Ричард Бах
Биплан
Моей жене, которую я встретил у крыла биплана, приземлившегося на поле в штате Аризона поздним вечером 1929 года
1
Это словно первая ночь новой жизни — только это первый день; и вместо величественно раздвигающегося бархатного занавеса в бетонных направляющих скрипят и громыхают гофрированные оловянные двери ангара, в которых гораздо больше упрямства, чем величия. Внутри ангара, все еще влажного от темноты, что собралась под крыльями двумя большими черными лужами, испаряясь по мере того, как раздвигаются высокие двери, — новая жизнь. Древний биплан.
Я прибыл сюда по делу, по обмену. Только и всего. Элементарный, давно известный обмен самолетов, совершенно обыденное занятие. Ни малейшего повода чувствовать себя не в своей тарелке.
И все же из ангара ко мне толпой бросились опасения. Это старый самолет. Как ни смотри на него, а построен он был в 1929 году, а на дворе у нас — сегодня. К тому же если ты собираешься доставить эту штуку домой, в Калифорнию, тебе придется пролететь на ней две тысячи семьсот миль над всей Америкой.
Однако это красивый самолет. Старый биплан-бродяга, выкрашенный темно-красным и темно-желтым, с великолепными большими колесами, двумя открытыми кабинами и аккуратными крестиками-ноликами расчалок между крыльями.
Как тебе не стыдно! У тебя на данный момент есть прекрасный самолет. Ты что, забыл все те часы, те усилия, те деньги, которые потратил на реконструкцию твоего нынешнего самолета? Это было всего год назад! Полностью реставрированный Фейрчайлд-24 1946 года выпуска, ничуть не хуже только что выпущенного из заводских ворот! Даже лучше, чем заводской, — ты знаешь в нем каждую нервюру, каждую деталь фюзеляжа, каждый цилиндр двигателя, и ты знаешь, что все они в прекрасном состоянии. Можешь ли ты сказать то же самое об этом биплане? Откуда ты знаешь, целы ли под обшивкой нервюры, нет ли трещин в лонжеронах?
Сколько тысяч миль проделал ты на Фейрчайлде
[1]? Тысячи над землями Северо-Востока, с того дня, как ты выкатил его из ангара в Колтс-Нек, Нью-Джерси. А затем еще тысячи по пути из Колтс-Нек в Лос-Анджелес, когда по дороге к новому дому жена и дети своими глазами увидели сверху страну. Ты что, забыл этот перелет, забыл самолет, который вдохнул в твою страну жизнь, представил тебе ее в виде струящихся рек, скалистых гор и залитых солнцем пшеничных полей? Ты сделал этот самолет таким, что ему нипочем любая непогода, ты снабдил его полным набором приборов, двойным комплектом радиоаппаратуры для связи и навигации, сделал ему закрытую кабину, чтобы внутрь не проникали ветер и дождь. Теперь этот самолет снова перенес тебя за тысячи миль из Лос-Анджелеса в это маленькое местечко Ламбертон, в Северную Каролину.
Здесь для биплана — земля обетованная. Март в Ламбертоне такой же, как июнь, а июнь — как август. Но дорога домой лежит через иные земли. Помнишь замерзшие озера в Аризоне, три дня тому назад? А снег в Альбукерке? Там не место биплану с открытой кабиной! Сейчас он находится именно там, где ему и следует быть. В Ламбертоне, где вокруг аэропорта раскинулись зеленые табачные поля, где рядом приютились другие старые самолеты, где его добрый мягкий хозяин выискивает просвет в своей адвокатской работе, чтобы позаботиться о его нуждах.
Этот биплан — не твой самолет, даже не твой тип самолета. Он принадлежит и должен принадлежать адвокату Ивендеру М. Бритту, Бритту и только Бритту. Человеку, который любит старые самолеты и находит время, чтобы о них заботиться. У него нет сумасшедших планов, у него нет ни тени желания перелететь на этом самолете через всю страну. Он знает свой самолет, знает, что тот может и чего не может. Опомнись. Возвращайся домой на своем Фейрчайлде и забудь эту глупость. На его объявление об обмене должен был откликнуться владелец столь милого его сердцу высокоплана Аэронка
[2], причем откуда-нибудь поблизости, а не нового Фейрчайлда-24 из Лос-Анджелеса. У этого биплана нет даже радио!
