Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ежи Эдигей

По ходу пьесы

Глава I. Камера № 38

Они остановились у одного из серых прямоугольников, раскиданных вдоль длинного тюремного коридора, перед дверью с черными цифрами: «38».

Надзиратель вытащил из кармана связку ключей на колечке. Но прежде чем отпереть камеру, прикрепил под номером красную табличку с буквой «И» — знак, что обитателю предписана строгая изоляция: никаких разговоров с другими заключенными, гулять отдельно от прочих, под бдительным надзором тюремной охраны…

Затем под красной табличкой появился еще и белый квадратик, где рукой надзирателя или его помощника из числа заключенных было выведено крупными черными буквами: ЕЖИ ПАВЕЛЬСКИЙ.

А чуть пониже — «225».

В тюрьме все знали, что эти цифры обозначают попросту статью уголовного кодекса. Как известно, 225 статья — это умышленное убийство, за которое могут приговорить к высшей мере наказания — смертной казни (на тюремном жаргоне — «вышке»). Именно числу «225» заключенный был обязан и буквой «И», и таким преимуществом, довольно-таки, впрочем, сомнительным, как отдельная камера.

Ключ заскрежетал в замке, дверь чуть приоткрылась. Надзиратель посторонился и жестом пригласил арестанта в камеру, сам же задержался на пороге.

— Даю вам самую лучшую камеру, — сообщил он. — За такие апартаменты в гостинице выкладывают сто злотых в сутки. А вам — бесплатно, включая питание и услуги.

Таким приветствием надзиратель уже многие годы встречал своих подопечных. И забавляло оно, как правило, лишь его самого. Но наш заключенный, по-видимому, оценил шутку или, быть может, хотел снискать расположение начальства. Как бы то ни было, он тоже усмехнулся, что побудило охранника продолжить беседу с «интеллигентным», как он решил, арестантом.

— Ежи Павельский… — изрек он. — Я читал про вас в газетах. Это вы ухлопали того киноактера… Как его…

— Мариан Заремба.

— Вот-вот. Заремба. Я видел его в фильме «Приключение в Гдыне». И еще где-то… Красивый мужчина.

— Красивый, — согласился узник. — Но я его не убивал. Я невиновен.

Надзиратель только рукой махнул.

— Я в следственной тюрьме служу лет двадцать и до сих пор ни одного виновного не видал. Все говорят, что невиновны, а милиция с прокурором, дескать, ошибаются. А мне-то что? Говорите что угодно. Дело ваше. На суде все выплывает наружу.

— Но я ведь и вправду…

— Ладно, ладно… — Надзиратель перешел на официальный тон. — Запомните, в камере должно быть чисто. Днем, вплоть до вечерней переклички, на койке лежать запрещается. У вас изоляция, значит, газет получать не будете, но можете брать книги из библиотеки, если прокурор разрешит. Я принесу бумагу и карандаш, напишете заявление.

— Большое вам спасибо.

Надзиратель закрыл было дверь, но вдруг задержался и, окинув новичка пристальным, оценивающим взглядом, спросил:

— Долго сидели в предварительном заключении?

— Пять суток.

— Наверное, здорово вымотались. Допросы в милиции и у прокурора… Небось раза два в день?

— Точно.

— Ну, теперь отдохните. Сегодня можете полежать. Но учтите, только сегодня! И чтобы чисто было.

Надзиратель захлопнул дверь и повернул ключ.

Арестант остался один. Осмотрел тесное, скудно обставленное помещение. Кровать, табурет, маленький столик, шкафчик для личных вещей. По сравнению с тем, где он сидел до этого, новое помещение выглядело вполне комфортабельным. Хорошо, что камера невелика, и, главное, он здесь один. Арестованный не сетовал на частые и продолжительные допросы. Он был к ним готов с того момента, когда его арестовали по абсурдному, как ему вначале казалось, обвинению. Он даже рвался на допросы, не сомневаясь, что с легкостью докажет свою невиновность. На допросах с ним обращались вежливо и вполне корректно. Гораздо мучительнее было пребывание в камере предварительного заключения, набитой так называемыми «подонками общества». Решение прокурора о переводе в следственную тюрьму обрадовало его, словно весть об освобождении. Один, наконец-то один!

Он присел на койку и лишь теперь почувствовал неимоверную усталость. Растянулся на узкой тюремной койке и мгновенно заснул. Он не знал, долго ли спал. Разбудил его скрежет ключа. На пороге стоял все тот же надзиратель.

— Выспались? — спросил он. — А что во сне видели? Первый сон на новом месте всегда сбывается.

— Так крепко спал, что ничего не помню.

— Книги и без заявления получите. Прокурор разрешил. А еще прислал вам бумагу и карандаш. Пишите, сколько хотите. Но не вздумайте тайком переправить записку: бумагу отберут, а вас строго накажут.

— Не буду я писать никаких записок.

— Бумага пронумерована. Смотрите, чтоб не пропало ни листочка, ни клочочка! Поняли?

— Понял. Не пропадет.

— Держите. Пятьдесят листов. Можете пересчитать.

— Наверняка все точно.

— Ясное дело, точно, — согласился надзиратель. — Раз в тюремной канцелярии нумеровали, значит, точно.

Заключенный взял стопку белых листов и положил на столик.

— Что писать-то будете? — полюбопытствовал надзиратель.

Он был весьма заинтригован: сам прокурор прислал заключенному бумагу и карандаш! Такая привилегия редко предоставлялась заключенным, да и то, как правило, уже после вынесения приговора.

— Дело было так. Вы знаете, меня арестовали по обвинению в убийстве Мариана Зарембы. Я свою вину отрицал с самого начала. Перед отправкой в следственную тюрьму прокурор еще раз допросил меня и дал подписать бумагу, где сказано, что я обвиняюсь в преступлении…

— Это называется: предъявить обвинение, — подсказал надзиратель.

— Именно. Тогда я тоже не признался…

— А может, лучше было признаться? Суд это учитывает при вынесении приговора.

— Не могу же я признаться в том, чего не совершал! Мне уже сто раз говорили, что благоразумнее сознаться и рассказать всю правду. Иначе, мол, обвинят в умышленном убийстве. А так найдут какие-нибудь смягчающие вину обстоятельства. Но я не убивал Зарембу! Я вообще никого не убивал.

Надзиратель недоверчиво усмехнулся. Газеты много писали о преступлении в театре «Колизей» и не скрывали, что дело окончательно выяснено. Популярный актер театра и кино Мариан Заремба был убит помощником режиссера Ежи Павельским. Хотя убийца, задержанный на месте преступления, и не признает себя виновным, следствие располагает неопровержимыми доказательствами его вины.

— Я не убивал его, — повторил заключенный. — Я это твердил без конца и милиции, и прокурору, а теперь и вам.

— Меня это не касается. Я всего-навсего надзиратель.

— Но вы тоже меня подозреваете. Все меня подозревают. Жена, коллеги, друзья. Все, все! — Арестант все больше горячился.

— Ежели вы невиновны, правда выйдет наружу… — Надзиратель пытался как-то успокоить собеседника.

— Прокурор заявил, что улик у него хватает. Можно писать обвинительное заключение. Мне-де лучше подумать и во всем признаться. А если нет — то подробно описать, как все было в театре и что предшествовало преступлению. Обещал тщательно проверить все подозрения, если они у меня возникнут. Иными словами, если я не убийца — пусть укажу преступника. Я тогда спросил: а как я это сделаю? Я же связан по рукам и ногам, отрезан от мира… Вот прислали мне бумагу и карандаш. Я изложу свои соображения, прокурор с ними ознакомится, а милиция все проверит…

— Очень благородно со стороны пана прокурора, — заметил надзиратель. — Впервые такое слышу.

— Я невиновен, — вспылил заключенный, — а мне никто не верит! Говорят: назовите убийцу! Как я это сделаю? Я ломал над этим голову с той самой минуты, как увидел кровь на рубашке Зарембы. Но я ничего не знаю и не узнаю! Ловить преступников должны милиция и прокурор, а не заключенный, который сидит в одиночке.

— Подозреваемый-то у них есть. Поэтому вы здесь и сидите.

— Я сойду с ума или повешусь!

— Э-э-э… — философски протянул надзиратель, — это всегда успеется.

— Вот-вот, — подхватил заключенный. — Статья двести двадцать пятая. Смертная казнь через повешение.

— Я не то хотел сказать… — Надзиратель сообразил, что чересчур прозрачно намекнул на положение арестанта. — Вы бы лучше отдохнули как следует, выспались — и за работу. Пан прокурор дело говорит. Ну, допустим, не вы преступник. Так, значит, кто-то из вашего же окружения. Вы этих людей лучше знаете, чем прокурор и милиция. Вам легче понять, кто убил и зачем вас в это впутал. Ну а прокурор слово свое сдержит. Он не вас хочет сжить со света, а наказать убийцу Зарембы.

