-за густого кустарника? У него даже топора нет. Со всех сторон их окружал непроходимый лес, принадлежащий Зайделю, и ему чудилось: Зайдель здесь — в каждой ветке, в каждом листе. Кроме того, в Оуэне еще жил детский страх перед темнотой. В темноте ему мерещились страшные видения. Все это отвлекало от Эльзы, от сокровища, что было рядом, под рукой, — и никого, и ничего больше.
Шел август, на Эльзе не было пояса. С каждой минутой их объятия становились крепче и жарче. Она приподняла таз, чтобы он мог стянуть с нее шорты. Из-за его неловких движений снялись и трусики, но Эльза не стала надевать их, даже в темноте он видел, как поблескивают точно светляки ее влажные зрачки, видел, как ее живот переходит в черный треугольничек. Он испуганно отвел глаза и принялся лихорадочно расстегивать ей лифчик, потом приподнял блузку с короткими рукавами. Эльза скрестила руки над головой и стянула блузку совсем, вместе с лифчиком. Волосы, которые она летом постригла, чтобы они не мешали купаться в озере у детского лагеря, взъерошились, запахло шампунем. Мягкая округлость плеч подчеркивала ее наготу. Он зарылся лицом к ней в шею и прошептал:
— Господи, я этого не выдержу!
— Ну а теперь ты снимай рубашку, — улыбаясь, выдохнула она ему в ухо.
Торопливо, не желая ни на секунду отпускать ее, он стянул рубашку, пожалев, что не вымылся более тщательно. Запах подмышек смешался с ароматом шампуня и ее кожи. Он видел Эльзу, словно сквозь разрывы между облаками, и на лес полился неведомый свет. Он целовал ее груди, стараясь не прикусить твердеющие соски, а она зашептала ему на ухо каким-то неестественным хрипловатым голосом, каким говорят на киноэкране:
— Знаешь, Оуэн, дома я иногда раздеваюсь и хожу без ничего по комнате. Потом увижу себя в зеркале и думаю: «Если бы он меня сейчас видел…»
— Ты восхитительна, несравненна, — сказал он от чистого сердца. Но ее слова словно обострили его слух, и он слышал теперь в лесу какие-то шорохи и шепотки, недалеко раздалось уханье совы, или то был условный сигнал, что подавали разбойники, выходя по ночам на охоту. А если в «шевроле» не заведется мотор? Такое часто случалось по утрам, когда прохладно, или в дождь. Отец изо всех сил крутил ручку стартера, но мотор не заводился.
— Ты ничего не слышишь? — спросил он Эльзу.
Та уже скинула на пол кабины туфли, забралась на сиденье и голая стояла перед Оуэном на коленях, гладя ему волосы. Несмотря на растущий страх, его изумляло, как прильнула к нему тонкая девичья талия, как повлажнел под ребрами ее живот, изумляли твердый низ спины и гладкие полушария ягодиц, и щель между ними. Как хорошо сложены части ее тела, как пригнаны друг к другу — точно у обтекаемого серебристого рыбьего туловища.
Где-то далеко снова ухнула сова, что-то прошуршало у самых колес. Эльза почувствовала, что губы Оуэна оторвались от ее соска, и тоже стала прислушиваться. Сердце у нее учащенно забилось.
— Кажется, никого, — проговорила она тихим, без киношной хрипотцы и слегка дрожащим голосом. — Папа говорит, сюда приезжают только во время охотничьего сезона.
Но она ведь видела банки из-под пива, видела бумажные обертки, значит, тоже догадалась: здесь кто-то бывает. «Папа» — хозяин этого леса, он ненавидит Оуэна за то, что тот нарушил права частной собственности, и за то, что он делает с его дочерью.
Затаив дыхание, они оба прислушиваются к какому-то отдаленному шарканью, такому слабому, что кажется, будто это звуки проглатываемой слюны.
Оуэн снова начинает шарить по голому телу Эльзы. Ему хочется поцеловать темный треугольничек под ее животом, такой чистый, целомудренный, не такой, какие он видел на непристойных фотографиях и рисунках, но не знает, как туда добраться. Он чувствует, что она начала расстегивать пряжку у него на ремне, чтобы — первый раз за время их встреч! — потрогать, погладить его набухший восставший член.
Но Оуэн напуган и напугал Эльзу. Желание, которое он испытывал, сменилось другим — посмотреть, заведется ли машина, и поскорее убраться отсюда, не стукнувшись о дерево и не провалившись в колдобину. Голая несовершеннолетняя, Эльза в лесу своего отца — это почти преступление. Он должен доставить ее домой целой и невредимой.
— Эльза, — прошептал он.
— Что? — Возможно она ожидала, что он признается ей в любви или даже сделает предложение.
— Давай уедем отсюда.
Она молчит. Он слышит стук ее сердца и свистящее дыхание.
— Как хочешь, — отвечает она церемонным тоном, каким разговаривает с его матерью. Потом, спохватившись, добавляет: — Давай.
Оуэн не раз будет вспоминать этот час (шорты, одним движением снятые вместе с трусами; поблескивающие белки ее глаз; его ощущение, будто она взмывает над ним подобно воздушному змею или ангелу в углу картины кисти художника сиенской школы) и сожалеть, что остановил ее, когда она принялась расстегивать его ремень, но ему недостало храбрости вкусить то, что она готова была подарить ему.
У него сдали нервы, отравив эти сладостные минуты. Даже голая, она оставалась живым человеком, таким же напуганным, как и он. В сущности, Оуэн показал себя трусом, хотя и уверовал, что был спокоен и мужественен. Он завел машину — слава Богу, мотор заработал, заглушив все страшные звуки — и двинулся задним ходом при тусклом свете габаритных огней. По корпусу машины хлестали ветки. Эльза начала одеваться. Он так и выехал бы на шоссе, не удосужившись даже взглянуть на отваленный им валун, но она сказала спокойно и строго:
— Оуэн, поставь камень на место.
Еще бы, это земельное владение ее отца, сообразил он, и она напомнила ему об этом. Рассерженный, он вылез из машины и вернул валун на дорогу.
— Прости, — сказал он, когда «шевроле» покатил по шоссе в Брекстаун, где жила Эльза. — Я просто сдрейфил.
Эльза сунула в рот сигарету и щелкнула зажигалкой. Она редко курила, хотя многие девушки в Уиллоу баловались табачком.
— Ты, оказывается, совсем как городской житель. А я вот в лесу ничего не боюсь. Здесь ни медведей нет, ни рысей. Осенью папа с дядей тут охотятся.
— Что же ты мне раньше этого не сказала?
— Я пыталась сделать так, чтобы тебе было хорошо.
— Мне было хорошо. Ты потрясная девчонка.
— Все было круто. — Эльза молчала, добираясь до смысла его сбивчивой речи. — Жалко, что мы не трахнулись.