Все это так. Если я совершу этот обмен, то поменяю известное на неизвестное. По другую сторону есть лишь один аргумент — сам биплан. Без логики, без знания, без уверенности. Я не имею права забрать этот самолет у м-ра Бритта. У него, председателя местного отделения Ассоциации Любителей Старинных Аэропланов, должен быть биплан. Ему необходим биплан. Он с ума сошел — совершать такой обмен. Эта машина — знак его принадлежности к немногим избранным.
Но Ивендер М. Бритт — взрослый человек, он знает, что делает, и для меня не имеет значения, почему ему нужен Фейрчайлд, сколько денег я вложил в его постройку и как долго на нем летал. Я знаю только то, что мне нужен этот биплан. Он мне нужен, потому что я хочу перенестись во времени, я хочу летать на самолете, которым сложно управлять, я хочу чувствовать в полете ветер и хочу, чтобы люди смотрели и видели, что слава и величие тех времен все еще живы. Я хочу быть частью чего-то большого и величественного.
Равноценным этот обмен можно считать лишь постольку, поскольку оба самолета стоят одну и ту же сумму денег. Если отвлечься от стоимости, то у них нет совершенно ничего общего. Ну а биплан? Я хочу его потому, что я его хочу. Я взял с собой спальный мешок и шелковый шарф в расчете на возвращение домой на биплане. Я принял решение, и теперь, когда я касаюсь темного кончика крыла, ничто не может его изменить.
— Давай выкатим его на траву, — говорит Ивендер Бритт. — Можешь взяться за эту стойку на крыле, здесь, ближе к нему…
В лучах солнца темно-красный становится алым, а темно-желтый превращается в ярко-пламенный, и нашему взору является сияющий красками рассвета биплан с четырьмя съемными крыльями из дерева и ткани и двигателем, на котором красуются пять черных цилиндров. Ему тридцать пять лет от роду, но этот ангар вполне мог бы быть заводом, а этот воздух — воздухом 1929 года. Интересно, не держат ли самолеты нас за собак или кошек? Ведь с каждым годом, что проходит для них, для нас проходит пятнадцать, а то и двадцать. И так же, как наши домашние животные делят с нами жизненное пространство, мы, в свою очередь, делим с самолетами их вечно изменчивое, то спокойно плывущее, то куда-то мчащееся жизненное пространство неба.
— …на самом деле запустить его не так уж сложно, но нужно нащупать правильную комбинацию. Порядка четырех начальных прокачек, пять-шесть раз повернуть пропеллер…
Кабина вся такая странная и непривычная. Глубокая дыра в каркасе и обшивке, по краям обитая кожей, тросы и тяги, протянутые по дощатому полу, слева три длинные ручки управления двигателем с набалдашниками, впереди — топливный кран и еще органы управления двигателем, шесть основных приборов на черной приборной панели. Никакой радиоаппаратуры.
Четырехсекционное ветровое стекло прямо у меня перед глазами. Если бы сейчас пошел дождь, вся эта штуковина до краев наполнилась бы водой.
— Сделай пару медленных прокачек ручкой газа.
— Одна… две. О\'кей.
Забавно. Ты ведь никогда не слышал о кабинах, полных воды, ну а что же тогда происходит, когда такой вот агрегат попадает под дождь?
— Еще одна прокачка и приготовься давать зажигание.
Щелк-щелк на приборной панели.
— КОНТАКТ! Теперь держи тормоза.
Одно быстрое движение сверкающей лопасти пропеллера вниз, и вдруг двигатель уже работает, жадно глотая воздух, чихая и хрипло кашляя в утренней прохладе. Тишина в ужасе бросается от него прочь и прячется в дальних уголках окрестных лесов. На мгновение двигатель погружается в облако синего дыма, которое тут же исчезает, и серебряное лезвие пропеллера превращается просто в большой вентилятор, который гонит на меня воздух, словно кто-то огромный подул на одуванчик, и звук его, если отвлечься от рева двигателя, — это западный ветер, завывающий в соснах.
Перед собой я не вижу ничего, кроме самолета, — передняя двухместная кабина, большой капот двигателя и серебристая размытость, которая есть пропеллер. Я отпускаю тормоза и выглядываю за борт кабины, под гигантской силы ветер от пропеллера, затем слегка подаю вперед ручку газа. Мелькание пропеллера ускоряется и становится менее заметным, глухой низкий звук двигателя становится глубже, словно он урчит на дне огромной бочки.
Огромные деревянные колеса начинают катиться по траве. Древняя трава, которую колышет древний ветер, яркие древние крылья и из того времени, и из нынешнего, жестко скрепленные между собой древними расчалками и наклонившимися вперед древними стойками из дерева, — один к одному живописная бабочка над прохладной травой в Каролине. Попеременно нажимая на педали, я на ходу виляю носом из стороны в сторону, чтобы убедиться, что на нашем пути нет никаких преград.