— Но кто-то ведь хочет сжить меня со света, раз впутал в это убийство? Подумать только — убил человека, чтобы упрятать меня в тюрьму! Да еще по обвинению в убийстве.

— Вы пока не обвиняемый, а подозреваемый.

— Какая разница? Я сижу за убийство Зарембы, хотя ни в чем не виноват.

— Что ж, по-вашему, его убили специально для того, чтобы на вас бросить подозрение?

— Прокурор меня о том же спрашивал. Я не знаю. Ничего не знаю!

— Может, тот, кто убил Зарембу, имел с ним какие-то счеты и вовсе не собирался впутывать вас в убийство? Вас задержали, а ему только того и надо. Он теперь будет сидеть тихо. Не пойдет же он к прокурору каяться, чтобы вас освободили.

— С ума сойти, — пробормотал заключенный. — Думаю, думаю и ничего не понимаю. Иногда мне кажется, что засадить меня в тюрьму хотелось только Басе.

— Жене?

— Да. Но ведь она не застрелила бы Зарембу.

— Ясно, — согласился надзиратель, хорошо знавший из газет подробности преступления. — Она не застрелила бы своего… — охранник прикусил язык, сообразив, что такое замечание не слишком тактично.

— Договаривайте, — заключенный махнул рукой. — Конечно, она не смогла бы убить человека, которого любила… Или ей казалось, что она его любит…

— Враги у вас есть?

— Милиция и прокурор тоже этим интересовались. Хоть они и убеждены, что я виновен, но слушали внимательно, старались войти в мое положение…

— Вот прокурор и прислал вам бумагу.

— А что толку? На свободе я мог бы действовать, поговорил бы с людьми.

— Ну и ничего бы у вас не вышло, даже если бы прокурор вас выпустил. Никто вам не поверит и ничего не скажет. Доберись вы хоть до убийцы, он вас попросту выкинет за дверь. Милиция и прокурор — дело другое. Поделитесь с ними своими подозрениями, и они все досконально разведают. Вам такой информации от людей ни за что не добиться.

— Не утешайте меня.

— А зачем мне вас утешать? Я говорю то, что есть.

Отдохните, успокойтесь и беритесь за работу. Трезво, с умом. Времени у вас полно. Спешить некуда.

— Что ж мне еще остается? — вздохнул заключенный.

Надзиратель запер дверь камеры. Часа через два, проходя по коридору, он заглянул в «глазок». Заключенный лежал на кровати и спал как убитый. Надзирателя это не удивило. Обычное дело после ареста и предварительного следствия. Все это нервов стоит, нелегко пережить.

Какой, однако, занятный узник! Почему не хочет признаться? Невиновен да невиновен… Что сделано, то сделано: отомстил и жене, и ее любовнику. Спровадил беднягу на тот свет, да не просто, а с хитростью. Держись с достоинством, признайся… Все против него: и обстоятельства, и люди, даже собственная жена. Все доказано черным по белому, а он заладил свое… Что ж, ему же хуже. Получит «вышку», как пить дать.

Глава II. Роковой день 28 сентября

«Этот день — 28 сентября — я буду помнить до конца моих дней, даже если Вам, пан прокурор, удастся сократить их до минимума. С самого утра все пошло вкривь и вкось. Дома — очередной скандал с женой. Началось с пустяка, и, слово за слово, ссора разгорелась не на шутку. Было время, когда я сдерживался и старался не реагировать на злые выходки и придирки Баси, но тут вышел из себя. Как и четырьмя днями раньше, в коридоре театра «Колизей». Тогда я кричал, не владея собой: «Скорее убью этого негодяя, чем дам тебе развод!» Не отрицаю, что выразился именно так. Впрочем, что толку отрицать, если на крик из гримерных выскочили почти все актеры? Они, конечно, не преминули сообщить об этом в своих показаниях. Это важнейшая улика против меня. Но ведь Вы, пан прокурор, прекрасно знаете, что в гневе человек говорит много такого, о чем после жалеет, и бросает такие угрозы, которых и не думает исполнять. Ничего нет странного, что на слова жены «так дай мне развод» я в ярости ответил: «Скорее убью его, чем дам тебе развод». Быть может, я даже сказал «убью этого негодяя».

Нечто в этом роде произошло и утром. Я хлопнул дверью и закрылся в своей комнате. Жена выкрикивала еще что-то в мой адрес, но я не слушал. Я был так взволнован, что мне пришлось прилечь и принять сердечные капли. В последнее время сердце стало пошаливать. Врач сказал, что ничего страшного нет, обычный невроз, и посоветовал избегать неприятных эмоций. Хорошенькое дело!

Когда я пришел в театр, наш директор, Станислав Голобля, был в бешенстве. А я, как назло, сразу же на него наткнулся. Он опять завел речь об этом злополучном пистолете. Ну разве я виноват, что пугач, который мы с успехом использовали на репетициях, испортился как раз перед самой премьерой?

Ладно еще, если бы у директора были претензии к реквизитору, но при чем тут помощник режиссера? В мои обязанности входило лишь подавать пистолет актеру, выходящему на сцену. Я убедился, что патрон в стволе, и точка. Откуда я мог знать, что капсюль намок, а пружина разболталась? Разве я за это отвечаю? Но что поделаешь, в театре, как и всюду, начальник всегда прав.

На репетиции — новый скандал. На этот раз Заремба сцепился с режиссером. Директор поддержал режиссера — у него уже давно был зуб на Зарембу. Якобы тот в прошлом сезоне совал ему палки в колеса, едва не дошло до отставки директора. Голобля утверждал, что Заремба и кто-то еще ходили жаловаться на него в министерство. Не знаю, как было на самом деле, но, по-моему, Заремба не стал бы выживать Голоблю из театра. Сам он на директорское место не рвался. Административной хватки у него не было, да и не смог бы он руководить театром, играть в спектаклях, а к этому еще бесконечные съемки в кино и на телевидении. С Голоблей он прекрасно уживался. Заставил же он директора принять в театр Зигмунта Висняка. Он был дублером Мариана почти во всех спектаклях, а тот мог спокойно сниматься в фильмах и выступать по телевидению.

За обедом Бася со мной не разговаривала, а потом сразу же вышла из дома. Не знаю, куда она отправилась, предполагаю, что у нее было назначено свидание с Зарембой. Вечером они вместе явились в театр, хотя в тот день Заремба не играл. Была очередь Висняка.

Уже две недели в нашем театре идет популярная остросюжетная пьеса «Мари-Октябрь». Написана очень неплохо, авторы — три французских журналиста. Кажется, пьеса основана на реальных событиях.

Не знаю, удалось ли Вам посмотреть эту пьесу в нашем театре. Возможно, Вы видели фильм: он шел в Польше года три назад и также пользовался огромным успехом.

В общем, содержание пьесы таково: в доме богатого французского промышленника, мсье Рено-Пикара, собрались гости. Девять мужчин, включая хозяина, и молодая, красивая женщина, эта самая Мари-Октябрь. Кроме них, в пьесе участвует еще одна женщина — старая служанка Викторина.

Выбор гостей отнюдь не случаен. Все они пятнадцать лет назад были членами подпольной организации, боровшейся с гитлеровскими оккупантами. Организатором и руководителем этой группы Сопротивления был Кастиль, убитый гестаповцами пятнадцать лет назад как раз в этом доме. После гибели Кастиля группа распалась, и все переждали оккупацию в укрытии. После войны они не встречались. Лишь теперь, по инициативе бывшей связной Мари-Октябрь (ныне хозяйки известного салона мод), эти люди снова оказались в гостиной, где когда-то произошла трагедия.

Компания только с виду может показаться дружеской. Дороги старых товарищей по оружию давно разошлись. Один из них — кюре, другой — бывший боксер-профессионал, теперь владелец увеселительного заведения сомнительной репутации недалеко от площади Пигаль. Тут и состоятельный владелец типографии, и адвокат, и врач, и скульптор, и даже налоговый инспектор.

Мари-Октябрь не намерена предаваться трогательным воспоминаниям. Она любила Кастиля и хочет теперь раскрыть правду и покарать предателя. Оказывается, недавно на демонстрацию мод приехал некий господин Мюллер из ФРГ. Сейчас он торгует готовым платьем, но во время войны служил в гестапо, причем именно во Франции. Господин Мюллер вспомнил провал группы Кастиля и даже то, что причиной провала было предательство. Один из подчиненных выдал командира и всю организацию. Когда гестаповцы ворвались в дом, удалось скрыться всем, кроме Кастиля. Он был убит в перестрелке.

