Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Трумен Капоте

ЛЕТНИЙ КРУИЗ

ГЛАВА 1

— Ты странно ведешь себя, милая, — сказала мать, и Грейди, пристально глядевшая сквозь букет из папоротника и роз, стоявший на середине стола, снисходительно улыбнулась: да, я непостижимая — ей нравилось так думать.

Но тут Эппл, старше на восемь лет, к тому же замужем, — вот уж в ком не было ничего непостижимого, — заявила:

— Грейди просто дурочка, я бы с радостью поехала с вами. Ах, мамочка, подумать только: через неделю в это самое время вы будете завтракать в Париже! Джордж все обещает, что мы тоже съездим… но я не знаю, получится ли. — Она замолчала, взглянув на сестру. — Грейди, ради бога, ну зачем тебе торчать в Нью-Йорке в такую жару?

Грейди хотела одного: чтобы ее оставили в покое; но нет, опять завели свою волынку, а ведь пароход отплывает уже сегодня, и все, что она могла им сказать, уже сказано. Не хватает только открыть им правду, а это совершенно не входило в ее планы.

— Я еще ни разу не оставалась здесь летом, — сказала она, переводя взгляд на окно: из-за блеска несущихся по дороге машин июньская утренняя тишина Сентрал-парка казалась особенно благодатной. Ярко-зеленая глазурь весны подсыхала на солнце, которое, припекая совсем по-летнему, купалось в листве деревьев, росших возле отеля «Плаза», где они завтракали. — Можете считать меня сумасбродкой — ну и пожалуйста.

Она улыбнулась, подумав, что ляпнула что-то не то: родные и так уже почти считали ее сумасбродкой. Когда Грейди было четырнадцать, однажды она вдруг с ужасом осознала, и очень остро, что не нравится матери, хотя та ее и любит. Сперва она думала, что мать считает ее менее красивой, менее веселой и куда более упрямой, чем Эппл. Однако позже, к великому разочарованию сестры, стало очевидно, что Грейди гораздо привлекательнее, и она перестала выискивать причины материнской неприязни. Ведь все дело было, разумеется, в том — теперь-то Грейди это прекрасно понимала, — что и сама она подспудно всегда, с самого раннего детства, недолюбливала мать. И все же этим чувствам недоставало огня, и обитель их враждебности была, правда скромно, украшена взаимной любовью, которую миссис Макнил на сей раз выразила тем, что прикрыла руку дочери ладонью и проговорила:

— И все равно, доченька, мы будем о тебе беспокоиться. Как же иначе? Я просто не знаю. Просто не знаю. Отнюдь не уверена, что ты справишься. Тебе ведь только семнадцать лет, и ты никогда не оставалась одна, совсем одна.

Мистер Макнил, всегда говоривший таким тоном, будто делает ставку в покере, но вообще-то чаще помалкивавший — отчасти потому, что жена его не любила, когда ее перебивают, отчасти же потому, что он был сильно утомлен жизнью, — сунул сигару в кофейную чашку, чем вызвал содрогание у Эппл и миссис Макнил, а затем изрек:

— Черт возьми, когда мне было восемнадцать, я уехал в Калифорнию на целых три года!

— Но Леймонт… ты же мужчина.

— Какая разница? — проворчал он. — Между мужчинами и женщинами уже давно нет никакой разницы. Ты сама мне говорила.

Разговор принимал неприятный оборот, и миссис Макнил, откашлявшись, возразила:

— И все равно, Леймонт, меня очень беспокоит наш отъезд…

На Грейди накатила волна неудержимого смеха, радостного волнения, от которого грядущее лето казалось ей нетронутым белым холстом, на который ей предстояло нанести первые, пусть неумелые, но самостоятельные мазки. И еще ее веселило то — хотя лицо ее ни чуточки не дрогнуло, — что они ничего не заподозрили. То есть вообще ничего. Искорки света, подрагивавшие на серебряных столовых приборах, словно бы поощряли ее восторг и в то же время предупреждали: осторожнее, милая. Но вдруг откуда-то донеслось: «Грейди, тебе есть чем гордиться, ты сумеешь высоко держать свое знамя, и пусть оно вьется на ветру». Чей же это голос? Быть может, одной из роз? Ведь розы умеют говорить, Грейди где-то читала, что они — средоточие мудрости. Она снова взглянула в окно; смех рвался наружу, разжимал ее губы: этот сияющий, весь в солнечных пятнах, весенний денек предназначен ей, Грейди Макнил, розам, умеющим говорить!

— Что тут смешного, Грейди? — Голос Эппл прозвучал не очень-то ласково, будто она разговаривала с назойливым капризным ребенком. — Мама задала тебе простой вопрос, а ты смеешься, как будто она сморозила глупость.

— Грейди вовсе не считает меня глупой, разумеется нет, — всполошилась миссис Макнил, но прозвучало это не слишком убедительно.

Глаза матери, прикрытые паутинкой вуали, которую она при этих словах опустила на лицо, приобрели несколько смущенное выражение, как всегда, когда Грейди бывала, по ее мнению, чересчур надменна и строптива. Они с дочерью никогда не были особенно близки, и миссис Макнил считала, что это даже к лучшему: слишком плохо они понимали друг друга. И все же невыносимо было думать, что Грейди, поскольку они так далеки, смеет смотреть на мать свысока; при одной этой мысли у миссис Макнил начинали дрожать руки. Однажды, когда Грейди была еще девчушкой-сорванцом со стрижеными волосами и шершавыми коленками, мать не смогла справиться с ними, со своими руками: когда это случилось, разумеется не в самый легкий для любой женщины период, она, не выдержав холодного равнодушия Грейди, сильно ее отшлепала. Впоследствии, если вдруг накатывало раздражение, миссис Макнил покрепче цеплялась руками за что-нибудь твердое: ведь в тот раз она сорвалась потому, что Грейди удалось смутить ее оценивающим взглядом своих зеленых глаз, похожих на два маленьких моря, удалось увидеть ее насквозь и словно направить прожектор на кривое зеркало ее тщеславия; и поскольку миссис Макнил была женщиной ограниченной, то впервые столкнулась с волей более сильной, чем ее собственная.

— Разумеется, нет, — повторила она шутливо, вся светясь напускной веселостью.

— Извини, — сказала Грейди, — ты о чем-то спросила? Похоже, у меня что-то со слухом.

Она специально произнесла последнюю фразу так, чтобы та прозвучала скорее как печальное откровение, чем как извинение.

Неужели! — прощебетала Эппл. — Уж не влюбилась ли ты?

Сердце Грейди застучало чаще, словно отбивая сигнал тревоги, серебряная ложка дрогнула в ее руке, и колечко лимона, которое она лишь наполовину успела выдавить в чай, перестало истекать соком. Девушка метнула быстрый взгляд на сестру, чтобы проверить, чего больше в ее глазах — прозорливости или глупости? Удовлетворенная результатом своих наблюдений, она выжала лимон до конца.

— Мы о платье, дорогая, — объяснила мать. — Просто я подумала, что его можно заказать и в Париже — Диор, Фат, что-нибудь в этом роде. В конце концов, это может оказаться даже дешевле. Бледно-зеленый смотрелся бы божественно, это же твой цвет, и он так пошел бы к твоим волосам… Напрасно ты так коротко подстриглась, тебе не идет, и это не очень-то… не очень-то женственно. Жаль, что на первый выход в свет нельзя надевать зеленое. Но у меня возникла другая идея: как тебе белый муаровый шелк?

Грейди раздраженно ее перебила:

— Если вы опять о бальном платье, то мне ничего не надо. Не надо мне никаких балов, я вообще не собираюсь на них ходить, во всяком случае на такие, вы понимаете, о чем я. Не позволю делать из себя дуру.

Из множества испытаний, уготованных миссис Макнил в этой жизни, это было самым невыносимым: ее всю затрясло, будто какие-то сверхъестественные колебания наполнили вдруг пределы столовой отеля «Плаза», который являл собой воплощение устойчивости и трезвого благоразумия. «Я тоже не позволю делать из себя дуру», — могла бы она ответить дочери, ибо, продумывая предстоящий ее выход в свет, она уже постаралась на славу. И хотела даже нанять специального секретаря. Более того, она имела полное право сказать, что вся ее светская жизнь, каждый смертельно скучный обед, каждое дурацкое чаепитие (именно так — дурацкое!) были выстраданы ею ради будущего дочерей: чтобы их выход в свет ознаменовался блестящим приемом. Надо сказать, светский дебют самой Люси Макнил был событием громким и запоминающимся: ее бабка, которая справедливо слыла одной из первых красавиц Нового Орлеана и вышла замуж за мистера Ла Тротта, сенатора от Южной Каролины, одновременно представила свету Люси и двух ее сестер — случилось это на Балу камелий, который был дан в Чарльстоне в апреле 1920 года. Вот уж был выход так выход: все три сестры Ла Тротта тогда еще учились в школе, и их светские похождения ограничивались посещением церкви. Той ночью Люси с такой жадностью кинулась в водоворот танца, что много дней потом не сходили с ее ног синяки, оставленные этим первым выходом в жизнь. С такой жадностью целовала она губернаторского сына, что не один месяц потом ее щеки пылали от стыда и раскаяния, потому что сестры — они тогда были девушками, ими же и остались — утверждали, будто от поцелуев рождаются дети. Но бабушка, которой Люси со слезами во всем призналась, сказала, что нет, дети от поцелуев не рождаются — леди, впрочем, тоже. Вздохнув с облегчением, Люси продолжила в том же духе, и ее первый год прошел триумфально. Оно и понятно: на нее было приятно взглянуть и к тому же не слишком противно слушать — это давало огромные преимущества, поскольку девушек на выданье было не много, и молодым кавалерам приходилось выбирать между такими несоблазнительными яблочками, как Хейзл Вир Намланд и барышни Линкольн. Кроме того, во время зимних каникул родные матери, урожденной Фермонт, коренные ньюйоркцы, устроили в честь Люси роскошный бал, в этом самом отеле, в «Плазе». И хотя сейчас она была почти в том же самом месте и изо всех сил старалась вспомнить хоть что-нибудь — воспоминания ускользали, — она была уверена только в одном: все тогда сияло золотом и белизной, и на ней было жемчужное ожерелье матери, и — ах да! — тогда она и познакомилась с Леймонтом Макнилом — не ахти какое событие: потанцевала с ним один раз и тут же забыла об этом. На мать он, однако, произвел впечатление: хотя Леймонт Макнил не был известен в свете и ему не исполнилось еще тридцати, тень этого молодого человека уже маячила над Уолл-стрит, а посему он считался выгодной партией — заключение это было вынесено если не в сонме ангелов, то по крайней мере в кругу людей лишь не намного ниже статусом. И молодого человека позвали на обед. А отец Люси пригласил его в Южную Каролину, на утиную охоту. «Бравый юноша» — таков был вердикт старой доброй миссис Ла Тротта, и поскольку для нее это было главным критерием, считалось, что Макнил прошел испытание. Семь месяцев спустя Леймонт Макнил, приглушив свой зычный «покерный» голос до нежной дрожи, произнес полагающуюся реплику, и Люси, которой до этого делали предложение лишь дважды, причем одно из них было нелепым, другое — шутливым, ответила: «Ах, Леймонт, я самая счастливая девушка на свете!» Ей было девятнадцать, когда у них родился первый ребенок — Эппл: забавно, но девочку назвали так потому, что Люси Макнил во время беременности поедала яблоки корзинами.[1] Однако ее бабушка, приехавшая на крестины, сочла это скандальной вольностью: она сказала, что это джаз и непутевые двадцатые ударили Люси в голову. Но выбор яблочного имени оказался последним озорным взмахом руки вослед затянувшемуся детству: год спустя Люси потеряла второго ребенка, который родился мертвым. Это был сын, и она назвала его Грейди в память о брате, погибшем на войне. Люси долго тосковала; Леймонт нанял яхту, и они отправились в круиз по Средиземному морю. И в каждом ярко-синем порту, от Сен-Тропе до Таормины, она устраивала грустные, слезливые вечеринки с мороженым для местных на редкость стеснительных мальчишек, которых ватагами пригонял для нее с берега пароходный стюард.