Какой же длинный путь прошла мечта о полете с 1929 года! На гордую надменно-деловую физиономию современных самолетов здесь нет даже намека. Ни малейшего. Просто спокойное неторопливое такси, на котором, чтобы смотреть вперед, нужно постоянно делать зигзаги, прерываясь, лишь чтобы вдохнуть ветер, рассмотреть в траве цветок или прислушаться к звуку своего двигателя. С виду тихий старый биплан. Однако с виду, только лишь с виду.
Я предостаточно наслушался историй об этих старых самолетах. Ненадежные это машины. Всегда нужно быть готовым к тому, что их двигатель заглохнет. Обычно он глохнет на взлете, как раз тогда, когда больше всего нужен. И ничего с этим нельзя поделать, просто они такие. Если же тебе удалось взлететь, то в воздухе не спускай глаз с этих старичков. Сбрось чуть больше скорости, чем можно, парень, и они тут же выбьют из-под тебя твое сиденье, свалившись в штопор. Нравится тебе это или нет, но из этого штопора выйти тебе не удастся. Они вращаются все быстрее и быстрее, и тебе остается только выпрыгнуть с парашютом. Иногда двигатель целиком отваливается от самолета, и это не считается слишком странным или необычным. Это просто никак невозможно предвидеть. Этот древний металл в моторамах древних двигателей к сегодняшнему дню весь уже закристаллизовался, и вот однажды «ХЛОП», — и ты уже, кувыркаясь, падаешь с небес на землю. А дерево в этих самолетах! Берегись этого древнего дерева. Более чем вероятно, что оно насквозь прогнившее. Стоит наткнуться на маленькую воздушную яму, на небольшой порыв ветра, и вот уже одно из твоих крыльев порхает от тебя прочь или, что еще хуже, накрывает твою кабину, так что тебе даже не удается выпрыгнуть с парашютом. Но хуже всего — это посадки. Шасси у бипланов узкое и ход руля направления весьма ограничен. Ты даже опомниться не успеешь, как он вырвется из-под твоего контроля и ты покатишься по полосе в огромном клубке щепок, тросов и изодранной старой обшивки. Они просто злобные, и это единственное подходящее для них слово: злобные.
Но этот самолет выглядит послушным и элегантным, как юная леди, которая изо всех сил старается произвести на мир хорошее впечатление. Прислушайся к урчанию двигателя. Он работает ровно, словно настроенный гоночный мотор, ни один цилиндр не выбивается из общего хора. «Надежный», тоже мне.
Небольшой прогон двигателя на траве, перед взлетом. Все его органы управления свободно двигаются и правильно работают, давление и температура масла — такие, какими они должны быть. Топливный кран открыт, топливная смесь обогащена, все рукоятки — в тех положениях, в которых им следует быть. Даже рычажок опережения зажигания и выключатель дополнительной катушки магнето. Уже тридцать лет, как их не делают в самолетах.
Хорошо, самолет, давай поглядим, как ты умеешь летать. Я осторожно подаю вперед ручку газа, слегка прижимаю левую педаль, чтобы развернуться носом против ветра, и оказываюсь лицом к лицу с широко раскинувшимся морем высокой влажной травы. Должно быть, эти россказни кто-то выдумал давным-давно.
Кожаный шлем покрепче затянут под подбородком, темные очки опущены на глаза.
Рукоятка газа уходит вперед до отказа, и великан принимается обдувать меня закрученным в вихрь мощным ревом и попавшими в поток выхлопными газами. Да, очень тихими эти двигатели не назовешь.
Я подаю вперед ручку управления, и хвост тут же поднимается в воздух. Бипланы, они строились в расчете на небольшие площадки, поросшие травой. В 1929 году аэродромов было раз, два — и обчелся. По этой же причине у них большие колеса. Им нипочем выбоины на пастбищах, для них пойдет и беговая дорожка ипподрома, и проселочная дорога. Строились они в расчете на короткий взлет с маленьких площадок, потому что именно там можно было найти пассажиров, именно на небольших площадках приходилось зарабатывать деньги.
Трава превращается в размытый зеленый поток, и биплан уже едва опирается на свои колеса.