Суть пьесы в том, что прежние товарищи обвиняют друг друга в предательстве. Подозревают всех поочередно, каждый пытается оправдать себя с помощью алиби или как-то иначе доказать, что не мог совершить предательства. Наконец они договариваются, что, если виновный будет разоблачен, он напишет письмо о намерении покончить с собой и будет застрелен.

Истину раскрывают с помощью нехитрого обмана: внезапно Мари-Октябрь приглашает в гостиную Мюллера, чтобы тот опознал доносчика. На лестнице раздаются тяжелые мужские шаги. Владелец типографии Ружье не выдерживает и выдает себя. Сперва он пытается бежать, выхватывает пистолет. Но бывший боксер Бернарди бросается на него и обезоруживает. Под дулом пистолета предатель пишет, что решил покончить с собой, и падает, сраженный выстрелом Мари-Октябрь.

Именно с этим несчастным пистолетом и вышло столько хлопот на показе для прессы. На репетициях он стрелял превосходно, с оглушительным грохотом. А на показе Бася, она же Мари-Октябрь, тщетно нажимала на спуск: послышался лишь сухой щелчок. Слава богу, Адам Лисовский, кюре Ле Гевен, стоявший спиной к зрителям, сообразил, что к чему, и громко хлопнул в ладоши, подражая выстрелу. Не знаю, как бы мы иначе выпутались. Директор Голобля просто взбесился, потому что некоторые рецензенты это заметили и припомнили в рецензиях. А козлом отпущения директор, как всегда, сделал помрежа, то бишь меня.

В «Мари-Октябрь» играли:

Мари-Октябрь — Барбара Павельская, то есть моя жена.

Викторина, старая служанка, — Ирена Скальская.

Ружье, владелец типографии, — Мариан Заремба в очередь с Зигмунтом Висняком (через день).

Симонеан, адвокат, — Анджей Цихош.

Ле Гевен, кюре, — Адам Лисовский.

Бланше — Вацлав Дудзинский.

Маринваль, скульптор, — Людомир Янецкий.

Рено-Пикар, хозяин дома, сообщник Мари-Октябрь, — Петр Марский.

Бернарди, бывший боксер, владелец ночного кафе, — Ян Шафар.

Тибо, врач, — Януш Банах.

Вандам, налоговый инспектор, — Бронислав Масонь.

Неудачи, преследовавшие меня и весь театр 28 сентября, не ограничились скандалом на репетиции. До представления все шло нормально. Никто из актеров не опоздал: все пришли за час до начала. Явился и режиссер. Он хотел присутствовать на спектакле, чтобы внести затем, может быть, какие-то поправки. Костюмы и реквизит также были в полном порядке. Реквизитор заказал в буфете утиную ножку, которую один из актеров съедает по ходу действия, приготовил чашечки с кофе. На сцену их вносит Викторина. На подносе стояли бокалы с соком вместо шампанского. Пистолет тоже находился на своем месте. Не тот злосчастный пугач, а обыкновенный «вальтер». После неудачного показа для прессы директор Голобля дал реквизитору свой собственный пистолет. Он имел на него разрешение. Вместо боевых патронов вставили холостые. Надо сказать, что этот пистолет ни разу не подвел. Смотрелся он куда солиднее, чем наш старый пугач, имевший весьма отдаленное сходство с настоящим оружием.

Как обычно, за час до представления мы с реквизитором проверили, все ли в порядке. Не обнаружив никаких неисправностей, я отпустил реквизитора домой. Хорошо помню, что мы оба проверили, заряжен ли пистолет. Патрон был в стволе. Холостой, конечно. Реквизитор должен подтвердить это в своих показаниях.

Нужно добавить, что столик с реквизитом стоял у правой кулисы, неподалеку от рабочего сцены, который поднимает и опускает занавес. Тремя метрами выше — балкончик главного осветителя, откуда хорошо видна и кулиса, и столик. Большинство актеров выходит ка сцену как раз через правую кулису, вот я и поставил здесь столик для удобства. Слева на сцену входят только два актера, а через дверь в центре — один. Но им никакого реквизита не выдают. Хоть в пьесе и два действия, но декорации не меняются — все та же гостиная. Реквизита очень мало: чашечки с черным кофе, бокалы с шампанским, тарелка с утиной ножкой и пистолет.

После первого звонка, когда актеры готовились выйти на сцену, Зигмунт Висняк, спускаясь из гримерной, поскользнулся и упал с лестницы. Поднявшись, он и шагу не мог ступить. Вывихнул ногу. Сколько раз я говорил директору, что эти треклятые ступеньки доведут нас до беды! Почти каждую неделю на них кто-нибудь спотыкался. Узкие, крутые, плохо освещенные. Давно пора их переделать. Но директор все тянул до капитального ремонта театра. А ремонт нам лет пять как обещали сделать, только одно к другому подогнать не могли. Есть деньги — нет фирмы, которая взяла бы подряд на работы в перерыве между сезонами. Есть фирма — возникают трудности со строительными материалами. Так крутят и крутят, а лестница продолжает наводить страх на актеров. Чудо, что до сих пор как-то обходилось. Висняк первый серьезно пострадал.

Но нет худа без добра: Заремба случайно оказался в театре. Кстати сказать, хорош, черт побери, случай. Он явился вместе с моей женой. А перед этим чем они занимались?

Надо признать, Заремба не капризничал и не отнекивался. Правда, он понимал, что иначе придется отменить спектакль. О том, чтобы Висняк вышел на сцену, не могло быть и речи… Курьер и один из актеров, не помню, кто именно, но это легко установить, с трудом усадили его в такси, и он отправился к врачу.

Начало спектакля задержали минут на десять. Директор носился как угорелый, помчался даже к Зарембе в гримерную, чтобы поторопить его. Но тот Голоблю деликатно выпроводил: дескать, без костюма и грима он на сцену не выйдет и своим пребыванием в гримерной директор лишь оттянет представление. Билетеры уже продавали программки, и поздно было заменять в списке исполнителей Висняка на Зарембу. Зрители, купившие программки, были уверены, что играет Висняк, и вдруг увидели на сцене любимца публики — популярного Мариана. В антракте несколько человек заявили дирекции, что в театре полный беспорядок, раз мы сами не знаем, кто играет в пьесе.

Спектакль шел своим чередом, без сучка без задоринки. У суфлера работы было немного. Режиссер, пан Генрик Летынский, так вымуштровал актеров, что роли знали назубок. Теперь он крутился за кулисами и следил за представлением то справа, то слева. Забегал он и с середины, что-то отмечал в блокноте. Директор Голобля первую половину спектакля провел в своей ложе на левом балконе. Потом спустился вниз и второе действие смотрел из-за кулис.

Наконец подошла последняя сцена спектакля. Петр Марский, исполнитель роли Рено-Пикара, называет фамилии всех членов организации, погибших в борьбе с врагом. Когда прозвучало имя Кастиля, Бася, то есть Мари-Октябрь, согласно тексту, схватила лежащий на столе пистолет и с расстояния примерно двух метров выстрелила в сидящего Зарембу — Ружье, целясь в левую сторону груди. Грянул выстрел. Мне сразу почудилось что-то неладное. Какой-то миг я видел удивление на лице Мариана Зарембы. Потом актер как-то странно, чересчур мягко соскользнул на пол. Это само по себе было отступлением от режиссерской концепции: после выстрела Заремба должен был откинуть голову назад и застыть полулежа в кресле.

К своему ужасу, я вдруг заметил, что на его белой рубашке, слева, там, где сердце, быстро разрастается красное пятно. Я понял: случилось что-то страшное. Конечно, сначала мне не пришло в голову, что я стал свидетелем убийства. Я просто подумал, что у холостого патрона был сделан твердый пыж, который ранил Зарембу.

Я стоял в правой кулисе. Пьеса не кончается выстрелом в предателя. После этого Мари-Октябрь бросает пистолет, берет трубку и звонит в полицию, чтобы признаться в убийстве. Кюре Ле Гевен — Адам Лисовский, поначалу возражавший против странного следствия и самосуда, выхватывает у Мари-Октябрь телефонную трубку и сообщает полиции, что «какой-то человек покончил с собой». Это последние слова в пьесе.

Бася, моя жена, игравшая Мари-Октябрь, после выстрела, как полагается по тексту, сняла трубку. Но я подскочил к стоявшему поблизости машинисту и крикнул: «Немедленно занавес».

Занавес опустился. Раздался гром аплодисментов. Публика не заметила, что произошло на сцене. Актеры стояли в удивлении, не понимая, почему я не дал закончить спектакль. Машинист, услышав овации, хотел, как всегда, снова поднять занавес, чтобы актеры раскланялись и поблагодарили зрителей за внимание. Я остановил его и распорядился «занавес не поднимать, пусть актеры выйдут на авансцену».