Но по возвращении в Америку этот слезливый туман внезапно улетучился: Люси вдруг обнаружила, что существуют Красный Крест, Гарлем, бридж, стала всерьез интересоваться деятельностью церкви Святой Троицы, журналом «Космополитен», республиканской партией; не было организации, которую она не опекала бы, не поддерживала бы деньгами и личным сочувствием. Одни говорили, что она восхитительна, другие — что она отважна, а кое-кто попросту ее презирал. Однако эти немногие составляли энергичную клику, и за несколько лет совместными усилиями им удалось загубить ряд начинаний Люси. Она выжидала; она ждала Эппл: если выход девушки в свет становится триумфом, в распоряжении ее матери оказывается, фигурально выражаясь, атомное оружие. Но судьба обвела Люси вокруг пальца: началась новая война, а в военное время торжественный вывод в свет дочурки выглядел бы вульгарно; вместо этого Макнилы снарядили для Англии санитарный отряд. А теперь и Грейди пыталась обвести Люси вокруг пальца. Руки ее укоризненно постукивали по столу, взлетали к лацканам жакета, теребили брошь с бриллиантами коричного цвета: это было уже слишком, Грейди всегда норовила обвести ее вокруг пальца — уже тем, что не родилась мальчиком. Но она все равно назвала ребенка Грейди, и бедная миссис Ла Тротта, в раздражении доживавшая последний год своей жизни, рассердилась настолько, что объявила Люси ненормальной. А Грейди так и не стала Грейди — ребенком, о котором Люси мечтала. И в данном случае Грейди тоже слишком далеко до идеала: Эппл — вот кому, при ее милой игривости, при ее чувстве стиля, перенятым у Люси, успех был бы обеспечен, тогда как перспективы Грейди вызывали сомнения — хотя бы уже потому, что она никогда не пользовалась благосклонностью молодых людей. Если же она не будет слушаться матери — провала не избежать.

— Грейди Макнил, твой выход в свет состоится во что бы то ни стало, — объявила Люси, натягивая перчатки. — Ты будешь в белом шелковом платье, с букетом зеленых орхидей: это слегка оттенит цвет твоих глаз и рыжие волосы. И мы наймем оркестр, который Беллы приглашали для Харриет. И, Грейди, учти: если ты намерена и дальше капризничать по этому поводу, я никогда больше не стану с тобой разговаривать. Леймонт, попроси, пожалуйста, счет.

Грейди предпочла промолчать; она знала, что отец и сестра не так спокойны, как может показаться: они ждут, что она снова начнет препираться, — и это лишний раз показывало, как они к ней невнимательны, как плохо знают ее характер. Еще месяц-два назад, если бы кто-то посмел вот так унизить ее достоинство, она немедленно помчалась бы к машине и, до отказа вдавив педаль, рванула бы прочь; потом она нашла бы Питера Белла и излила бы ему свою злость в каком-нибудь придорожном кабаке — она бы заставила всех их поволноваться. Но теперь ей было совершенно безразлично. Отчасти она даже сочувствовала честолюбивым замыслам Люси. Но до всего этого еще так далеко, впереди — целое лето; и ничто не предвещало того, что это вообще когда-нибудь случится, это белое шелковое платье и оркестр, который Беллы приглашали для Харриет. Пока мистер Макнил оплачивал счет, а остальные направились к выходу, Грейди приобняла Люси и с отроческой (подростковой) неловкостью нежно чмокнула ее в щеку. Этот ее жест неожиданно всех объединил; они стали семьей: Люси вся засветилась — ее муж, ее дочки… ей есть чем гордиться; а Грейди, при всех ее странностях и упрямстве, что бы там кто ни говорил, — просто чудесный ребенок, и незаурядная личность.

— Дорогая моя, — сказала Люси, — я буду по тебе скучать.

Шедшая впереди Эппл вдруг обернулась:

— Грейди, а ты сегодня на машине?

Грейди помедлила с ответом: в последнее время все, что бы Эппл ни говорила, казалось ей подозрительным — в самом деле, почему ее так интересует, на чем она приехала? А что если Эппл знает? Только не это…

— Я приехала гринвичским поездом.

— Так ты оставила машину дома?

— А что, это важно?

— Нет, то есть да. И нечего на меня рявкать. Я просто думала, что ты подбросишь меня на Лонг-Айленд. Я обещала Джорджу заехать домой и взять его энциклопедию, тяжеленную такую. Уж очень не хочется тащить ее в поезд. Если мы обернемся быстро, ты могла бы искупаться.

— Извини, Эппл, не могу. Машина в мастерской; я отдала ее еще позавчера: спидометр заклинило. Наверное, уже починили, но у меня, вообще-то, еще встреча в городе.

— Ага, — проворчала Эппл. — И с кем же, если не секрет?

Это был очень даже секрет, но Грейди ответила:

— С Питером Беллом.

— С Питером Беллом? Господи! Ну почему же все с ним да с ним? Он считает себя очень умным.

— Он действительно умный.

— Эппл, — одернула ее Люси, — с кем дружит Грейди — не твое дело. Питер — чудесный мальчик, а его мать была подружкой невесты у меня на свадьбе. Помнишь, Леймонт? Она тогда поймала букет. Но разве Питер еще не в Кембридже?

И тут Грейди услышала, как с другого конца холла донеслось:

— Эй, Макнил!

Только один человек на свете так ее называл, и с сделанным восторгом, поскольку момент для встречи был не самый удачный, она обернулась и убедилась, что опасения ее оправдались. Молодой человек, одетый хорошо, но как-то нелепо (строгий фланелевый костюм с белым вечерним галстуком, ковбойский ремень с блестящими побрякушками, а на ногах — теннисные туфли), стоял у табачного прилавка и запихивал в карман сдачу. Он двинулся к Грейди, и она сама пошла ему навстречу; в его походке была небрежная грация, присущая баловням судьбы, ждущим от жизни только самого лучшего.

— Выглядишь сногсшибательно, Макнил. — Он по-свойски ее приобнял. — Но до меня тебе далеко: я только что из парикмахерской.

Справедливость сего заявления подтверждалась безупречной свежестью его аккуратно выбритого, тонко очерченного лица, а новая стрижка придавала ему вид невинный и беззащитный.

Грейди с ребяческой грубоватостью пихнула его в плечо:

— А почему ты не в Кембридже? Неужели юриспруденция — это так скучно?

— Очень скучно, но еще скучнее мне станет, когда мое семейство узнает, что меня выперли.

— Ты врешь, — рассмеялась Грейди. — Но все равно, я хочу услышать подробности. Правда, сейчас мы ужасно спешим. Папа с мамой плывут в Европу, и мне нужно посадить их на пароход.

— А можно мне с вами? Ну пожалуйста, мисс!

Грейди задумалась, но потом крикнула:

— Эппл, скажи мамочке, что Питер поедет с нами!

И Питер Белл, стоявший за спиной Эппл, показал ей нос и побежал на улицу ловить такси.



Им пришлось взять два такси; Грейди и Питер сели во второе — задержались, чтобы забрать из гардероба собаку Люси, маленькую таксу со злыми глазками. В крыше машины был люк; над ними проносились летящие голуби, облака и башни; солнце, метавшее стрелы, оперенные летом, звенело в стриженых волосах Грейди, сиявших, как новенький пенни, а ее худенькое подвижное лицо, на котором проступали изящные, словно рыбий хребет, косточки, вспыхивало румянцем под ударами стрел медового света.

— Если тебя вдруг спросят, — предупредила она, зажигая Питеру сигарету, — Эппл или кто-нибудь еще, пожалуйста, скажи им, что у нас с тобой свидание.

— Это что, новая мода — зажигать джентльменам сигареты? А эта зажигалка… Макнил, откуда она у тебя? Она чудовищна.

Питер был прав. Хотя до сих пор Грейди об этом не задумывалась. Такие зажигалки, отполированные как зеркало и с блестящим вензелем, совсем недавно появились на аптечных прилавках.

— Я ее купила, — ответила Грейди. — Отлично работает. Ну так ты не забудешь, о чем я тебя попросила?

— О нет, любовь моя, ты ее не покупала. Боюсь, ты не настолько вульгарна, хотя очень стараешься.

— Питер, ты меня нарочно дразнишь?

— Ну разумеется.

Он рассмеялся, и Грейди дернула его за волосы, смеясь в ответ. Не будучи родственниками, Грейди и Питер были друг другу как родные — не по крови, но по взаимопониманию. Это была нежнейшая из дружб; всякий раз при встрече с Питером Грейди с наслаждением окуналась в ее спасительное тепло.