И вдруг земли больше нет. Яркие крылья плавно поднимаются в небо, двигатель грохочет на дне своей пустой бочки, большие колеса, все еще вращаясь, повисают в воздухе. Ты только прислушайся! Ветер поет в расчалках! И вот оно все тут, вокруг меня. Оно совсем не пропало, не затерялось в пожелтевших пыльных альбомах с потемневшими от времени пыльными фотографиями. Этот дух, он здесь, прямо сейчас. Этот свист в ушах, этот развевающийся шарф — это ветер! Вот он тут и дует на меня так же, как дул в свое время на первых летчиков, тот самый ветер, что разносил их громкие голоса над пастбищами в Иллинойсе, над лугами в Айове, над полянками для пикника в Пенсильвании и над берегами Флориды:
— Пять долларов, ребята, за пять минут. Пять минут вместе с летними облаками, пять минут в стране ангелов. Посмотрите на свой город с воздуха. Вот вы, сэр, как насчет того, чтобы доставить маленькой леди незабываемое удовольствие? Абсолютно безопасно, совершенно безвредно. Подышите свежим ветром, который дует лишь там, где летают птицы и самолеты.
Все тот же ветер отбивает дробь на той же обшивке, поет в тех же расчалках, бьется об те же цилиндры, его режет все тот же острый сверкающий пропеллер, и все та же машина, пролетая, перемешивает и закручивает его, как закручивала много лет назад.
Если ветер, и солнце, и горы на горизонте не меняются, то год, который мы держим у себя в голове и который написан на наших календарях, ничего не значит. Вот ферма внизу. Как я могу отличить, что это форма сегодняшнего дня, а не ферма 1931 года?
Вот по дороге едет современный автомобиль. Только по нему и можно определить, что прошло время. Не производители календарей дают нам ощущение «нашего времени», сегодняшнего дня, — это делают дизайнеры автомобилей, посуды, телевизоров, законодатели моды. Без нового же автомобиля время стоит на месте. Разыщи древний самолет, сделай пару прокачек, крутани сверкающий пропеллер — и можешь двигать окружающее тебя время куда пожелаешь, можешь отлить его в более изящной форме, придать его очертаниям более привлекательное выражение. Эта машина для тех, кто хочет вырваться на свободу. Поднимись в кабину, пощелкай переключателями, прокачай клапаны, запусти двигатель, поднимись с земли в огромный, вечно неизменный океан воздуха, и ты — хозяин собственного времени.
Мы летим, и во время полета я узнаю все больше о характере биплана. Триммер рулей высоты нужно поднять почти до отказа, чтобы, когда я убираю руку с ручки управления, самолет не задирал нос. Элероны дают значительные усилия, рули поворота и высоты — незначительные. На подъеме можно выжать газ до отказа и не получить более 1750 оборотов пропеллера. В горизонтальном полете линия горизонта проходит как раз по верхушкам второго и пятого цилиндров. Подъемную силу самолет теряет мягко, и прежде чем это произойдет, на ручке управления ощущается подергивание — предупреждение, что нос вот-вот начнет заваливаться вниз, даже если вытянуть ручку на себя. Нет в этом самолете ничего злобного. Ветра, конечно, хватает, если высунешься из-за ветрового стекла, и тихим его не назовешь, по сравнению с современными самолетами. Ветер затихает, когда самолет летит на грани того, чтобы потерять подъемную силу, он предупреждающе визжит на чересчур большой скорости. Замечательно, когда самолет почти целиком летит впереди своего пилота. Стекло передней кабины через час полета становится матовым от капелек масла и летящей с шатунов густой смазки. Если на некоторое время сбросить газ, то, когда снова подаешь рукоятку газа вперед, двигатель чихает и пропускает выхлопы. Совершенно не сложно на этом самолете летать. И он совершенно не злобный.
Сделаем теперь круг над аэродромом, над его взлетными полосами, бегущими по траве. Говорят, что самое трудное — это посадка. Я должен внимательно осмотреть поле, должен убедиться, что место для посадки свободно. Когда я уже буду готов коснуться земли, этот огромный нос закроет мне весь передний обзор, и до тех пор, пока я не заторможу и не начну выделывать зигзаги, мне остается только надеяться, что на моем пути не окажется ничего лишнего. Вон там на поле я и приземлюсь, на траве, рядом с посадочной полосой. Слева вдалеке — бензоколонка и кучка людей, наблюдающих за нами.
Мы скользим вниз по длинному склону невидимой горы мимо двух гигантских тополей, охраняющих подход к взлетной полосе. Биплан летит так медленно, что успеваешь даже понаблюдать за тополями, поглядеть, как трепещут на ветру их серебристые листья. Затем под нами оказывается полоса, и я поглядываю в сторону — поглядываю, чтобы оценить высоту, прикидываю расстояние от колес до травы, затем самолет, подрагивая, ныряет вниз и приземляется, теперь педали: левая педаль, правая педаль, держи его рядом с полосой, не дай ему вырваться из твоих рук, еще правая педаль, еще чуть-чуть выжать правую педаль. Вот и все. Нет ничего проще.
