Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Так или иначе, но благодаря исключительной веротерпимости и широте взглядов масонских лож в конце 1920-х – начале 1930-х в них шли молодые и старые, богатые и бедные, православные и иудеи, атеисты и язычники.

— Нет, нет, это неправда, — продолжала твердить Стояновская.

Но, упомянув о причинах вторичных, обратимся к основным, так как именно они побудили нашего героя вступить туда, куда его, презирающего ритуалы и обряды, будь то в церкви или на плацу, не могли бы заставить вступить ни мифические связи, ни желание приобщиться к сильным мира сего. Гайто интересовало масонство как таковое. И первое представление о нем он получил от Осоргина, утверждавшего, что «искусство без символов невозможно, а масонство есть искусство».

— Понимаете, я сам лично собирал все данные о Залевском, — возмутился Шиманек, — и все это могу подтвердить. Первый раз его задержала милиция, когда ему еще было всего-навсего восемнадцать лет. Он с такими же молокососами, как и сам, организовал банду, грабили киоски и небольшие магазинчики. Суд терпимо отнесся к их художествам и вынес мягкий приговор. Выйдя на свободу, ваш Мариан занялся мошенничеством. И опять был пойман, когда со своими соучастниками, выдавая себя за иностранца, ходил по квартирам и предлагал якобы английские отрезы на костюмы. А ткань была наша, отечественная, и далеко не чистошерстяная. Второй приговор. И опять мошенничество. Тут уж дали четыре года. Вскоре после амнистии его выпустили. Тогда он решил переквалифицироваться — занялся сутенерством. Подхватил двух девиц — одну в Сопоте, вторую в Гданьске. А потом и третью нашел. Жертвами его были молоденькие, наивные девицы. Из тех, что приезжают отдыхать к морю. Одна из них, догадавшись, что ее обманывают, сообщила в милицию.

— Какой ужас, — простонала Ирена.

Гайто был художник, и потому он был готов прийти в ложу хоть сейчас. Он был уже почти брат. Чтобы пройти фор­мальное посвящение, он последовал за Осоргиным на рю де л\'Иветт.



— За такие дела ваш знакомый получил семь лет. Отсидев их полностью, он опять принялся за старое. Гданьская милиция хорошо знает, что он завел опять двух «птичек», в одну из которых влюбился швед Эрик Янсон и женился на ней, а чтобы откупиться, швед, уезжая в Мальмё, оставил Залевскому свой зеленый «опель». На этой-то машине наш герой прибыл в Варшаву, решил раскинуть свои сети в столице. Высмотрел вас в «Аиде» и смекнул, что вы очень подходите для такой роли. Ну и начал за вами волочиться…

2

Ирена не могла сдержать рыданий, но Антоний Шиманек был неумолим.

Сам Осоргин называл себя приверженцем «осмеянного ордена русских интеллигентных чудаков». Применительно к его судьбе это выражение лишено кокетства. Оно скрывает от профанов намек на вполне конкретное воплощение — многолетний стаж служения масонскому ордену. Осоргин принадлежал к тем людям, которые превыше всего ставили независимость внутреннего мира, полагая это самой высокой нравственной ценностью. Именно эти идеи и привели его в масонство еще во время первой эмиграции до начала мировой войны. В 1914 году он был посвящен в масонство ложе «Venti Settembre» союза «Великой ложи Италии».

Во Франции он присоединился к членам самой многочисленной русской ложи «Северная звезда», которая была подчинена масонскому союзу «Великий Восток Франции». И вскоре занял видное место в ложе.

— Все шло своим чередом, пока вам не захотелось съездить с любимым в свадебное путешествие за границу. Тут-то все и началось. В какой-то степени Залевского вполне это устраивало. Видимо, он большие планы строил на будущее. Однако случилось непредвиденное: столь уникальным личностям мы не выдаем загранпаспорта.

— А мне, негодяй, сказал, что его в Варшаве задерживают какие-то срочные дела. — Ирена немного пришла в себя и, перестав рыдать, с трудом выдавила из себя эти несколько слов.

Вспоминая эту славную деятельность Михаила Осоргина, ставшего в 1938 году досточтимым мастером (одна из высших степеней), известный промышленник и меценат, брат П. Бурышкин писал: «Можно было бы думать, что редкий для эмиграции высокий культурный уровень состава ложи, наличие первоклассных ученых и писателей, с европейской и даже мировой известностью, выдвинут на первое место читанные в ложе доклады и имевшее место их обсуждение, придававшее ложе характер своего рода эмигрантской академии. <…> Но не эта сторона работы останется навсегда запечатленной в сердцах тех, кто был в ее рядах перед войной 1939 года. Та подлинная братская цель, которая соединила в одну семью большинство братьев ложи, будет самым дорогим и самым острым воспоминанием жизни ложи».

— Но, к счастью для Залевского, в этом же кафе «Аида» он познакомился с состоятельным фирмачом из Вены, господином Шульцем, которому приглянулась его возлюбленная, работавшая там официанткой. Залевскому ничего не стоило уговорить господина Шульца за тысячу долларов погулять с вами по Вене. Вручив Залевскому деньги, гордый и счастливый Шульц повез свое «сокровище» в Вену. Представляю, как он был огорчен вашим поведением! Можно себе представить, как жаждет повидаться господин Шульц со своим ловким приятелем.

Быть может, столь восторженное обобщение несколько идеализировало жизнь ложи и всеобщую братскую любовь, царившую в среде масонов, но в основном характеристика Бурышкина, автора «Истории Досточтимой Ложи Северной Звезды», отражала реальность. Об этом же говорил и сам Михаил Андреевич Осоргин в одном из своих выступлений на заседании ложи: «Масонская работа, какова бы она ни была по ценности, занимает большую часть моей жизни и моих духовных интересов. Все мои личные связи, прежде бывшие, я прервал, оставив только связи с теми, кто мне стал близок по братству. Все, что я пишу, в той или иной мере, явно или тайно, связано с масонскими идеями, как я их понимаю. Если сейчас лишить меня Братства, то у меня останется только жена, которая занята ученой работой по русскому масонству, отчасти в силу моего же влияния. Могу смело сказать, что я пленник Братства Вольных Каменщиков, и вероятно, на весь остаток моей жизни».

— Думаю, что Залевский не испытывает столь жгучего желания встретиться с ним, — добавил Чесельский. — Что касается Залевского, то в день убийства вашего мужа у него есть бесспорное алиби, ибо тот вечер он провел в ресторане «Будапешт» в обществе привлекательной молодой особы. Официант и портье хорошо его запомнили, так как он не поскупился на чаевые. Надо сказать, пан Залевский умел с небывалой легкостью тратить деньги, достающиеся ему без большого труда. В этот же вечер после восьми он встретился с Шульцем, тот передал ему ключи от своего номера на время пребывания в Вене. Ну а потом они заехали за вами к вашей подруге, у которой вы поселились в тот день, когда якобы уехали отдыхать в Бещады. Оттуда вы втроем отправились на вокзал. Мариан, как и пристало влюбленному, был тих и печален, долго махал вам вслед. Вот и все, — закончил Чесельский.

Искреннее и трепетное отношение Осоргина к масонской деятельности сыграло не меньшую, а может, и более значительную роль в деле «воспитания новых кадров», чем все его блестящие доклады вместе взятые. В противном случае ни одно из составленных им масонских правил, ни одно из утверждений целей и задач масонства, которые он излагал своим ученикам, не было бы ими услышано.

1. Будем вместе.

— Спасибо, пан поручик, — взяв себя в руки, проговорила Ирена. — Вы меня, я понимаю, просто спасли. Знаете, наверное, откуда я, в какой семье выросла. И попади я с Залевским на Побережье, не знаю, как бы в дальнейшем сложилась моя судьба. Конечно, я совершила непоправимую ошибку, выйдя замуж за Зигмунта. А этот Залевский казался мне и лучше, и благороднее. Боже, какой он страшный человек!.. Когда-то мне казалось, что я любила Зигмунта. А может, я и правда любила его? Чтобы чего-то добиться в жизни, я после школы поступила работать как раз на то предприятие, где встретилась с Зигмунтом. Мне казалось, что, выйдя за него, буду иметь дом, спокойную жизнь. И вот, совершив одну ошибку, я, недолго думая, готова была совершить вторую, более страшную. Спасибо, что вы открыли мне глаза, такое не забывается. Я ваша вечная должница.

2. Будем любить друг друга.

— Никакой нашей заслуги в этом нет, вы напрасно благодарите, — объяснил поручик. — Дело Залевского лишь маленький штрих в том деле, какое мы расследуем. Главное — найти убийцу Зигмунта Стояновского.

3. Будем говорить о благе свободы.

— Значит, я главная подозреваемая?

4. Будем уважать друг друга.

— То, что вы рассказали о себе, совпадает с нашими предположениями. Мне только надо уточнить некоторые детали.

5. Будем устраивать памятные собрания после смерти друг друга.

— Я готова помочь всем, чем только могу… Я не убивала и никого не подстрекала. Для меня самой очень важно, чтобы всякие там не кричали у нас во дворе, что это я убила мужа.

6. Будем стараться не спорить друг с другом.

— В таком случае расскажите, что произошло с Ковальским и о своем замужестве.

7. Будем собираться часто.

8. Платить взносы.

— Когда мне исполнилось восемнадцать лет, я устроилась на работу, на небольшой завод по производству смазочных масел. Вы уже знаете, в какой семье я росла. Незадолго до этого я окончила среднюю школу-восьмилетку. Сказать про меня, что я была пай-девочка, нельзя. Пай-девочки на Таргувеке не растут. Как только я поступила на работу, тут же за мной, смазливой девчонкой, принялись все ухаживать, проходу не давали и рабочие, и служащие конторы. Среди них оказался и Генрик Ковальский. Голову я от него не потеряла, но в общем-то он мне нравился. Образованный, интеллигентный, не то что мои прежние ухажеры. Он водил меня в рестораны, научил, как вести себя. Я знала, что он женат, у него двое детей и что он никогда на мне не женится. О, этот тип умеет хорошо устраиваться в жизни. В доме покой и порядок и возлюбленная рядом. До поры до времени меня устраивало такое положение, хотелось вырваться с Таргувека. Возможно, вы и осудите меня за это, но…

9. Будем не огорчать друг друга.

10. Будем читать доклады на всякие темы.

— Да нет, совсем не собираемся вас осуждать, — поспешил успокоить Ирену Чесельский.

11. Будем соблюдать ритуалы.

— А чуть позже я познакомилась с Зигмунтом Стояновским. Он влюбился в меня прямо до потери сознания и этим очень к себе расположил. Потом сделал предложение. Очень нежно и бережно относился ко мне. Вначале и мне казалось, что я здорово в него влюбилась. Только вот после замужества все прошло.

