Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Апдайк

Доктора и доктрины

Бертон[1] предвидел, какую деталь зубной врач отметит в первую очередь: положенный по сану белый воротничок. Он везде и всюду привлекал внимание. Доктор стоял вполоборота к дверям, будто только-только надумал отвернуться. Его свежее лицо с тонкой ниточкой усов обратилось к Бертону, а серые глаза задержались на шее пациента чуть дольше, чем позволяла безупречная вежливость, но взгляд тут же скользнул выше, и одновременно с этим доктор сказал: «Здравствуйте!». Сделав шаг навстречу Бертону, он протянул для приветствия руку, которая оказалась на удивление мягкой.

Вслед за тем стоматолог отметил, что вошедший – американец. За время пребывания в Оксфорде Бертон приучил себя говорить негромко, но даже шепот не смог бы замаскировать энергичные гласные, слегка растянутые концы фраз и те особенности произношения дифтонгов, которые сразу выделяют американский говор среди британского щебета. Как только Бертон поздоровался и извинился за опоздание (не сказав дурного слова о британских автобусах, хотя именно они были всему виной), он явственно представил, какие мысли пронеслись в голове у врача: «США… благочестивые отцы-пилигримы… католик? Нет, тогда был бы черный головной убор… улыбка искренняя… на резцах зубной камень».

Жестом пригласив Бертона сесть в кресло, доктор направился к раковине и, не глядя, стал мыть руки.

– Вы из каких краев? – спросил он через плечо.

– Из какой части Штатов? – Бертону нравилось произносить «Штаты». Это звучало так всеохватно, так внушительно.

– Да, именно. Или вы канадец?

– Нет, я из Пенсильвании.

Бертону не впервой было сидеть в зубоврачебном кресле, но еще не доводилось наблюдать из него такой приятный пейзаж. Огромный эркер выходил во внутренний дворик. Там росло два-три дерева (ивы, определил Бертон), а среди крон порхали и раскачивались черные клубки – птицы. Если не считать птиц, ветви были совершенно голыми. Сквозь их переплетение виднелся умытый небосвод, до которого, казалось, было рукой подать. Эти неуловимо-голубые клеточки неба, равно как и бурая, с намеком на ржавчину кирпичная стена, почти не добавляли цвета в общую картину.

– Пенсильвания, – задумался вслух дантист, и по мере его приближения каждый слог звучал громче предыдущего. – Это на востоке?

– Скорее на северо-востоке. Вы представляете, где расположен Нью-Йорк?

– Примерно.

– Так вот: оттуда немного к западу. В общем и целом, нейтральный штат.

– Понимаю.

Дантист наклонился над Бертоном, которого приятно удивили два обстоятельства: во-первых, когда он открыл рот, доктор сказал «благодарю вас», а во-вторых, у самого доктора было необычайно ароматное дыхание – не то карамельное, не то пряное. Заглядывая в рот Бертону, он постучал зеркальцем по каждому из зубов. У стоматолога на лбу был закреплен электрический рефлектор, как у окулиста. За окном, среди ветвей, крупные черные птицы выполняли головокружительные трюки. Оказалось, глаза у дантиста не совсем серые: стоило ему прищуриться, как они сделались почти карими, а потом, когда он покосился в сторону лотка с инструментами, приобрели зеленоватый оттенок, какой бывает у камешков, лежащих на дне быстрой речки. Он поскреб зондом глазной зуб Бертона, но так деликатно, что это не вызвало болезненных ощущений.

– Этот – в первую очередь. – Врач сделал пометку в чистой медицинской карте.

Воспользовавшись паузой, Бертон сообщил информацию, которую держал в уме с самого начала:

– Пенсильвания дает более девяноста процентов мировой добычи антрацита.

– Вот как? – с явным недоверием произнес доктор. У подбородка Бертона опять возникли руки с зубоврачебными инструментами. Бертон открыл рот.

– Благодарю вас, – сказал дантист.