Только теперь Бася заметила, что Заремба все еще лежит на полу, а из раны течет кровь. Она бросилась к раненому, опустилась на колени и пыталась приподнять его. Я тоже подошел, расстегнул рубашку, и все сомнения исчезли. Чуть ниже левого соска виднелась маленькая круглая дырочка. Я был на войне, потом участвовал в Варшавском восстании и видел много таких маленьких дырочек. Мне стало ясно, что это не царапина от твердого пыжа, а настоящее пулевое ранение. Я понял, что жить Зарембе осталось считанные минуты. С такого расстояния Бася не могла промахнуться. Она всадила пулю чуть ли не прямо в сердце.

Я вскочил, выбежал со сцены и закричал — кажется, кому-то из гардеробщиков или секретарю, не помню точно: «Сейчас же вызвать «скорую помощь» и милицию!» Тот, к кому я обратился, должно быть, выразил удивление, не понимая причин столь необычного распоряжения. Тогда я объяснил: «Заремба мертв. Его застрелили на сцене. Это убийство».

Эти слова, мое поведение, факт, что я первый сориентировался в ситуации и даже пытался спасти Зарембу, требуя немедленного вызова «скорой помощи», догадался, что популярный актер был убит, — все это следователь истолковал как один из главных доводов моей вины. Капитан, фамилии его я не знаю, твердил: «Вы с самого начала знали, что это убийство. Вы прервали спектакль, бросились вызывать «скорую помощь» и милицию, потому что сами все подстроили. Вы зарядили пистолет не холостым, а боевым патроном и ждали последствий».

Но ведь, пан прокурор, такие рассуждения не выдерживают критики. Если бы я вставил в пистолет эту пулю, то не торопился бы спасать Зарембу. Пусть себе умирает на сцене. Я делал бы вид, что ничего не заметил. А я увидел кровь на рубашке актера и прервал представление. Когда я рассмотрел рану поближе, то понял, что это не царапина от пыжа, а смертельная рана, то есть убийство. Но ведь перед спектаклем мы с реквизитором проверяли: в стволе находился холостой патрон.

Дальнейшие события развивались молниеносно. Милиция оказалась на месте уже через три минуты. Почти одновременно прибыла «скорая помощь», и вслед за ней — вторая милицейская машина, с оперативной группой.

Я встретил милицию у входа в театр. В двух словах объяснил, что произошло, и проводил на сцену. Заремба по-прежнему лежал без сознания на полу. Возле него хлопотал врач «скорой помощи». Насколько я помню, он сделал ему какой-то укол — очевидно, для поддержания сердечной деятельности. Моя жена все еще стояла на коленях рядом с Марианом и поддерживала его голову. Вокруг толпились актеры, рабочие сцены и осветители, суфлер, режиссер, директор и кто-то из секретарш.

При виде милицейских мундиров Барбара вскочила и закричала, указывая на меня:

— Вот убийца! Это он убил Мариана!

Бросив это чудовищное обвинение, жена забилась в истерике. Кто-то удерживал ее, так как она хотела на меня броситься, со сцены ее увели почти насильно. Врачу пришлось дать ей успокоительное.

Милиция действовала так, как полагается в подобных случаях. «Скорая» увезла Зарембу в клинику. Нам запретили покидать театр и допрашивали до поздней ночи. Лишь после двух часов всем позволили разойтись, а меня арестовали и доставили в милицию.

Обвинение, выдвинутое против меня милицией, основано на четырех пунктах.

Первое: я публично угрожал убить Мариана Зарембу. Я объяснил уже, что произнес эти слова в ссоре с женой, не помня себя от гнева. Им нельзя придавать никакого значения. Я никогда не думал об этом всерьез. Свидетели могут подтвердить, что в принципе я человек сдержанный, умею владеть собой. Но иногда мне изменяет самообладание, я выхожу из себя и не отдаю отчета в своих словах и поступках. В доказательство этой черты моего характера могу сослаться на два случая. Года четыре назад я поссорился с тогдашним директором «Колизея», моим близким другом Збигневом Дербичем. Я выкрикивал в его адрес различные бессмысленные угрозы и даже выскочил из директорского кабинета в поисках оружия. Разумеется, я вскоре опомнился и извинился перед директором. Он-то меня хорошо знал и от души потом смеялся.

Второй скандал случился год тому назад. На этот раз я поссорился из-за какого-то пустяка с главным машинистом. Какие-то мелкие неполадки на предыдущем представлении, а в результате, слово за слово, я набросился на беднягу с кулаками, так что он обратился в бегство. Ссора произошла на сцене. Я гнался за ним до самой лестницы, ведущей к балкончику осветителя. Конечно, опомнившись, я извинился перед машинистом, и он, зная меня много лет, согласился забыть об этой истории. Если бы моя жена была объективным свидетелем, она подтвердила бы, что есть такая черта в моем характере. Правда, такие вспышки случаются со мной очень редко, не чаще, чем раз в несколько лет.

Второй пункт обвинения — тот факт, что я прервал представление, велел опустить занавес и вызвать врача и милицию. Якобы, будучи преступником, я отлично знал, что произошло на сцене, и, проявляя чрезмерную «оперативность», хотел отвести от себя подозрения. Я уже опроверг эти аргументы и не считаю нужным к ним возвращаться.

Третье: я подал пистолет актеру, выходящему на сцену. После уже никто не имел возможности заменить холостой патрон боевым. Подавая оружие, я обязан проверить, заряжено ли оно, и если заряжено, то чем. Я, мол, этого не сделал, так как хорошо знал, что в пистолете смертоносный заряд. Эти обвинения, на мой взгляд, несостоятельны. В целом мире помреж подает выходящим на сцену актерам нужный реквизит. Я никогда не проверял пистолет в момент передачи его актеру, потому что времени на это уже нет. Мы с реквизитором ежедневно проверяли оружие, когда готовили все необходимое для пьесы «Мари-Октябрь». Так было и перед роковым спектаклем. В пистолете был холостой патрон. Да, признаю: на сцене уже никто не смог бы заменить патрон. Но прошу заметить, что реквизитор положил пистолет на столик вместе с другими предметами. Это было за час до начала спектакля. Я ни к чему не прикасался вплоть до момента, когда, по ходу действия, взял пистолет со столика, подал актеру и дал ему знак выходить на сцену.

Около столика крутились все актеры. Направлялись в гримерные, выходили на сцену, возвращались обратно. Много раз проходили мимо директор театра Станислав Голобля, постановщик спектакля Генрик Летынский. Поблизости были и суфлер, и рабочий, поднимающий занавес. Осветитель, место которого на балкончике над правой кулисой, тоже не мог миновать по дороге столик с реквизитом. Любой из актеров, режиссер, директор, суфлер, машинисты — все эти люди имели возможность взять пистолет и заменить патрон. Эта операция требует не больше пяти секунд. Их всех можно подозревать наравне со мной. Почему их не арестовали? Почему выбрали именно меня? Почему Вы, пан прокурор, дали санкцию на мой арест?

Наконец, четвертый и последний аргумент: даже собственная жена обвинила меня в преступлении. Этот аргумент страшен только с виду. Надо учесть, что в последнее время наша супружеская жизнь оставляла желать лучшего. Почти ежедневно доходило до ссор и взаимных обвинений. Поводом чаще всего был Мариан Заремба. Кроме того, бросая свое необоснованное обвинение, жена была в шоковом состоянии. Это понятно. Ведь именно от ее руки погиб Мариан Заремба. Она нажала на спуск и послала пулю прямо в сердце актеру. А я подал ей оружие. Таким образом, шок Барбары совершенно понятен, она не может отвечать за свои слова и поступки. Ее слова нельзя принимать всерьез.

Сотрудники милиции, стремясь как можно скорее разоблачить убийцу, пошли, к сожалению, по пути наименьшего сопротивления. Наскоро допросив всех присутствовавших в театре, они сочли, что виновным может быть только помреж, и, не задумываясь, упрятали меня за решетку. Вы, пан прокурор, оказались под влиянием их выводов. Я снова повторяю и буду повторять до конца. Даже если меня приговорят к смерти, я и под виселицей буду повторять: я невиновен.

Я невиновен».

Глава III. Моя биография

«Я считаю, что ошибки, допущенные милицией в ходе следствия, а затем убеждение прокурора в моей виновности вызваны в значительной мере тем, что они не знают моей биографии. Тяжелые испытания, которые я пережил, не могли не повлиять на мой характер. Надеюсь, что результатом изучения моей биографии будет единственно правильный вывод: я не убивал Зарембу.

