Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лесли Пирс

ЧУЖАЯ ЖИЗНЬ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Март 1962 года, Бристоль



— Я хочу присесть, а вовсе не съесть вас!

В ответ на шутливое замечание молодого человека Фифи покраснела и быстро закрыла приоткрывшийся рот.

— Извините, я замечталась. Конечно, вы можете сесть за мой столик.

На самом деле она потеряла дар речи, потому что молодой человек был невероятно красив. Мужчины, похожие на настоящих индейцев, нечасто посещали кофейню «Карвардин». Хотя незнакомец был одет в спецовку, джинсы и рабочие ботинки, лицо у него было как у настоящего сына племени апачей.

— Ну и где вы были в своих мечтах? — спросил он, сев за столик. — На юге Франции? Или танцевали с Фредом Астером? А может быть, замышляли убийство?

Фифи хихикнула.

— Боюсь, что вы не угадали. Мне всего лишь нужно убить время до прихода одного человека.

— Ну, тогда вы можете убить его, разговаривая со мной, — предложил молодой человек, широко улыбаясь и демонстрируя при этом превосходные белые зубы. — Или ваша мама запретила вам разговаривать с незнакомцами?

Фифи знала, что ее маму удар бы хватил, если бы она застала свою дочь за разговором с подобным мужчиной. Во-первых, судя по его одежде и мозолистым рукам, он, очевидно, занимался физическим трудом. У него были черные как смоль волосы, немного длиннее, чем это принято, чудесные высокие скулы и чувственный рот, который так и напрашивался на поцелуй. Настоящий кошмар для матери взрослой дочки!

— По-моему, даже она сочла бы это место вполне безопасным, — ответила Фифи, скользнув взглядом по многочисленным леди среднего возраста, которые зашли в «Карвардин», чтобы выпить чаю с пирожным после утомительного похода по магазинам.

— Вы имеете представление о том, где находится Глоучестер-роуд? — спросил мужчина. — Мне посоветовали идти в этом направлении, а затем снова спросить.

— Это вроде бы там, — ответила Фифи, указывая рукой. — Но это очень далеко отсюда. У вас нет каких-либо ориентиров или названий близлежащих улиц?

Он вытащил из кармана клочок бумаги и начал его рассматривать.

— Напротив должен быть перекресток с Зетленд-роуд. Вы знаете, где это?

Фифи посмотрела на незнакомца и не смогла сдержать улыбку. У него был грубоватый акцент уроженца Уилтшира, но в его словах сквозила легкая ирония, а в черных глазах сверкали озорные искорки.

— Да, отсюда можно дойти пешком или доехать на автобусе. Если хотите, я нарисую вам карту.

— Великолепно! Тогда я смогу представить себя Дэвидом Ливингстоном, путешествующим по Замбези. В окрестностях Зетленд-роуд водятся каннибалы?

— А вам зачем? Вы что, один из них? — засмеялась Фифи.

— Нет, но я могу не устоять перед искушением. Вы очень аппетитно выглядите.

Он облокотился на спинку стула, окинув ее оценивающим взглядом черных глаз.

— Вам никто никогда не говорил, что вы — вылитая Тьюзди Вельд?

Фифи часто сравнивали с белокурой американской кинозвездой, и это всегда доставляло ей удовольствие, так как актриса была очень хорошенькой. Но так как все детство Фифи было омрачено мыслями о том, что ее внешность далека от совершенства, она так до конца и не поверила в то, что изменилась.

— Обычно это утверждают те, у кого не все в порядке со зрением, — отшутилась она. — А вам когда-нибудь говорили, что вы вылитый индеец?

— Ага, мне говорят об этом на каждом шагу. Дело в том, что я и есть последний из могикан, которого бросили в Свиндоне еще ребенком, — ответил мужчина.

В это время подошла официантка и приняла его заказ.

Джон Апдайк

— Значит, вы приехали из Свиндона? А что привело вас в Бристоль? — спросила Фифи.

Соседи-христиане

— Поиски лучшей жизни, — улыбнулся незнакомец, — я хочу устроиться здесь на работу на стройке. Я каменщик. И мне нужно посмотреть комнату на Глоучестер-роуд. Что это за место?

— Нормальное. Хорошие магазины, пабы, много автобусов. Там живет большое количество студентов. Это не дыра какая-нибудь, но и не очень шикарное место.

— Держу пари, вы живете в каком-нибудь шикарном месте! — он оценивающе окинул взглядом ее сшитый на заказ деловой костюм и накрахмаленную белую блузку.

Орсон Зиглер приехал в Гарвард из маленького городка в Южной Дакоте, где его отец был единственным доктором. В свои восемнадцать Орсону полдюйма не хватало до шести футов, в нем было 164 фунта весу, а коэффициент умственного развития равнялся 152. Его тронутые экземой щеки и смутно раздраженный взгляд исподлобья – словно его лицо слишком долго пересекалось видом плоского горизонта – скрывали определенную степень самоуверенности. Как сын доктора он всегда был заметной фигурой в городе. В школе он был президентом класса, произносил прощальную речь от имени выпускников и был капитаном футбольной и бейсбольной команд. (Капитаном баскетбольной команды был Лестер Пятнистый Лось – чистокровный индеец из племени чиппева, с грязными ногтями и сверкающими зубами; он пил, курил, хулиганил и был единственный, кому Орсон уступал во всем, что имело в жизни хоть какое-то значение.) Орсон был первым уроженцем этого города, поступившим в Гарвардский университет, и скорее всего последним, по крайней мере пока не подрастет его сын. Он четко представлял себе свое будущее: подготовительный медицинский курс в Гарварде, затем медицинский факультет там же либо в Пенсильванском или Йельском университете, а потом обратно в Южную Дакоту, где он уже избрал себе жену, заявил на нее права и оставил дожидаться своего возвращения. За два вечера до отъезда в Гарвард он лишил ее девственности. Она плакала, а он чувствовал себя глупо, потерпев в известном смысле неудачу. Своей девственности он тоже лишился. Орсон был достаточно трезв и осознавал, что ему предстоит многому научиться и что он должен, в разумных пределах, быть к этому готовым. Гарвард перерабатывает таких мальчиков тысячами и возвращает их обществу почти без явных повреждений. Вероятно, потому, что он был родом из мест к западу от Миссисипи и протестант (методист), администрация поселила его с самообращенным епископалианцем из Орегона.

— В пригороде. Розы в палисадниках и везде деревья, — быстро проговорила Фифи, не испытывая особого желания рассказывать о себе и о своей семье.

Ей хотелось узнать как можно больше об этом загадочном мужчине до прихода Кэррол.

Когда Орсон прибыл в Гарвард утром в день регистрации, еще не придя в себя после нескольких перелетов, начавшихся четырнадцать часов назад, его сосед уже вселился. На верхней строке дверной таблички комнаты номер 14 было вычурно выведено «Г. Паламонтен». На кровати у окна кто-то успел поспать, а на столе у окна высилась аккуратная стопка книг. Стоя в дверях, невыспавшийся Орсон, по инерции вцепившийся в свои два тяжеленных чемодана, ощущал чье-то присутствие в комнате, но был не в силах его засечь; зрительное и умственное ориентирование у него немного запаздывало.