Пока он осматривал полость рта, проверял твердые ткани зубов и ставил условные значки в карте, к Бертону отчасти вернулось душевное равновесие. В тот день – возможно, из-за предстоящего визита к стоматологу, да еще в чужой стране – он с раннего утра ощущал козни дьявола. К теплому, уютному запаху постели примешивалось сомнение; оно капало с холодных охристых стен скромного жилища, проникало даже в сновидения. Безмолвных свидетелей тщеты, которая шла вразрез с надеждами и доктринами, оказалось немало: домашние тапки, махровый халат, отражение в зеркале и, конечно, книги – тома в черных и коричневых переплетах, К. С. Льюис[2], Карл Барт[3], «Краткая антология Средневековья», Рэймонд Талли и Бертран Рассел[4], – они мирно соседствовали друг с другом, словно непритязательные Беллок[5] и Честертон[6]. Даже зубная щетка, которая в добрые дни помогала приобщиться к утренним таинствам, сегодня выступила вульгарной прислужницей гигиены, напомнив о богомерзком присутствии микробов. Легкомысленное бульканье водопроводных струй заглушило внеурочные молитвы Бертона.

Запах карамели и гвоздики улетучился. Дантист, распрямив плечи, спрашивал:

– Новокаин хорошо переносите?

Бертон пришел в замешательство. По его убеждению, только ленивый ум мог нынче отождествлять боль со злом. Ведь если вдуматься, боль предостерегает от порока и в силу этого являет собою добро. С другой стороны, облегчение чужой боли – это очевидная добродетель, возможно самая очевидная из всех добродетелей. А лелеять боль так же низко, как гоняться за удовольствиями. В то же время бегство от боли – признак малодушия.

По интонации дантиста ничего нельзя было определить – то ли он не дождался ответа, то ли просто решил переспросить:

– Ваш стоматолог вводит вам новокаин?

Еще в ту пору, когда Бертон малолетним сорванцом бегал в заскорузлом комбинезончике, доктор Гриблинг уже делал ему уколы новокаина.

– Да. – Это короткое слово прозвучало резко, вызывающе. Бертон поспешил добавить: – По его мнению, у меня повышенная чувствительность.

Теперь получилось как-то манерно.

– Займемся троечкой, – сказал доктор.

Сердце у Бертона заколотилось, как оса в банке, потому что дантист поднялся со стула, подошел к раковине, совершил невидимое действо и вернулся с наполненным шприцем. На кончике иглы каким-то чудом удерживалась капля жидкости. Пока доктор стоял к нему спиной, Бертон уже открыл рот. Когда врач, занеся острие, обернулся, у него едва заметно дрогнула губа под тонкими усиками: такая истовость показалась ему необычной и даже забавной.

– Будьте добры, пошире, – сказал он. – Благодарю вас. – Игла приближалась. Она мелькнула у Бертона под носом и скрылась из виду. – Сейчас будет немного чувствительно.

Какая обходительность! Мгновенный укол – и от текучего, распирающего потока боли Бертон выпучил глаза; он увидел голые кроны, перепуганное бледное небо и черных птиц. Одна из них сидела на самой верхушке дерева; к ней присоединилась вторая, потом – ему было хорошо видно – на ту же ветку опустилась третья, ветка изогнулась крутым полумесяцем, и все три птицы, захлопав крыльями, исчезли из поля зрения.

– Все, все. – На Бертона повеяло карамелью и гвоздикой.

Дожидаясь, пока новокаин подействует, доктор завел неторопливую беседу с пациентом.

– Какими судьбами вы оказались в Оксфорде? – поинтересовался он.

– Я занимаюсь научной работой.

– Неужели? В какой же области?

– Пишу диссертацию о человеке по имени Ричард Хукер[7].

– Вот как? – Ответ вызвал у доктора такую же скептическую реакцию, как и данные о добыче антрацита в Пенсильвании.

Ричард Хукер, «примерный, примитивный, примирительный», как отозвался о нем Уолтон[8], занимал столь важное место в мире Бертона, что сомнение в его существовании было равносильно сомнению в существовании мира Бертона. Но когда Бертон пояснил: «Это английский теолог», в его голосе не было и тени досады или заносчивости. Ему довольно легко далась наука смирения. Впрочем, он отдавал себе отчет, что рассуждения о собственном смирении – это не что иное, как гордыня, а признание в себе гордыни дает повод для дальнейшего, более углубленного самопостижения. Можно было бы прямо сейчас поразмыслить об истоках этого греха, но дантист уже задал следующий вопрос:

– Теолог – это богослов?