Еще один взлет, еще одна посадка, и еще что-то добавилось к моему знанию. Я подруливаю к ангару. Как-то не верится, что так просто оказалось развеять слухи и мрачные предупреждения.
— Ивендер Бритт, сделка только что состоялась.
В течение дня мы завершаем формальности. Из лесу время от времени доносится шорох, он выдает спрятавшиеся там опасения.
Теперь я владелец Детройт-Райан Спидстера, модель Паркс Р-2А, 1929 года выпуска.
Прощай, Фейрчайлд. Мы с тобой налетали много часов и многому научились. Мы узнали, как жужжат в полете приборы и что бывает, когда они отказываются жужжать. Мы путешествовали, оседлав невидимый радиолуч, над Пенсильванией, Иллинойсом, Небраской, Ютой и Калифорнией. Мы приземлялись и в международных аэропортах, когда на пятки наступают авиалайнеры, и на побережье, где поторопить нас может лишь чайка или кулик. Но теперь снова настало время учиться, и учиться другому.
Двери ангара, открывшие путь в новую жизнь, теперь закрыли возврат в старую. В переднюю кабину Паркса ложатся спальный мешок, сэндвичи, фляга с водой, канистры с маслом номер шестьдесят
[3], чехлы для обеих кабин, свечи С-26, инструменты, лента и моток мягкой проволоки.
Топливный бак залит доверху, на пять часов полета, и на прощание мы с Ивендером Бриттом обмениваемся рукопожатием. Те, кто стоят рядом с нами и знают о моих планах, бросают несколько обычных напутственных фраз:
— Удачи.
— Не спеши и не волнуйся.
— Будь внимателен, слышишь?
Корреспондент местной газеты с интересом узнает, что биплан на семь лет старше своего пилота.
Двигатель запущен и мягко урчит на дне своей бочки. Я застегиваю непривычные лямки парашюта, затягиваю ремень безопасности и по траве, подпрыгивая и обдувая ее ветром, выруливаю на исходную позицию.
Это один из тех случаев, когда нет никаких сомнений, что этот момент — важный момент, что он надолго запомнится. В это мгновение древняя рукоятка газа под моей перчаткой уходит вперед, и начинается первая секунда путешествия. Вот и технические подробности толпой собрались вокруг: 1750 оборотов двигателя в минуту, давление масла — 70 фунтов на квадратный дюйм, его температура — 100 градусов по Фаренгейту. К ним спешат присоединиться прочие детали, и я снова готов учиться: когда этот самолет на земле, я совершенно ничегошеньки не вижу впереди себя; интересно, насколько можно подать ручку газа вперед, так чтобы двигатель не стал вращаться быстрее; это будет долгое и ветреное путешествие; обрати внимание на траву, что растет на границе взлетной полосы; хвост так быстро поднимается, и мы несемся по земле на одних передних колесах. И мы отрываемся от земли. Меня окружает рев и бьющийся, закрученный вихрем ветер, но я могу услышать все это так, как им слышно оттуда, с земли: едва различимый гул, который нарастает и на какое-то мгновение превращается в мощный рев прямо над головой, затем постепенно затихает, и в конце концов в небе остается лишь бесшумный крошечный старый биплан.
2
Поскольку я всего в нескольких милях от Атлантического побережья, я полечу на восток, к океану. Триумф станет ощутимее, если пролететь буквально от одного побережья до другого, от океана до океана.
Мы летим на восток, а солнце у нас за спиной превращается в прохладный огненный шар, готовый закатиться. С железнодорожных путей исчезают солнечные отблески и тени, смыкаясь вместе, одевают землю в темный защитный плащ. Вокруг меня все еще день, но от земли вверх постепенно просачивается ночь, а на моем биплане нет бортовых огней. Едва только поднялись в воздух — время садиться.
Проходит пять минут, и внизу справа появляется поле. Пастбище. В длину оно тянется на четверть мили, а по бокам его окружает один ряд деревьев, чтобы заход на посадку был небезынтересной задачей. Мы с бипланом делаем над полем три круга, внимательно высматривая ухабы, норы, пни и малозаметные канавы. И пока мы кружим и всматриваемся в эти четверть мили земной поверхности, они из неизвестного старого пастбища превращаются в мое пастбище, мое поле, мой дом на эту ночь, мой аэродром. Еще несколько минут назад эта земля была ничем, а теперь она — мой дом. Я знаю, что мне лучше приземляться левее, заходя вдоль проселочной дороги, чтобы не напороться на кучу сосновых бревен у опушки леса.