— Почему?

12. Будем хранить тайны.

— Когда я выходила за него замуж, я понимала, что мы разные. Он образованный, хорошо воспитанный. А я простая девчонка из пригорода Варшавы — родители мои едва читать и писать умеют, а у него интеллигентные. Не все так просто давалось, мне надо было дотягиваться до его урозня. Но я решилась на это. Однако выслушивать ежедневные поучения, с утра до вечера, не так-то просто. И все делать по указке, как он велит. Даже пары чулок без его разрешения купить себе не могла. Потом он велел мне поступить в вечернюю школу. Поступила. Первый год ходила каждый день, посещала все уроки, училась в общем-то неплохо. У меня одной было сразу два учителя, один в школе и еще один — дома, который ежедневно проверял домашние задания, ни на шаг от меня не отходил. Чему тут удивляться, назло ему я перестала ходить в школу.

Эти правила, написанные рукой Михаила Андреевича, втиснутые в расхожие, простые до банальности формулировки, в устах брата Осоргина приобретали особое значение. Их соблюдение вытекало из главной цели масонства, которую Осоргин определял как познание Природы вещей. И теперь Гайто готов был принять и символы — «выраженное в образах наследие вековой мудрости наших предшественников», как называл их Осоргин, и ритуалы — условный язык, служащий оградой от профанского мира. И все, что прежде ему могло показаться детской игрой, — и знаки (прикоснуться правой рукой к левой стороне подбородка — знак молчания), и особые обращения в письмах, и обмены паролями при встречах, и агапы (стол подковой, в середине, то есть на Востоке — мастер; направо — Эксперт, налево – Второй Наблюдатель и Дародатель) — все наполнялось тайным смыслом, поиски которого и привели его в братство.

— Пожалуй, и я так бы поступил, — не сдержался Чесельский.

Но прежде чем пройти обряд посвящения, Гайто предстояло выдержать опрос: ответить, как он понимает, что такое Свобода, Равенство, Братство. Рассказать о своих взглядах на общество, государство, политику, литературу, искусство, мораль, философию, религию, науку. Кандидат в ученики (а статус ученика являлся первой ступенью посвящения) должен был представить свидетельство Префектуры о несудимости.

— Опять возвращаться на работу простой работницей или в магазин продавщицей не к лицу жене инженера. Осталась сидеть дома. Я очень люблю чистоту, вот и наводила порядок в квартире целыми днями. Каждый день одно и то же… А я очень люблю веселиться, танцевать. Зигмунт же все вечера просиживал дома над книжками. Денег он не жалел, это правда, только считал, что человек совершает преступление, если просто так гуляет по городу, заходит в магазины, посещает выставки. Все мои желания всегда вызывали у него удивление. Представляете? И постепенно от моей любви к нему ничего не осталось, я возненавидела его. Наверное, у меня дрянной характер, потому что я стала получать удовольствие от того, что делала ему все назло. Да и он тоже вскоре понял, что совершил ошибку, женившись на мне. И он меня разлюбил, а вот самолюбие его было задето. И из-за своего самолюбия он ни за что не соглашался на развод. А когда я устроилась на работу в «Гранд-отель», у него даже сердечный приступ был. Он тогда сказал, что я «покрыла позором всю семью Стояновских». Даже свекровь со свекром так не думали, хотя и не одаривали меня любовью. А я так надеялась, что меня хорошо примут в доме Зигмунта.

Опрос Газданов прошел блестяще, что явствует из его дела, которое заводилось на каждого вступающего в масонскую ложу с момента первого собеседования, в котором, как правило, участвовали три человека. Об этом же говорит и тот факт, что еще до официального членства в ложе, то есть до весны 1932 года, по сути он был уже принят в братство. 19 декабря 1931 года Гайто принимал участие в неформальной встрече масонов в одном из кафе на бульваре Монпарнас, где присутствующие оставили свои подписи на книге Жерара де Нерваля «Путешествие на Восток», которую решено было преподнести в качестве свадебного подарка одному из членов ложи «Северная звезда» — Александру (Исааку) Абрамовичу Островскому, женившемуся на Елизавете Моисеевне Кроль, дочери одного из руководящих деятелей масонской ложи. В этом памятном списке имя Газданова стояло вслед за именем Павла Николаевича Переверзева, бывшего министра юстиции Временного правительства, масона высоких степеней и с большим стажем, а вскоре за его подписью следовали автографы братьев Акима Осиповича и Александра Осиповича Маршаков, членов «Северной звезды» с середины 1920-х годов. Таким образом, он уже был брат.

— Ничего не скажешь, неудачное супружество, — констатировал Шиманек.

В масонство он был посвящен 2 июня 1932 года по рекомендации М. А. Осоргина и М. М. Тер-Погосяна. Его друзья В. Андреев и В. Сосинский, пришедшие в ложу чуть раньше, готовились к тому, чтобы принять следующую степень после ученика, — степень подмастерья. Сам Гайто получит ее ровно через год. Но еще будучи учеником, он уже становится активным помощником Осоргина, который был одержим новыми идеями.

По воспоминаниям П. А. Бурышкина, «брат Осоргин занимал место оратора в течение долгого времени и присутствовал на большом числе посвящений. Все его речи, как вообще его выступления, записаны, и собранные вместе дают наглядную картину тех первоначальных наставлений, которые оратор ложи давал вновь вступившим в масонский орден братьям. Своим постоянным общением с молодыми братьями брат Осоргин сделал чрезвычайно много для масонского воспитания и образования братьев».

— Последний год мы прожили как в аду. Я без конца устраивала скандалы, думала, что тогда он скорее согласится на развод. Зигмунт страдал, это я видела. С трудом сдерживал себя, раза два даже ударил, хотя голоса не повышал. Неожиданно подвернулся Мариан Залевский. Что тут удивляться, если он тронул мое сердце? Да я за самого бы черта пошла, только бы уйти от Зигмунта. К родителям на Таргувек возвращаться не хотелось. Жить одной — где взять силы.

— Да, но Зигмунта Стояновского убили, а вы только что подтвердили, как ненавидели его.

Масонское воспитание, как и любая инициатива Осоргина, носило конкретный практический характер. Он не просто знакомил молодежь с целями и задачами вольного братства, для нее он решил создать специальную ложу. И в отличие от его мирского начинания – издательства «Новые писатели», – этот замысел оказался более плодотворным и жизнеспособным.

— Я его не убивала. В злости, когда дело доходило до скандала, грозилась, а по уголовному кодексу это рассматривается, наверное, как готовность к совершению преступления. Я даже руки на него не поднимала.

«Он отвергал иерархию и бюрократическую практику обоих французских послушаний как недостойную настоящего идеологически чистого и философски развитого масонства. Поэтому ему казалось необходимым создать сначала небольшую учебную группу братьев, в которой они, в особенности молодые по стажу братья, могли бы познакомиться ближе с символикой и историей масонства в условиях свободного живого обмена мыслей, в обстановке меньшей торжественности и более тесного общения. …Была и надежда на то, что влияние этой учебной группы в ее ложе, матери — \"Северная звезда\" — скажется на более тесной ее связи с ложами Великой Франции», — писал Георгий Орлов об инициативе Осоргина.

— Вашего мужа убил мужчина. Высокий мужчина. По описанию очень похож на Генрика Ковальского.

12 ноября 1934 года старшими масонами был подписан акт об учреждении ложи «Северные братья», которая просуществовала до 1939 года.

Ирена не сдержала усмешки.

Несмотря на невозможность для нее, как ложи независимой, собираться в одном из масонских храмов и на невозможность пользоваться административным аппаратом Великого Востока и Великой Ложи, «Северные братья» вели исключительно интенсивную и регулярную масонскую работу. Они собирались не два раза в месяц, как все ложи, а каждый понедельник и провели около 200 собраний.

— Это абсолютная чушь. Генрик Ковальский — убийца! Зачем?

Как вспоминал в своем отчете второй руководитель ложи брат Переверзев: «С первых дней беседы вырвались на вольный простор масонских исканий. Надо было о многом долго и жадно поговорить, надо было почувствовать друг друга в живом обмене мыслей, заглянуть поглубже в душу друг к другу, создать тот тесный братский союз, который связывает сердца нелицемерной любовью и дает силы и радость соборной работы».

— Из-за своей любви к вам, хотел вернуть вас.

Общее количество участников было 137 братьев. Одним из них, охваченных «идеальным каменщичеством» — душевным состоянием человека, активно стремящегося к истине и знающего, что истина недостижима, был наш герой.

— Такого не может быть. Да из-за меня Ковальский и пальцем бы не шевельнул. Окажись я в страшной нужде, он и двадцати злотых пожалел бы. Для этого человека главное — хорошо устроиться в жизни. И уж если он за кем-то волочится, то это всегда за своими подчиненными. Пообещает им повышение в должности, и уж самое небывалое, на что решается, так это изредка сводить в ресторан. Он и не собирался возвращать меня к себе. Надо сказать, что он довольно часто менял объекты своих привязанностей. А вообще-то Ковальский трус. Неужели он станет хоть чем-то рисковать? Такого не может быть.

«В этом блестящем успехе,— вспоминал брат Мазэ, — главнейшая заслуга принадлежит, конечно, основателю и первому руководителю ложи — М. А. Осоргину. В русском масонстве тех времен было немало исключительно блестящих деятелей общественности, представителей русской культуры, блестящих ораторов, но едва ли многим из них удалось бы создать эту совершенно своеобразную и независимую масонскую группу. И объясняется это оригинальным, вдохновенным и неформальным отношением брата Осоргина к Масонству. Он понимал братство Вольных каменщиков как сообщество людей, соединенных силами ищущих истину».

— Да, но он угрожал Зигмунту.

Это понимание передалось Гайто. Он соглашался с Осоргиным в том, что путь к совершенствованию человеческого рода лежит через самоусовершенствование при помощи братского общения с избранными и связанными обещанием такой же над собой работы. Иначе говоря: братство вольных каменщиков, то есть строителей, — это союз нравственной взаимопомощи. К своему членству в этом союзе Гайто относился чрезвычайно серьезно и старался по мере своих возможностей воплощать в жизнь все, что провозглашалось на заседаниях.

— Знаю. Просто болтал со злости. Да еще при любом удобном случае свинью Зигмунту подкладывал.

Документально зафиксировано его присутствие на заседаниях ложи, начиная с 1932 года и до конца 1960-х годов. Он делал доклады и участвовал в обсуждении докладов других членов ложи. 2 марта 1936 года он выступил с докладом «О юбилеях и безвременности масонства», 6 апреля того же года он сделал доклад «Об опустошенной душе».