— Меня зовут Фелисити Браун. Но все называют меня Фифи. А как ваше имя?

На полу перед маленькой прялкой, босой, сидел сосед по комнате. Он резво вскочил. Первым впечатлением Орсона была упругая быстрота – его лицо, как по волшебству, оказалось нос к носу с толстогубым, пучеглазым лицом второго мальчика. Он был на голову ниже Орсона, и на нем были небесно-голубые, сужающиеся книзу шаровары, рубаха с расстегнутым воротом, из которого выглядывал щегольской шелковый платок, и белая шапочка, какие Орсон раньше видел только на фотографиях Пандита Неру. Опустив на пол чемодан, Орсон протянул руку. Но вместо рукопожатия сосед сложил ладони, склонил голову и пробормотал что-то – Орсон не разобрал, что именно. Затем он картинно стянул свою белую шапочку, обнажив узкий хохолок светлых курчавых волос, вставших торчком, словно петушиный гребень.

— Дэн Рейнолдс, — представился он. — Тебе подходит имя Фифи. Ты очень милая, словно маленькая пушистая болонка.

– Я – Генри Паламонтен.

— Я вовсе не пушистая! — возмущенно ответила Фифи. Ее белокурые волосы были абсолютно прямыми, в ней было метр семьдесят росту, и она терпеть не могла вычурные наряды. В свои двадцать два года она уже была известна как самый молодой секретарь, работавший когда-либо в «Ходж, Беррет и Соамс» — одной из лучших адвокатских контор в Бристоле.

Его голос, внятный и бесцветный, какой бывает на западном побережье, чем-то напоминал голос диктора. Рукопожатие у него было железным, и, казалось, он стиснул руку Орсона как тисками не без толики злорадства. Как и Орсон, он носил очки. Толстые линзы усиливали выпуклость его гипертиреозных глаз и подозрительность его бегающего взгляда.

— По-моему, мне следовало сказать «прекрасная», — произнес Дэн. Последнее слово прозвучало как «классная».

– Орсон Зиглер, – сказал Орсон.

Фифи улыбнулась. Ей понравилось, как он это сказал.

– Я знаю.

Орсон почувствовал необходимость добавить что-нибудь соответствующее важности момента, ведь они оба стояли на пороге своего рода семейной жизни.

— А ты, Фифи, ждешь своего друга? — спросил он.

Официантка принесла Дэну кофе.

– Ну, Генри, – он пригнулся вбок, опуская второй чемодан, – думаю, нам предстоит частенько видеться.

– Зови меня Хаб, – сказал сосед. – Все меня так зовут, но если настаиваешь, называй Генри. Я не желаю стеснять твою постылую свободу. Вполне возможно, ты вообще не захочешь ко мне никак обращаться. Я уже нажил себе трех заклятых врагов в общежитии.

— Нет, всего лишь подругу, — ответила Фифи, наблюдая за тем, как он кладет в кофе четыре ложечки сахара. — Обычно я встречаюсь с ней после работы по четвергам и мы идем в кино.

Она уже начала надеяться, что Кэррол не появится или хотя бы опоздает.

Каждое предложение в его чеканной речи, начиная с самого первого, раздражало Орсона. Ему самому никогда не давали прозвищ – это была единственная почесть, в которой ему отказали одноклассники. Подростком он сам себе придумывал прозвища – «Орри», «Зигги» – и пытался ввести их в оборот, но безуспешно. А что он подразумевает под «постылой свободой»? Отдает сарказмом. И с чего это он, Орсон, не захочет к нему обращаться вообще никак? И когда он успел нажить врагов? Орсон спросил недовольно:

— У тебя есть парень?

– И давно ты здесь?

— Нет, — честно ответила Фифи. — А у тебя?

– Восемь дней. – Каждое свое высказывание Генри завершал, странно поджимая губы, словно бесшумно причмокивая, как бы говоря: «Так-то! Что скажешь?»

— Парня у меня нет, — ответил Дэн и рассмеялся. — Я в таких отношениях замечен не был. У меня, правда, раньше была девушка, но она бросила меня ради богатого поклонника.

Орсону показалось, что его принимают за кого-то, кого легко ошеломить. Но он беспомощно согласился на роль простака, как и на вторую, не лучшую, кровать – и то и другое ему предложили как нечто само собой разумеющееся.

— Она разбила тебе сердце?

– Так долго?

— Она задела мое самолюбие, но наши отношения не были серьезными, — так, всего лишь легкий флирт.

– Да. Еще позавчера я был единственным жильцом. Я, знаешь ли, добирался автостопом.

– Из Орегона?

Они непринужденно болтали еще некоторое время, после того как Дэн допил свой кофе. Он вел беседу не так, как обычно было принято: его не интересовало, какую музыку Фифи слушает, какие фильмы видела и даже чем она зарабатывает на жизнь. Он также не рассказывал ничего о себе. Вместо этого он наблюдал за людьми, сидящими вокруг, и смешил ее короткими выдуманными историями с их участием.

– Да. И я выехал с запасом времени, мало ли что. На случай, если меня ограбят, я зашил в рубашку пятидесятидолларовую купюру. Но, как оказалось, мне удалось очень хорошо состыковать все отрезки пути. Я намалевал на плакате: «Гарвард». Попробуй как-нибудь сам. Очень любопытные гарвардские выпускники попадаются.

Клара, мать Фифи, всегда говорила, что самая выдающаяся черта характера ее старшей дочери — это любопытство. Она часто сетовала на то, что стоило Фифи научиться говорить, как та сразу же начала задавать вопросы о людях, нередко ставя мать в неловкое положение. С возрастом любопытства у Фифи ничуть не поубавилось, но теперь она задавала вопросы так, чтобы казалось, будто она проявляет заботу о ближних, а вовсе не сует свой нос не в свое дело. Было приятно оказаться рядом с человеком, которого другие люди интересовали так же, как и ее.

– А разве твои родители не переживали за тебя?

Когда официантка вернулась, чтобы протереть их столик, и довольно красноречиво положила на него счет, Дэн сказал, что ему пора уходить, а то иначе он упустит комнату.

— Так ты нарисуешь мне карту? — спросил он и как бы случайно взял и оплатил заодно и ее счет.

– Конечно переживали… Они в разводе. Отец рвал и метал. Хотел, чтобы я летел самолетом. Я сказал ему, чтобы он перечислил деньги за авиабилет в Фонд помощи Индии. Он ни гроша не дает на пожертвования. К тому же я взрослый. Мне двадцать.

— Я могу показать тебе дорогу, — недолго думая, предложила Фифи. — Нам по пути.

– Ты служил в армии?

Им было вовсе не по пути, но Дэну об этом знать было необязательно.

Генри вскинул руки и отпрянул, словно от удара. Он поднес тыльную сторону ладони ко лбу и проскулил «никогда», вздрогнул, вытянулся в струнку и козырнул.

— А как же твоя подруга? — спросил он.