На кратчайшее мгновение во мне прорывается испуганный голос. Какого черта я здесь, что я здесь делаю, сидя на закате в старом диком биплане, кружась над пастбищем и собираясь сесть, имея неплохой шанс не разглядеть в темной траве поваленное дерево и добавить к сосновой куче еще двадцать три сотни фунтов обломков? Еще один заход, внимательный осмотр. Поле выглядит коротким и к тому же мокрым. Но я вынужден сесть, короткое оно или нет, мокрое или нет, превращусь я в кучу обломков или нет.
На скорости восемнадцать миль в час мы, снижаясь, со свистом проносимся над рядом деревьев. Небольшое скольжение на крыло — и мы теряем остаток высоты, рядом проносится темная трава, куча огромных бревен, казавшихся еще минуту назад соломинками, и в последнее мгновение мир впереди нас исчезает из виду за длинным широким носом моего нового самолета. Что будет… то… будет. Колеса… со всего маху УДАРЯЮТСЯ о землю. И в мгновение ока самолет поглощают мощные фонтаны грязи, летящие из-под колес. Мне остается только изо всех сил вцепиться в управление и стараться удержать его на прямой… мы так никогда не остановимся… мы уже должны были остановиться, а мы только едва начали сбавлять скорость… грязь с ревом летит из-под колес, я чувствую, как она оставляет на моем лице мокрые следы, она налипает мне на очки, и я все хуже и хуже вижу окружающий мир… мы должны были уже остановиться… БАМ!.. что там с хвостом, что-то угодило в хвост и… ДЕРЖИСЬ! Наша посадка в грязь завершается крутым разворотом вправо и огромной волной выброшенной за десятую долю секунды темной жижи, которая крепким грязевым штормом обрушивается на самолет и траву в радиусе сотни футов. Мы замираем, увязнув на четыре дюйма большими колесами в мокрой земле. Выключатели — в положение «выключено», двигатель замер, и мы стоим без движения в заброшенном месте, окутанные глубочайшей тишиной.
Вскрикнула птица, ее крик разнесся над полем.
Ну и посадка! Что-то сломалось, поскольку Паркс застыл, неестественно скрючившись, задрав свой нос высоко в воздух. Вот, значит, как оно было в те далекие дни. Пилот встречался со всем один на один. Если я собираюсь жить в те былые времена, мне тоже придется быть со всем этим один на один.
В этот момент до меня доходит, что ничего не произойдет и не сдвинется с места, если я не заставлю его произойти и не сдвину сам. Мы с бипланом так и будем тут сидеть, пока нас не засосет грязь, если я не нарушу тишину, не выберусь и не посмотрю, что я там сломал.
Поэтому я начинаю шевелиться, встаю, перелезаю через борт кабины и ступаю вниз. Под ногами хлюпает; из темного месива, струясь, поднимается вверх ночь. Я в страхе гляжу на хвостовое колесо. Оно выглядит не лучшим образом. Под фюзеляжем виднеется лишь круглый кончик колеса, и я не сомневаюсь, что его ось так изогнулась и расплющилась, что не стоит и надеяться ее починить.
Однако, улегшись на траву и посветив фонариком, я обнаруживаю, что это не так, что оборвался всего лишь маленький тросик и колесо завернулось назад. На место тросика становится изрядный кусок нейлоновой веревки из моего склада запчастей в кабине, колесо возвращается на свое место — теперь оно готово к встрече с другими посадочными площадками. Вся работа заняла десять минут.
Вот, значит, как оно было. Пилот сам решал свои проблемы, когда они появлялись, и следовал без посторонней помощи туда, куда ему хотелось.
В современной авиации для каждого человека есть взлетно-посадочная полоса, масса людей зарабатывает себе на жизнь тем, что помогает пилоту в его нуждах. И следи за своим поведением, пилот, когда за тобой наблюдает диспетчер.
Что бы подумали обо всем этом пилоты, в одиночестве странствовавшие на Парксе и ему подобных над лугами и полями в те ранние годы воздухоплавания? Возможно, они увидели бы, как замечательно стало в наши дни в больших аэропортах. Но могло быть и так, что они бы немного грустно покачали головой и улетели назад в те дни, где каждый из них был свободен, каждый был сам себе хозяин.