— А ваш муж ему тоже?

— Само собой. Дело кончилось тем, что обоих выгнали с работы.

Тем не менее ему не все было ясно относительно принципов построения докладов и их тематики. Н. Н. Берберова, автор книги «Люди и ложи», обнаружила в Парижском архиве письмо Газданова, адресованное Мастеру его ложи, в котором он сетует на то, что братья-масоны его поколения (в том числе и он сам) не могут писать доклады, потому что «совершенно не знают, как их писать и о чем». Дело в том, что масонов старшего поколения становилось все меньше — они уходили на Восток Вечный, утрачивалась преемственность и снижалась мотивация для прихода более молодых людей, что было совсем неудивительно для такого традиционно замкнутого сообщества.

— И ваши родственники тоже ведь грозились…

Гайто же остался верен вольному братству до конца своих дней, о чем свидетельствует его многолетний служебный путь в рядах масонов.

— Пан поручик, неужели вы их угрозы всерьез принимаете? Когда отец узнал, что Зигмунт хочет на мне жениться, он так обрадовался, решил, что с таким зятем не пропадет, свои две сотни на водку всегда получит. Но муж быстро дал ему понять, что из этого ничего не получится. Здесь я была полностью с ним согласна.

Впоследствии Газданов занимал следующие должности (избрание происходило в октябре-ноябре, а вступление в должность — с начала следующего года): оратора — в 1947, 1960 и 1966 годах; судьи — в 1948-м, привратника — в 1953-м, делегата ложи — в 1960-м, 1-го стража (второй по важности пост в ложе) — в 1963—1964 годах, досточтимый мастер (руководитель) ложи «Северная звезда» — в 1961—1962 годах.

— Так кто же в таком случае убил вашего мужа? — повторил свой вопрос Чесельский.

Выполнение масонских правил стало неотъемлемой частью его жизни естественно и без внутреннего сопротивления. Он посещал панихиды по отправлявшимся к Вечному Востоку братьям. Он писал некрологи (как правило, они назывались «Памяти ушедших»). И часто эти некрологи являли собой великолепные образцы краткого литературного портрета, содержательного, образного и информативного, как те, что были посвящены М. М. Тер-Погосяну, А. С. Альперину. Память о почивших братьях Гайто будет хранить долгие годы и вспомнит о них позже, работая на радио «Свобода», и посвятит теплые и трогательные передачи М. А. Алданову, М. А. Осоргину, Андреа Каффи. С послевоенных времен сохранились его доклады, посвященные по большей части проблемам литературы:

12 декабря 1946 года — Писатель и коллектив (обсуждение доклада продолжалось и на заседании через две недели – 26 декабря 1946 года);

— Если бы я знала! Когда наш дворник, пан Ротоцкий, сказал, что в доме совершено убийство, я сразу не поняла, о ком он говорил. Зигмунт был человек тяжелый — и в супружеской жизни, и на работе. У него никогда не было близких друзей. Его все недолюбливали. Даже в домике своих родителей на Вёнзовной он требовал, чтобы мебель была расставлена так, как он считал нужным. Он решал, на какой грядке что сажать, где редиску, где помидоры, где салат. Поживи с таким, на всю оставшуюся жизнь сыта им будешь. Только одно дело — не любить, а другое дело — убивать. Муж был очень хорошим специалистом. Наш завод совсем разваливался. Он наладил производство новых масел, навел порядок, и производство продукции величественно пошло вверх. Когда же он оттуда ушел, все стало рушиться, пошло по-старому. Сплошной балаган.

8 апреля 1948 года — Советская проблема (новый правящий класс);

— Ваш муж говорил когда-нибудь, что у него есть враги, что он кого-то боится?

8 марта 1951 года — Литература социального запада;

— Нет. Совсем наоборот, хвастался своими успехами. Часто повторял, что только благодаря ему Лазенковская трасса была проложена в срок. Да и в последнее время, хотя мы уже жили как кошка с собакой, не уставал рассказывать, как хорошо идут работы на Торуньской трассе. Думаю, он не врал. Ума не приложу, кого он мог бояться?

10 декабря 1959 года — О Гоголе (на эту же тему Газданов прочитал доклад и в 1961 году, однако точная дата вы­ступления неизвестна в связи с утратой документов);

— Да, кого? Вот и мы никак не можем понять причины убийства. Кому он мешал?

23 ноября 1961 года — О постановке русских пьес во французских театрах;

— Он мешал только мне, только мне было выгодно убрать его со своего пути: освобождаюсь от нелюбимого мужа, становлюсь безраздельной хозяйкой хорошей квартиры в центре города. Свобода и жилплощадь — это целое состояние. Но я мужа не убивала, хотя понимаю, что для вас я единственная подозреваемая, пока не будет найден убийца.

1961 год — О Чехове (точная дата не установлена);

12 апреля 1962 года — О книге М. А. Нарицы «Неспетая песня»;

Поручик молчал. И даже не пытался возражать. Ирена была права.

— Поэтому, — продолжала она, — я больше, чем кто-либо, заинтересована, чтобы убийца как можно скорее был найден. Если я хоть чем-то могу вам помочь, я готова.

6 июня 1963 года — О литературном творчестве М. А. Алданова (об Алданове Газданов сделал доклад в феврале 1967 года в связи с десятой годовщиной со дня смерти писателя);

28 ноября 1963 года — Посвящение и традиции.

— Спасибо за все те сведения, которые вы нам сообщили. Вот ключи от вашей квартиры. Распишитесь в их получении. А завтра в десять прошу пожаловать сюда Необходимо составить официальный протокол вашего допроса. Постарайтесь в деталях восстановить все события последних дней. Быть может, какая-нибудь мелочь, деталь. Часто такие вещи неожиданно проливают свет на определенные факты, помогают следствию. Сейчас я попытаюсь найти какую-нибудь автомашину, она отвезет вас домой, на Вильчую, ибо такси в этой части Варшавы найти довольно трудно.

Примерно 1965—1966 годы (точная дата неизвестна) – Роль писателя в современном мире.

— Спасибо, спасибо, ни в коем случае. Стоит мне подъехать к дому ка милицейской машине, как соседи еще больше распустят языки. Я доберусь сама. Отсюда доеду на трамвае до самого дома, а чемодан, хоть он и огромный, много не весит.



А пока в начале 1930-х никто из близких Гайто не знал о его вступлении в ложу. Да и на творчестве это не сразу от­разилось. Может быть, лишь добавилось новых красок на палитре жизненных впечатлений, что Гайто считал единственным преимуществом своей неустроенной жизни. Но духовное братство, которое он обрел в ложе, было несомненно более ценным и прочным, чем мнимое «единство взглядов», спонтанно возникавшее и стремительно исчезавшее, во время литературных заседаний на Монпарнасе. Он был согласен с Осоргиным, который не уставал повторять: «Весь смысл жизни — общение с хорошими людьми, союз душ, легкий и свободный». И Гайто Газданов постепенно обретал этот смысл. Несмотря ни на что.

— Какая же она красивая, — не сдержался Шиманек после ухода Ирены.



Чесельский промолчал, поглощенный укладыванием сигарет в коробку.

ПЕЧАТНАЯ ЖИЗНЬ. «ЧИСЛА»

— Ты обратил внимание, как она на тебя поглядывала, — не унимался Шиманек.

И на сей раз Чесельский промолчал.

— Как же она сказала? Ах, да — «Я ваша вечная должница». Сколько тепла было в ее словах. Ведь я лично раскопал все о Залевском, но что-то не дождался благодарности, видимо потому, что она заметила на моей руке обручальное кольцо и поняла, что со вторым, более красивым и старшим по званию, легче будет договориться. Н-да…

Чесельский невозмутимо продолжал возиться с сигаретами.

— А мой друг, поручик Чесельский, что он ей ответил? «Да нет, совсем не собираемся вас осуждать». А ведь вроде такой скромный, тихий парень, — продолжал Шиманек. — Моя жена второй год пытается его оженить, а он ни в какую. Эта же стрельнула своими зелеными глазищами — и готов… Будь я писателем, непременно бы написал роман: «Прекрасная убийца и стальной взгляд поручика милиции».

— Не торопись, — поручик сложил бумаги в папку и встал из-за стола, — я пошел к полковнику, доложу о возвращении Ирены Стояновской и о том, что мы завтра ее допрашиваем. Может, «старик» захочет присутствовать.

> Все пишут, все печатаются, все издают. Графоманы, скифы, младороссы, скауты, калмыки, монархисты, волчата, Дети Лейтенанта Шмидта, суворинские сыновья, – валяй кто хочешь на Сенькин широкий двор. Толчея, головокружение, полная свобода печати. «Наш путь». «Наша заря». «Наш значок». «Стяг». «Флаг». «Знамя». «Знаменосец». «Вестник хуторян». «Вестник союза русских дворян». «Нация». «Держава». «Русский колокол». «Русский витязь». «Имперская мысль». «Эриванская летопись». Орган калмыцкой группы Хальмак «КовЫль». А о количестве «Огоньков» и говорить не приходится. И так, без перебоя, двадцать пять лет подряд, до «Советского патриота» включительно. Дон Аминадо


Неполадки на стройке

1

Прошла еще неделя. Следствие не продвинулось ни на шаг. Оно буквально топталось на месте. Официальный допрос Ирены Стояновской не дал никаких результатов. Ей нечего было добавить к сказанному ранее.

Помимо масонской ложи тот же самый 1932 год привел Газданова в Союз русских писателей и журналистов. Имея за плечами множество рассказов и статей, опубликованных в журналах и газетах, и отдельно изданный роман, вступил он туда по праву. К тому времени он не только сам считал себя писателем, он им стал. Правда, вступление в Союз почти не сказалось на его благополучии и уж никоим образом не повлияло на его карьеру.

На Торуньскую трассу дополнительно направили двух наиболее опытных оперативных работников — все, чем на этот момент располагало городское управление милиции. Рабочие стройки охотно разговаривали о недавнем убийстве. Действительно, инженера Стояновского не очень-то любили на стройке, не всем нравилась его «твердая рука». Но те, кто непосредственно с ним работал, в один голос отмечали его заботу о людях, что он прилагал много стараний, чтобы за хорошую работу хорошо платили.

Союз русских писателей и журналистов существовал почти во всех центрах русского рассеяния: Париже, Берлине, Праге, Белграде, Варшаве. Во главе отделений, как правило, стояли видные фигуры. Парижский Союз возглавлял Павел Милюков, берлинским руководил Иосиф Гессен. В Праге председателем Союза избрали Василия Немировича-Данченко. В 1928 году было решено провести первый съезд, объединяющий все уже организованные союзы. Местом встречи был назначен Белград.