— Почему бы мне не подразнить тебя? Разве ты меня не дразнишь? Вот только не надо качать головой. Ты что-то задумала и не хочешь мне об этом рассказывать. Не волнуйся, милая, я не буду ничего из тебя вытягивать. А насчет свидания — почему бы и нет? Я готов на что угодно — лишь бы сбежать от моих безутешных родителей. Но с условием — платишь ты: какой смысл тратить на тебя деньги? А то я уж лучше поошиваюсь вокруг ненаглядной сестрицы Харриет: она, по крайней мере, знает все про астрономию. Кстати, ты слышала, что учинила эта мерзкая девчонка? Отправилась на остров Нантакет и будет там все лето изучать звезды. Это и есть их корабль? «Куин Мэри»? А я надеялся увидеть что-нибудь забавное, польский танкер какой-нибудь. Того, кто придумал этого злобного кита, неплохо бы самого отравить газом, правду вы, ирландцы, говорите: англичане — жуткие типы. Хотя и французы не лучше. Жаль, что «Нормандия» не сгорела раньше.[2] Хотя на американском корабле я бы все равно не поплыл, даже если бы мне…

Каюта Макнилов находилась на первой палубе; люкс с лакированной мебелью и фальшивыми каминами. Люси носилась туда-сюда по каюте, на лацкане ее жакета подрагивали свежие орхидеи; Эппл ходила за ней по пятам и зачитывала вслух рекламные листки, предлагавшие цветы и фрукты. Секретарша мистера Макнила, величественная мисс Сид, проскочила между ними с бутылкой «Пипер-Айдсик» в руке и со слегка перекошенным лицом: еще бы — шампанское утром! (Питер Белл сказал ей, что искать бокал не обязательно: он допьет все, что останется в бутылке); сам же мистер Макнил, в весьма благодушном настроении, стоял в дверях и подбадривал парня, приставленного обслуживать важных пассажиров:

— Прости, старина, забыл припудриться… ха-ха!

Шутки мистера Макнила нравились исключительно мужчинам и мисс Сид — ей только потому, что она, по утверждению Люси, была в него влюблена. Такса разодрала чулки репортерше, которая запечатлела миссис Макнил в самой строгой из всех ее поз, предназначенных для газет и журналов.

— Что мы собираемся делать за границей? — переспросила Люси. — Пока не знаю, что и сказать. У нас есть дом в Каннах, мы не были в нем с самой войны; думаю, там и остановимся. А насчет покупок… разумеется, что-нибудь купим, — она растерянно замешкалась, — но… но главное — само путешествие по морю. Пересечь летом Атлантику — это лучший способ отвлечься от будничной рутины.

Стащив шампанское, Питер Белл повел Грейди через салон на открытую палубу, где пассажиры уже гордо фланировали вместе с провожающими, любуясь панорамой города и пошатываясь от качки. У палубного ограждения в одиночестве стоял мальчуган, печально запуская в воздух конфетти; Питер предложил ему глотнуть шампанского, но тут появилась мамаша, настоящая великанша, и громоподобные звуки ее шагов заставили Питера и Грейди ретироваться на собачью палубу.

— О боже, — удивился Питер, — псарня! Видать, таков наш удел.

Тесно прижавшись друг к другу, они втиснулись на островок солнечного света и были теперь надежно скрыты от чужих глаз, будто сообщники, тайно проникшие на судно, собравшиеся совершить побег. Из дымовых труб с надсадой вырвался нетерпеливый рев, и Питер сказал, что было бы чудесно здесь уснуть и, проснувшись уже посреди океана, увидеть над головой звездное небо. Когда-то, бегая по берегам реки Коннектикут и глядя через пролив Зунд, они целыми днями строили планы путешествий — тщательно продуманные и совершенно неосуществимые, хотя Питер всегда трудился с большим воодушевлением, будто ничуть не сомневался, что на резиновом плоту они смогут доплыть до Испании… И теперь в его голосе задрожали те, прежние, нотки.

— Наверное, хорошо, что мы уже не дети, — сказал он, по-братски поделившись с Грейди остатками вина. — Слишком уж глупо мы себя вели. Хотя жаль, что мы недостаточно юны, чтобы здесь остаться.

Грейди вытянула загорелые голые ноги и мотнула головой:

— Я бы тогда добралась до берега вплавь.

— Похоже, я знаю тебя уже не так хорошо, как прежде. Слишком долго я был в отъезде. Но скажи, Макнил, как ты могла отказаться от Европы? Или я слишком назойлив? Ну то есть выпытываю твою тайну?

— Да нет никакой тайны, — ответила она, хотя знала, что это не совсем так, — и понимание этого и раздражало и воодушевляло. — Тайна — это уж слишком. Скорее просто секрет. Маленький секрет, который мне пока что не хочется раскрывать. Но только пока — недельку, или день, или даже пару часов. Знаешь, это как подарок, который держишь в ящике стола: скоро ты его отдашь, но хочешь, чтобы пока о нем никто не знал.

Грейди понимала, что не очень внятно выразила свои чувства, но была уверена, что увидит на лице Питера привычное понимание, однако увидела лишь отсутствующее выражение и встревожилась. Питер будто разом полинял: будто от этого внезапного нападения солнца вдруг выгорели все краски. Догадавшись, что он не слышал ни одного слова, Грейди потрясла его за плечо.

— Я вот о чем думаю… — проговорил он. — Возможно, отсутствие интереса к твоей персоне и есть, в сущности, лучшая награда?

Этот вопрос возник не на пустом месте. Но Грейди, для которой ответ на него заключался в жизни самого Питера, была удивлена, даже слегка шокирована тем, что он говорит с такой тоской, и тем, что он вообще его задал. Питер никогда не был популярной личностью — что правда, то правда — ни в школе, ни в клубе, ни среди тех людей, на общение с которыми Питер, как он сам выражался, был обречен. И все же именно его непопулярность свела их вместе, потому что Грейди, которой было на это наплевать, Питер нравился, и она с легкостью вошла в его обособленный мир, будто бы и ее загнали туда те же проблемы… Именно Питер приучил Грейди к мысли, что ее тоже все недолюбливают, что оба они чересчур умны и тонки для своего времени, для этой эпохи инфантильных недорослей; он говорил, что лишь в будущем их сумеют оценить. Грейди это все не слишком волновало. И теперь, оглядываясь на свое прошлое, она поняла, что для нее самой проблемы отчужденности, которая казалась теперь такой ужасной, в действительности не существовало. Просто она никогда не стремилась к популярности, у нее не было ощущения, что это так уж важно — нравиться окружающим. А вот Питера это очень угнетало. Все детские годы она помогала ему возводить песочный замок, который, вопреки всей своей непрочности, смог бы защитить ее друга. Такие замки обычно постепенно разрушаются реальными событиями, невыдуманным счастьем. И то, что замок Питера до сих пор уцелел, было поистине невероятно. Грейди по-прежнему с удовольствием заглядывала в папку накопленных ими за много лет забавных воспоминаний, печальных происшествий и трогательных детских вымыслов, но песочный замок был ей не нужен. Как Питер не понимает, что золотое время, о котором он говорил, их звездный час — уже настал?

— Я знаю, — сказал он, будто разгадав ее мысли и отвечая на них. — И все-таки.

Я знаю. И все-таки. Питер вздохнул, произнеся эту сентенцию.

— Ты, наверное, решила, что я пошутил. Насчет университета. Меня и вправду выгнали. Не потому, что я сказал что-то неправильно, наоборот: возможно, я сказал кое-что слишком правильно. Как выяснилось, и то и другое спорно. — Безудержная живость, которая так к нему шла, вдруг преобразила лицо этого смутьяна. — Я рад за тебя, — неожиданно произнес он, обдав Грейди волной такой теплоты, что она порывисто прижалась щекою к его щеке. — Если бы я признался тебе в любви, это был бы инцест — правда, Макнил?

Гонги забили сигнал «всем на берег», и палубу покрыли серые, как зола, тени, разбавленные тенями невесть откуда набежавших облаков. На мгновение Грейди овладело чувство невосполнимой утраты. Бедняжка Питер — она вдруг поняла, что он знает ее еще хуже, чем Эппл, — но он ее единственный друг, и потому она обязательно обо всем ему расскажет — не сейчас, как-нибудь потом. Что он ей ответит? Поскольку это был не кто-то там, а Питер, Грейди надеялась, что он только сильнее полюбит ее; если же нет — пусть море поглотит их замок. Не тот, что они возвели когда-то, защищаясь от жизни, — того уже не существовало, по крайней мере для Грейди, — но другой замок, хранящий дружбу и данные обещания.

Как только солнечные лучи вырвались из облаков, Питер встал и рывком помог Грейди подняться, а потом спросил:

— Ну и где же мы пируем сегодня вечером?

И Грейди, все собиравшаяся объяснить, что не сможет с ним встретиться, опять промолчала, потому что, как только они спустились по лестнице, стюард, весь в медных бликах от сияющего гонга, строго их поторопил, а потом было бурное прощание с Люси, и после столь серьезного испытания Грейди вообще обо всем забыла.

Сморкаясь в платок и судорожно обнимая дочерей, Люси проводила их до самого трапа; увидев, что они вошли в парусиновый туннель, она поспешила на палубу, чтобы не пропустить момент, когда они появятся за зеленым ограждением. Когда же Люси вновь увидела их, стиснутых толпой и растерянно ищущих ее глазами, она принялась размахивать платком, чтобы они ее заметили, но рука ее вдруг странно ослабла, и она, с терзающим чувством недосказанности, неполноты, будто оставила какое-то дело незавершенным, позволила ей бессильно упасть. Люси крепко прижала платок к глазам, а в дрожащем мареве перед нею маячил образ Грейди. (Она ведь любила ее! Бог свидетель, она любила Грейди так сильно, как только это дитя ей позволяло.) Наступали тяжелые, мучительные дни. Грейди отличалась от нее не меньше, чем сама Люси от собственной матери, — была увереннее и жестче, — но все равно, она еще совсем ребенок, маленькая девочка, и они все совершали страшную ошибку, нельзя было ее оставлять, Люси не должна была оставлять свое дитя, недорастив его, недовоспитав; надо поторопиться, надо скорее сказать Леймонту, что им нельзя уезжать. Но не успела она сделать и шага, как муж стиснул ее в объятиях; он махал дочкам рукой; Люси, помешкав, тоже стала махать.