– Совершенно верно.

– Не могли бы вы процитировать что-нибудь из его трактатов?

У Бертона были наготове ответы на стандартные вопросы («Когда он жил?» – «С 1554 по 1600 год»; «Чем прославился?» – «Попыткой примирить христианскую, то есть томистскую, политическую доктрину[9] с реальным положением дел в эпоху правления Тюдоров; хотя эта задача покорилась ему лишь отчасти, он во многом предвосхитил ряд направлений современной политологии». – «Какова цель вашей работы?» – «Я попытаюсь выявить причины, которые помешали Хукеру принять платонизм эпохи Возрождения»), но сейчас он растерялся. На ум приходили какие-то обрывки фраз – «зримая Церковь», «неизменный закон», «весьма хрупкая способность», «папские предрассудки», а также не вполне ясного содержания термин «формалистичность» – все, что угодно, только не законченные высказывания.

– В данный момент не могу вспомнить, – извинился он, касаясь пальцами стоячего воротничка, и в который раз – хотя уже можно было привыкнуть – поразился жесткости его непрерывной кромки.

Такое признание, по всей видимости, ничуть не обескуражило дантиста.

– Десна онемела? – спросил он.

Бертон поворочал языком и сказал:

– Онемела.

Врач развернул бормашину; Бертон открыл рот.

– Благодарю вас.

Новокаин подействовал. Жужжание доносилось будто бы издалека, а боль оказалась не страшнее той, какую причиняет взрыв звезды, убийство индийского слона или – признался про себя Бертон – порка соседского мальчишки. Боль. Тут, несомненно, есть проблема. Он начал привычно рассуждать сам с собой. Творение – это результат стремления Творца создать из материи живые души. С точки зрения этики материя per se нейтральна; если придать ей форму, она будет тяготеть к добру, но в ее природе заложено соперничество. Нет двух сущностей, которые могли бы находиться в одном месте в одно и то же время. Отсюда – боль. Но наши поступки не должны диктоваться сугубо материальными побуждениями. В самом деле, весь Его земной путь доказывал тщету соперничества за преходящие ценности, верно? С другой стороны, верно и то, что существует дьявол. А дьявол нарушает стройность мироздания. При этой мысли вниманием Бертона, естественно, овладели черные птицы. Они неустанно падали с неба и с деревьев, но почему-то лишь немногие взмывали ввысь.

Дантист поменял бор. «Благодарю вас». Какие-то вещи Бертон сумел постичь. А какие-то не сумел: например, почему Он выжидал миллионы лет, пока из атома мучительно развивалась жизнь. С каким чувством Он наблюдал, как эти нелепые, упрямые твари выкарабкивались из болот и бессмысленно вымирали на долгом и тернистом пути превращения в Человека? Или взять звезды: такие далекие, просто насмешка над бесполезностью расстояний; теологи привычно рассуждают о бесконечности, но неужели она и впрямь до такой степени бесконечна? Однажды Бертон спросил своего отца, верит ли тот в чистилище. «А как же? – незамедлительно выдал отец, ткнув мундштуком в направлении пола. – Тут оно и есть, чистилище». Воспоминание о том давнем разговоре вызвало у Бертона чувство подавленности; поэтому, когда бор, пройдя сквозь броню анестезии, впился в нерв, боль приобрела видимость ответа и была встречена едва ли не с восторгом.

– Ну вот, – сказал дантист. – Будьте добры, сплюньте, пожалуйста.

Он отвел бормашину в сторону, и Бертон понял, что больше она не понадобится. Какая деликатность!

– У вас во дворе, я вижу, настоящее царство пернатых, – сказал Бертон.

– Мы их подкармливаем, – объяснил дантист, растирая амальгаму для пломбы в маленьком толстостенном тигле.

– Что это за черные птицы?

– Скворцы. Невероятно прожорливы. Вечно отнимают корм у малиновок.