Приземлившись на этом мокром грязном пастбище, я отправился вслед за ними. Это поле для бродячих пилотов. Нет здесь ни диспетчера, ни посадочной полосы, ни заправочной службы, ни автомобиля «следуйте за мной», который покажет дорогу к стоянке. Здесь нет ни малейшего следа дня сегодняшнего, в воздухе — ни малейшего намека на время. В бумажках и бланках, которые я с собой везу, я могу, если пожелаю, найти и 1936, и 1945, и 1954, и май 1964 года. С тем же успехом я могу их все сжечь. Сжечь и втоптать пепел в эту черную грязь, а сверху накидать еще грязи, и тогда я останусь совсем один, оторванный от мира посреди
сейчас.
Темнота полностью укутывает нас, и я, разостлав под левым крылом непромокаемый чехол от кабины, укладываю поверх него спальный мешок — здесь ему будет сухо. Над полем длиной в четверть мили раздаются и теряются в лесу лишь звук спального мешка, который разворачивают на брезентовом чехле, и шуршание обертки от холодного бутерброда с курицей.
Растянувшись под крылом своего самолета, я засыпаю, но затем просыпаюсь, окутанный ночным холодом. Надо мной своей холодной темной беззвучной дорогой небо движется к лишь ему одному известным таинственным горизонтам. Я наблюдал небо несчетное количество часов, следовал ему, пересекал вместе с ним горизонты, и оно мне еще даже не начало надоедать. Вечно изменчивое, очаровательное небо… Ключом, конечно же, служит самолет. Он делает небо доступным. Так же как астрономия может быть не интересной без телескопа, так и небо без самолета. Можно понаблюдать за ним немного и пресытиться, но когда можешь сам поучаствовать, когда можешь днем проплывать по облачным залам, а ночью путешествовать от звезды к звезде, тогда и наблюдать будешь со знанием дела, тогда не нужно будет воображать: как оно — плыть по этим залам и среди тех звезд. Когда у тебя есть самолет, в твоих силах познакомиться с небом, узнать его как старого друга. И тогда, встречая его, ты будешь улыбаться. Не нужно ни память напрягать, ни вести заметки. Выгляни в окно, пройдись по людной или заброшенной улице, в полдень или в полночь — небо всегда здесь, оно движется, и мы, наблюдая за ним, делим с ним часть его тайны.
Сегодня ночью я отдыхаю отчасти под Луной цвета белой муки, а отчасти под крылом с деревянными нервюрами, которое несет на себе стойки и расчалки, поддерживающие еще одно такое же крыло. Это происходит не год назад, я отдыхаю здесь сейчас. Бродячие пилоты? В их жизни были эта же Луна и эти же звезды. Их время не прошло, оно вокруг нас.
Я размышляю о своем новом биплане. Не один календарь сменился, пока он стоял в тихом уютном ангаре, пока о нем терпеливо заботились и изредка на нем летали. Его не касались ни дождь, ни солнце, ни ветер. И вот он стоит в грязюке на холодном ночном поле, вокруг него лишь водно-земляная смесь, а на крыльях прозрачным бисером — капельки росы. Вместо темного воздуха ангара его окружает небо и звезды. Узнай Ивендер Бритт, где сейчас его самолет, он бы вздрогнул и с презрением отвернулся. Последний из оставшихся Детройт-Паркс Р-2А, способный летать, самый последний, бесценный, а сегодня ночью он, по твоим словам, стоит в ГРЯЗЮКЕ?
Я невольно улыбаюсь. Дело в том, что я честно, безо всякого обмана считаю, что здесь биплан более счастлив. Он строился специально в расчете на поля и грязь, конструктор выводил на бумаге его очертания, постоянно помня о полях, грязи и звездных ночах под открытым небом. Он был построен, чтобы зарабатывать на жизнь, катая пассажиров с пастбищ, с перекрестков дорог, подбирать их на по-летнему зеленых ярмарках, чтобы путешествовать в составе пестрых воздушных цирков, все перелетая и перелетая с места на место. Он был построен для того, чтобы на нем летали.
Страницы бортового журнала, в настоящий момент погребенного под ящиком с инструментами и привязными веревками, хранят свидетельства о полетах, они — разлинеенные листы памяти.