ГЛАВА 2

Бродвей — не просто улица; Бродвей — это ее собственный мир, особая атмосфера. Начиная с тринадцати лет, все зимы, проведенные в пансионе мисс Рисдейл, Грейди еженедельно совершала туда тайные вылазки — даже если приходилось прогуливать уроки, что бывало нередко. Сначала ее привлекали джазовые представления в «Парамаунте», «Стрэнде», чудные фильмы, каких не показывали ни в кинотеатрах восточнее Пятой авеню, ни в Стэмфорде, ни в Гринвиче. Ну а в последний год ей больше нравилось просто бродить туда-сюда или стоять на перекрестке, затерявшись в толпе. Так она проводила весь день, порой до самой темноты. Но там никогда не было темно: огни, горевшие и при солнечном свете, в сумерках становились желтыми, а ночью — белыми, а лица — лица, плененные мечтой, казались на Бродвее особенно открытыми. Ее здесь никто не знал, и это тоже приятно будоражило, но поскольку она была уже как бы не она, не Грейди Макнил, а кто-то еще, то и не смогла бы сказать, что за порох питает самые яркие вспышки ее восторгов. Она никогда и никому об этом не рассказывала — о надушенных неграх с жемчужными глазами, о мужчинах в шелковых рубашках или матросках, о буянах и изнеженных щеголях, о мужчинах, которые смотрели, улыбались, шли следом: а вам куда? Некоторые лица, как у той дамы, что меняла деньги в «Никс эмьюзментс», были поистине лицами призраков: зеленоватые тени под зеленоватым макияжем, вечерние скитальцы, похожие на мумий, словно бы парящие в этом карамельном воздухе. Скорее. Печальный рев, бешено рвущийся из дверных мегафонов, вливается в ритм улицы, напрягает все чувства до предела: бежать — прочь от яркого света, от джаза, в естественную, полную тихого безгрешного блаженства тьму… Об этих притягательных страхах Грейди никому не рассказывала.

На одной из боковых улочек, идущих от Бродвея, неподалеку от театра «Рокси», находилась парковка. Безлюдное, неприглядное место, где и взгляду зацепиться не за что, кроме вереницы лавок, торгующих воздушной кукурузой и черепаховым супом. Вывеска у въезда гласила: «Парковка Немо». Останавливаться здесь было дорого, и вообще неудобно, но в начале года, когда Макнилы перебрались из нью-йоркской квартиры в Коннектикут, Грейди, приезжая в город, именно тут оставляла машину.

Как-то в апреле на парковку нанялся молодой парень. Звали его Клайд Манцер.



Еще не доехав до парковки, Грейди принялась его высматривать: если утром заняться было нечем, он иногда шатался в окрестностях или сидел в местном кафе «Автомат» и пил кофе. Но на сей раз его нигде не было видно; не нашла она его и на самой парковке. Был полдень, и от гравия поднимался жаркий запах бензина. Клайд как в воду канул, и все же Грейди прошлась по парковке, нетерпеливо выкрикивая его имя; и чувство облегчения от отъезда Люси, и год или час ожидания встречи с ним — все то, что целое утро держало ее на плаву, в эту секунду вдруг ускользнуло; она наконец сдалась и обреченно замерла под пульсирующим сиянием лучей. Но потом вспомнила, что иногда он устраивается подремать в какой-нибудь машине.

Ее собственный синий «бьюик» с откидным верхом, с коннектикутским номером, на котором были указаны и инициалы владелицы, стоял в самом конце ряда, и еще не дойдя до него, заглядывая в другие автомобили, Грейди уже знала, где нужно искать. Клайд спал на заднем сиденье. Верх у машины был опущен, но она заметила Клайда только сейчас — он весь обмяк и не был виден. На коленях у него лежал открытый детектив; радио тихонько бормотало последние новости. Среди множества чудес, существующих на свете, есть и такое — наблюдать за спящим возлюбленным: пока он не видит, как вы на него смотрите, можно какое-то мгновение держать в руках его сердце. Совершенно беззащитный, в такие минуты он, как это ни глупо звучит, воплощает в себе все то, что вы надеялись в нем найти, — истинное мужество и детскую нежность. Грейди склонилась над ним, заглянула в лицо, и прядь ее волос упала ему на глаза. Тот, на кого она смотрела, был парнем лет двадцати трех, довольно простым и невзрачным. Прямо скажем, идя по Нью-Йорку, таких можно встретить на каждом шагу; впрочем, у этого, в отличие от многих, было гораздо более обветренное лицо, поскольку он почти все время проводил на воздухе. В его фигуре, впрочем, была какая-то ладность и пластичность, а темные, в мелких кудрях, волосы напоминали дорогую каракулевую шапку и очень его красили. Нос с небольшой горбинкой придавал лицу, по-деревенски румяному и не лишенному лукавой сметливости, необычайную мужественность. Его веки дрогнули, и Грейди, чувствуя, как сердце любимого выскальзывает у нее из рук, вся напряглась в ожидании его взгляда.

— Клайд, — шепнула она.



Он не был ее первой любовью. Два года назад, когда Грейди было шестнадцать и у нее только появилась машина, она как-то подвезла молодую пару из Нью-Йорка. Произошло это в Коннектикуте: они искали дом. К моменту, когда они его наконец нашли, — миленький домик, стоящий на земле загородного клуба, рядом с небольшим озерцом, — эти неразговорчивые Болтоны уже не чаяли в Грейди души, она же приняла живейшее участие в их судьбе: с необыкновенным воодушевлением руководила переездом, построила в саду альпийские горки, нашла прислугу, а по субботам играла со Стивом в гольф или помогала ему косить газон. Дженет Болтон — хорошенькая, застенчивая и безобидная, только что окончившая Брин-Морский женский колледж, была на пятом месяце беременности и потому не слишком расположена к занятиям, требующим усилий. Стив был юристом, и поскольку фирма, где он работал, вела дела с отцом Грейди, то Болтонов часто приглашали в «Старое дерево» — так Макнилы нарекли свои земельные владения. Стив плавал в их бассейне и пользовался теннисными кортами. Там стоял дом, прежде принадлежавший Эппл, и миссис Макнил отдала его почти в полное распоряжение Стива. Питер Белл и еще кое-кто из друзей Грейди были не слишком-то этому рады, ибо она общалась только с Болтонами, точнее говоря, она общалась только со Стивом; впрочем, сколько бы времени они вместе ни проводили, ей все казалось мало, и она взяла за привычку иногда ездить в город на том же поезде, что и Стив. На Бродвее она шаталась из одного кинотеатра в другой, дожидаясь вечернего поезда, чтобы поехать вместе со Стивом домой. Но это не успокаивало; она никак не могла понять, почему ощущение восторга непременно должно было превратиться в боль, а теперь и в настоящее страдание. Ведь он знал. Она была уверена, что он знал. Его глаза, следящие за тем, как она пересекает комнату или как она плывет ему навстречу в бассейне, эти глаза знали, но в них не было отпора и недовольства. Так, вместе с любовью, она отчасти изведала и ненависть, потому что Стив Болтон обо всем догадался — и не делал ничего, чтобы ей помочь. И Грейди каждый день творила что-то несусветное: топтала муравьев, мучила светлячков, крепко держа их за крылышки, словно хотела выместить на этих беспомощных тварях злобу на собственную беспомощность, презрение к самой себе. А еще она стала носить совсем легкие платья — выбирала те, что сшиты из самого тонкого материала, и теперь тень от каждого листика и малейшее дуновение ветерка дарили ей ласкающую прохладу; но вот есть совсем не хотелось, ей нравилось только пить кока-колу, курить сигареты и кататься на своей машине, и она страшно исхудала, кожа да кости, легкие платья сидели на ней как какие-то балахоны.

Стив Болтон имел обыкновение плавать перед завтраком в небольшом озерце возле своего дома, и Грейди, узнав об этом, никак не могла успокоиться: проснувшись утром, она представляла себе, как он стоит неподалеку от берега, среди камышей, как диковинная, позолоченная утренними лучами птица. Однажды утром Грейди наконец пошла туда. Возле озера был небольшой сосняк — там-то она и спряталась, прижавшись к земле, покрытой росистыми иглами. Над озером расстилался сумрачный осенний туман: он, конечно же, не придет, слишком долго она ждала, лето пролетело, а она даже не заметила. И тут на тропинке она увидела его — будничного, что-то насвистывающего, в одной руке сигарета, в другой полотенце, на нем был только халат; подойдя к озеру, он стянул его и кинул на камень. У Грейди было такое чувство, будто упала наконец ее звезда — из тех, что, ударившись о землю, не обугливаются, но вспыхивают еще ярче, еще ослепительнее. Грейди приподнялась на коленях, вытянула руки, будто желая прикоснуться, благоговейно поприветствовать его, пока он входит в воду, превращаясь в сказочного великана, которому ничего не стоило бы дотянуться до нее, — и вдруг он абсолютно неожиданно нырнул в глубину под самые камыши. У Грейди, вопреки всем ее предосторожностям, вырвался крик; она скользнула за дерево и обняла ствол, будто тот хранил в себе долю любви Стива, частицу его великолепия.

Ребенок Дженет Болтон появился на свет в конце сезона — осенью, на той самой неделе, пестрой, как перышки фазана, когда Макнилы собрались покинуть «Старое дерево» и переехать в город, в свои зимние апартаменты. Дженет Болтон была на грани отчаяния: она дважды чуть не потеряла ребенка, а ее сиделка победила на каком-то конкурсе танцев и с тех пор вела себя все более и более нахально. Чаще всего она просто не являлась, и, если бы не Грейди, Дженет просто не знала бы, что поделать. Грейди приходила к ней, готовила легкий обед, наскоро прибиралась; а одно из домашних дел ей очень даже нравилось — забирать из стирки вещи Стива и вешать их в шкаф. В тот день, когда родился ребенок, Грейди, придя к Болтонам, увидела, что Дженет вся скрючилась от боли, исходя стонами и криком. Надо сказать, Грейди порою сама не могла понять, что заставляет ее быть по отношению к Дженет такой нежной, такой заботливой. К этому невзрачному существу, которое, как морскую ракушку, можно подобрать, прельстившись ее розовой гофрированной красотой, можно ею любоваться, но никто не станет хранить ее вместе с по-настоящему ценными вещами. В этой скромной непритязательности таились и ее очарование, и ее надежная защищенность, поскольку невозможно было бояться ее или испытывать к ней ревность, — Грейди уж точно ничего подобного не испытывала. Но тем утром, войдя в дом и услышав крик Дженет, Грейди почувствовала удовлетворение. Именно эта жестокость, пусть и неосознанная, помешала ей тут же броситься на помощь: будто все страдания, пережитые самой Грейди, во всей полноте отразились в мучениях Дженет Болтон. Когда Грейди наконец взялась за дело, то справилась со всем очень хорошо: вызвала врача, отвезла Дженет в больницу, потом позвонила Стиву в Нью-Йорк.