Уже в средней школе заметили, что у ученика Ежи Павельского — великолепный голос, лирический тенор. Я всегда любил петь, но ни я, ни мои родители не думали, что с таким голосом можно стать певцом. Учителя обратили на меня внимание и горячо убеждали отца дать мне соответствующее образование. Для родителей это были весьма обременительные расходы, потому что учиться пению до войны стоило дорого. Слишком дорого для скромного чиновника в министерстве торговли и промышленности, каковым был мой отец. По происхождению я, как говорится, «из трудовой интеллигенции».

Петь я начал еще до войны. О том, чтобы попасть в Варшавскую оперу, и речи быть не могло. Но меня пригласили в Познань, где мне, может, и удалось бы сделать карьеру, если бы не война.

Военную кампанию я проделал в одном из артиллерийских полков. Начал под Серадзом, кончил в осажденном Модлине. В плен не попал. Оккупацию пережил в Варшаве. Немного торговал, служил в строительной конторе. Устраивался как умел, но пения не бросал. В эти годы мой голос окончательно развился. Во время войны я ничем особо не отличился. Это не значит, что был трусом. Я был просто хороший солдат, который выполняет приказ, но без чрезмерной лихости. Когда посылали в атаку, шел вперед. Когда приказывали отступать, показывал неприятелю тыл. Стрелял, стараясь попасть в цель, но и заботился, чтоб в меня не попали. Во время осады Модлина был легко ранен в руку и, кажется, представлен к «Кресту за храбрость». Награды этой не получил и после войны никогда о ней не напоминал.

Когда в Варшаве началось восстание, я был на Мокотове. Явился в ближайший отряд и, как относительно молодой человек, к тому же подхорунжий, был в него зачислен. Воевал до самой капитуляции Мокотова. Мне повезло, даже ранен не был. И в плен не попал. В штатской одежде мне удалось выбраться из лагеря в Прушкове, симулируя перелом руки.

Сразу после освобождения я попал в Катовицы, в Силезский оперный театр. Первая большая партия, Ионтека в «Гальке», — и первый в жизни успех. Год прослужив в Катовицах, я уехал за границу, и там началась моя карьера.

Я пел во всех крупных оперных театрах Европы и в Соединенных Штатах. С самыми выдающимися певицами. Всюду мне сопутствовал успех. Джованни Павелини, такое я взял сценическое имя, подавал надежду, считал, что пойду по стопам если не великого Карузо, то по крайней мере Яна Кепуры.

Тогда же я вступил в брак. Моей женой стала Барбара Морох, студентка второго курса Государственного института театрального искусства. Каждый певец должен стремиться к известности и славе прежде всего в своей стране.

Триумфы в заграничных гастролях не заменяют успеха на родине. Напротив, певец, который в стране имеет имя, всегда найдет ангажемент за границей. Неудивительно, что и я, несмотря на выгодные предложения со стороны различных импресарио, стремился к популярности в Польше и каждый год старался выступить по крайней мере в одном из наших оперных театров. Во время выступления в Варшаве прославленного певца Джованни Павелини пригласили в театральный институт. Здесь, правда, готовят не певцов, а драматических актеров, но заботятся и о том, чтобы будущий актер владел голосом и умел петь на сцене, если того потребует роль.

Там я впервые встретился с Барбарой. И, как школьник, влюбился с первого взгляда.

Не прошло и трех недель, как она стала моей женой. Я был старше на восемнадцать лет. Но мне казалось, что девушка отвечает мне взаимностью. Хочу быть беспристрастным: не думаю, что Барбара вышла за меня из-за денег. На это было не похоже. Нынче я, опытный, много в жизни испытавший человек, вижу, что студентку-второкурсницу ослепила слава большого певца, может быть, она влюбилась в мой голос. Ей льстило, что ее выбрал мужчина, по которому столькие сходили с ума, и что она будет женой великого артиста. Говорю это без всякого хвастовства: ведь каждый крупный актер или певец пользуется успехом.

Может, сыграло роль то, что все ей завидовали. Но не думаю, что на ее выбор повлияли низкие, сугубо материальные расчеты.

Несколько лет я был счастлив. Мне казалось, что у меня есть любящая жена, есть слава и деньги. Я думал, что это навсегда. Единственным поводом к несогласию в первые годы супружества было упрямое и непонятное для меня желание Баси окончить институт и выступать в театре. Я хотел, чтобы она целиком посвятила себя дому: мне и двоим нашим детям.

Барбара была настойчива. Она кончила институт, поступила в театр. Не сделала такой головокружительной карьеры, как я на оперной сцене, но поднималась выше и выше. Постепенно сделала себе имя, стала получать большие роли. Я не содействовал ее театральной карьере, потому что всегда был против. Скорее всего, я рассуждал правильно. Муж, если он старше по возрасту, должен жене внушать уважение. А прославленная актриса не будет чтить известного певца.

Отдавая кесарю кесарево, замечу, что Барбара была и осталась очень хорошей матерью, которая любила наших детей и умела их воспитывать. Сидя в одиночной камере, где много времени для размышлений, я хорошо понимаю, что любовь к детям и была причиной того, что брак устоял перед бурями, которые пронеслись над нашим домом.

А пока что жизнь шла как нельзя лучше. В семье я был счастлив. Считался одним из лучших в мире певцов. Будущее виделось мне безоблачным. Вслед за славой пришли и деньги. Хочу подчеркнуть, что деньгам я не придавал особого значения. Но не был, к сожалению, и расчетлив. Зарабатывал много, но много тратил. Мне казалось, что благополучие пришло навсегда.

Скоро все кончилось.

Беда случилась внезапно и неожиданно, во время гастролей в Англии. Я был в прекрасной форме и пользовался огромным успехом. Очередное выступление проходило в Ливерпуле. Стояла прекрасная, совсем не «английская» погода. И все же после представления «Тоски», когда я дважды выходил на бис, проснувшись утром в гостинице, я совсем потерял голос. Дальнейшие выступления пришлось, конечно, отменить. Местные ларингологи применяли самые разные средства, но добились лишь того, что я мог говорить вполголоса. Уже это предварительное лечение обошлось очень дорого. А затем расходы росли с быстротой молнии: Вена, Стокгольм, Париж. Лечили меня лучшие в Европе специалисты. И не бесплатно. Если б я сразу, как только произошла катастрофа, отказался от оперной карьеры и вернулся домой, то остался бы, по нашим меркам, состоятельным человеком. На одни проценты со вклада в сберкассе можно было б жить. Но мне все казалось, что я вот-вот вылечусь: вернутся голос, слава и деньги.

Лечение длилось полтора года и поглотило все мои финансы. Директора оперных театров и импресарио, которые были раньше так заинтересованы в моих выступлениях, и не подумали мне помочь.

Долгое лечение принесло наконец результаты. Голос возвратился. Во всяком случае, я уверял себя, что так было. А в действительности и глубина, и диапазон моего лирического тенора были уже не те. Я быстро убедился, как мимолетна слава. Условия, которые мне предлагали, были намного хуже, чем два года назад. Но торговаться не приходилось, надо было брать, что дают. Публика, раньше принимавшая меня с энтузиазмом, была теперь гораздо холоднее. Меня уже не просили исполнять некоторые арии на бис.

Но я по-прежнему был оптимистом и свято верил, что блестящая форма вернется, что это вопрос времени. Вернутся восхищение и признание зрителей — и выгодные контракты с оперными театрами. Я пел восемь месяцев, почти целый сезон. Болезнь возобновилась так же внезапно, как и началась. Как раз в момент, когда мне казалось, что прежняя форма восстанавливается. В одно майское утро я проснулся и опять мог говорить только шепотом.

Я снова начал бороться со злой своей судьбой. Новое лечение поглотило все, что у меня было. Голос как будто бы вернулся. Он был слабее и с хрипотцой. Через три месяца болезнь меня опять свалила с ног. На этот раз прославленный миланский ларинголог, который помог сохранить голос многим оперным знаменитостям, прямо сказал, что петь я больше не буду. У меня было какое-то вирусное воспаление голосовых связок, лекарства от которого еще не изобрели. В лучшем случае голос восстановится до такой степени, что я смогу нормально говорить.

Домой я вернулся нищим. Единственным имуществом, которое осталось от прежних блестящих времен, был небольшой домик на Охоте. Там жила жена с детьми. Теперь вместо знаменитого и богатого певца в домике поселился человек, превратившийся — и морально, и физически — в развалину. Без профессии, без заработка. Даже учителем пения, как это бывает под старость со всеми оперными артистами, я стать не мог.

Не всякая любовь выдержит такое испытание.