— При Стояновском, — рассказывал один из рабочих, — у нас никогда не было простоев. В других бригадах рабочие, как ни глянешь, знай себе покуривают: то опалубку вовремя не заготовили, то бетон не подвезли. У нашего инженера такие номера не проходили. У него все было отлажено как часы. Оттого, хоть и был он строг, люди к нему шли охотно: знали, что смогут хорошо заработать, но, конечно, в его бригаде во время работы не больно-то покуришь.

В Югославии, как и в Чехословакии, существовало неразделимое братство славянских культур, русскую литературу знали и любили. Съезд проходил под покровительством короля Югославии. В честь русских писателей в королевском дворце был устроен торжественный прием. Однако практический результат от съезда был не очень велик. На съезде учредили издательскую комиссию «Русская библиотека», которая выпустила книги Бунина, Куприна, Мережковского, Шмелева, Ремизова, и без того находившие средства на издания, а молодых авторов в этой серии так и не напечатали. Другая серия — «Детская библиотека» была создана с целью воспитания национального духа у русских эмигрантских детей.

Полковник Немирох лично, с предельным тщанием, изучил все материалы дела, но огрехов в ведении следствия не обнаружил. Судя по всему, следствие попросту не вышло пока на исходную точку — на мотив преступления. А он, опытный специалист, прекрасно понимал: не найдя мотива преступления, дела с мертвой точки не сдвинуть, тут не поможет ни передача дела другим следователям, ни консультации с профессионалами самой высшей квалификации.

Помимо заботы о некоторых профессиональных и юридических интересах своих членов, Союзы активно занимались благотворительностью.

На Ирене Стояновской и ее возможной причастности к убийству мужа полковник сразу же поставил крест. Все показания зеленоглазой красавицы были досконально проверены, и оказалось, она ни в чем не солгала.

В Париже, где был самый многочисленный союз, каждый год для сбора средств устраивались писательские балы в гостинице «Лютеция». Здесь порой встречались непримиримые политические противники, избегавшие друг друга и видевшиеся только на публичных собраниях и похоронах. Так, на одном из писательских балов редактора «Последних новостей» Павла Николаевича Милюкова и редактора «Возрождения» Петра Бернгардовича Струве, постоянно полемизировавших и в эмиграции лично почти не встречавшихся, в виде особого аттракциона усадили за одной шахматной доской. Струве шахматным искусством почти не владел, но из тактических и дипломатических соображений, дабы не признавать себя побежденным заранее, от поединка отказываться не стал. Несмотря на низкий уровень игроков, взять на себя роль арбитра для поддержки этой благотворительной акции согласился знаменитый гроссмейстер Алексей Алехин. Зрелище, привлекавшее зрителей не спортивным, а скорее психологическим накалом, помогло устроителям внести свой взнос в общую писательскую кассу.

У «человека без алиби», Генрика Ковальского, тоже не просматривались мотивы убийства: зачем ему по прошествии трех лет убивать своего счастливого соперника, к тому же оказавшегося в конце концов не столь уж счастливым. Следовало исключить из числа подозреваемых и родню Стояновской. Оба Урбаняка, и отец и сын, во-первых, имели железное алиби, а во-вторых, не имели сколько-нибудь серьезного повода столь страшным способом устранить не очень им полюбившегося зятя и шурина. Что ж, он, конечно, не оправдал возлагавшихся на него надежд и не ссужал деньги на водку. Все это так. Но на Таргувеке за это не убивают. На Таргувеке вообще не убивают. Бывает, поставят пару «фингалов» или уж на худой конец — разденут.

Бессменным секретарем парижского Союза был Владимир Феофилович Зеелер. О нем ходила слава предупредительного и внимательного человека. Газданов, как и большинство тех, кому приходилось получать пособия и ссуды от Союза, никогда не забывал о заботе Зеелера по отношению к молодым писателям. Владимир Феофилович был прекрасно осведомлен о материальном положении каждого члена Союза и знал, что писательским трудом практически никто себе на жизнь не зарабатывал. Гонорары русских изданий были слишком малы и нерегулярны, а французы не жаловали русских писателей своим вниманием. А если и обращали внимание, то только на тех, чья литературная репутация уже давно состоялась.

Наконец-то поручику Чесельскому сообщили из отдела кадров строительного объединения, что инженер Януш Адамчик вернулся из Чехословакии и вышел на работу. Появился проблеск надежды: быть может, этот человек прольет свет на суть дела.

Критик и публицист Шарль Ледрэ, испытывая искренний интерес к русской эмиграции, издал в 1935 году книгу «Три русских романиста — Бунин, Куприн и Алданов». Потом он считал, что к ним надо еще присоединить и Ивана Шмелева. Однако молодые оставались вне поля его зрения. А знаменитый парижский литератор Дени Рош, всерьез интересовавшийся русской культурой и немало поездивший по России, вообще отдавал предпочтение классике и старался побольше переводить Чехова и Тургенева.

Януш Адамчик оказался человеком весьма приятным. Представителя милиции встретил приветливо. Его «резиденция» помещалась в зеленом фургончике, стоявшем неподалеку от высоченных опор будущей эстакады То-руньской трассы. В фургончике царила такая теснота, что люди буквально сидели на головах друг у друга.

— А не лучше ли будет, поручик, проскочить на моей «тачке» в небольшое кафе, тут совсем неподалеку — на Сталинградской, возле автозавода, — предложил инженер. — Там спокойно поговорим. Ехать туда минут десять, не больше.

Постоянным молчанием обходили эмигрантскую литературу и французские книгоиздатели. Так, известное французское издательство Галлимара, в ту пору игравшее роль своеобразного окна на французский книжный рынок, напечатало до 1940 года только троих русских авторов — Алексея Ремизова, Евгения Замятина и Владимира Набокова. После Нобелевской премии они обратили внимание и на Ивана Бунина. Других русских литераторов они знать не хотели. И нашим «монпарно» оставалось смотреть только в сторону эмигрантских изданий.

Поручик согласился и, решив, что, пожалуй, не стоит афишировать свой милицейский автомобиль, оставил его на стоянке у фургончика.

В 1927 году, отвечая на запрос одного депутата от либералов, министр внутренних дел Франции сообщил, что в Париже выходит 21 издание на русском языке. Цифра сама по себе показалась депутатам внушительной. Среди издательств были названы «Вол», «Возрождение», YMCA-Press, Поволоцкий, Парижская франко-русская печать, «Русская земля», «Родник», «Родина». Однако в отчете министра не было сведений о долговечности и масштабности русскоязычных проектов, и потому благодушная картина, успокоившая депутатов, не имела отношения к реальности. В 1920—1930-е годы издательства, журналы, газеты вырастали как грибы, но и жизнь они имели короткую, грибную. Многие из них закрывались, едва успев напечатать несколько громких авторов, и потому не успевали оказать существенное влияние на литературный процесс в эмиграции. Одним из исключений стало известное нам издательство Поволоцкого. В конце 1920-х и начале 1930-х директор этого издательства благоволил к младоэмигрантам и помимо Гайто Газданова напечатал Владимира Набокова, Ирину Одоевцеву, Вадима Андреева, Ивана Лукаша. Но такого рода удача улыбалась молодым не часто.

Когда официантка поставила перед ними по бутылке кока-колы, Адамчик без околичностей перешел к делу:

Не лучше обстояло дело и с периодической печатью, лишь изредка попадались незнакомые имена на страницах литературных разделов «Возрождения», «Дней», «Современных записок».

— Полагаю, что вы приехали в связи с убийством Стояновского? Если говорить обо мне лично, то у меня — полное алиби: в тот момент я не был в Польше. Да и какие у меня могли быть мотивы убивать человека, с которым я дружил и который вообще не сделал мне ничего дурного? Хотя, должен честно признаться, он не раз доводил меня до белого каления.

В 1928 году по инициативе Георгия Адамовича журнал «Звено» организовал для начинающих литераторов конкурс с целью публикации. В журнале был очень приличный литературный отдел, в котором сотрудничали Владимир Вейдле, Константин Мочульский. Гайто послал туда свои рассказы, но публикации не дождался, о чем даже пожалеть не успел — в том же году журнал закрылся.

Поручик рассмеялся:

Еще короче оказалась жизнь «Верст», которые прожили с 1926 по 1928 год, успев выпустить всего три номера, несмотря на представительный состав: главным редактором был Святополк-Мирский, он пригласил в журнал Ремизова, Цветаеву, Шестова. Несмотря на продекларированное стремление собрать лучшие достижения в эмигрантской советской литературе, в журнале первостепенное внимание уделяли столпам философии и сразу стали печатать Николая Бердяева, Льва Карсавина, Василия Розанова, Николая Федорова, а до молодежи дело опять не дошло. Очевидно, что ей нужен был свой печатный орган. И вот в то время, когда «Воля России» в Праге доживала свои последние дни, Париж облетела радостная весть — выпустили «Числа»!

— Вы, пожалуй, самый последний в списке тех, кого можно подозревать в убийстве.



— Я вам весьма признателен.

2

— И тем не менее факт убийства — налицо. Должен откровенно признаться, следствие наталкивается на серьезные трудности. Нам никак не удается выявить мотивы преступления.

И внешне и по содержанию журнал «Числа» был непохож на другие зарубежные издания. До сих пор его номера, большинство из которых можно найти в библиотеках России и Франции, вместе с запахом хорошей полиграфии хранят тепло и любовь, с которыми работали сотрудники над каждым новым выпуском. Красочные репродукции с любовью проложены тонким белым пергаментом. От хорошей бумаги, красивых шрифтов, широких полей веяло забытым благополучием, Петербургом и роскошью дореволюционного литературно-художественного журнала «Аполлон». За столь изысканный облик недоброжелатели сразу обвинили «Числа» в снобизме.

Однако яркая претенциозная внешность была не единственной особенностью, которая сразу определила значительность «Чисел» в эмигрантской литературе. На тот момент «Числа» были чуть ли не единственным изданием, публично заявившим о своей аполитичности.

— Об убийстве Стояновского я узнал еще в Праге, поскольку почти ежедневно связывался по телефону с нашим стройобъединением. Скажу вам, поручик, когда я наконец поверил в случившееся, первой моей мыслью было не «кто?», а «за что?». Я ведь знал Зигмунта еще со школьной скамьи. Мы вместе кончили школу, вместе сдавали вступительные экзамены в Политехнический институт, вместе поступили, вместе учились. Мне кажется, я знал все достоинства и недостатки Стояновского. А тех и других у него было с избытком.