Он приехал первым же поездом; они провели весь день в больнице в тревожном ожидании; потом настала ночь, и по-прежнему не было новостей; Стив, выдавивший из себя за весь день пару шуток, неловких каламбуров, забился в угол, и между ними пролегло неодолимое молчание. Казалось, все обыденные огорчения по поводу железнодорожного расписания, служебных дел, платежных квитанций слетели с него, как застарелая пыль. Он сидел и пускал колечки дыма, похожие на нули, и Грейди вдруг почувствовала себя так, будто взмывает в небо, прочь от него, будто тот его, озерный, образ — сказочного великана — отступал, исчезая, и она наконец увидела его настоящего. Это зрелище, бесконечно трогательное, запало ей в самое сердце, потому что он целиком и полностью — и эти устало опущенные плечи, и эта слеза в уголке глаза — принадлежал Дженет и ее ребенку. Охваченная желанием выразить свою любовь — не как к возлюбленному, но как к мужчине, оглушенному любовью и рождением новой жизни, — она подошла к нему. В дверях появилась медсестра; услышав, что у него сын, Стив Болтон никак на это не отреагировал. Потом медленно поднялся и, глядя перед собой невидящими бесцветными глазами, со вздохом, от которого покачнулась комната, уронил голову на плечо Грейди.

— Я самый счастливый человек, — сказал он.

Это свершилось в тот самый момент, ей больше ничего не было от него нужно, семена летних желаний осыпались на зимнюю почву, и ветры унесли их далеко-далеко, прежде чем новый апрель выгнал из них новые бутоны.



— Зажги-ка мне сигаретку.

Голос Клайда Манцера, со сна брюзгливый и, как всегда, чуть охрипший и словно бы ворсистый, имел одно уникальное свойство: что бы Клайд ни говорил, сразу было понятно, какие чувства он вкладывает в свои слова, потому что ощущалась в этом голосе какая-то подспудная мощь, чей напор сдерживался устьем глотки; эта сила пронзала каждый слог мужественностью, как бикфордовым шнуром. При этом Клайд то и дело запинался, а паузы были такими нелепыми, что смысл высказывания куда-то улетучивался.

— Не слюнявь ее, детка. Вечно ты слюнявишь.

Голос Клайда, по-своему неотразимый, мог ввести и в заблуждение: из-за голоса многие считали его дураком, что говорило лишь о том, какие они слепцы: Клайд Манцер был вовсе не дурак, а очень даже смышленый малый, и, чтобы заметить это, не нужно было долго приглядываться. Немудреный курс обучения, который помогает овладеть серьезнейшими предметами — как быстро бегать, где лучше прятаться, как, не тратя ни гроша, ездить в метро, ходить в кино и пользоваться таксофоном, — эти знания, прерогатива дворового детства, обретенные в уличных боях и отчаянных стычках, в которых лишь жестокие и умные, быстрые и смелые имели шанс выжить, — все эти испытания придавали его взгляду яркость и глубину.

— Ну вот, обслюнявила. Черт, я так и знал, что обслюнявишь.

— Я сама ее выкурю, — сказала Грейди и зажгла еще одну сигарету — зажигалкой, которая так поразила Питера своей вульгарностью.

Как-то в понедельник, когда у Клайда выходной, они пошли в тир; там он выиграл эту зажигалку и отдал Грейди. С тех пор у нее завелась привычка давать всем прикурить: было особое удовольствие в том, что ее тайна, обернувшись крошечным огоньком, вспыхивала между нею самой и кем-то еще, кто ничего не знает, но вдруг догадается…

— Спасибо, детка, — сказал он и взял вторую сигарету. — Крошка, ты чудо, ты ее не обслюнявила. Знаешь, просто настроение паршивое. Зря я тут отключился. Сны всякие снились.

— Надеюсь, я тебе тоже снилась?

— Я никогда не помню, что мне снится, — ответил он и потер подбородок, будто раздумывая, не пора ли побриться. — Ну и как, удалось тебе сплавить предков?

— Только что. Эппл попросила, чтобы я подвезла ее домой, да еще один старый друг заявился — словом, сплошная суета, я прямо из порта приехала.

— А я тут жду, когда мой старый друг заявится, — объявил Клайд и сплюнул. — Минк. Знаешь Минка? Я тебе рассказывал, мы в армии вместе были. По случаю того, что ты только что сказала, я попросил его, чтобы он сменил меня тут. Этот ублюдок должен мне пару долларов, ну я и сказал, чтобы подежурил за меня — и тогда мы в расчете. Так что, крошка, — он протянул руку и прикоснулся к прохладному шелку ее блузки, — если он не заявится, — рука мягко скользнула по ее груди, — боюсь, я тут застряну.

Их взгляды встретились, и, пока они смотрели друг на друга, слезинка пота успела скатиться со лба Клайда и пробежать по его щеке.

— Я скучал, — сказал он. И хотел добавить еще что-то, но тут на площадку въехала машина.

В ней оказались три дамы из Вестчестера: они приехали пообедать и посмотреть какой-то дневной спектакль. Грейди осталась в своем «бьюике», ожидая, пока Клайд их обслужит. Ей нравилась его походка — как двигаются его ноги, с неспешной вальяжностью совершая каждый шаг, несколько неуклюже ставя ступни, — походка высокого мужчины, хотя Клайд был не намного выше Грейди. На работе он всегда носил летние штаны цвета хаки и фланелевую рубашку или старый свитер: эта одежда шла ему и оттого смотрелась гораздо лучше, чем костюмчик, которым он так гордился. Но почему-то в ее снах он неизменно появлялся в этом двубортном костюмчике, синем, в тонкую полоску; да что там костюмчик — все ее сны о Клайде были очень и очень странными, лишенными здравого смысла. В этих снах она непременно стояла в стороне и наблюдала, а он всегда был с кем-то еще, с другой девушкой, и они проходили мимо Грейди, презрительно ухмыляясь или делая вид, что не замечают ее, — огромное унижение; но ревность ее была еще сильнее — и это противоречило всякому здравому смыслу. Ее беспокойство, впрочем, было не праздным: она была абсолютно уверена, что пару-тройку раз Клайд ездил куда-то на ее «бьюике», и, однажды оставив машину на ночь, на следующий день она обнаружила между подушек сиденья безвкусно-яркую маленькую пудреницу, точно не ее. Но Грейди ничего не сказала Клайду, только сохранила пудреницу, не упомянув о ней ни разу.

— Ты, часом, не баба Манцера?

Грейди крутила ручку настройки радио, пытаясь найти какую-нибудь музыку, и не услышала шагов; подняв взгляд и увидев мужчину, облокотившегося на капот, она вздрогнула от неожиданности. Мужчина сверлил Грейди глазами, криво ухмыляясь уголком рта, обнажив пару зубов — один был золотым, другой серебряным.

— Слышь, ты ведь баба Манцера, да? Мы твое фото в журнале видели. Такое классное фото — с ума сойти. Винифред, моей подруге — Манцер ведь рассказывал тебе про Винифред? — уж очень оно понравилось. Как думаешь, тот парень, который тебя снимал, мог бы щелкнуть и Винифред? Она бы обалдела от счастья.

Грейди только и могла, что молча смотреть на него, но и это давалось ей с трудом. Этот тип был похож на жирного, в трясущихся складках, младенца, по какому-то недоразумению вдруг выросшего размером с быка: он хлопал глазками и надувал губки.

— Я — Минк, — сообщил он и вытянул из пачки сигарету, которую ему пришлось прикурить самостоятельно, поскольку Грейди в этот момент изо всех сил давила на клаксон, отчаянно сигналя.

Однако ж заставить Клайда поторопиться было невозможно; разобравшись с машиной вестчестерских дам, он возвращался неспешной походкой — так, как ему было удобно.

— И в честь чего этот гам? — спросил он.

— Ну, этот человек… вот, он пришел.

— Думаешь, я не вижу? Здорово, Минк.

Повернувшись к ней спиной, он перевел взгляд на улыбающуюся, похожую на кусок теста физиономию Минка, и Грейди снова принялась сражаться с приемником. Она редко обижалась на выпады Клайда: его несдержанность лишь давала ей повод почувствовать их близость — ведь то, что он позволял себе так дерзить, отражало степень их близости. Она бы, впрочем, предпочла ничего такого не являть перед этим быкообразным младенцем: ты, часом, не баба Манцера? Она, конечно, представляла себе, как Клайд рассказывает о ней друзьям, и даже показывает им ее фотографию в журнале, — это естественно, почему бы и нет? Но представить, что это за люди, разумеется, не могла. Однако лезть на рожон было не время, а потому, пытаясь побороть себя, она улыбнулась и сказала:

— А Клайд боялся, что вы не сможете прийти. Очень любезно с вашей стороны, что согласились нас выручить.

Минк весь вспыхнул, будто она нажала на выключатель — у него внутри. Видеть это было больно, потому что по его изменившемуся лицу Грейди поняла: он почувствовал, что не понравился ей, и его это задело.

— Ну что вы, что вы, как же я могу подвести Манцера. Я бы раньше пришел, все она, Винифред, сами знаете, какая она, у них там забастовка, и она попросила меня приехать, сказать пару ласковых одному большому… гм… извиняюсь.

Грейди беспокойно посматривала в сторону маленькой офисной будки: Клайд ушел туда переодеться, и она с нетерпением ждала, когда же он вернется, и не только потому, что Минк действовал ей на нервы. Расставшись с Клайдом всего на минуту, она уже скучала по нему так, будто они не виделись целую неделю.

— А тачка у тебя отличная, ничего не скажешь. Дядюшка Винифред, который в Бруклине живет, скупает подержанные машины — так вот, зуб даю, он отвалил бы за нее кучу денег. Слышь, а что если нам всем вместе, вчетвером, как-нибудь на танцульки съездить, ты поняла, о чем я?

Тут вернулся Клайд, избавив ее от необходимости отвечать. Под кожаную куртку он надел чистую белую рубашку и галстук, его волосы были расчесаны и разделены каким-никаким пробором, а ботинки сияли. Он встал перед Грейди, не глядя ей в глаза и лихо подбоченившись. Из-за яркого солнца он ужасно хмурился, но всем своим видом вопрошал: ну, как я выгляжу? И Грейди ответила:

— Милый, ты выглядишь просто замечательно!