Любовь моей жены его не выдержала. Но нас связывали дети. Девочка и мальчик. Им было тогда пять лет и три годика. Думаю, что только поэтому Барбара от меня не ушла. А может, просто жалела меня?

Два года я ничего не делал. Просто был не в состоянии взяться за какую-нибудь работу. Как по состоянию здоровья, так и в результате психической травмы. Уж больно с высокого коня я слетел, чтобы не ушибиться. Жена выступала в театре, все с большим успехом. Звездой она не стала, но ее ценили как способную и трудолюбивую актрису. На свое жалованье и побочные заработки она содержала дом. Нам пришлось очень туго, и Барбара вкалывала с утра до ночи, чтобы связать концы с концами и чтобы дети ни в чем не нуждались.

Надо отдать ей должное. Даже в это трудное время я не слышал от нее ни слова жалобы. Ни одного упрека в том, что все деньги я потратил на лечение, пользы от которого не было.

Спустя два года голос начал восстанавливаться. Конечно, не певческий голос. Но я уже мог громко и внятно говорить. Немного успокоились и нервы. Теперь надо было как-то приспосабливаться к новой ситуации.

Мой старый друг Збигнев Дербич стал тогда директором театра «Колизей». Профессии я не имел, а работать было надо. Не мог же я оставаться на содержании у жены. Да и не хватало ее заработка на наши нужды. Я связался с Дербичем и возобновил знакомство. После возвращения домой я ни с кем не встречался. Поначалу вообще не выходил из дома, только в маленький садик неподалеку. Я попросил Збигнева взять меня на работу в театр, хотя бы помощником машиниста. Свободных мест не было, но старый друг пристроил меня в секретариат «для выполнения отдельных поручений». Там я прослужил три года. Технической и административной стороны театра, а тем более драматического, я совершенно не знал. Я имел раньше дело с оперными театрами, у которых несколько иная структура.

Понемногу я овладевал новой для меня профессией администратора.

На четвертый год службы в «Колизее» меня назначили на освободившееся место помощника режиссера. Сперва временно, с испытательным сроком. Выяснилось, что с этой трудной, ответственной и чаще всего недооцениваемой работой я справляюсь неплохо. Дербич не стал искать другого помрежа и оставил место за мной.

Когда Дербич ушел из «Колизея», я остался в театре. Збышек хотел меня взять администратором во Вроцлав, но я не согласился расстаться с женой и детьми. Барбара тогда выступала в Национальном театре и не собиралась уезжать из Варшавы в провинцию. Я остался в «Колизее», и мои отношения с новым директором, Станиславом Голоблей, поначалу сложились вполне нормально, если не считать того, что новый хозяин «Колизея» имел скверную привычку делать из помрежа козла отпущения в случае всяческих промахов и недосмотров. По мнению Голобли, даже если пугач не выстрелил в день показа для прессы, виноват в этом не кто иной, как помощник режиссера.

Что касается отношений с женой, со стороны они выглядели прежними. А на деле мы все больше отдалялись друг от друга и с трудом находили общий язык. Связывали нас только дети. И все-таки я по-прежнему безгранично любил жену и не мог от нее уйти, хотя, как теперь вижу, это было бы лучше для нас обоих. Гордиев узел разрубают мечом.

Баська тоже не решалась уйти. Она прекрасно знала, что детей я бы ей не оставил. А без них она уходить не хотела. И нельзя было разорвать заколдованный круг: мы продолжали жить вместе, не находя выхода из сложившейся ситуации.

Откровенно говоря, я надеялся, что все как-нибудь образуется и я верну любовь жены. Знаю, что у нее было много романов. Она ведь намного моложе меня. А муж калека — и физически, и психически. Я закрывал глаза на ее увлечения и уверял себя, что за пределы флирта они не выходят. Предпочитал ничего не замечать, как тот мудрый французский монарх, который сказал: «Король все видит, но король молчит».

И верно, Баськины симпатии быстро менялись. Я по-прежнему надеялся, что она «перебесится» и вернется. Можно меня упрекнуть в отсутствии самолюбия или даже чувства чести. Но какая уж тут честь, когда замешана любовь, а я так любил жену.

Вскоре наши отношения еще больше осложнились. Голобля претендовал на то, чтобы его театр был если не лучшим в столице, то хотя бы самым посещаемым. Одним из средств, которые ведут к цели, он посчитал — и правильно — приглашение самых популярных актеров. Прежде всего тех, кто снискал известность в кино и на телевидении. Выступая в «Колизее», они пожинали плоды своей славы, и места в зале заполнялись поклонниками их красоты и таланта.

Верный такой политике, Голобля пригласил несколько звезд киноэкрана, и в их числе мою жену. С успехом она выступала и на телевидении. В одном театре оказались моя жена и известный киноактер на ролях первого любовника Мариан Заремба.

Знакомы они были давно. Но симпатии друг к другу ни чуточки не питали. Наоборот, Барбара часто называла его «зазнавшимся хлыщом». А тут все переменилось.

Поначалу я думал, что это у жены очередной флирт. Но быстро понял, что дело куда серьезнее, во всяком случае, со стороны Барбары. Раньше она всегда соблюдала приличия. А новый роман развивался открыто, на глазах товарищей по театру. Когда я сказал, что она себя компрометирует, жена ответила, что, если мне это не по нраву, можно развестись.

Попросту говоря, она влюбилась в мужчину, который был на семь лет моложе, как я в свое время влюбился в молодую девушку, студентку театрального института. И не таила своей любви. Наоборот, открыто шла на скандал, чтобы меня вынудить развестись, а его — жениться.

Не знаю, что за чувство связывало Зарембу с моей женой. Была ли это любовь или одно из множества любовных увлечений. Не думаю, что он стремился развести Барбару и упрочить свои отношения с ней. Это навредило бы его популярности у несовершеннолетних поклонниц, могло даже испортить карьеру. А такие вещи у Мариана были на первом плане. Боялся он, наверное, и того, что брак с женщиной, которая много старше, сделает его посмешищем в актерском мире.

Бася ему безусловно нравилась. Она была интересная, изящная женщина. Отчасти ему импонировала ее интеллигентность, умение вести себя в обществе, чего Зарембе, пожалуй, недоставало. А главное, она была не похожа на предыдущих пассий кинознаменитости. В деле есть фотографии Зарембы, который лежит на сцене в окровавленной рубашке. Их показал мне на допросе следователь. Снимки даже в малой степени не передают, насколько он был красив. Внешность его была такого типа, когда о мужчине говорят «красавчик». А иногда иначе: «душка» или «пижон». В такой красоте, я имею в виду лицо, нет ничего мужского. Если нарядить его в платье, Мариан мог бы играть роли хорошеньких женщин. Такой тип нравится преимущественно молоденьким девочкам и… пожилым дамам. Барбара действительно была намного старше Зарембы, но пожилой ее не назовешь.

А кроме того, она что-то значила. В театре ее ценили, был успех на телевидении, любила публика. Это ставило ее выше прежних любовниц Зарембы. А их было порядочно. У коллег он имел репутацию Дон Жуана, для которого количество куда важнее качества.

При всем этом я думал, что Заремба не будет глубоко ввязываться в новый роман, что рано или поздно этот суррогат чувства испарится сам собой, как и предыдущие увлечения моей жены. Я недооценил силы чувств Барбары, которая явно стремилась поставить всех перед свершившимся фактом и сделать ситуацию необратимой.

Атмосфера в доме стала невыносимой. Беспрестанные ссоры и скандалы. Они вспыхивали без всякой моей вины. Достаточно было сделать самое невинное замечание, как жена разражалась целым потоком слов, не выбирая при этом выражений. Я слишком хорошо ее знал, чтобы не понять: это просто новая манера поведения. Барбара была хорошей актрисой и играла дома роль ведьмы. Умышленно старалась уязвить мое самолюбие. Она знала, что, потребуй я развода «вследствие разрыва супружеских отношений», суд ей оставит детей. Она меня хотела заставить подать на развод. Я это прекрасно понимал и не реагировал на выходки жены.

Она провоцировала меня на каждом шагу. Заремба в этой игре не участвовал. Он меня по возможности избегал. Случайно я услышал его разговор с Барбарой. Я не подслушивал, я вообще никогда не следил за женой. Это вышло случайно: они говорили в коридоре, около гримерных, а я стоял чуть ниже, на лестнице, у правой кулисы. Мариан довольно резко упрекал Барбару, говоря, что знакомые над нею смеются и что зря она валяет дурака.

Видимо, после этого разговора жена изменила тактику. Она решила вызвать публичный скандал, после которого Зарембе деться будет некуда. Случай скоро представился. Я говорю о ссоре, которая произошла за четыре дня до трагедии, случившейся двадцать восьмого сентября, той самой ссоре, которую следствие сочло главным доказательством моей виновности.