«У бездомных, лишенных веры отцов или поколебленных в этой вере, у всех, кто не хочет принять современной жизни такой, как она дается извне, — обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти. \"Числам\" хотелось бы говорить главным образом об этом. \"Числа\" должны, конечно, иметь ясное, недвусмысленное и твердое отношение к тому, что происходит в Советской России. Наша связь с эмиграцией не только в том, что сами мы эмигранты, эта связь — в разделении нами всех ее задач, но в сборнике не будет места политике, чтобы вопросы сегодняшней минуты не заслоняли других вопросов, менее актуальных, но не менее значительных».

Дальнейшие наши пути тоже не особенно разошлись: он устроился на работу в кооператив, а я пошел на государственную стройку. Через несколько лет он ушел из кооператива, и я перетащил его к себе на строительство Лазенковской трассы. Впрочем, его взяли бы и без моей протекции — хорошие специалисты у нас на вес золота.

Таков был главный пафос манифеста, опубликованного в первом номере 1930 года. Это заявление также вызвало откровенную неприязнь со стороны политически активной общественности, большинство из которой принадлежало, разумеется, к старшему поколению эмиграции. Этому вопросу был даже посвящен один из литературных вечеров, которые проводили «Числа» после выхода каждого номера.

В это же примерно время оба мы женились. Правда, тут ему явно не повезло. Да и в моем супружестве не обошлось без сложностей, дело едва не дошло до развода, но потом как-то все понемногу утряслось. Здесь, на стройке, мы работали рядом. Я — на ступеньку выше. Он возглавлял бригаду бетонщиков на эстакаде, а я — весь участок. Одним словом, с большой степенью достоверности можно сказать, что наши биографии мало чем отличались. Почему убили его, а не меня? Какое зло мог кому-то причинить честный человек, инженер, работающий на определенном участке стройки? Чем он мог так уж насолить, чтобы заплатить за это жизнью? Вероятнее всего, это дело рук какого-нибудь психопата…

Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский, поначалу явно благоволившие к журналу, убеждали редакцию изменить главную линию, однако главный редактор Николай Оцуп вежливо, но твердо продолжал настаивать на заявленной позиции. Его горячо поддерживала молодежь, благодаря чему «Числа» до последних дней сохраняли последовательность в этом отношении: за исключением публикации одной интереснейшей статьи Семена Франка «По ту сторону правого и левого», журнал всегда воздерживался от текущей политики.

— Да, но если психопата, то надо признать, что в его психопатии просматривается серьезная подготовка. Покушение было тщательно продумано. Убийца выбрал подходящий день и час. Знал привычки Стояновского, знал, где он живет, и подкарауливал его возле дома. Более того, он рискнул совершить убийство неподалеку от отделения милиции. Очень уж кому-то нужна была эта смерть, если этот кто-то отважился на такой рискованный шаг.

Другой очевидной выигрышной особенностью «Чисел» являлся их интерес к несловесным видам искусства — к живописи, скульптуре, музыке и танцу, и даже спорту. Статьи о музыке Артура Лурье, Николая Набокова, Раевского, статьи о балете, написанные Сергеем Лифарем, подробные публикации о живописи — все это составляло отличительную черту «Чисел». В первом же номере выходит блестящая статья Бориса Поплавского «Молодая русская живопись в Париже», где он рассказывает о своих друзьях — молодых живописцах Дмитрии Ланском, Абраме Минчине, Терешковиче, Блюме. Через несколько страниц Поплавский с не меньшим вдохновением, правда уже под псевдонимом Аполлон Безобразов, пишет о боксе, пытаясь показать специфику его эстетики.

— Вообще все это странно, ведь Стояновский и впрямь не способен был на поступки, которые бы заставили кого-то желать ему смерти. Конечно, с женой они ссорились, и назло ей он не хотел дать развод, о чем сам мне рассказывал, но теперь ведь не те времена, чтобы добиваться развода с помощью ножа.

Читающая публика была очарована, заинтригована и раздражена. Во всех этих «странностях» сразу улавливалось откровенное стремление вписаться в современный культурный процесс на Западе, ибо язык оставался в этом процессе последним и непреодолимым барьером. Когда же речь заходила о красках, движениях, нотах и даже кулаках, национальные границы стирались и появлялось ощущение свежести, широты и новизны, которого так не хватало в спертом воздухе замкнутого эмигрантского мира. В отличие от «Верст», «Числа» на деле стремились собрать все лучшее, что родилось в эмиграции за последние годы. Но сделать это можно было только в том случае, если русские авторы и живописцы будут представлены на фоне тех имен, которые уже прочно утвердились на общеевропейском Олимпе, поэтому рядом с репродукциями Минчина, Блюма, театральными костюмами Гончаровой, скульптурами Лифшица были представлены картины Делакруа, Шагала, Вламинка, кадры из русских и американских фильмов.

— Вернее, двухкилограммовой гири, — уточнил поручик.

Впрочем, литературный отдел тоже не желал ограничи ваться только русскими фамилиями. У «Чисел» не б ыло тем, табуированных временем или пространством. Печатались статьи Марины Цветаевой о Гёте, Георгия Федотова о Вергилии. Имена Джойса и Пруста не сходили с красочных страниц журнала. О них писали Сергей Шаршун, Юрий Фельзен, Борис Поплавский как о явлениях мировой культуры, таких же привычных и органичных, как Толстой и Достоевский.

— Разницы, в сущности, нет, эффект тот же, — заметил Адамчик.

«Что касается литературы, то кажется нам, что Джойс прожигает решительно все, даже Пруст перед ним кажется схематическим и искусственным, хотя, конечно, \"Записок из подполья\", \"Бесов\", \"Смерти Ивана Ильича” и нескольких других книг не касается это опустошение. Но опустошение это несомненно огромно, ибо легко приложимы к Леопольду Блюму, крещеному еврею, сборщику объявлений слова Франциска Ассизского на смертном одре: \"я знаю Иисуса Христа бедного и распятого, что нужды мне до книг\"».

— Не могли бы вы мне, пан инженер, подробнее охарактеризовать Стояновского? Что это был за человек?

Так заканчивал Борис Поплавский свою статью, космополитичный тон которой был не принят среди литераторов старшего поколения, довольно настороженно относившихся к современным западным прозаикам. Впрочем, и в этом вопросе «Числа» сохраняли завидную последовательность. За время своего недолгого существования сборник провел анкетирование по нескольким темам, не преминув продемонстрировать в выборе вопросов и опрашиваемых лиц максимальную широту взглядов. С анкетой о месте Пруста в современной литературе, о месте Ленина в истории, об упадке русской литературы, о современной живописи обращались к литераторам русским и зарубежным, молодым и старым. И такой подход провоцировал обсуждения и подстегивал полемику вокруг журнала. Журнал обвиняли в беспринципности и всеядности одни, и хвалили за широту взглядов и современное видение мира — другие. Одно было несомненным — благодаря этим качествам «Числа» в течение четырех лет опубликовали максимальное количество молодых имен, чем и заслужили благодарную память не только давно ушедших авторов, но и современных исследователей, ибо некоторые вещи и сейчас можно найти только на его страницах, до сих пор сохранивших цвет своего времени.

— Коротко говоря — несносный. Вечно чем-нибудь недовольный. Из породы правдоискателей. На одном из совещаний взялся даже поучать нашего генерального директора, как тому надлежит руководить строительным объединением. А с другой стороны — блестящий специалист. Великолепный знаток бетона. Оттого-то он и не вылетел из нашей фирмы, ибо дирекция понимала, что другого такого работягу и отличного организатора надо еще поискать. Рабочих он муштровал, словно капрал в довоенной армии, и, невзирая на это, люди охотно шли к нему, поскольку его бригада работала как часы и своих людей Зигмунт в обиду не давал. Но чтобы работать с ним и не ссориться, надо было обладать железными нервами и ангельским терпением. Я-то уж знаю.



— А всегда ли он был прав?

3



— В том-то и дело, что нет. Чаще наоборот. Но он был упрям как осел. У редкого человека недостатки в такой мере соседствуют с достоинствами. Зато он был кристально честен, никогда не шел ни на какие компромиссы и сделки с совестью. А поводов к тому у нас, увы, предостаточно.

— Ваши слова подтверждают то, что нам уже доводилось слышать от других.

Когда Гайто держал в руках очередной номер «Чисел», он чувствовал, что душа его приемлет все то, за что ругали журнал недруги. Минусы, которые не уставали отмечать наиболее агрессивно настроенные критики, в глазах Гайто представляешь безусловными плюсами. Отсутствие политики? В условиях затянувшейся эмиграции серьезная политическая окраска казалась уже неуместной. Вопрос собственной партийной принадлежности и прежде не занимал его. Не был он ему интересен и сейчас, когда трезвый скептицизм разума боролся с душой, не покинувшей мечты о возвращении на родину.

— Да вот вам конкретный пример. Я руковожу тремя бригадами, бетонирующими опоры под эстакаду. Состав бригад примерно одинаковый. Во главе каждой — инженер. Бетон получаем с одного и того же завода. Фронт работ одинаковый, условия — тоже. Две бригады с огромным трудом справляются с суточными и месячными планами. Причины вполне объективны: перебои с цементом на бетонном заводе, завоз нестандартной арматуры, перебои с транспортом — где-то в пути застряла машина. Внезапно ударил мороз, или, наоборот, неожиданно наступила оттепель, то вдруг дождь, то — метель. В наши планы все эти непредвиденные обстоятельства, конечно, заложены, так что планы хотя и не без напряжения, но вполне выполнимы. И тем не менее в двух бригадах несколько процентов сверх ста — уже победа.

Космополитичность в эстетике? Но разве в детстве он делил книжки на отечественные и зарубежные? Нет, он и до сих пор признавал лишь одно разделение — на интересные и скучные. А каково происхождение автора и в какой национальной традиции он работает, казалось ему вопросом второстепенной важности. Родина писателя находится вне области географии, а лишь исключительно в области языка. Гоголя, Мопассана и Селина он любил не за то, что они следовали литературным традициям своей страны, а за то, что они посредством родного языка приблизились к тайне души человеческой. И эта последняя и главная задача оставалась единственно ценной для самого Гайто, в душе которого теперь уже Россия и Франция были неразделимы.

— А бригада Стояновского?

Внешний лоск и претензия на изысканность? Он с улыбкой вспоминал рассуждение любимого Дюма о том, что тонкий, сверкающий белизной чулок, кружевной воротничок, изящная туфелька, красивая ленточка в волосах не превратят уродливую женщину в хорошенькую, но хорошенькую сделают красивой. Гайто был неравнодушен к хорошему переплету, благородной бумаге и всегда предпочитал покупать издания самого лучшего качества, прекрасно понимая, что дорогая кожа и красивый шрифт не превратят пустую безделицу в шедевр, но настоящему художественному тексту, безусловно, придадут более совершенства и великолепия.