ГЛАВА 3

Пообедать в Сентрал-парке, в закусочной, примыкающей к зоопарку, предложила она. Поскольку квартира Макнилов находилась на Пятой авеню, почти напротив зоопарка, Грейди это место уже давно надоело, но сегодня, обновленное возможностью поесть на свежем воздухе, заведение это казалось просто роскошным. К тому же Клайду все будет в новинку: оказалось, что некоторые части города для него словно затянуты глухой завесой — например, весь район, который начинается от «Плазы» и тянется к востоку. А Грейди этот мир восточной части Парк-авеню был знаком лучше всего: за его пределы она выбиралась лишь изредка — если не считать Бродвея, конечно. Поэтому она решила, что Клайд шутит, когда он сказал, будто и не знал, что в Сентрал-парке есть зоопарк, или просто об этом забыл. Это потрясающее неведение усугубляло загадочность его прошлого, и без того туманного. Грейди знала, сколько человек у него в семье и как их зовут: мать, две сестры (обе работают) и младший брат. Отец, ныне покойный, был сержантом полиции. Где они живут, Грейди знала только примерно: где-то в Бруклине, в доме возле самого океана, куда на метро нужно добираться больше часа. Были еще несколько друзей, чьи имена Грейди слышала достаточно часто, чтобы запомнить: Минк, с которым она только что познакомилась, другого звали Баббл, а третьего — Гамп. Однажды она спросила, настоящие ли это имена, и Клайд ответил: конечно.[3]

Но картина, которую ей удалось собрать из этих разрозненных сведений, оказалась слишком невнятной и не заслуживала даже самой скромной рамки: ей не хватало перспективы и прорисовки деталей. Виноват в этом был, разумеется, Клайд — человек не слишком разговорчивый. Но зато он и сам не проявлял особого любопытства. Грейди порой беспокоило такое вот отсутствие интереса: возможно, это просто безразличие? И она добровольно снабжала Клайда информацией о себе. Это не значит, впрочем, что она всегда говорила правду — многие ли влюбленные ее говорят? Или могут сказать? Но она сообщала ему достаточно, и он мог составить себе более или менее точное представление обо всей ее жизни, прожитой вдали от него. У нее, правда, создавалось впечатление, что он не слишком охотно выслушивает ее исповеди: ему хотелось, чтобы она была так же неуловима, так же скрытна, как и он. Впрочем, упрекнуть Клайда в скрытности тоже было нельзя: если она спрашивала о чем-то, он всегда отвечал, но это напоминало попытки заглянуть в окно сквозь жалюзи. (Мир, где они встретились, напоминал корабль, мирно дрейфующий между двух островов, которые и есть они сами: Клайд, приглядевшись, мог различить берег Грейди, а вот его берега были покрыты непроглядным туманом.) Однажды, вооружившись несколько экзотической идеей, она спустилась в метро и отправилась в Бруклин, уверенная, что стоит ей увидеть дом, где он живет, и пройтись по улицам, по которым он ходит, как она тут же его поймет и узнает о нем все, что так ее интересует. Но она никогда еще не бывала в Бруклине, и призрачные, безлюдные улицы, эта низина, простирающаяся вдаль и покрытая мешаниной из безликих бунгало, свободных парковок и безмолвной пустоты, так напугали ее, что, не пройдя и двадцати шагов, она развернулась и бросилась назад, в подземку. Позже она поняла, что с самого начала знала: ничего из этого паломничества не выйдет. Возможно, Клайд, обогнувший острова и отдавший предпочтение уединению на корабле, сам не отдавая себе в том отчета, принял единственно верное решение. Но корабль их, казалось, не стремился ни к какому порту. И теперь, когда они сидели на террасе закусочной, укрытые тенью зонтика, Грейди вдруг снова ощутила потребность очутиться на надежной суше.

Ей хотелось, чтобы было весело, чтобы получился праздник в их честь; так и вышло: тюлени дружно их развлекали, орешки были горячими, пиво холодным. Но Клайд был каким-то зажатым. Он очень серьезно подошел к обязанностям кавалера, сопровождающего даму на прогулку: Питер Белл купил бы воздушный шарик ради смеха, Клайд же преподнес ей его как атрибут незыблемого ритуала. Это было так трогательно и так глупо, что какое-то время Грейди стеснялась смотреть на Клайда. Весь обед она крепко держала шарик, как будто это ее собственное счастье дергалось и подпрыгивало на тоненькой ниточке. Но уже в конце обеда Клайд вдруг заявил:

— Слушай, ты же знаешь, я бы хотел остаться! Но тут всплыло одно дело, и мне пораньше нужно домой. Совсем вылетело из головы, иначе бы я тебя предупредил.

Грейди не дрогнула; лишь закусила губу, прежде чем ответить.

— Очень жаль, — сказала она, — да, действительно, очень обидно. — И с раздражением, которого не смогла скрыть, добавила: — Да, тебе действительно стоило предупредить меня об этом. Я бы не строила никаких планов.

— А чем же ты хотела заняться, детка?

Эти слова Клайд произнес с чуть непристойной улыбкой: молодой человек, который смеялся над тюленями и покупал воздушные шарики, предстал в другом ракурсе, и эта проявившаяся сейчас более жесткая сторона его натуры всегда вызывала у Грейди чувство беззащитности: его дерзость так привлекала, так обезоруживала, что оставалось лишь одно желание — подчиниться.

— Да так, пустяки, — сказала она, тоже с легким намеком на непристойность. — В нашей квартире сейчас никого нет, и я думала, что мы могли бы пойти туда и приготовить ужин.

Она указала ему на окна квартиры, которые были видны с террасы закусочной — идущие вдоль половины фасада и высокие, как башни. Но мысль о том, чтобы пойти туда, похоже, расстроила Клайда: он пригладил волосы и потуже затянул узел на галстуке.

— Тебе когда нужно домой? Ведь не сию секунду?

Он помотал головой, а потом сообщил ей то, что ей хотелось узнать больше всего, — почему он, собственно, должен уйти:

— Это из-за брата. У мальца сегодня бар-мицва, и будет правильно, если я приду.

— Бар-мицва? А я думала, это что-то еврейское.

Внезапно его лицо окаменело. Он даже не взглянул, когда бесстыжий голубь как ни в чем не бывало подобрал крошку со стола.

— Так это действительно что-то еврейское?

— А я еврей. Моя мать еврейка.

Грейди молчала, чувствуя, как удивление от этой фразы обвивает ее, точно лоза; и тут, среди плеска голосов, волнами набегающих с соседних столиков, она осознала, насколько далеко они от берега. Ну и что, что еврей? Эппл могла бы устроить из этого проблему, но Грейди и в голову не пришло бы оценивать человека исходя из этого — тем более Клайда; но тон, которым было сделано признание, не только подразумевал, что ей не все равно, но и лишний раз подчеркивал, насколько мало она его знает. Вместо того чтобы стать четче, картина его жизни еще больше размылась, и Грейди почувствовала, что придется начинать все заново.

— Ясно, — начала она медленно. — И что же, предполагается, что меня это должно беспокоить? Вообще-то мне, знаешь ли, все равно.

— Что значит «беспокоить», черт возьми? Кем ты, черт возьми, себя возомнила? Побеспокойся лучше о себе. Я для тебя ничего не значу!

Старомодная дама с сиамской кошкой на поводке с суровым видом вслушивалась в их разговор. Только ее присутствие заставило Грейди сдержаться. Шарик немного сдулся, его верхушка слегка сморщилась; все еще сжимая его в руке, Грейди выскочила из-за стола, сбежала по ступенькам террасы и пошла по дорожке. Клайд смог нагнать ее лишь через несколько минут, а гнев к тому времени уже испарился — тот гнев, что вывел Грейди из себя и погнал ее прочь. Но Клайд схватил обе ее руки, будто боялся, что она попытается вырваться. Хлопья солнечного света, падавшие сквозь крону, весело порхали вокруг, словно бабочки; на скамейку неподалеку уселся мальчик с патефоном «Виктрола», который он поставил на коленки. Из «Виктролы», извиваясь, подобно угрю, на трепещущий воздух рвалась, скручиваясь в спираль, мелодия одинокого кларнета.

— Нет, ты для меня кое-что значишь, Клайд, и даже больше. Но я не могу в этом признаться, потому что мы с тобой, похоже, все время говорим на разных языках.

Она замолчала: под напором его взгляда все слова становились лживыми, и в чем бы ни состояло предназначение их любви — казалось, известно оно было лишь Клайду.

— Конечно, детка, — сказал он, — все будет как скажешь.

И он купил ей еще один шар, потому что старый сморщился, как высохшее яблоко. Новый шарик был гораздо лучше: белый, в форме кошки, и на нем были нарисованы фиолетовые глаза и фиолетовые усы. Грейди была в восторге:

— Пойдем покажем его львам!

В вольере с кошачьими была кошмарная вонь; по воздуху крадучись бродили сны, все в коросте спертых дыханий и мертвых желаний. Забавно и грустно было смотреть на растрепанную львицу, которая раскинулась в своей клетке, как томная звезда немого кино, а также на ее уморительно-неуклюжего дружка, который пялился на публику, то и дело жмурясь, будто ему не хватало очков с бифокальными линзами. Вот леопард чувствовал себя очень неплохо и пантера: от их развязной походки невольно екало сердце, ведь даже унизительная клетка не в состоянии притушить опасность, сверкающую в их азиатских глазах, этих имбирно-золотых цветах, источающих в сумрак неволи свирепую отвагу. Во время кормежки вольер превращается в грозные джунгли, поскольку служитель с окровавленными руками не всегда бывает расторопен, и его питомцы, ревнуя к тем, кого накормили раньше, кричат так, что трясется крыша и сталь грохочет от алчного рева.

Когда началось это буйство, кучка детей, втиснувшихся между Клайдом и Грейди, принялась толкаться и вопить; но рев все нарастал, и постепенно сорванцы притихли и придвинулись поближе друг к дружке. Грейди попыталась протолкнуться через них; в какой-то момент она случайно выпустила воздушный шарик, и маленькая тихоня с недобрым взглядом схватила его и унеслась прочь: ни воровку, ни само воровство Грейди не очень-то и заметила. Ее всю бросало в жар от утробных звериных воплей, и она думала только о том, как бы добраться до Клайда и, подобно листу, гнущемуся под напором ветра, или цветку, распластавшемуся под ногой леопарда, предать себя его силе. Не нужно было ничего объяснять: дрожащая рука сказала все за нее — как и ответное прикосновение руки Клайда.

В квартире Макнилов, казалось, прошел сильный снегопад: он водворил тишину в больших парадных комнатах, а мебель окутал морозными сугробами: бархат и шитье, благородная патина и непрочная позолота — все было призрачно-белым под чехлами, служащими защитой от летней копоти. Где-то в сумрачной глубине этих снежных покровов звонил телефон.