Двадцать четвертого сентября у нас, как обычно, шла «Мари-Октябрь». Роль Ружье исполнял Зигмунт Висняк. Зарембы в театре не было. Все было готово к спектаклю, не было только Барбары. А ведь актер должен быть в театре за час до представления.

Наконец она явилась! За двадцать минут до первого звонка, когда наше волнение, вызванное отсутствием актрисы, у которой дублерши не было, достигло высшей точки. При виде Барбары, которая не спеша направилась в гримерную, я закричал: «Что с тобой? Через пятнадцать минут твой выход. Где ты была?»

И началось. Барбара устроила самый что ни на есть безобразный скандал. Кричала, что пришла от любовника. Обрушилась на меня с площадной бранью, со словами, которых я никогда раньше от нее не слыхал. Если б я не знал, что она вообще не пьет, подумал бы, что Барбара явилась в театр пьяная в доску.

Должен признаться, что и я из себя вышел. Еще немного — и ударил бы ее. Не помню, что говорил, но и впрямь мог сказать что-то вроде «убью его» или «убью этого негодяя». Разумеется, скандал произошел при свидетелях. Двери гримерных были настежь распахнуты. Хотя их можно было бы и не открывать, поскольку было слышно каждое слово. Барбара кричала так, что услышал директор Голобля, который сидел в своем кабинете, далеко от гримерных. Он и положил конец непристойной сцене. Барбаре здорово влетело. Директор пригрозил, что тут же выставит ее из театра и постарается, чтобы новый контракт заключить ей было нелегко. Велел немедленно переодеваться, а завтра явиться к нему. Обругал заодно и меня. Недоволен был тем, что я вообще отвечал жене, вместо того чтобы, как он выразился, «сразу же дать истеричке по физиономии и привести ее в себя». Барбара, правда, направляясь в гримерную, выкрикивала, что не может играть в таком состоянии, но все-таки угроза подействовала. Через десять минут она была за кулисами, спокойная и готовая к выходу. Спектакль начался как положено.

Что было на следующий день и что сказал жене директор, я не знаю. Слышал, что перед этим к Голобле ходил Заремба и вышел из директорского кабинета с бодрым видом.

У меня нету свидетелей, и никто мне не поверит, но в этот день Мариан заговорил со мной перед началом спектакля. Я имею в виду двадцать пятое сентября. Заремба играл, а Висняк был свободен. Мариан извинился передо мной за поведение Барбары. Утверждал, что между ним и моей женой ничего не было и что он не знает, как это Басе такое взбрело в голову, что они до обеда сидели якобы в Доме актера на Уяздовских аллеях. Он выразился буквально так: «Баська рехнулась».

Я ни слову не поверил, но сделал вид, что услышанное принял за чистую монету. Но по тому уже, что он обратился ко мне и признал выходку Барбары неуместной, я заключаю: Заремба хотел загладить случившееся. Во всяком случае, он в отличие от моей жены не стремился к ситуации, из которой единственным выходом была бы его женитьба на Барбаре.

Я не могу представить свидетелей разговора. Никто не слышал того, что сказал мне Заремба, а он, увы, не может подтвердить моих показаний. Мы разговаривали тогда в левой кулисе. Не там, где столик для реквизита, а на противоположной стороне сцены. Но если нас кто и видел, то слов наверняка не разобрал. Через три дня наступило трагическое двадцать восьмое сентября».

Глава IV. Допрос у прокурора

Обитатель 38-й камеры сидел на табурете и читал. А может, просто задумался с книгой на коленях и не слышал, как в конце коридора, где железная решетка отделяет эту часть тюрьмы от лестничной клетки, кто-то прокричал: «Ежи Павельский — в канцелярию». Только поворот ключа в замке и открывающаяся дверь обратили на себя его внимание.

— Вас требуют в канцелярию, — сказал надзиратель. — Выходите.

Арестант закрыл книгу, встал и вышел в коридор.

Пришлось задержаться у решетки, где ждал уже другой тюремный служащий. Приоткрылась небольшая дверца, и в сопровождении нового конвоира Ежи Павельский спустился по лестнице. Еще одна решетка — и они вышли наружу, а затем направились в стоявшее рядом большое здание. Здесь размещались тюремная канцелярия и мастерские, где работали заключенные, уже получившие срок или те, у кого на дверях не было красной таблички с буквой «И».

Конвоир ввел арестованного в одну из комнат, перекинулся парой слов с находившимся там служащим и сказал Павельскому:

— Пошли дальше.

Они поднялись на второй этаж. Решеток между этажами и коридорами в этом здании не было. Направились в ту часть здания, где было множество дверей. Конвоир объяснил Павельскому, что это в комнаты, где адвокаты встречаются с клиентами или происходят свидания «без решеток».

— У меня же нет адвоката, — удивился помреж.

— Когда прокуроры приезжают в тюрьму, чтобы допросить кого-нибудь из подследственных, они тоже этими комнатами пользуются. Я веду вас к прокурору Ясёле.

— Это тот, что меня два раза допрашивал?

— Откуда мне знать, кто вас допрашивал?

— Такой чернявый, высокий. С маленькими усиками.

— Тот самый. Прокурор Ришард Ясёла.

Конвоир остановился у номера 112 и постучал. Услышав в ответ «войдите», открыл дверь, пропустил вперед арестанта и вошел сам. Доложил, как полагается по инструкции:

— Пан прокурор, докладывает охранник Каминский. Заключенный Ежи Павельский, согласно приказу, доставлен. Отделение десятое, камера тридцать восьмая.

— Спасибо, когда надо будет отправить арестованного в камеру, я вас вызову. Можете идти.

Конвоир щелкнул каблуками и вышел.

— Садитесь, пожалуйста. — Прокурор показал на стоявший напротив единственный стул. Пододвинул пачку сигарет и спички. — Может быть, закурите?

— Спасибо, не курю. Еще с тех времен, когда у меня был голос. — Павельский сел на указанное ему место.

Прокурор вынул из кожаного портфеля серую папку с делом. Арестант успел прочесть надпись:

«Дело Ежи Павельского. Статья 225 пункт 1 уголовного кодекса».

Папка была объемистая. Прокурор перелистал бумаги и выбрал несколько рукописных листов. Павельский узнал свой почерк. Это он писал в камере по указанию прокурора.

— Я прочитал ваше сочинение, — сказал прокурор. — И сразу же должен разъяснить одно недоразумение.

— Слушаю, пан прокурор.

— Из этого документа следует, что милиция и прокурор предубеждены против вас, держат под арестом, располагая самыми пустячными уликами. Вы даже перечислили эти улики и насчитали их четыре. И все, по вашему мнению, не имеют значения.

Арестованный молчал.

— Милиция и прокуратура вовсе не ставят целью губить людей или держать их за решеткой. Ни я, ни капитан Лапинский из Варшавского управления милиции, который вел ваше дело, ничего против вас не имеем. Я вовсе не заинтересован в том, чтобы вам вынесли смертный приговор. Совершено убийство. Вероломное убийство. Преступник не решился выстрелить сам. Для убийства использовал другое лицо, женщину, которая была в близких отношениях с убитым. Уже это говорит о изощренном коварстве преступника. Такому нет места в обществе. Задача милиции и моя — тщательно расследовать дело и передать в суд. Мы готовы вас выслушать. Изучим все детали, которые могут навести на след… Если же есть какие-либо смягчающие обстоятельства, прошу о них сообщить…

— Я не убивал! Коварство преступника не только в том, что Зарембу сразила пуля, выпущенная его любовницей. Оно еще и в том, что я, невиновный, сижу в тюрьме и мне грозит смертная казнь.

Оставив без ответа слова Павельского, прокурор продолжал:

— Я внимательно прочел то, что вы написали. Надо признать, пережитая вами после потери голоса трагедия, разлад в семье — все это до некоторой степени смягчающие обстоятельства. Составляя обвинительный акт, я приобщу ваши письма к делу, чтобы ознакомить с ними суд. Если б еще во время ссоры, выйдя из себя, вы посягнули на жизнь жены. Это было б убийство в состоянии аффекта. Но понимаете ли вы, что лишили жизни человека, который, как видно из вашего письма, был абсолютно невиновен? Для этого поступка я, увы, не нахожу смягчающих вину обстоятельств.

— Выходит, раз я не в ладах с женой, то и Зарембу убил, — с сарказмом заметил Павельский. — Убил с умыслом, потому что сразу вызвал «скорую помощь» и милицию. Это я слышал еще на допросах в милиции. Капитан Лапинский времени не пожалел. Подробно разъяснил мне двести двадцать пятую статью уголовного кодекса и сообщил, что смертная казнь совершается в Польше через повешение. Спасибо, пан прокурор. Заранее знаю, что вы скажете. Я невиновен, но доказать не могу и потому мне придется висеть. Во славу правосудия, прокуратуры и милиции.