— Вот в том-то и дело. Он неизменно выполнял план со значительным превышением. Каждый раз давал не ниже ста пятидесяти процентов. А в иные месяцы доходил и до ста восьмидесяти. Понятно, другие инженеры смотрели на него волком, а рабочие опасались, как бы при такой ситуации им не повысили нормы выработки.

Было у «Чисел» и еще одно немаловажное техническое преимущество перед другими изданиями. Каждый номер поражал своей вместительностью – 250-300 страниц с очень насыщенным и богатым отделом заметок и рецензий, который благодаря двухстолбцовым страницам убористого шрифта умещал материала намного больше, чем казалось на первый взгляд.

— И в чем же крылась тайна этих успехов?

Но все это меркло перед значительностью главного обстоятельства – в «Числа» был открыт доступ тем, кто после закрытия «Воли России» лишился возможности печататься. И здесь Гайто был полностью согласен с Георгием Адамовичем, который заметил о журнале: «Самое главное в нем – это, конечно, произведения и авторы, которые для журнала характерны, показательны, которые отчасти и составляют то новое, что “Числа” с собою несут».

— Стояновский боролся с разгильдяйством. Он умел так организовать дело, что у рабочих всегда все было под рукой. Попробовали бы ему не подвезти вовремя бетон! Он тут же мчался на завод и учинял там такой скандал, что дирекция готова была недодать бетон другим, а его обеспечить.

«Распущенность прозы» или даже малейшие претензии на новаторство не позволяли молодым авторам публиковаться в консервативных журналах вроде «Современных записок». И как опять-таки заметил по этому же поводу Адамович, «литературный консерватизм — дело почтенное, нужное, в наши дни особенно, но несомненно все-таки вот что: рядом с \"Современными записками\" нужны были нашей здешней литературе и \"Числа\"».

По этим и многим другим причинам держать в руках книжки «Чисел» Гайто было почти физически приятно. Хотя частое упоминание его имени на страницах журнала тоже сыграло немаловажную роль. Гайто публиковал в нем свои рассказы, выступал в журнале как рецензент, на его произведения обращали внимание критики, писавшие о современной эмигрантской литературе.

— Не подмечали вы, часом, в последнее время каких-либо перемен в поведении своего друга? Повышенная нервозность, чувство страха?

Вскоре Газданова вместе с Набоковым и Фельзеном назвали лучшими прозаиками альманаха. О чем еще было мечтать молодому писателю? Только об одном — о процветании данного издания. А вот с этим как раз были проблемы. Гайто почти ничего не знал о финансовом источнике, питавшем «Числа», знал лишь, что положение альманаха не стабильно.

— Ну, в состоянии повышенной нервозности он, скажем прямо, пребывал почти всегда, непрестанно с кем-нибудь воюя. Без этого, казалось, он не мог бы прожить и минуты. А вообще-то говоря, действительно в последнее время не все было ладно…

— С ним?

Первые четыре номера «Чисел» Николай Оцуп редактировал совместно с госпожой И. В. де Манциарли. Судя по тому, что никаких других литературных трудов, кроме путевых очерков об Индии и заметок о Кришнамурти, г-жа Манциарли не имела, ее присутствие в журнале было чисто формальным и связанным с требованием редакции французского журнала Cahier de l\'Etoile, который первое время значился издателем «Чисел». Однако через четыре номера имя г-жи Манциарли с обложки исчезло, за ним стремительно куда-то исчез и французский журнал, и «Числа» продолжали существовать за счет пожертвований частных лиц, которым издатели не забывали выражать благодарность на страницах очередного номера. Теперь деньги на выпуск каждого последующего номера предстояло собирать в индивидуальном порядке. И когда готовый номер отправлялся в типографию, никто не знал точно, выйдет ли следующий и когда. Довольно быстро редакции стало ясно, что на нерегулярные пожертвования хороший дорогой журнал, каким уже зарекомендовали себя «Числа» и к которому успел привыкнуть читатель, Спускать невозможно, и к ужасу постоянных читателей и второе после десятого номера «Числа» были закрыты.

— Нет. С работой. Совершенно неожиданно в четко отлаженной им системе вдруг начались сбои. В последние три месяца процент выполнения плана неизменно падал. Еще в мае было, кажется, сто пятьдесят процентов, а в июне он съехал на сто сорок. В июле едва вытянул сто восемнадцать. Насколько я сейчас помню, в первой половине сентября тоже с трудом перевалил за сто десять. Конечно, он все равно опережал других, но падение было резким и довольно заметным.

— Вам лично причины были понятны?

Гайто переживал меньше, чем он сам от себя ожидал. Отчасти потому, что годы в эмиграции уже давно приучили его воспринимать неудачный ход событий как нормальное течение жизни. Отчасти потому, что его уже начали публиковать в «Современных записках», а старенький «рено» все-таки приносил доход, не зависящий от литературных обстоятельств. Тяжелее всех переживал закрытие «Чисел» Борис Поплавский. И это понимали все, кто регулярно читал журнал. Бориса публиковали там чаще других. Дело было даже не в том, что он был признан ведущим поэтом среди моло­дежи. «Числа» были его местом, где он реализовывал себя в том качестве, каком хотел. Статьи о живописи, музыке, боксе, эстетические манифесты, похожие на истерику, — все это он приносил в «Числа», словно выкрикивая в рупор накопившуюся боль. И вот теперь «литература правды о сегодняшнем дне, — как писал Борис в последнем номере \"Чисел\", — которая, как вечная музыка голода и счастья, звучит для нас на Монпарнасском бульваре», теперь эта литература смолкла, оставив яркий отзвук в эмигрантском литературном многоголосье. Благодаря «Числам» оказались навсегда связанными в истории эмигрантской печати имена Газданова и Поплавского. В действительности их связывало нечто большее — общая жизнь на Монпарнасе.

— Нет. Но, зная Зигмунта, я старался на него не давить. И без того было видно, что он переживает и сам старается выяснить, в чем дело.



— Может быть, подводили снабженцы?

— Да нет, здесь все было в порядке.

— А как все это объяснял Стояновский?

НА МОНПАРНАСЕ

— Как я уже говорил, мне не хотелось особенно его прижимать, но причинами я, естественно, поинтересовался. Стояновский сказал, что сам не может ничего понять и разобраться в происходящем.

— Ну хорошо, весьма возможно, что падение норм выработки и плановых заданий в бригаде Стояновского не имеет никакого отношения к убийству, а может быть, и наоборот — окажется ключом к разгадке всего дела, — заключил поручик. — Во всяком случае, я хочу просить вас как специалиста принять все возможные меры для выяснения чисто технических причин срыва в бригаде Стояновского.

— Сделаю все от меня зависящее, — пообещал Януш Адамчик, — но боюсь, вы возлагаете на меня непомерно трудную задачу. Лично я в этом срыве склонен усматривать лишь какой-то психологический надлом в состоянии Зигмунта. Ведь сразу после его гибели график выполнения работ снова резко подскочил вверх.

Красивое и уродливое, умное и глупое, молчаливое и болтливое, талантливое и бездарное, все сталкивалось здесь в необозримом кавардаке и, сталкиваясь, высекало иногда поразительные и незабываемые искры — вспыхивавшие, секунду жившие и потом бесследно пропадавшие. Илья Сургучев. Ротонда
1

— Вот как?

— Представьте себе — да, хотя бывшую его бригаду возглавляет сейчас совсем молодой инженер, которому по опыту и знаниям, честно говоря, очень еще далеко до своего предшественника. А тем не менее суточные планы опять выполняются в среднем на сто сорок процентов.

В маршруте обитателей русского Парижа была одна протоптанная дорожка — на бульвар Монпарнас. Трудно эмигранту миновать это магическое место, а уж если он обладал натурой, хоть сколько-нибудь склонной к занятиям искусством, и вовсе невозможно. Ибо лицо Монпарнаса не имело национальности, а дух его был насыщен огромной творческой энергией. Если открыть наугад любые воспоминания о жизни Парижа 1920—1930-х годов, вряд ли сумеем найти автора, который умолчит о монпарнасской жизни. Да и захочет ли? Несмотря на утверждение Георгия Адамовича о том, что «Монпарнас есть несчастье, часть общего исторического несчастья — эмиграции», для многих «монпарно», как называли постоянных обитателей бульвара, был центром вселенной, со всем ее ужасом и счастьем. Они стремились туда, влекомые неведомой силой, невзирая на инстинкт самосохранения. По-разному сложилась судьба русских посетителей Монпарнаса. Те, кому удавалось оставаться зрителем в ежедневных представлениях, выжили и продолжали существовать по большей части достойно, сменив свои маршруты. Были и те, кто погиб, не сумев выбраться из воронки, в которую затягивал монпарнасский ритм. Вот как описывала его Зинаида Шаховская:

— Любопытно!

«Невероятно пестра стала моя жизнь и так увлекательна, что я почти не замечала бедности. Жила я в джунглях, в самом центре Монпарнаса, в общежитии рядом с \"Ротондой\" и \"Домом\", куда и ходила, как на спектакль, — не участником, а зрителем. Чашка кофе за стойкой или (немного дороже) вечером за столиком — вот и все, что для этого требовалось. Рано утром или после работы народ подбадривался стаканом вина. Фауна же часов не знала. Тут и англосаксы, и скандинавы, группа испанцев; кто-то говорит: \"Вот Пикассо!\" А неподалеку Фернадо Баррей, бывшая подруга Пикассо, и Фужита с новой женой, Юки, розово-белой Помоной, рядом с которой еще желтее лицо мулатки Айши, излюбленной модели монпарнасцев, длинный Иван Пуни, грузный Сутин, толстый Паскин, Хемингуэй и Цадкин. Всё есть на Монпарнасе — и наркотики, и стаканы с перламутровым абсентом, и пикон-гренадин, и пьяницы, и проститутки, и мирные буржуа, которые, спустив железные ставни своих лавок, приходят на аперитив».

— Мы опасались полного провала, а меж тем ничего подобного не случилось. Люди, привыкшие к строгой организации труда, работают вполне нормально, как и прежде, когда каждый их шаг направлял Зигмунт. Производительность растет. И что самое удивительное — производительность труда стала расти и в других бригадах. Теперь она достигла ста двадцати процентов.