– Вообще-то, в данный момент портлендское призывное бюро охотится за мной. – Словно прихорашиваясь, он поправил платок своими проворными пальцами, которые в самом деле выглядели какими-то немолодыми: худые, жилистые, с красными кончиками, как у женщины. – Они отказываются признавать чьи-либо отказы служить по убеждению, если ты не квакер[1] или меннонит[2]. Мой епископ с ними солидарен. Они предложили дать мне освобождение, если я соглашусь работать в госпитале, но я объяснил, что тогда кого-то другого возьмут в действующую армию. И если уж на то пошло, лучше я сам возьму в руки оружие. Я отлично стреляю. Я отказываюсь убивать только из принципа.

Фифи пожала плечами.

— Если бы она хотела прийти, то уже давно пришла бы.

В то лето началась война в Корее, и Орсону, которому не давала покоя мысль, что его долг – записаться в армию, претил подобный неприкрытый пацифизм. Он скосил глаза и поинтересовался:

Это тоже была неправда. Кэррол часто задерживалась на работе, и она наверняка расстроится, придя сюда и обнаружив, что Фифи ее не дождалась. Мало того, если Кэррол узнает, что Фифи предпочла ее обществу общение с каким-то незнакомцем, она перестанет с ней разговаривать. Но в Дэне было столько обаяния, что Фифи вполне осознанно пошла на этот риск.

– Чем же ты занимался целых два года?

— Ну, раз ты так в этом уверена… — произнес он. — Я только взгляну на эту комнату, и, если она мне подходит, сразу же сниму ее. Это не займет много времени, и, если хочешь, я мог бы затем пригласить тебя чего-нибудь выпить.

– Работал на фанерной фабрике склейщиком. Вообще-то, склейкой занимаются машины, но они время от время захлебываются собственным клеем. Что-то вроде чрезмерного самосозерцания. «Гамлета» читал?

Фифи не хотела, чтобы он подумал, будто она опережает события, поэтому равнодушно пожала плечами, но, тем не менее, надела пальто и быстро вытолкала Дэна вместе с его небольшим вещевым мешком, который, кажется, вмещал все его имущество, за дверь, прежде чем Кэррол могла появиться и спутать ее планы.

– Только «Макбета» и «Венецианского купца».



– М-да. Ну, в общем, их нужно прочищать растворителем. Натягиваешь длинные такие резиновые рукавицы по локоть. Очень умиротворяющая работа. Нутро клеющей машины – идеальное место для повторения греческих цитат. Я так заучил почти всего «Федона»[3].

— Я подожду тебя здесь, — сказала Фифи, прячась от дождя под навесом галантерейного магазина.

Он показал на свой стол, и Орсон заметил, что большинство книг – Платон и Аристотель в зеленых переплетах издательства «Леб», на греческом. Корешки были потрепаны; книги выглядели читаными-перечитаными. Впервые мысль о том, что он студент Гарварда, напугала его.

Меблированные комнаты, которые искал Дэн, находились по ту сторону оживленной дороги. На первом этаже дома располагался невзрачный газетный магазин. Краска на входной двери облупилась, а вывеску «Эйвондейл», казалось, написал пьяный. Судя по грязным потрепанным тюлевым занавескам на окнах, никто здесь особо не стремился к тому, чтобы покупатели чувствовали себя как дома.

Орсон все еще стоял между своими чемоданами и теперь принялся их распаковывать.

— Нельзя здесь ждать, здесь слишком сыро и холодно, — ответил Дэн и, оглядевшись вокруг, заметил чуть дальше по улице паб. — Пойдем туда.

– Ты мне оставил шкаф?

— Я не могу пойти в паб одна, — ужаснулась Фифи. — Мне и здесь хорошо.

– Конечно. Лучший. – Генри вскочил на незанятую кровать и запрыгал на ней, как на батуте. – И кровать с самым лучшим матрасом, – сказал он, все еще подпрыгивая, – и стол, за которым тебя не будет слепить солнечный свет.

Дэн некоторое время колебался, очевидно думая, что она исчезнет, если он уйдет.

– Спасибо, – сказал Орсон.

— Я всего на пять минут, не дольше, — сказал он и со всех ног помчался через дорогу.

Генри сразу же заметил его тон.

Фифи едва успела разглядеть мрачную костлявую женщину в цветастом халате, открывшую Дэну дверь. Затем дверь захлопнулась. Фифи отвернулась и стала рассматривать витрину. Витрина была оформлена в «весеннем» стиле, с белыми ветками, увешанными гирляндами из клубков вязальных ниток пастельных тонов. Там были связанные крючком овечки и кролики и множество всяческих принадлежностей для вязания. Фифи обычно слегка нервничала, когда видела такие витрины. Ее мама всегда говорила, что умение вязать и шить, так же как и хорошо готовить, необходимы для будущей жены и матери, а Фифи все это делала ужасно.

– Хочешь мою кровать? Мой стол? – Он спрыгнул с кровати, бросился к своему столу и убрал с него стопку книг.

Все ее подруги отчаянно стремились выйти замуж, и каждый молодой человек, пригласивший их на свидание, заставлял их грезить об обручальных кольцах и свадебном наряде. Фифи не разделяла их заветного желания, но не могла понять почему — потому что ей действительно нравилось быть незамужней или потому что ее мама всегда твердила, что хорошей жены из нее не получится.

Орсону пришлось прикоснуться к нему, чтобы остановить. Его поразила напряженная мускулистость плеча, до которого он дотронулся.

Внезапно чья-то рука коснулась ее плеча, и Фифи подпрыгнула от неожиданности.

– Оставь, – произнес он. – Они совершенно одинаковы.

Это был Дэн. Он засмеялся, увидев, как она испугалась.

Генри вернул книги на место.

— Извини. И куда на этот раз завели тебя мечты? На планету вязальных ниток?

– Я не хочу никаких обид, – сказал он, – никаких мелочных дрязг. Как старший по возрасту я должен уступать. Вот. Хочешь, возьми мою рубашку. – И начал стягивать с себя рубашку, оставив только платок на шее. Майки на нем не было.

— Исключено, — хихикнула Фифи. — Я не умею вязать. А ты быстро! Снял комнату? Какая она?

Добившись выражения на лице Орсона, которого тот сам не мог видеть, Генри улыбнулся и снова застегнул рубашку.

— Сырая холодная келья, с плесенью, произрастающей из обоев, — улыбнулся он, — но я тут же согласился на все условия квартирной хозяйки, чтобы поскорей вернуться и чем-нибудь тебя угостить.

– Может, тебе не нравится, что мое имя написано на двери на верхней строке таблички? Сейчас поменяю. Извини. Я просто не предполагал, что ты окажешься таким ранимым.

— Что, комната действительно такая ужасная? — спросила Фифи по дороге к пабу.

Быть может, это у него такой своеобразный юмор. Орсон попытался пошутить. Ткнул пальцем и спросил:

— Хуже некуда, — засмеялся Дэн. — Хозяйку зовут миссис Камерон. Я хотел спросить, не тюремные ли камеры она сдает постояльцам, но она выглядела и пищала, как Олив Ойл, подружка моряка Папайя,[1] и это меня покорило.