— Будьте любезны, успокойтесь, — сухо перебил прокурор. — На меня такие штучки не действуют. Они для меня не новость. Я приехал в тюрьму, чтобы дать вам еще один шанс. Отрицая свою вину, вы себя окончательно губите. Повторяю, против вас столько улик, что составить обвинительное заключение и передать дело в суд труда не составляет. Если есть хоть что-нибудь в вашу пользу, я хочу об этом знать.

— Вы по-прежнему не верите в мою невиновность.

— Конечно, не верю. Никто здравомыслящий в это не поверит.

— И все-таки я невиновен.

— Вы вправе защищать себя, как считаете нужным. Можете лгать, отказаться от показаний, обвинять других. Короче говоря, подозреваемому в убийстве все дозволяется. Но вы же интеллигентный человек. У вас было время подумать о своем положении. Довольно этого бессмысленного запирательства.

— Вы хотите, чтобы я сознался в преступлении, которого не совершал?

— Вы писали о четырех, как полагаете, «доводах» милиции против вас. Это улики еще не самые серьезные. Если б только они, я не посчитал бы дело законченным. Как знать, может, всерьез засомневался бы. подписывая ордер на арест. Но есть куда более тяжкие улики.

— Какие? — удивился арестованный.

— Мы изучили всю жизнь Мариана Зарембы. Не переоцениваем значения всякого рода мелочей и против вас отнюдь не предубеждены. Биография Зарембы, которая у меня в деле, куда подробнее рассказанной вами. Убитый — это молодой и симпатичный актер. Врагов у него не было. Не было даже тех, кто б ему завидовал, хотя в актерской профессии, как, впрочем, и в других, такое нередко случается. Считался хорошим товарищем, как говорится, своим парнем. Зарабатывал недурно. Была у него житейская смекалка, умел себя подать и славу оборачивать в деньги. Можно считать это достоинством, а можно и недостатком. Все зависит от того, как к этому относиться. Но нельзя упрекать его в скупости или недружелюбии к коллегам. Если кто из приятелей-актеров нуждался, то на Зарембу всегда мог рассчитывать. Этот молодой человек был хорошим сыном. Родом он, как вы, конечно, знаете, из деревни. Где-то из-под Остроленки. До сих пор там живет и ведет хозяйство его мать. Сын выстроил ей новый дом. Помог Мариан стать на ноги и своему брату. И еще одна вещь говорит в пользу убитого. Он не стыдился своего происхождения, матери, простой крестьянки, и брата, который хозяйничает на нескольких гектарах. Не раз приезжал к ним. И в этом году, в начале августа, пробыл там две недели, помогал в косовицу. Привозил мать и брата в Варшаву, бывал с ними на людях. И делал это не для рекламы, хотя, как полагается киноактеру, заботился о популярности. О том, как он в поле работал, никто из журналистов, любящих сенсации, и не знал. А сами понимаете: популярный актер — и косит рожь, это же великолепная реклама.

— Да, — согласился Павельский. — Я знал, что он из деревни, но обо всем этом не слыхал.

— Заинтересовались мы и его жизнью в столице. Прежде всего его связями с женщинами. Их было много. Даже очень много. Но мы не услышали ни об одной любовной трагедии, ни об одной поломанной жизни. Просто он любил женщин и имел какой-то удивительный дар: часто их менял, но, разойдясь, оставался с ними в полном согласии. Каждая из тех, с кем мы беседовали, заявляла, что претензий к Зарембе не имеет и к преемнице своей не ревновала. Каждая признавалась, что красивый актер очень ей нравился, но влюблена без меры ни одна в него не была.

— Гнался за легкой добычей.

— Допустим, — согласился прокурор. — Нынешних девушек я не знаю, да и не интересовали нас их взгляды на жизнь. Мы искали хоть каких-нибудь врагов убитого. И не нашли ни одного. Даже не врага, а просто недоброжелателя. Парень умел располагать к себе людей.

— Ну и что?

— Именно это свидетельствует против вас и заставляет меня верить, что убийцей Зарембы мог быть только Ежи Павельский. Раз у человека нет ни врагов, ни завистников, ни недоброжелателей, кто мог решиться на такую вещь, как убийство?

— Не понимаю, — заметил заключенный.

— Это же ясно. Еще в римском праве есть принцип: «Тот совершил, кому выгодно». Со смертью Зарембы все что-то утратили. Друзья потеряли хорошего товарища.

Многие лишились материальной помощи. Тысячи зрителей расстались с любимым актером. Только одному человеку смерть его была выгодна.

— Мне? — удивился Павельский.

— Да, вам! Одним выстрелом вы избавились от любовника своей жены. Правда, как вы сами сказали, у Зарембы были предшественники. Но на этот раз ваш метод — переждать очередное увлечение — не оправдал себя. Дело приобрело серьезный оборот. Вы видели, что брак окончательно рушится. Что это не новое увлечение, а настоящая любовь. Что даже дети не заставят жену остаться с вами. Один выстрел — и устранен опасный соперник, вы отомстили жене за все пережитые унижения. Вы ловко подстроили, чтобы именно Барбара Павель-ская убила человека, который был ей дорог. Да, только вам нужна была смерть Зарембы. Только вам была она выгодна. Кто же еще мог подменить пулю в пистолете? Кто сделал за вас грязную работу?

Ежи Павельский, опустив голову, выслушал тяжкое обвинение и затем ответил:

— Да, верно. Все выглядит так, как вы сказали. Я попал в какую-то дьявольскую ловушку. Не понимаю, ничего не понимаю. Я тоже не знаю ни одного недоброжелателя Зарембы. И очень любил его, пока не начался этот несчастный роман. Его трудно было не любить. Он пришел ко мне за три дня до смерти и лгал прямо в глаза, что с Барбарой он дружит бескорыстно и платонически. Я прекрасно знал, что это не так, но готов был вопреки очевидным фактам поверить его словам. Я невиновен. Я не убивал Зарембу. Вижу, что положение мое трагическое, что без вины попаду на виселицу, потому что не могу ничего доказать.

— Сами видите: никто другой Зарембу убить не мог.

— Я тоже не убивал!

— А он мертв.

— Я беспрерывно думаю о своем деле. Днем и ночью. Почти не сплю. Понимаю весь ужас случившегося. В голове у меня мелькает даже мысль, что не Заремба был целью, он был только средством.

— Выскажитесь яснее.

— Допустим, есть человек, который поклялся мне отомстить. Он тщательно изучил мои привычки и семейные дела. Зачем ему меня убивать? Достаточно устроить так, чтобы Мариана Зарембу застрелили на сцене, по ходу пьесы, на глазах тысячи с лишним свидетелей. Враг мой прекрасно знал, что подозрение в убийстве падет на меня. Так и вышло.

— Версия довольно занятная, только неправдоподобная.

— Действуя так, человек, хотевший меня устранить, обеспечил себе полную безнаказанность. Его никто не заподозрит в убийстве. Он мог Зарембу вообще не знать, и, уж во всяком случае, повода к убийству у него не было. Гибель актера — для него не цель, а средство, чтобы отправить меня на тот свет.

— Предположим, вы говорите правду и действительно существует человек, который, желая вам отомстить, решился убить другого, ни в чем не виновного и даже не знакомого ему человека. Но одного желания мало. Нужна еще и возможность осуществить такой план.

— Другие тоже могли заменить патрон. На это хватит нескольких секунд. Одно движение — и вместо холостого патрона в стволе боевой с пулей.

— Да, с этой стороны дело просто. Но вы не учли трудности с пистолетом.

— Не понимаю.

— Оружие не валялось на улице или, скажем, в театральном фойе, где было бы доступно всякому. Если бы так, ваше рассуждение походило бы на правду. Но пистолет-то все время находился в реквизиторской, и лишь за час до спектакля его положили на стол за кулисами. А потом на другой стол, посреди сцены. А вы сказали, что, когда пистолет взяли со склада, в стволе был холостой патрон.

— Патрон заменили за кулисами.

— Число лиц, которые могли это сделать, весьма невелико. Капитан Лапинский этот вопрос изучил. Выяснил все фамилии.

С этими словами прокурор открыл портфель, порылся в документах и протянул Павельскому лист бумаги.

— Вот список актеров, — пояснил он, — которые в этот день были заняты в «Мари-Октябрь», а также прочих лиц, имевших теоретическую возможность подменить пулю.

Павельский взглянул на машинописный текст. Это был перечень имен.