Грейди услышала его, как только вошла. Прежде чем снять трубку, она провела Клайда через коридор — такой огромный, что на одном его конце не было слышно, что говорят на другом. Дверь в ее комнату была последней в длинном ряду. Закрывая квартиру на лето, эту комнату экономка оставила точно в том виде, в каком она была зимой. Раньше комната принадлежала Эппл, но после ее замужества перешла по наследству к Грейди. И как ни старалась она изгнать отсюда все вычурные бирюльки Эппл, от многого избавиться не удалось: остались мерзкие маленькие парфюмерные полочки, пуфик размером с кровать и кровать размером с облако. Но Грейди все равно хотелось перебраться в эту комнату, потому что тут была большая стеклянная дверь, выходившая на балкон с роскошным видом на парк.

Возле двери Клайд замялся: он не хотел сюда идти — сказал, что неподходяще оделся; и казалось, звонок телефона усиливает его неуверенность. Грейди усадила его на пуф, посреди которого стоял патефон с кипой пластинок. Иногда, в одиночестве, Грейди любила растянуться на нем и слушать вялые мелодии, на удивление созвучные всяким странным мыслям.

— Заведи машинку, — предложила она и поспешила к телефону, молча вопрошая, почему же, во имя всего святого, он до сих пор не заткнулся.

Звонил Питер Белл. Ужин? Ну конечно, она не забыла, только где-нибудь в другом месте и, пожалуйста, не в «Плазе», и — нет, китайской кухни ей не хочется; и — нет, ну какое веселье, она совершенно одна… ах, патефон — ну да, Билли Холидей; ладно, договорились — в «Пом Суфле», ровно в семь, до встречи. Вешая трубку, Грейди загадала желание: пусть Клайд спросит, с кем она говорила.

Но желанию этому не суждено было сбыться. Поэтому она добровольно созналась:

— Вот это удача! Мне все-таки не придется есть в одиночестве — Питер Белл пригласил меня на ужин.

— Угу. — Клайд рылся в пластинках. — Слушай, а «В долине красной реки» у тебя есть?

— Никогда о такой не слышала, — резко ответила она и распахнула дверь на балкон.

Мог бы, по крайней мере, поинтересоваться, кто такой Питер Белл. С балкона виднелись реющие над городом флаги и шпили, чуть подрагивающие в густом послеполуденном воздухе, хотя небо уже становилось хрупким, готовое вскоре осыпаться сумерками. Возможно, Клайд к тому времени уже уйдет, и Грейди обернулась и заглянула в комнату — в ожидании, вся напрягшись.

Он перебрался с пуфа на кровать: уселся на краешек, и кровать была такой большой, а он казался на ней таким маленьким и несчастным — и настороженным, будто ждал, что кто-то вот-вот зайдет и застукает его там, где делать ему решительно нечего. Будто ища в ней защиты, он обвил Грейди руками и, притянув к себе, уложил рядом.

— Давненько мы с тобой этого ждали, — сказал он. — Неплохо бы сейчас в кровать, а, милая?

Кровать была застелена синим покрывалом, и синева эта расстилалась перед Грейди, как бездонное небо; но все было так незнакомо — она могла бы поклясться, что впервые видит эту кровать, — на шелковой глади зыбились таинственные световые озера, взбитые подушки казались горами неисследованного материка. Раньше, в машине или в тени деревьев на той стороне реки, и даже на скалах парка «Пэлисейдс», ей ни разу не было страшно; но в кровати, с ее озерами, небесами и горами, все казалось так головокружительно, так серьезно, что она испугалась.

— Ты чего, замерзла, что ли? — спросил он.

Она крепко-крепко прижалась к нему; ей хотелось протиснуться сквозь его тело.

— Так, ерунда, знобит слегка. — И потом, слегка отстранясь, добавила: — Скажи, что любишь меня.

— Я уже говорил.

— Нет, нет, ты не говорил. Я внимательно слушала. Ты никогда мне этого не говоришь.

— Дай мне время.

— Ну пожалуйста.

Он снова сел и посмотрел на часы, висящие на стене напротив. Шестой час. Он решительно скинул с себя кожаную куртку и принялся расшнуровывать ботинки.

— Клайд, ведь ты же не собираешься?..

Он с усмешкой обернулся:

— Ну да, собираюсь.

— Я не это имела в виду; и вообще мне эта идея не нравится: у тебя такой голос, будто ты говоришь со шлюхой.

— Не дури, детка. Ведь ты же меня притащила сюда не для того, чтобы поговорить о любви.

— Ты мне противен, — заявила она.

— Ишь ты, надулась.

Молчание закружило над их головами, как печальная птица.

— Хочешь оскорбить меня, да? — заговорил Клайд. — Очень на тебя похоже — грубить, когда дуешься. Да уж, паршивая девчонка… — И Грейди вся засветилась в его объятиях, когда он поднял ее и поцеловал. — Все еще хочешь, чтобы я это сказал? — Голова ее откинулась на его плечо. — А я скажу! — пообещал он, погружая пальцы в ее волосы. — Только разденься — и еще как скажу!

В гардеробной у Грейди стояло трюмо с тройным зеркалом. И, расстегивая браслет, она видела в зеркале каждое движение Клайда, который остался в соседней комнате. Он быстро разоблачился, бросая одежду прямо себе под ноги; оставшись в одних трусах, закурил и потянулся; на его теле заплясали отблески заката. Затем он обернулся к ней с улыбкой, скинул трусы и подошел к двери в гардеробную:

— Ты это серьезно? Что я тебе противен? — Она тихонько покачала головой. И тогда он добавил: — Сейчас убедишься, что не противен!

А зеркало, задрожавшее при падении стула, метнуло в сумрак стрелы ослепительного света.



Уже перевалило за полночь, и Питер, перекрикивая оркестрик, игравший румбу, велел бармену принести еще стакан шотландского виски. Глядя поверх танцпола, крошечного и настолько забитого людьми, что они сливались в одну кучу, Питер гадал, вернется Грейди или нет. С полчаса назад она извинилась и вышла — вероятно, в дамскую комнату; но теперь он подумывал, не ушла ли она домой, — правда, с чего бы вдруг? Из-за того, что он не принялся аплодировать, когда она, хотя довольно уклончиво, описала свои чудненькие романтические переживания? Пусть радуется, что он не сказал ей кое-чего, что собирался сказать. Она влюблена — ладно, придется поверить, хотя эта необходимость его раздражала; и все же, собирается ли она замуж за этого, как там его? Спросить Питер не решился. Мысль о том, что это может случиться, была невыносима и так его потрясла, что даже теперь, после множества бокалов мартини и неисчислимых стаканов виски, он оставался досадно трезвым. За последние пять часов он понял, что влюблен в Грейди Макнил.

Поразительно, как это раньше не пришло ему в голову, ведь все улики налицо. Слишком многое он упустил, строя кучи песочных замков и лелея нежную дружбу, скрепленную кровью. И это при том, что признаки чего-то более серьезного присутствовали всегда, как осадок на дне чашки: в конце концов, именно с нею сравнивал он каждую девушку; именно она, Грейди, была и трогательной, и забавной, и проницательной; снова и снова она помогала ему почувствовать себя мужчиной. Более того, было в ней кое-что, привитое самим Питером, — ее элегантность и вкус; сила воли, которую Грейди проявляла столь пылко, не его заслуга, на это он не претендовал, зная, что она намного превосходит его собственную. Эта-то воля его и пугала: Грейди поддавалась его влиянию лишь до какой-то черты, за которой начинала вести себя так, как ей хочется. Видит Бог, предложить ему нечего — в самом деле. Возможно, он даже не смог бы заняться с ней любовью, а если б попробовал, все перешло бы в смех или в слезы и закончилось детской возней. Было бы странно, если бы между ними вспыхнула страсть, даже нелепо, — да, он это прекрасно чувствовал (хотя и не сознавал до конца), — и на мгновение его охватило презрение к Грейди.

Но тут она проскользнула за веревку у входа, приветственно махнула ему рукой — и он поспешил ей навстречу, думая лишь о том, и сознавая это необычайно остро, насколько она мила и с каким превосходством держится в окружении сверкающего эскадрона этих важных попугаев. Ее озорная прическа напоминала хризантему цвета ржавчины — лепестки непринужденно спадали Грейди на лоб, а ее глаза, так изумительно гармонирующие с ее изысканным, не тронутым макияжем лицом, живо цепляли все вокруг, блестя зелеными искрами. Именно Питер подсказал, что ей не стоит пользоваться косметикой; он же посоветовал ей носить черное и белое — такая одежда шла Грейди больше всего, сама она была настолько яркой, что с более насыщенными цветами конфликт был неизбежен. Питеру льстило, что на ней свободная блуза с капюшоном и летящая длинная черная юбка. Пока он вел Грейди к столику, юбка колыхалась в такт музыке; по пути он украдкой оценил взглядом удельный вес внимания, направленного на его спутницу.

Обычно на нее смотрели многие — одни потому, что она была очаровательной юной дамой, которой приятно быть представленным, другие — потому, что знали: она — Грейди Макнил, дочь известного человека. И лишь взгляды немногих тянулись к ней по другой причине: за окружавшей ее аурой очарования и материального благополучия они видели не просто девушку, а девушку, с которой что-то должно произойти.



— Угадай-ка, кого я встретил на прошлой неделе? В Бостоне, в кафе «Локе-обер»? — спросил он, как только они уселись под мишурной кроной белого пластмассового дерева. — А, Макнил, ты ведь помнишь «Локе-обер», с немецкой кухней? Я как-то пригласил тебя туда поужинать, и тебе понравилось, потому что снаружи, на бульваре, сидел человек с банджо и в шляпе с медными колокольцами. Впрочем, не важно, просто я встретил там нашего старого приятеля, Стива Болтона.

Не то чтобы Питер только сейчас вспомнил об этой встрече — скорее, он решил о ней вспомнить, чтобы Грейди задумалась о том, к чему привело ее прежнее чувство, ведь эти мысли о прошлом, в свою очередь, могли пошатнуть ее уверенность в ценности чувства теперешнего. Решил вспомнить, несмотря на то что лишь смутно подозревал о том, что испытывала она когда-то к Стиву Болтону.

— Мы с ним выпили.

— Стив, боже мой, кажется, прошло сто лет! — воскликнула Грейди. — Хотя нет, я преувеличиваю. Но что же он делает в Бостоне?

Этот ее вопрос сразу все прояснил. Память о том, что она любила Стива, не легла Грейди на душу тяжким грузом, вопреки расчетам Питера; к тому же она никогда не стыдилась этого чувства. Она не вспоминала о Стиве уже несколько месяцев, и теперь ей казалось, что он остался где-то в прошлом веке, как и песни, которые пелись тем летом.