– Прялка мне тоже полагается?

Он начал пищать, подражая женскому голосу:

– А, это!.. – Генри отпрыгнул назад на босой ноге и вдруг застеснялся. – Это эксперимент. Я выписал ее из Калькутты. Пряду по полчаса в день после йоги.

— Никаких посетителей противоположного пола. Никаких приятелей и радиопередач после десяти. Смена белья раз в две недели, все испорченные вещи заменять за свой счет.

– Ты и йогой занимаешься?

Фифи хихикнула:

– Только самые элементарные позы. Мои лодыжки пока не выдерживают больше пяти минут в позе лотоса.

— Звучит ужасно!

– А говоришь, что беседуешь с епископом.

— Мне доводилось жить в местах и похуже этого, — пожав плечами, ответил Дэн с такой очаровательной лукавой улыбкой, что у Фифи захватило дух.

Во взгляде соседа мелькнул свежий интерес.

— Однажды в Бирмингеме я остановился в таком местечке, где в ходу была посменная система проживания постояльцев. Как только я просыпался и вставал с постели, в нее тут же ложился другой парень, который работал в ночную смену.

— Я тебе не верю, — засмеялась Фифи. — Ты все выдумываешь!

– Говорю. Смотри-ка, а ты слушаешь. Да. Я считаю себя христианским англиканским платонистом, испытывающим сильное влияние Ганди[4]. – Он сложил ладони перед грудью, поклонился, выпрямился и хихикнул. – Мой епископ меня терпеть не может, – сказал он. – Тот, в Орегоне, который хочет, чтоб меня забрили в солдаты. Я представился здешнему епископу, и, кажется, ему я тоже не понравился. Кстати, я и со своим куратором рассорился. Я сказал ему, что не собираюсь изучать обязательный курс точных наук.

— Это правда, — обиженно произнес Дэн. — Под конец мы даже подружились, — тот парень сказал, что в роли постельной грелки мне не было равных.

– Бог ты мой, это еще почему?

Фифи передернулась.

– Тебе ведь это на самом деле не важно.

— Я не смогла бы спать в постели, в которой уже спал кто-то до меня, — ответила она.

Орсон решил, что это небольшая проверка на прочность.

— Я не думаю, что тебе когда-либо приходилось это делать, — заметил Дэн, снова оценивающее посмотрев на нее. — Похоже на то, что ты выросла в роскоши.

– Действительно не важно, – согласился он.

В роскоши — это было, пожалуй, преувеличением, но Фифи сознавала, что уровень жизни ее семьи значительно превышал средний. Их дом, имеющий общую стену с соседним домом, находился в Вэстбурри на Трайме, одном из самых престижных пригородов Бристоля. Дом был большой и уютный, а то, что отец Фифи читал лекции в Бристольском университете, обеспечивало ему стабильное положение в верхушке среднего класса. Хотя они и не были богаты в прямом смысле этого слова, но регулярно проводили отпуск в Девоне, совершали велосипедные прогулки, ходили на танцы и на теннисный корт. После среднеобразовательной школы Фифи окончила частную школу секретарей. Но она никогда не думала, что ей очень повезло в жизни, так как практически все ее друзья могли похвастаться тем же.

– Я считаю науку сатанинской иллюзией человеческой гордыни. Иллюзорная суть науки доказывается постоянным ее пересмотром. Я спросил его: «С какой стати я должен терять добрую четверть своего учебного времени – времени, которое можно провести с Платоном, – на то, чтобы изучать кучу гипотез, которые устареют еще до того, как я окончу университет?»

— Мне вовсе не доставляет удовольствия жить с матерью, — вырвалось у нее. — Я собираюсь уйти из дома и жить одна.

– Ну, Генри, – воскликнул Орсон в раздражении, вставая на защиту миллионов жизней, спасенных медицинской наукой, – это ж несерьезно!

Фифи не знала, почему так сказала, хотя это была правда. Быть может, таким образом она хотела показаться более самостоятельной.

– Хаб, пожалуйста, – Хаб. Тебе это может быть трудно, но я считаю, будет лучше, если ты сразу привыкнешь к моему имени. Теперь поговорим о тебе. Твой отец врач, в школе ты был круглый отличник. Я же учился весьма посредственно. И ты поступил в Гарвард потому, что считаешь, что космополитичная атмосфера восточного побережья пойдет тебе на пользу, после того как ты провел всю жизнь в маленьком провинциальном городке.

В пабе Фифи рассказала Дэну о своих младших братьях Робине и Питере, о сестре Патти и о том, что все они родились с промежутком в четырнадцать — шестнадцать месяцев.

– Откуда ты все это вызнал? – Озвученное слово в слово его собственное абитуриентское заявление заставило его покраснеть. Он уже чувствовал себя гораздо старше того мальчика, который это написал.

— Они все похожи на маму и папу, — объяснила она, — послушные и исполнительные. А я с самого рождения стала сплошной головной болью для мамы, потому что вела себя довольно странно.

— Мне ты не кажешься странной, — сказал Дэн. — Вовсе ты не странная.

– В университетской администрации, – сказал Генри. – Я сходил туда и попросил твое личное дело. Сначала они отказывались, но я им объяснил, что если они намерены подселить ко мне соседа после того, как я указал, что хочу жить один, я имею право заранее собрать о тебе сведения, чтобы по возможности избежать конфликтов.

— Если бы ты видел мои фотографии, на которых мне пять или шесть лет, ты бы заговорил по-другому, — хихикнула Фифи. — Я была худющая — просвечивала насквозь, словно ломтик бекона, из которого вытопили весь жир; у меня были белесые волосы, словно у альбиноса, а еще у меня был рот, как у лягушки, и глаза навыкате.

– И они тебе дали мое дело?

В подтверждение своих слов она вытаращила глаза и надула губы, скорчив рожу, которая, как она знала по опыту, у всех вызывала смех.

– Конечно. Люди без убеждений бессильны сопротивляться.

— А потом появилась добрая крестная-фея, не так ли? — недоверчиво прыснул Дэн, словно не поверил ей. — Или тут все дело в моем волшебном взгляде?

Он по своей привычке удовлетворенно причмокнул, и Орсона так и подхлестнуло спросить:

— А это еще что такое? — поинтересовалась Фифи.

– А что же тебя привело в Гарвард?

— Один из моих талантов, — ответил он. — Я никогда не позволяю себе разочаровываться. И поэтому, когда я смотрю на вещи волшебным взглядом, я вижу их такими, какими они могли бы быть, если бы я их переделал, перекрасил, починил или наладил. Взять, к примеру, ту комнату. Когда я представил ее с новыми обоями и ковриком на полу, она показалась мне не такой уж и плохой.

– Две причины. – Он по очереди отогнул два пальца. – Рафаель Демос и Вернер Егер.

Фифи подумала, что это отличная идея. Ей стало интересно, какой бы оказалась ее мама, если бы можно было убрать ее вечные придирки, сарказм и подозрительность.

Орсон этих имен не знал, но заподозрил, что его вопрос «Это твои друзья?» прозвучал глупо.