Только теперь Бертон заметил, что среди ветвей мелькают комочки поменьше и пошустрее, но не такие многочисленные и не такие деловитые, как скворцы. Он стал приглядываться к одной из таких пташек, которая ни минуты не сидела без движения: она то расплывалась, словно клякса, то набухала, как почка, то поворачивалась в профиль и становилась похожей на керамический кувшинчик работы Пикассо. Благодаря этим наблюдениям его разум освободился от всяческих мыслей и не реагировал ровным счетом ни на что, даже на скрип растираемой амальгамы.

Когда Бертон очнулся, его вниманием безраздельно завладели инструменты на лотке: щипцы, зонды, боры, ватные шарики; на столике стояла небьющаяся банка с ватой и спиртовка под металлическим колпачком; на эмалированной этажерке подле его локтя ждали своего часа десятки каких-то полезных приспособлений; дальше начиналась облицованная кафелем стена, потом оконная рама, потом знакомая картина за окном – все это охватили его органы чувств на волне душевного подъема и жажды деятельности. Такое ощущение частенько накатывало на Бертона в детстве, но с годами посещало его все реже и реже. Пришлось подавить в себе желание рассмеяться и схватить что-нибудь со столика; даже улыбка, обращенная к доктору, пропала втуне, поскольку тот смотрел только на кусочек амальгамы, поддетый острием какого-то инструмента, по форме напоминающего клюшку для гольфа.

Амальгама благополучно достигла места назначения. Бертону пришло в голову, что мир, как и музыка, держится на противоборстве. Дерево растет снизу вверх, а сила тяжести давит на него сверху вниз; птица вытесняет воздух, а воздух неизбежно сжимает птицу. В голове замелькали непрошеные воспоминания: как он в раннем детстве подверг страшным пыткам резинового утенка Дональда; как играл в беседке из виноградной лозы во дворе родительского дома; как уважали в городе его отца; как выглядел залитый солнцем парк; как звучала фраза Макса Бирбома[10] насчет того, что надписанный твоей рукой конверт становится чужим, проехав в почтовой карете.

Стоматолог кашлянул. От простуды кашель совсем не такой; так может кашлянуть лишь тот, кто сделал свое дело и теперь волен прочистить горло.

– Будьте добры, прополощите, пожалуйста, и сплюньте. – Он указал на стакан, наполненный чем-то розовым.

Почему-то раньше Бертон им не воспользовался; зато теперь, набрав в рот немного жидкости (довольно приятной, но, конечно, не такой приятной, как дыхание врача), он поболтал ее во рту и выпустил в белоснежную плевательницу, стараясь не издавать одиозных звуков.

– Боюсь, вам понадобится прийти еще раза три-четыре, – сказал доктор, изучив записи в медицинской карте.

– Прекрасно.

Усики дантиста едва заметно поползли в стороны.

– Записаться можно у мисс Левистон. – Он опускал боры один за другим в гнезда соответствующей величины. – Как вы думаете, чем объясняется такое… мм… посредственное состояние ваших зубов?

Бертон задумался. Ему хотелось высказать свою признательность, благословить этого человека, но поскольку сделать это традиционным способом было бы весьма затруднительно, он решил отблагодарить доктора внимательным отношением:

– Дело, видимо, в том, что по части зубоврачебной помощи Пенсильвания отстает от других штатов.

– В самом деле? С чем же это связано?

– Трудно сказать. Насколько мне известно, самые лучшие зубы у южан. В южных штатах едят много продуктов, богатых кальцием, – то ли рыбу, то ли корнеплоды вместе с зеленью, то ли еще что-то.

– Ясно. – Дантист посторонился, чтобы Бертон мог беспрепятственно выбраться из кресла. – Ну, до встречи.

Бертон подумал, что обмениваться рукопожатием дважды за одно посещение было бы излишне. Уже в дверях он обернулся:

– Знаете, доктор… э-э…

– Меррит, – подсказал дантист.

– Я вспомнил цитату из Хукера. Правда, короткую.

– Интересно.

– «Допускаю, что мы предрасположены, способны и готовы забыть Бога; но готов ли Бог забыть нас? Наш разум переменчив; переменчив ли Его разум?»

Доктор Меррит улыбнулся. Каждый из двоих застыл в той же неуверенной позе, что и при появлении Бертона в кабинете. Теперь Бертону тоже настал черед улыбнуться. За окном малиновки вместе со скворцами выполняли маневры, больше похожие на игру.