— Полагаю, у него там какие-то дела. Или встреча выпускников — это вполне в его духе. Мне он, знаешь ли, никогда не нравился, хотя у меня уже нет причин его недолюбливать: он выглядел довольно измотанным, вроде бы уже и не Стив. Просил передать тебе при случае самые искренние и наилучшие.

— А Дженет? Как там Дженет и малыш?

Как только Питер убедился, что имя Стива Болтона не вызвало никакого волнения, этот разговор тут же ему наскучил. Но Грейди с нетерпением ждала ответа, и ее интерес к Дженет был совершенно искренним. Дженет, в отличие от Стива, виделась ей не в окуляре повернутой наоборот подзорной трубы, а близко, лицом к лицу, вызвав угрызения совести, — Грейди вспомнила то утро, как она намеренно затянула мучения Дженет. Впервые она ощутила раскаяние настолько остро.

— Он что, ничего о них не сказал?

— Ну что ты, конечно сказал. Сказал, что все отлично. У них и второй ребенок родился, на этот раз девочка. И можешь не сомневаться, он показал мне фотографию — почему все всегда их показывают? Глянцевые снимки каких-то приторных недоносков! Что с людьми делается — не узнать. Надеюсь, у тебя детей не будет.

— Господи, да почему же? А я бы не отказалась от маленького косолапого малыша: я бы его купала, подбрасывала к потолку…

Тут возникла пауза, и Питер ею воспользовался:

— Косолапого малыша? А как ты думаешь, милая, что бы он на это сказал?

— Кто? — не поняла Грейди.

— Прости, пожалуйста, но имя джентльмена мне неизвестно, — ответил Питер, надеясь добиться ясности. — Осмелюсь, впрочем, предположить, что он человек довольно известный — признайся, ведь поэтому ты не называешь его имени? Что он какой-нибудь интеллектуал и по крайней мере двадцатью годами старше тебя: нервные барышни с обостренной чувствительностью всегда в восторге от таких папочек.

Грейди расхохоталась, хотя ее смех, и она поняла это слишком поздно, подсказал Питеру, что он нарисовал карикатуру, а не истинную картину. Впрочем, Грейди было даже приятно доставить ему это удовольствие — за услугу, которую он оказал ей нынче вечером и суть которой объяснить невозможно, ибо состояла она лишь в том, что теперь он знал о существовании Клайда Манцера, отчего тот вдруг обрел нормальные пропорции: живого человека, а не идеального возлюбленного. Она так долго окутывала его полумраком тайны, что он разросся до размеров, совершенно не соответствующих реальности. То, что кто-то еще знал о нем, истончило завесу тайны и умерило боязнь Грейди, что он может раствориться в воздухе: наконец-то Клайд обрел плоть, перестал быть призраком, существующим только в ее сознании, и она мысленно потянулась ему навстречу, спеша обнять новый образ — Клайда во плоти. Питер был собой доволен:

— Можешь не отвечать, но скажи, я ведь прав?

— Не скажу, иначе ты не поделишься со мной остальными теориями.

— Ты действительно хочешь выслушать мои теории?

— Нет, вообще-то не хочу, — ответила она, хотя вообще-то хотела: это была возможность вернуть ощущение, что секрет остается секретом.

— Ответь мне на один вопрос. — Питер положил на стол коктейльную палочку, которую прежде держал в руке. — Ты собираешься за него замуж?

Грейди почувствовала, что вопрос не праздный, и смутилась, поскольку уже настроилась на шутливый тон.

— Я не знаю, — ответила она, и в ее голосе прозвучала обиженная нотка. — А что, всегда нужно непременно собираться замуж? Наверняка бывают такие случаи, когда об этом речи не идет.

— Бывают, но разве не являются любовь и брак непременно синонимами в сознании большинства женщин? И разумеется, мало кому из мужчин удается добиться первого, не пообещав второе, — я про любовь: если речь идет лишь о том, чтобы заставить женщину раздвинуть ноги, — она скорее всего не согласится ни за какие коврижки. Ну ладно, дорогуша, а если серьезно?

— Хорошо, давай серьезно, хотя несерьезен здесь, по-моему, только ты: я не могу ответить на твой вопрос. Откуда у меня ответ, если я сама об этом еще никогда не думала? Ладно, милый: мы пришли сюда танцевать. Так потанцуем?

Когда они вернулись, их поджидал фотограф — разумеется, совершенно случайно и без задней мысли, а также пресс-агент из клуба «Бамбук», который держался вызывающе и дулся; при этом его руки, усыпанные перстнями, порхали над столом, расставляя всякие праздничные причиндалы: ведерко с бутылкой шампанского, вазу с цветами, чудовищных габаритов пепельницу, на которой красовалось название клуба, до неприличия четкое.

— Отлично, мисс Макнил, один малюсенький снимок, вы не против? Так-так, не надо таращиться в объектив, отлично, посмотрите друг на друга: прелестно, вы просто душки, милее не бывает! Арти, ты делаешь шикарный снимок, запечатлеваешь юную любовь, вот что ты делаешь. О, мисс Макнил, уж я-то знаю, — слышите, даже ваш спутник говорит, что я угадал. Не так ли, молодой человек? А кто вы такой, кстати? Постойте-ка, я запишу. А мне казалось, Уолт Уитмен — это кто-то жутко старый, или покойный, или знаменитый, или что-то в этом роде. Ах вот оно что, вы — Уолт Уитмен-второй — внук, не так ли? О, это просто замечательно. Благодарю вас, мисс Макнил, и вас, мистер Уитмен; вы оба были просто прелестны, такие душки! — И он не забыл прихватить с собой цветы, шампанское и пепельницу.

Средства, вложенные Питером в виски, начали наконец приносить дивиденды: иными словами, его чувство юмора достигло того предела, когда перестало чем-либо брезговать, и он готов был пойти вразнос. К несчастью, ему дали повод. И сделал это седенький, слегка пришибленный маленький человечек за соседним столиком: подстрекаемый своей спутницей, землянично-розовой дамочкой, которая потягивала бренди, он перегнулся через проход и робко тронул Питера за руку.

— Прошу прощения, — промямлил он, — мы тут сидим и гадаем, вы, случайно, не из британской королевской семьи? Моя подруга говорит, что раз они вас фотографировали, значит, вы из британской королевской семьи.

— Нет. — Питер снисходительно улыбнулся. — Мы — из американской королевской семьи.

Грейди поняла, что пора уходить: еще минута — и начнется драка, — однако Питер, похоже, уходить не хотел.

— Хоть постыдился бы, — проворчал он и с трудом доплелся до танцпола, но там завяз, объявив, что они будут танцевать, и требуя, чтобы оркестр сыграл его любимую мелодию: «Лишь одного хочу я».

Грейди просила, чтобы он перестал петь ей в ухо: «Только лететь с тобою…» — но в конце концов сама стала подпевать. Диск потолка мерцал вереницей бегущих алых звездочек, и Грейди, усыпанная отблесками, закружившись в их вихре, растворилась в этой небесной круговерти; а снизу, с земли, доносился голос: ты слышала? я сказал, что ты — королевских кровей! Она представила себе, что это голос Клайда… хотя так похоже на Питера! И ее летящие волосы развевались в танце, как победное знамя. Они танцевали до тех пор, пока внезапно и в одно мгновение не стихла музыка и не погасли звезды.

ГЛАВА 4

— Вот, мне привратник дал, — сказал Клайд почти неделю спустя.

Он протянул Грейди две телеграммы, но она взяла их лишь после того, как открыла кухонный кран и сполоснула руки, выпачканные в креме для вафель.

— Так бы и накостылял этому парню: он просто придурок! Ты бы видела, как он на меня пялится. А молокосос у лифта, тот просто какой-то гном, уж я дам ему на орехи.

Грейди и прежде слышала подобные жалобы, и комментариев от нее не требовалось, поэтому она сказала:

— Милый, а где сливочное масло? И ты купил сироп, который я просила?

Она готовила очень поздний завтрак: они поднялись с постели только в двенадцатом часу. Автостоянка была закрыта вот уже пару дней: у владельца возникли какие-то проблемы с лицензией. А вчера вместе с Минком и его подругой они ездили на пикник в Катскиллские горы. На обратном пути у них лопнула шина, и, когда они въехали на мост Джорджа Вашингтона, шел уже третий час ночи.

— На тот сироп золотишка не хватило, так что я взял «Лог кэбин»,[4] сойдет? — бросил он, усаживаясь возле вафельницы и разворачивая бульварную газету, которую купил по пути.

Читая, он хмурил брови, как школьник, и бормоча по очереди грыз ногти.

— Тут пишут, что шестое июля было самым жарким с тысяча девятисотого года: в Кони[5] набилось больше миллиона народу — как тебе это?

Грейди вспоминала сверкающее поле, усыпанное валунами, по которому они бродили, воюя с насекомыми и поедая вареные яйца без соли, и потому сказать ей было нечего. Она вытерла руки, присела и стала вскрывать конверты.

Одна телеграмма, на дорогущей открытке, оказалась от Люси, из Парижа:


«Доехали нормально тчк дорога ужасная папа забыл костюм смокингом пришлось сидеть вечерами каюте тчк срочно вышли костюм авиапочтой тчк мой шиньон тоже тчк выключай свет тчк не кури постели тчк завтра встречаюсь насчет твоего платья тчк вышлю образцы тчк как у тебя дела тчк пусть Гермиона Бенсьюзен вышлет мне твой гороскоп на июль и август тчк волнуюсь за тебя тчк обнимаю
мама».


Грейди, поморщившись, сложила телеграмму пополам: неужели мама действительно думает, что она поможет ей снова связаться с Гермионой Бенсьюзен? Мисс Бенсьюзен была астрологом, и Люси на ней просто помешалась.

— Эй, поторопись там со своими вафлями. Сейчас по радио бейсбол начнется.

— На буфете стоит приемник, — сказала Грейди, не отрывая глаз от странного сообщения, содержащегося во второй телеграмме. — Если хочешь, можешь его включить.

Клайд нежно коснулся ее руки:

— Что случилось? Плохие новости?

— Да нет, — рассмеялась она в ответ, — просто глупость какая-то. — И она прочла вслух:


Ночное зеркало мне говорит, что ты богиня,
Дневное зеркало — что ты моя отныне.[6]


— Кто прислал?

— Уолт Уитмен-второй.

Клайд продолжал возиться с радио.

— Ты этого парня знаешь?