— Так, по-твоему, во мне многое нужно переделать и наладить?

Но Генри кивнул:

Дэн покачал головой.

– Я представился Демосу. Очаровательный пожилой ученый с молодой красавицей женой.

— Нет, ты само совершенство. Я просто поверить не могу, что первый же вечер в Бристоле я провожу с такой прекрасной девушкой, как ты. Даже если ты составила мне компанию только из жалости.

– Ты хочешь сказать, что просто пришел к нему в дом и напросился в гости?

Но чувство, которое испытывала к нему Фифи, не имело ничего общего с жалостью. Дело было не столько в его красоте, сколько в искорках, мерцавших в его глазах, в припухлости губ, в ямочке на подбородке, в грации гибкого животного, с которой он двигался. Дэн заставлял ее смеяться, а ее сердце — трепетать. Фифи не могла припомнить мужчину, который произвел бы на нее такое же впечатление; все мужчины, к которым она ходила на свидания прежде, были прилизанными клерками в дорогих костюмах.

Орсон услышал, как его голос срывается на фальцет. Свой голос, довольно высокий и неустойчивый, он очень недолюбливал.

— А почему ты думаешь, что я составила тебе компанию из жалости? — лукаво спросила Фифи, подняв бровь.

Генри заморгал и вдруг сразу показался уязвимым – тоненький, вызывающе одетый, безобразные желтоватые ступни с плоскими ногтями на голом полу, выкрашенном черной краской.

— А из чего же еще? — ухмыльнулся он.

– Я бы сказал иначе. Я пошел к нему как паломник. Похоже, ему было приятно поговорить со мной.

— Из любопытства. Все знают, что я люблю совать свой нос куда не следует. В детстве я часто ставила родителей в неловкое положение, задавая слишком личные вопросы абсолютно незнакомым людям.

Он говорил, тщательно подбирая слова, и на этот раз обошелся без причмокивания.

— Ну, давай, спроси меня о чем-нибудь, — предложил Дэн.

У Фифи уже назрела добрая сотня вопросов, которые ей до смерти хотелось выяснить, но уж если надо было выбрать один из них, это должно быть что-то, что переведет разговор на личную тему.

То, что он, Орсон, способен уязвить чувства своего соседа – то, что у этого самодовольного привидения вообще есть чувства, – привело его в большее замешательство, чем все нарочно преподнесенные ему сюрпризы. Так же стремительно, как он до этого вскочил, Генри плюхнулся на пол, словно в люк, проделанный в плоскости их разговора. И принялся прясть. Одна нить была обмотана вокруг большого пальца ноги и поддерживалась в натяжении неким полумашинальным «педальным» движением. За этим занятием он, казалось, герметично закупорен в недрах клеющих машин, где вынашивалась его дутая философия. Распаковывая вещи, Орсон почувствовал, как на него навалилось и стало мешать сложное ощущение дискомфорта. Он попытался вспомнить, как дома его мама раскладывала вещи по ящикам – носки и белье в один, рубашки и платки в другой. Дом казался бесконечно далек от него; у Орсона закружилась голова от пропасти, разверзшейся у него под ногами, словно чернота пола была цветом бездны. Вертящееся колесо издавало ровное кряхтение. Стесненность Орсона висела в комнате и оседала на соседе, очевидно погруженном в глубокие размышления о высоких материях, о которых Орсон, занятый только мыслями о том, как стать хорошим студентом, едва ли задумывался. Было также ясно, что Генри мыслил не как заправский интеллектуал. Эта неинтеллектуальность («я учился весьма посредственно») несла в себе скорее угрозу, чем утешение. Орсон склонился над ящиками шкафа, и в голове у него словно что-то заклинило, теперь ему ни распрямиться в откровенном презрении, ни пасть ниц в искреннем восхищении. Его настроение осложнялось отвращением, которое вызывало в нем физическое присутствие соседа. Почти болезненного чистюлю, Орсона угнетало фантомное присутствие клея, и каждое его движение стесняла липкая атмосфера.

— У тебя волосатая грудь? — неожиданно для себя выпалила Фифи.

Вопрос, кажется, несколько ошеломил его, но Дэн улыбнулся и расстегнул рубашку как раз настолько, чтобы ей стало видно гладкую безволосую грудь, с которой еще не сошел золотистый загар.

Молчание, воцарившееся между соседями, длилось, пока не зазвенел мощный звонок. Звон был рядом и тем не менее далеко, словно биение сердца в груди времени, и, казалось, принес с собой в комнату приглушенный шелест листвы растущих во дворе деревьев, которые привыкшее к прериям зрение Орсона принимало за высокие и пышные, как в тропиках. На стенах комнаты подрагивали тени от листьев, и множество мимолетных присутствий – пылинки, звуки автомобилей или ангелы, умеющие танцевать на булавочной головке, – пресытили воздух так, что стало трудно дышать. Загремели лестничные пролеты. Мальчики, в пиджаках и галстуках, столпились в дверном проеме и ввалились в комнату с хохотом и криком:

— Такая сойдет? — спросил он.

– Хаб! Эй! Хаб!

— В самый раз. — Фифи засмеялась. — Терпеть не могу волосатых мужчин.

– Встань с пола, папочка.

— Можно теперь мне задать тебе вопрос? — произнес Дэн.

– Хаб, обуйся ты, ради бога.

— Конечно, если только мне не придется расстегивать блузку, чтобы на него ответить.

– Фью.

— Ты смогла бы поцеловать мужчину в рабочей одежде?

– Да сними ты с шеи этот кокетливый саронг!

Фифи заливисто рассмеялась. Конечно, она заметила, что его одежда выглядела несколько неопрятно, но это ее вовсе не отталкивало. Собственно говоря, видавшая виды фланелевая рубашка, поношенные джинсы и рабочая куртка были ему к лицу.

– Хаб, посмотри на лилии: они не трудятся, не прядут, но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них.

— Это зависит от мужчины, — сказала она. Фифи кивнула в сторону стоящего у барной стойки посетителя, обладателя огромного пончо, заляпанных краской брюк и широкой роскошной лысины. — Я не поцеловала бы его, надень он даже бархатный смокинг. А вот тебя — может быть.

– Аминь, братья.



– Ну, Фитч, тебе только проповеди и читать!

Орсон никого не знал. Хаб встал и без запинки представил ему всех по очереди.

Когда Фифи наконец добралась до дома, было уже начало двенадцатого. Ее мать вылетела в прихожую, услышав, как поворачивается ключ в замке.



Последние два или три года все стали замечать, что Фифи все больше становится похожей на свою мать. Это был комплимент, так как Клара была очень красивой женщиной и выглядела значительно моложе своих сорока четырех лет. И мать, и дочь были высокими изящными блондинками с карими глазами и с лицами, напоминающими по форме сердечко. Правда, Фифи горячо надеялась, что не унаследовала мамин характер, так как Клара могла вспылить из-за любой мелочи и наговорить кучу колкостей и гадостей, которые в основном предназначались Фифи.