К таким же зрителям причислял себя Роман Гуль: «Я \"одним боком\" всегда любил и люблю богему. А \"другим боком\" — не очень, не чересчур. В качестве классического \"монпарно\" я не мог бы проводить тут ночи и дни, как проводили многие русские эмигранты — литераторы, художники, актеры. Почему я не мог превратиться в \"монпарно\"? Да, наверное, потому, что по нутру я человек земский, \"толстопятый пензенский”, и никак не превратим в эдакую столичную штучку… Помню, однажды сижу я в “Доме”, подходит художник Сергей Шаршун, я его знавал по Берлину. “Что, говорит, вы один сидите? Там же, – он показал на дальний угол кафе, – вся литературная братия”. Я в шутку говорю: “Не люблю толпы, Сергей Иванович”».

— Тем более, пан инженер, я прошу вас как можно обстоятельнее изучить этот вопрос.

Если бы наш герой на склоне своих лет успел написать мемуары, то мы наверняка прочли бы у него похожие строки. Гайто, подобно «дикому Гулю» (как называл его Иван Пуни), не любил толпы и, подобно Зинаиде Шаховской, ходил на Монпарнас не участником богемы, а зрителем. Он всегда чувствовал себя чужим в этом всеобщем наркотическом опьянении, чем бы оно ни было вызвано — щепоткой кокаина, новыми стихами или общей возбужденностью. Абсенту он предпочитал молоко. Тем не менее он туда ходил, и ходил регулярно. Как мы помним, это было одно из первых мест Парижа, куда он отправился, сбежав из Сен-Дени:

— Сделаю все, что в моих силах, и сразу же позвоню вам, как только сумею что-то выяснить. А теперь мне, пожалуй, пора возвращаться на стройку.



«Дойдя до угла бульваров Распай и Монпарнас, я вспом­нил, как по приезде своем в Париж я часто приходил сюда и смотрел на незнакомые, широкие улицы; и оттого, что я не знал, куда они идут и где кончаются, от этого недостатка чисто практических сведений, у меня создавалось такое чувство, точно я стою перед чем-то неизвестным: и сотни различных мыслей о парижских жизнях представлялись мне — в том туманном и чудесном виде, к которому тогда было привычно мое воображение».

Не зря говорится: утопающий хватается за соломинку. Так случилось с поручиком Чесельским, да и с самим полковником Немирохом — они оба сочли, что соображения Януша Адамчика могут оказаться существенными для раскрытия дела об убийстве Стояновского. В последние месяцы его жизни произошло, вероятно, что-то из ряда вон выходящее, полностью выбившее его из равновесия, а стрессовое состояние, в котором он оказался, стало отражаться на результатах работы.

Через пять лет в душе Гайто никакого «туманного и чудесного вида» от Монпарнаса и «парижских жизней», которые он на нем наблюдал, не осталось. В силу своей непреодолимой тяги к здоровому образу жизни, к уюту и благополучию Гайто ощущал если не сожаление, то недоумение при виде молодых людей с налетом бесконечной усталости и болезненности на лицах.

Сообразуясь с такого рода предположениями, решили самым тщательным образом изучить причины этого. Поскольку первые признаки снижения темпов работы стали проявляться где-то в июне, этот месяц сочли представляющим наибольший интерес.

В первые годы жизни в Париже, засиживаясь допоздна в кафе и бистро, Гайто принимал эту атмосферу всеобщего нездоровья за моду, которой почему-то следовало большинство, но которая, как и любая мода, хороша она или плоха, уступает место своей противоположности. На некоторое время Гайто покинул Монпарнас и старался там появляться как можно реже. Не то чтобы он совсем потерял любопытство к лицам и событиям — при всей своей неоднозначности Монпарнас был, бесспорно, нескучным местом, — скорее он потерял желание добавлять в общий хор обладателей неустроенных судеб и свой собственный грустный голос. В те времена, когда он ночевал в метро, ему было неприятно свое соответствие обитателям Монпарнаса. «Соединение нищеты и творческих амбиций подобно “сиамским близнецам”, которые волею судьбы стали неразлучны, страшно мучились от вынужденного соседства, потом смирились и даже обзавелись потомством, но так и не сумели избавиться от врожденного уродства», – думал Гайто, проходя мимо «Ротонды», «Дома», «Селекты» и отворачиваясь от окон «Куполи».

Но время шло, и Гайто удалось избавиться от нищеты, сев за баранку автомобиля. Жизнь приобрела размеренный ритм, появился режим работы, ночной – за рулем и дневной – за письменным столом. Эта внешняя устойчивость позволила ему снова вернуться в ту среду, которую он временно покинул, следуя инстинкту самосохранения.

Подпоручик Шиманек снова отправился в Вёнзовную, к родителям погибшего. При жизни Зигмунт навещал их регулярно: приезжал каждую субботу и уезжал в понедельник рано утром, чтобы к шести или семи быть уже на стройке. В нерабочие субботы Стояновский приезжал в Вёнзовную еще в пятницу, днем.

«Бывал на Монпарнасе, но держался особняком и умный писатель осетин Гайто Газданов, человек не по-кавказски сдержанный, по тогдашней профессии шофер», – вспоминала о его появлении там Зинаида Шаховская.

Да, действительно, Зигмунт как-то раз сказал родителям, что дела на стройке у него идут хуже. Но старики не почувствовали, чтобы он проявлял по этому поводу особое беспокойство или тревогу. Правда, отметил, что не может понять причин снижения темпов работы и ему, вероятно, придется обратиться за помощью в НИИ, к ученым. И еще сказал, что неловко себя чувствует перед рабочими: от них требует полной отдачи, а их заработки, прежде довольно высокие, заметно снизились.

Поскольку родители не были специалистами в области строительства, сын не вдавался в под обности о возникших у него проблемах с выполнением плана. Но им все-таки запомнилось, что свои неудачи на работе он связывал с «чисто техническими трудностями».

Гайто действительно был сдержан, у него хватало на это силы. Конечно, ни окрепшее мастерство, ни успех первой книги, ни завоеванная популярность, ни постоянная «престижная» работа таксистом, никакая из этих составляющих по отдельности не могла вселить в него надежду на обретение внутреннего покоя, которого он не знал с тех пор, как отплыл от крымского берега. Но все эти обстоятельства вместе наконец заполнили то неустойчивое пространство, в котором он мучительно балансировал и в котором держался только благодаря отчетливой памяти ощущений прошлой жизни. «Вечер у Клэр» закрыл эту страницу жизни, и Гайто почувствовал, как вместе с этим стало меняться его отношение к новым реалиям. Он заметил, что в нем появилось искреннее желание разглядеть нечто подлинное именно сейчас и здесь, а не там и не тогда. Он почувствовал в себе силы видеть, не морщась от отвращения или скуки — как прежде, когда пытался описывать французскую жизнь. И потому его уже не пугало наблюдение, что «мрачная поэзия человеческого падения» носила на Монпарнасе характер не временного, а постоянного явления. Так выглядело не лицо Монпарнаса, так выглядела монпарнасская душа. И сквозь вычурные позы, нелепые характеры и диковинные истории его завсегдатаев душа эта открывалась со всей прямотой и правдой трагедий, любви и искусства. И Гайто снова потянуло на Монпарнас.





Вторично пригласили в управление и Ирену Стояновскую. В своих показаниях она заявила, что муж никогда не посвящал ее в свои служебные дела, считая полной невеждой. В то же время она не скрыла, что именно в мае познакомилась с Марианом Залевским, а в июне их отношения приняли серьезный характер.

2



— А ваш муж знал об этом?

Диваны, обитые красным бархатом, желтые абажуры с золотистой бахромой, меню с репродукциями Гарбари и Леру на первой странице и с исторической справкой — на последней; пожилые дамы в бриллиантах, мужчины в дорогих кожаных пиджаках, треск мобильных телефонов — ничего этого не было в «Ротонде» семьдесят лет назад, когда ее порог впервые переступил Гайто. Ничего подобного не было и тридцать пять лет назад, когда он посетил ее в последний раз. Десятилетиями обстановка «Ротонды» менялась от бо­гемной к буржуазной и обратно. Газданов попадал туда именно в те времена, когда в «Ротонде» рождалась истина — в вине, в наркотиках, в стихах.

— Знал. Я не считала нужным делать из этого тайну. Напротив, во время наших частых ссор сама ему говорила, что я люблю другого, очень даже интересного мужчину. Этим я рассчитывала заставить его дать согласие на развод.

Современник Газданова, завсегдатай «Ротонды» прозаик Илья Сургучев, посвятивший знаменитому кафе целый роман, с любовью описывал обстановку на Монпарнасе:

— Ну и как?

— Он сразу понял мой замысел и сказал: «Вот и прекрасно, теперь-то уж суд наверняка не даст тебе развода — нельзя получить развод по собственной вине». Я проконсультировалась у адвоката, и тот подтвердил.

«Сейчас на этом перекрестке растут четыре молодых дерева: зеленый квартет, как их здесь зовут. Когда-то мне казалось, что между ними незримо вырыт чудотворный колодезь, к водам которого устремляются люди со всех пяти частей света. Иначе нельзя было объяснить, чем влечет сердца этот самый обыкновенный типичный парижский угол Монпарнаса. Правда, над ним большой просторный кусок неба, благодаря гористости здесь чистый воздух; здесь провинциально, и широкие террасы кофеен напоминают пляжи; здесь не обращают внимания на одежду; здесь можно спеть песню и полицейский вам подтянет; здесь невидимой властью отменены мещанские законы о нарушении общественной тишины и спокойствия; здесь, если вам не холодно, вы можете пройти по тротуару голым; до сих пор еще не растаяли и оказывают свое воздействие флюиды садов Бюлье и Фиалковой беседки; неподалеку, на кладбище, лежат кости Мопассана. Здесь пыталась привиться и не привилась продажная любовь: этому немало поспособствовало классическое целомудрие Латинского квартала. Это, пожалуй, единственное место в Париже, где в любви проявляют бескорыстие, любят преданно, нежно и, в случае подозрения, шумно дерутся на людях. Художник может за сотни тысяч продавать свои картины и критика может изойти в похвалах, но настоящая слава придет тогда, когда его признают здесь. Чтобы понять, в чем дело, надо просидеть здесь несколько лет подряд: случайному, торопливому и занятому посетителю такое времяпрепровождение покажется пустым занятием. Сначала все заварилось в тесном и бледном угловом кафе под названием “Ротонда”. Отличие этого заведения заключалось в том, что, спросив чашку кофе, можно было просидеть за ней целый день. У хозяина в запасе всегда была твердая бумага, цветные карандаши и акварельные краски…»

— Скажите, тогда, в июне, вы впервые заговорили о разводе?