Через несколько дней Орсон разложил их всех по полочкам. Эта пестрая толпа, очевидно незлобивая и однородная, при нормальном стечении обстоятельств распалась на соседские пары: Сильверштейн и Кошланд, Доусон и Керн, Янг и Картер, Петерсен и Фитч.

— Ну и где ты была? — раздраженно вопросила Клара, подозрительно прищурившись. — Кэррол звонила и спрашивала, почему ты не явилась на встречу в «Карвардин». Я уже начала беспокоиться, тем более что ночи еще такие холодные!

Сильверштейн и Кошланд, из комнаты над Орсоном, были евреи из Нью-Йорка. О небиблейских евреях Орсон знал лишь то, что они печальный народ, исполненный музыки, расчетливости, проницательности, практичности и скорби. Но Сильверштейн с Кошландом вечно паясничали и говорили колкости. Они играли в бридж и покер, в шахматы и го, ездили на фильмы в Бостон и пили кофе в закусочных, разбросанных вокруг Гарвардской площади. Они были выпускниками школ для «одаренных», один из Бронкса, другой из Бруклина, и к Кембриджу относились так, словно это был один из районов Нью-Йорка. Кажется, им уже была известна большая часть того, чему их должны были научить на первом курсе. С наступлением зимы Кошланд стал заниматься баскетболом, и они с друзьями заставляли ходить ходуном потолок в борьбе за теннисный мяч и корзину для мусора. Однажды днем кусок потолка рухнул на кровать Орсона.

— Я звонила к ней на работу и оставила сообщение, — солгала Фифи. — Наверное, его никто не передал.

— И что же такого неожиданного и важного могло с тобой случиться, что ты ее так подвела? — строго спросила Клара. — Кэррол ведь такая милая.

За стеной, в комнате 12, жили Доусон и Керн, оба хотели стать писателями. Доусон был родом из Огайо, а Керн из Пенсильвании. У мрачноватого и сутулого Доусона было выражение щенячьего рвения на лице и жуткий характер. Он считал себя учеником Шервуда Андерсона[5] и Хемингуэя и писал сухим газетным языком. Его воспитали атеистом, и никто во всем общежитии не раздражал Доусона так, как Хаб. Орсону, сознававшему, что они с Доусоном происходят из противоположных концов одного и того же великого психологического пространства, именуемого Средний Запад, Доусон нравился. Вот с Керном, который представлялся ему утонченно порочным человеком с Востока, он чувствовал себя немного не в своей тарелке. Мальчик с фермы, которым двигала противоестественная тяга к изощренности, обремененный нервными заболеваниями, начиная конъюнктивитом и кончая геморроем, Керн непрерывно курил и говорил. Они с Доусоном постоянно перекидывались остротами. По ночам Орсону было слышно, как они за стенкой развлекаются, сочиняя куплеты и импровизированные пародии на своих преподавателей, университетские предметы или приятелей-сокурсников. Однажды в полночь Орсон явственно услышал, как Доусон пропел: «Я Орсон Зиглер из Южной Дакоты». Затем последовала пауза, после чего Керн пропел в ответ: «Я ворчу и онанизмом занимаюсь до икоты».

Фифи настолько увлеклась витанием в облаках после вечера, проведенного с Дэном, что даже не успела выдумать правдоподобную историю. Правду она, конечно, сказать не могла — маму бы хватил десяток ударов сразу, узнай она, что ее дочь познакомилась с каким-то подозрительным типом.

— Это все Хью, — выпалила Фифи, вешая пальто в прихожей. — Он позвонил мне сегодня утром и, кажется, был сильно чем-то расстроен. Я подумала, что нужно с ним встретиться.

Напротив по коридору, в номере 15, жили Янг и Картер. Негры. Картер был родом из Детройта, до ужаса черный, говорил отрывистыми фразами, изысканно одевался и мог рухнуть на пол от одной метко пущенной шутки и корчиться в судорогах хохота до слез. Керн был специалист по раскалыванию Картера. Худощавый бледноватый Янг приехал из Северной Каролины, в Гарварде он учился благодаря национальной стипендии; извлеченный из своей глубинки, он тосковал по дому и вечно мерз. Керн прозвал его «Братец Опоссум». Он целый день спал, а по ночам сидел на кровати и наигрывал что-то для себя на мундштуке от трубы. Поначалу он играл на трубе днем, наводняя общежитие и его зеленый пояс из деревьев золотистыми подрагивающими вариациями на тему томных мелодий вроде «Сентиментального путешествия» и «Теннесси-вальса». Это было мило. Но гипертрофированная тактичность Янга – склонность к раболепному самоуничижению, пробудившаяся от его потрясенности Гарвардом, – вскоре положила конец этому безобидному музицированию. Он стал прятаться от солнца, и тихий посвист, доносившийся из коридора по ночам, засыпающему Орсону представлялся музыкой, тонущей от стыда. Картер всегда называл своего соседа «Джонатаном», старательно выговаривая слоги, словно произносил имя кого-то извлеченного из глубины веков, о ком он только что узнал, вроде Ларошфуко[6] или Демосфена[7].

Хью был ее бывшим бойфрендом и жил в Бате.

Родителям Фифи он очень нравился, и они, скорее всего, надеялись, что Хью и Фифи поженятся, ведь он работал в адвокатской конторе и происходил из очень уважаемой семьи. Они расстались, едва Фифи исполнился двадцать один год, но остались друзьями.

В углу в конце коридора, в несчастливом номере 13, составили странную семейку Петерсен и Фитч, оба длинные, узкоплечие и широкозадые; если отвлечься от телосложения, то трудно было сказать, что у них общего или почему их поселили вместе. Фитч, с черными сверлящими глазами и приплюснутым черепом франкенштейновского монстра, был вундеркиндом из штата Мэн, напичканным философией и несусветными идеями. Он носил в себе зерна нервного срыва, который ему предстояло в конце концов испытать в апреле. Петерсен был приветливый швед с прозрачной кожей, сквозь которую проступали синие вены на носу. Несколько лет он проработал репортером дулутской газеты «Геральд». Он набрался всех репортерских штучек: ухмылочка в уголке рта, глоток виски, заломленная на затылок шляпа, привычка бросать на пол непогашенный окурок. Он и сам, кажется, не совсем понимал, зачем ему Гарвард, и действительно – после первого курса он не вернулся. Но пока эти двое двигались навстречу своим провалам, они составили на удивление прочно сколоченную пару. Каждый из них обладал талантом, который отсутствовал у другого. Фитч был настолько неорганизованный и несобранный, что не умел даже печатать на машинке. Он лежал на кровати в пижаме, корчась и гримасничая, и диктовал заумную курсовую по гуманитарным наукам, вдвое больше заданного объема и главным образом по книгам, которых они не проходили, а Петерсен, печатая лихорадочным двухпальцевым методом, послушно превращал этот запутанный хаотичный монолог в «текст». Его терпение граничило с материнским. Когда Фитч выходил к обеду в костюме и галстуке, в общежитии шутили, что это Петерсен его приодел. В свою очередь Фитч делился с Петерсеном идеями, в чрезмерном изобилии распиравшими его огромную сплюснутую башку. Петерсен был начисто лишен каких-либо идей, не способен был ни сравнивать, ни противопоставлять, ни подвергать критическому разбору Святого Августина[8] и Марка Аврелия. Быть может, насмотревшись в свои юные годы на столько трупов, пожаров, полицейских и проституток, он преждевременно отравил свое сознание. Так или иначе, материнская забота о Фитче стала для Петерсена вполне конкретным делом, и Орсон им завидовал.