Действительно, «Ротонда» превратилась в сердце русского Монпарнаса задолго до того, как в Париж нахлынула волна русских эмигрантов 1920-х годов. Еще до Первой мировой войны в ней обосновались художники — выходцы из России, которым покровительствовали французы. В начале 1910-х годов вновь прибывшие художники снимали маленькие мастерские в районе Ля Рюш, что значит «Улей». Образ жизни обитателей Ля Рюш вполне соответствовал названию: маленькие ячейки-мастерские гудели от напряженной работы. Здесь собирались люди со всего мира, создавая своим присутствием интернациональный центр искусства. Марк Шагал, Пинхус Кремень, Михаил Кикоин, Хаим Сутин – их талант вырос и расцвел в Париже. На Монпарнасе они обрели подлинную славу. Шагал приехал в Париж вслед за своим учителем Львом Бакстом, вдохновленный его триумфом после оформления постановок «Шахерезады» и «Жар-птицы» в Парижской опере. Кремень, Кикоин и Сутин дружили еще со времен Виленской художественной школы.

— Нет. Еще года за полтора до этого я поняла, что наш брак рано или поздно все равно распадется. Зигмунта не изменишь, а я не сумею к нему приспособиться. В то время между нами не было еще таких бурных скандалов, какие случались в последние месяцы. Внешне мы довольно долго производили впечатление вполне пристойной пары, и мне хотелось развестись спокойно, без излишнего шума, как и пристало культурным людям. Но когда я впервые заикнулась о разводе, Зигмунт ответил: «Не рассчитывай, развода я тебе ни за что не дам». И повторял это не раз. Потом наши отношения с каждым днем становились все хуже.

«Каким огромным кажется Париж, — вспоминал Пинхус Кремень, — когда до этого видел только маленькие города и деревни! После стольких приключений поездов и метро я наконец добрался до своей новой Родины — Ля Рюш, этого огромного русского муравейника в пассаже Данциг».

— Насколько нам известно, ваш муж вел довольно размеренный образ жизни. А скажите, в июне или, быть может, еще раньше — в мае в его поведении не произошло каких-нибудь резких, бросающихся в глаза перемен? — спросил поручик.

Художники из России быстро сблизились с постоянными обитателями Монпарнаса, настоящая дружба завязалась у них с Фернаном Леже и Модильяни. Богатых и благополучных обитателей в Ля Рюш почти не было, но относились художники друг к другу с большим сочувствием, поддерживали товарищей, как могли, делились последним, в буквальном смысле, куском хлеба. «В те времена мы много ходили пешком, и, случалось, от Ля Рюш или от порт де Версай шли до бульвара Сен-Мишель, чтобы разыскать там товарища и занять у него франк или пятьдесят сантимов. Когда нам перепадали какие-то деньжата, мы делились со всеми соседями. Питались мы маленькими белыми булочками, запивая их чаем, как это принято у русских. От полной нищеты нас часто спасал Модильяни. Он рисовал чей-нибудь портрет, продавал его и давал нам денег. На Монпарнасе у художников был еще один друг — Либион, бывший владелец \"Ротонды\", славный и добрый человек. Когда мы очень бедствовали, он покупал у нас картины».

— Мне трудно ответить вам на это, я старалась как можно реже бывать дома. Но вообще-то мне кажется, Зигмунт, как и прежде, после работы сразу возвращался домой. Сам готовил себе что-нибудь на обед. Изредка ел в ресторане на Маршалковской, в Доме венгерской культуры или в столовой на Вспульной. А потом сидел дома, читал или смотрел телевизор.

Так Кремень описывал дух, царившим среди «монпарно» в начале 1910-х годов. С началом Первой мировой жизнь на Монпарнасе затихла. Как только наступал комендантский час – 9 часов вечера, — из кафе выдворялись посетители. Немецкие художники — завсегдатаи кафе «Дом», что стояло прямо напротив «Ротонды», разъехались кто куда. Многие уехали и в Америку. Некоторые французы ушли на фронт. Фернан Леже был отравлен газами, Аполлинер — тяжело ранен. Но в конце войны прежде затихший квартал снова вошел в моду, открылись новые кафе, восстановился дух интернационализма. Иностранцы всегда пользовались на Монпарнасе полным равноправием, поэтому здесь раньше, чем в других парижских местах, вновь заговорили по-немецки.

— Никто его в тот период не посещал?

— Этого я не знаю. В последнее время у нас вообще никто не бывал. Да это и понятно…

На территории между «Ротондой» и кафе «Дом» царили непрерывные праздники и балы, организуемые различными художественными академиями. Монпарнас превратился в место развлечений, где властвовала атмосфера эйфории, в которую окунулись вновь прибывшие русские эмигранты. «Среди толпы шныряли сводники, купцы, большевицкие агенты, кинематографические актеры, газетчики, консула, чудаки, влюбленные и сумасшедшие. В день бала четырех искусств ряженые предварительно приходили сюда для оценки костюмов, и тогда скандинавские и американские девицы смотрели на них с восторгом и шептали: \"Это — Париж!\" Создалась репутация грешного места, адского филиала», — свидетельствовал в своем романе Илья Сургучев.

— Никто ему не звонил?

Поначалу тон задавали, как и прежде, русские художники, но уже младшего поколения. Скульпторы Вера Попова и Вера Лазарева попали на работу в мастерские к Дягилеву, часто встречая там Ларионова. Вскоре на Монпарнасе заговорили о Минчине, Ланском, Терешковиче. Собираться стали в кафе «Хамелеон», туда же потянулись русские поэты и писатели.

— Ну ясно: когда вы шарили в нашей квартире, следы чего нетрудно было заметить, вы, конечно, обратили внимание, что телефон стоял в моей комнате… — съязвила зеленоокая красотка.

Вспоминая о первых эмигрантских годах в очерке «Монпарнасские тени», писатель Андрей Седых скажет: «Мы бродили целыми днями по Парижу в поисках работы, а по вечерам собирались в \"Ротонде\", тогда еще грязном, полутемном и дешевом кафе. \"Ротонда\" была нашим убежищем, клубом и калейдоскопом. Весь мир проходил мимо, и мир этот можно было рассматривать, спокойно размешивая в стакане двадцатисантимовый кофе с молоком».

— Мы не шарили в вашей квартире, а производили обыск, — счел нужным уточнить поручик.

Но не только «Ротонда» оставила след в сердцах русских эмигрантов. Немало знаменитостей тех лет повидали и стены другого заведения, где часто проходили ночные литера­турные сборища, — «Селекты».

— Все равно, пусть обыск, — согласилась Стояновская. — Да, действительно — телефон стоит в моей комнате, и если я дома, то трубку всегда снимаю сама. Зигмунту звонили очень редко и только с работы.

«Вот двое сидят в \"Селекте\", — писала Зинаида Шаховская в \"Отражениях\",— и входит третий, затем четвертый, за ним следующие, с одного столика мы распространяемся на другие, под ленивым и нерадостным взором ко всему привыкшего гарсона. Настроение меланхолическое, все безденежные, но те франки, которые имеются, делятся. Если не хватает на вино и алкоголь, то хватает все же на кофе, можно часами сидеть и говорить, говорить, говорить то о важном, то о не важном, кого-то поддеть, вызвав улыбку, – громкий, полнокровный смех не подошел бы к атмосфере. Кто уходит, кто остается до рассвета, так как ночью метро не ходит и пришлось бы брести пешком в разные кварталы Парижа. Говорится об искусстве, о литературных стилях, о Прусте (в эти годы — кто о Прусте не говорит?), о последнем воскресенье у Мережковских, кто как к кому относится, о блаженном Августине и о \"Любовнике леди Чаттерли\" Лоуренса, о Бердяеве, о самом дешевом способе издать книжечку стихов, и опять кто к кому как относится. Тут же, на Монпарнасе, завязывались и развязывались романы, происходили ссоры и примирения».

— А друзья? Женщины? Ну хотя бы родственники?

Там же среди русских эмигрантов выделялся странный небрежно одетый человек. Неизменные черные очки, мускулистая фигура, резкие движения. Он был героем многочисленных литературных заседаний, посиделок, вечеров и одновременно героем скандалов, которые нередко случались из-за его непредсказуемых реакций. Казалось, не было тогда на Монпарнасе ни одного русского эмигранта, который бы не слыхал его строк из «Черной мадонны»:

— Из близких родственников у него только сестра во Франции и брат в Катовицах. От сестры приходили поздравительные открытки на праздники, а с братом муж не поддерживал никаких отношений. Лично я его даже не знала. За все три года нашей совместной жизни Зигмунту не звонила ни одна женщина. Женщины чуждались его еще больше, чем мужчины. Он действительно был странным человеком.





Через четыре дня лихорадочных поисков загадка наконец прояснилась. Януш Адамчик явился к поручику во дворец Мостовских.



Синевели дни, сиреневели,
Темные, прекрасные, пустые.
На трамваях люди соловели.
Наклоняли головы святые,
Головой счастливою качали,
Спал асфальт, где полдень наследил.
И казалось, в воздухе, в печали,
Поминутно поезд отходил.





— Я все выяснил, — начал он прямо с порога. — Снижение производительности оказалось вызванным необходимостью дольше, чем прежде, держать бетон в опалубке.

Помимо поэзии он профессионально разбирался в живописи, дружил с художниками и часто в течение одного вечера кочевал из одного угла кафе — поэтического к другому — где сидели художники. Это был Борис Поплавский.

— Не совсем понимаю, — признался Чесельский, — объясните, пожалуйста, подробнее.

Поплавский приехал в Париж в 1921 году, имея за плечами всего лишь несколько опубликованных стихотворений в довоенных провинциальных альманахах. Настоящего успеха он добился именно на Монпарнасе, задолго до того, как выпустил свою первую книгу. К тому времени, когда вышел сборник его стихов «Флаги» (1931 год), Борис Поплавский был уже признанным талантом среди поэтов-младоэмигрантов. Его охотно печатали в «Воле России», он был завсегдатаем официальных и неофициальных диспутов, посвященных искусству и литературе. Сам любил рисовать и не скрывал своей страсти к живописи. Его поэтические образы были чрезвычайно живописны; в стихах он нередко использовал темы с полотен европейских мастеров. Как только Николай Оцуп организовал журнал «Числа», с первого же номера Борис стал печатать там не только свои стихи, но и статьи о живописи.

— Технология работ у нас такова: сначала сваривается обрешетка из металлического прута, потом ставится опалубка, а затем в нее заливается жидкий бетон, который застывает и затвердевает, или, говоря техническим языком, «схватывается». После того как бетон схватился, опалубку снимают. Прежде ее изготовляли просто из досок. Теперь, в целях экономии древесины, применяются специальные формы многократного пользования. Вы, вероятно, видели, как бетонируется, скажем, фундамент здания?

— Конечно. Снизу торчат металлические пруты, которые заливаются цементом.