Так что ей не казалось слишком неправдоподобным использовать его имя как прикрытие.

— И что такое с ним стряслось?

Он завидовал всем соседям, независимо от того, что их связывало – география, раса, честолюбие или физические данные, – ибо между собою и Хабом Паламонтеном он не мог усмотреть ничего общего, кроме вынужденного совместного проживания. Не то чтобы жить вместе с Хабом было неприятно. Хаб был опрятен, усерден и нарочито тактичен. Он вставал в семь, молился, занимался йогой, садился за прялку, уходил завтракать и зачастую до конца дня не появлялся. Обычно он ложился спать ровно в одиннадцать. Если в комнате было шумно, он затыкал уши резиновыми пробками, надевал на глаза черную маску и засыпал. День у него был расписан по часам: он как вольнослушатель посещал два лекционных курса вдобавок к четырем обязательным, трижды в неделю занимался борьбой, чтобы получить зачет по физкультуре, напрашивался на чаепития с Демосом, Егером и епископом Массачусетсом, посещал бесплатные вечерние лекции и чтения, работал в благотворительной организации «Дом Филипса Брукса» и дважды в неделю наставлял на путь истинный беспризорников в исправительной колонии Роксбери. В довершение ко всему он начал брать уроки фортепьяно в Бруклине. Много дней Орсон виделся с ним только в столовой студенческого союза, где соседи по общежитию в те первые осенние месяцы, когда их дружба была еще свежа и молода и разнящиеся увлечения еще не рассеяли их, пытались перегруппироваться вокруг длинного стола. В те месяцы они часто дискутировали на тему, возникшую у них на глазах, – вегетарианство Хаба. Вот он сидит, у него на подносе двойная порция дымящихся бобов и тыквы, а тем временем Фитч пытается нащупать точку, в которой вегетарианство теряет свою последовательность.

Клару всегда мучили подозрения, когда она разговаривала с Фифи. Питеру, Патти или Робину могло сойти с рук практически все что угодно, но по какой-то непостижимой причине, когда дело касалось ее старшей дочери, Клара всегда предполагала самое худшее.

– Ты ешь яйца, – говорит он.

— О, да дело всего лишь в его подружке, которая морочит ему голову, — беззаботно сказала Фифи. — Мы немножко с ним посидели, заодно и поужинали. Когда я его там оставила, ему уже полегчало. Я позвоню Кэррол завтра утром и все ей объясню, сейчас уже слишком поздно.

– Ем, – отвечает Хаб.

— Могла бы и мне позвонить! — набросилась на нее мать.

– А осознаешь ли ты, что каждое яйцо, с куриной точки зрения, есть новорожденное дитя?

— Я же не думала, что Кэррол не передадут мое сообщение. Почему я должна была тебе звонить? Ты же знала, что я могу задержаться.

– Вообще-то, это не так, покуда яйцо не оплодотворено петухом.

— Большинство девушек, которые живут с родителями, обычно на всякий случай сообщают матерям о своем местонахождении. Ты же ведешь себя так, словно живешь в отеле, а мы с твоим отцом всего лишь его служащие.

– Но допустим, – настаивает Финч, – как иногда случается, и это известно мне по работе на дядиной птицеферме в Мэне, что яйцо, которое должно быть неоплодотворенным, на самом деле оплодотворено и содержит зародыш?

Фифи закатила глаза — ее мать заводила беседы на эту тему с завидной регулярностью.

– Если мне попадется такое яйцо, я, разумеется, не стану его есть, – сказал Хаб, удовлетворенно причмокнув.

— Мам, я устала и замерзла. Я сожалею, что не позвонила тебе, что Кэррол не получила мое послание и что таким образом я могла тебя расстроить. Теперь можно я пойду спать?

Фитч торжествовал и от избытка чувств смахнул со стола вилку.

Клара Браун повернулась и молча вышла в гостиную, не утруждая себя пожеланием спокойной ночи, а Фифи зашагала по лестнице вверх, в спальню, страстно желая, чтобы Патти к тому времени уже заснула и ей не пришлось бы выдерживать еще один допрос.

– Но почему? Ведь курица испытывает ту же боль, расставаясь с яйцом, независимо от того, оплодотворено оно или нет. Зародыш бессознателен – он овощ. И как вегетарианец ты должен был бы съесть его с особым наслаждением. – Он так сильно откинулся на спинку стула, что ему пришлось ухватиться за край стола, чтобы не опрокинуться.



– Мне кажется, – сказал Доусон, мрачно хмурясь: эти диспуты закупоривали какие-то уголки его «я» и приводили в дурное расположение духа, – что вряд ли имеет смысл заниматься психоанализом куриц.

Дэн смеялся, когда Фифи рассказывала ему, каким трудным ребенком она была в свое время. Без сомнения, ему казалось, что она преувеличивает. На самом же деле Фифи многого недоговаривала. Дело было не только в ее странной внешности. Она знала, что некоторое время ее родители сильно беспокоились, так как считали, что ее странное поведение вызвано умственной неполноценностью. Фифи не могла спокойно сидеть или сосредотачивать свое внимание на чем-либо дольше нескольких минут. У нее случались истерики, и она могла визжать часами. Она либо сердито смотрела на людей, не произнося ни слова, либо засыпала их чересчур личными вопросами. Фифи плохо уживалась с другими детьми: она забирала у них игрушки и щипала за руки и за ноги. Бывало, она отказывалась есть или спать, а еще разговаривала сама с собой.

– Напротив, – живо откликнулся Керн, откашливаясь и прищуривая свои красные, воспаленные глаза, – мне кажется, там, в крошечном, туманном сознании курицы – минимальном, так сказать, сознании, трагедия вселенной достигает кульминационной точки. Представьте эмоциональную жизнь курицы. Что такое для нее дружба? Стая клюющих, горланящих сплетниц. Дом? Несколько забрызганных пометом жердочек. Пища? Какие-то крохи, небрежно швырнутые на землю. Любовь? Случайные набеги петуха-многоженца. И вот в этот бессердечный мир вдруг является, словно по волшебству, яйцо. Ее собственное. Яйцо, созданное ею и Богом, так ей должно казаться. Как она должна лелеять это яйцо, его прекрасную обнаженность, нежное свечение, твердую и вместе с тем хрупкую увесистость.

То, что Патти, которая была всего на четырнадцать месяцев младше ее, представляла собой прелестную послушную куколку с золотистыми кудряшками и пухлыми румяными щечками, вызывавшую желание схватить ее и потискать, тоже не прибавляло Фифи популярности.

Картер наконец не выдержал. Он согнулся над своим подносом, его глаза плотно закрыты, темное лицо искажено от смеха.

Сейчас Фифи могла себе представить, какое отчаяние порой охватывало ее мать, особенно в последний год войны, когда у нее на руках было трое детей мал мала меньше, а муж большую часть времени отсутствовал. Рождение Робина окончательно выбило Клару из колеи, и у них некоторое время жила няня. Именно няня и предположила, что мозг Фифи, должно быть, пострадал от акушерских щипцов во время родов.

– Умоляю, – выдавил он из себя с трудом. – У меня из-за тебя колики в животе.

Няня, конечно, ошибалась. Когда Фифи исполнилось десять лет, она умела читать и писать не хуже любого другого ребенка в классе, а ее поведение в основном нормализовалось. Хотя Клара и заявляла, что дома ее старшая дочь по-прежнему вела себя несносно, в общественных местах поведение Фифи больше не вызывало нареканий.

Фифи упрямо старалась доказать всем, что она была ужасным ребенком. Но затем она обычно смотрела в зеркало и не могла найти в себе ничего общего с той пучеглазой странноватой худенькой девочкой, которой была когда-то. В двенадцать лет ее фигура начала округляться, белесые волосы в конце концов изменили свой цвет, приобретя медово-золотистый оттенок, а глаза и рот как-то неожиданно вдруг оказались не то что самыми обычными, а очень даже привлекательными.

– Ах, Картер, – высокопарно произнес Керн, – это еще не самое большое зло. Ведь в один прекрасный день, пока невинная курица сидит, высиживая свое странное, безликое, овальное дитя и лаская его крыльями, – он с надеждой смотрит на Картера, но тот из последних сил сдерживается, закусив нижнюю губу, – здоровенный мужлан, от которого несет пивом и навозом, приходит и вырывает яйцо из ее объятий. А все почему? Да потому что ему, – Керн показывает, вытянув на полную длину руку через весь стол, так чтобы его указательный палец, пожелтевший от никотина, почти уперся в нос Хабу, – ему, святому Генри Паламонтену, захотелось полакомиться яйцами. «Яиц, еще яиц!» – вопит он ненасытно, а несчастные дети американских матерей пусть и дальше страдают от грубых быков и неправедных свиней!

Она до сих пор помнила тот день, когда ее впервые назвали хорошенькой — для нее это было такое же чудо, как найти волшебный горшок с золотом. Сейчас она научилась ладить практически с кем угодно. Все говорили о том, какая Фифи веселая и заботливая и какой у нее легкий характер.

Доусон бросил на стол вилку и нож, встал из-за стола и, согнувшись пополам, вышел из столовой. Керн побагровел. В тишине Петерсен положил сложенный ломтик ростбифа в рот и произнес, пережевывая:

– Брось, Хаб, если кто-то все равно забивает животных, то почему бы тебе их не есть! Животным уже без разницы.

Все, кроме ее матери, которая все еще находила у своей старшей дочери множество недостатков и постоянно жаловалась на них. Если верить Кларе, Фифи была ленивой, своенравной, эгоистичной, не испытывала привязанности к семье и совершенно не обращала внимания на чувства других людей. Фифи думала, что придирки ее матери были вызваны всего лишь завистью, так как жизнь Клары никогда не была такой свободной и беззаботной, как у ее дочери.

– Ты ничего не понимаешь, – просто ответил ему Хаб.

Клара вышла замуж за Гарри в двадцать один год, как раз когда разразилась война. Когда они поженились, Гарри преподавал математику, но он также занимался дешифровкой военных сообщений и поэтому месяцами не бывал дома. Фифи была уверена, что ее мать так нападает на нее по поводу ее одежды, работы и еженедельных походов на танцы лишь потому, что сама она в этом возрасте могла заниматься только домашним хозяйством и уходом за грудным ребенком.

– Послушай, Хаб, – сказал с другого конца стола Сильверштейн, – а как же быть с молоком? Разве телята не пьют молоко? Может, из-за тебя какой-нибудь несчастный теленок недоедает?



Орсон почувствовал, что нужно вмешаться.

Патти уже крепко спала, но оставила ночник включенным. Фифи быстро разделась и легла в кровать. Внезапно она вспомнила, как они с сестрой обычно спали вместе в одной из кроватей, когда были маленькими. Эта комната была полна детскими воспоминаниями.

– Нет, – сказал он, и ему показалось, что он вскрикнул, голос его был нетвердый и возбужденный. – Как известно всем, кроме некоторых жителей Нью-Йорка, телят отлучают от дойных коров. Хаб, меня другое интересует – твои туфли. Ты носишь кожаную обувь.

Плюшевые игрушки и куклы все еще сидели рядышком с книжками Энид Блайтон.[2] Рисунок, изображающий принцессу, который Патти нарисовала, когда ей было семь или восемь лет, по-прежнему висел на стене. А еще в комнате было множество их с сестрой фотографий. Патти хранила целую кипу альбомов с вырезками статей о ее любимых кинозвездах. У Фифи в жизни был период, когда она мечтала стать модельером, и ее наброски и картонки с пришпиленными образцами тканей и сейчас стояли у окна возле стены.

– Ношу.

В оправданиях Хаба уже не осталось задора. Его губы неприязненно сжались.

Это была просторная уютная комната с цветастыми шторами, обоями в тоненькую полоску и длинным туалетным столиком из тикового дерева, на котором стояла пара трюмо. Половина Патти была тщательно убрана и украшена фарфоровыми балеринами, заботливо расставленными между духами, лаком для волос и прочей косметикой. Сторона Фифи, напротив, была завалена тюбиками и баночками, крышечки от которых потерялись, старыми письмами, ручками и ватными подушечками вперемешку с косметикой. Патти все время жаловалась по этому поводу, но почти ежедневно со стоическим спокойствием выносила грязные чашки и тарелки, а когда вытирала пыль, то убирала и сторону Фифи, а также вешала на место ее одежду и заправляла кровать.

– Кожа – это бычья шкура.

Дэн позавидовал Фифи, когда она рассказала о братьях и сестре. Она думала, что он пошутил, сказав, что его в детстве бросили в Свиндоне, но это оказалось горькой правдой. Дэн сменил несколько приютов, а в пятнадцать лет его выставили за дверь, предоставив самому заботиться о себе.

– Но животное уже забито.

Фифи взглянула на Патти, которая лежала на боку, обхватив пухленькой рукой голову, и с нежностью улыбнулась. Она любила Патти. Они были подругами и союзницами. Даже несмотря на то что отличались друг от друга, как небо и земля: Патти — спокойная и терпеливая, Фифи — вспыльчивая и импульсивная.

– Ты заговорил как Петерсен. То, что ты покупаешь изделия из кожи – бумажник и ремень, кстати, тоже не забудь, – поощряет убийство. Ты такой же убийца, как все мы. Даже хуже, чем мы, потому что ты об этом задумываешься.

Милая малышка Патти сильно располнела. Но толстушка Патти с ужасными подростковыми прыщами все равно оставалась такой же милой и добродушной. Она училась на окулиста и проявляла ангельское терпение, разговаривая с пожилыми людьми.