«ДАТА:
14 мая 32 г. ПРОДОЛЖИТЕЛЬНОСТЬ ПОЛЕТА:
10 мин. КОЛИЧЕСТВО ПАССАЖИРОВ:
2». Страница за страницей повествует о пяти- и десятиминутных полетах, этого времени как раз хватает, чтобы взлететь, сделать круг над полем и сесть. Иногда в колонке ПРИМЕЧАНИЯ: «
Общее число пассажиров на сегодняшний день — 810». Еще через несколько страниц: «
Общее число пассажиров — 975». Среди этих записей изредка попадается намек на то, что не все приземления проходили гладко: «
Винт был снят и выровнен». «
Ремонт законцовок крыльев». «
Замена хвостового колеса». В сентябре 39-го г.: «
Пассажиров — 1233», а следующая запись: «
Самолет подготовлен к длительному хранению».
Ивендер Бритт сказал, что, если бы ему не удалось продать самолет, он вскоре сдал бы его в Национальный музей авиации как последний самолет этой модели, как символ того времени.
Что бы ты выбрал, самолет, — пол, покрытый блестящим линолеумом, и спокойную жизнь за ленточкой из красного бархата или рискованный путь, где ждут грязь, лунный свет, гнутые пропеллеры и требующие ремонта законцовки крыльев?
Неплохой вопрос и для пилота. Он тоже может вести спокойную жизнь за красной ленточкой в окружении блестящих полов. Незачем с ревом проноситься над полями, незачем выделывать невероятные трюки, — можно просто сидеть в полной безопасности за рабочим столом. В обмен на эту безопасность нужно принести лишь одну жертву. Чтобы обрести спокойствие, пилот должен пожертвовать течением жизни. В безопасности нет страхов, которым нужно бросать вызов, нет препятствий, которые нужно преодолевать, нет дико визжащих опасностей, что поджидают за забором наших ошибок. Если пожелаешь — бархатные ленточки и два слова на стене: «Соблюдайте тишину».
От влажной земли поднимается туман, и в лунном свете поле выглядит полем сверкающего жидкого стекла. На что это похоже? С чем это можно сравнить? После долгих размышлений я прихожу к выводу, что это нельзя сравнить ни с чем мне доселе известным. Самолет многому меня учит, но до сего момента его уроки всегда начинались в воздухе, в полете. Когда самолет возвращался на землю, уроку приходил конец. Но сегодня ночью на безымянном поле в штате Северная Каролина огромный самолет, беззвучно отбрасывая тень на мой спальный мешок, дает мне урок. Любопытно, неужели я никогда не перестану учиться у самолетов? Откуда завтра возьмется место для нового урока?
Биплан стоит спокойно, без движения. Похоже, он совершенно уверен, что в завтрашнем дне уроку найдется место.
3
Приключения начинаются с восходом солнца. К тому времени, когда туман исчезает, и на крыльях подсыхает грязь, мы с бипланом вступаем в наш первый совместный полетный день. Кроме непривычного неспешного тарахтения цилиндров — 1-3-5-2-4, сопровождающего мерцание серебристого пропеллера, на поле — ни звука.
Я хожу по полю перед самолетом, убираю в сторону ветки и случайные камни, отмечаю выбоины, которые могут послужить препятствием. Эта первая часть взлета требует особой тщательности, пока крылья не приняли на себя вес, освободив от него колеса.
1-3-5-2-4 становится все тише по мере того, как я отхожу, — словно швейная машинка, которая что-то сама себе негромко бормочет под нос. Если бы кому-нибудь захотелось, он мог бы броситься к биплану, выжать газ, и только его и видели. Я знаю, что в поле — ни души, и все же с облегчением возвращаюсь и продолжаю работать рядом с самолетом.
Спальный мешок свернут в плотный мягкий цилиндр, уложен в переднюю кабину и привязан. От огромного вентилятора на меня снова несется ураган — картина становится знакомой, и мы готовы сказать «до свидания» полю, которое стало нашим другом и учителем.
Взмах воображаемым флажком в клеточку и одно слово: «Пошел!» Центр ревущей полусферы делает в ритме «1-3-5-2-4» 1750 оборотов в минуту. Мы начинаем медленно двигаться на тяжелых колесах, то и дело подпрыгивая. Затем быстрее. Затем с больших горбиков перескакивая на мелкие. В первое мгновение расплескивая грязь, а затем разбрасывая ее, затем разбрызгивая ее мощными фонтанами, затем касаясь ее поверхности, а затем и вовсе ее не касаясь, отбрасывая вниз лишь черную подрагивающую тень.
Прощай, поле.
Железнодорожная колея тянется на восток, в том же направлении указывает нос Паркса. Благодаря решению пролететь от побережья до побережья, благодаря нездоровой человеческой склонности все помещать в аккуратную упаковку, перевязанную разноцветными бантами, мы, направляясь на запад, летим на восток. Из-за неощутимой, невидимой прихоти очень даже видимый и весьма ощутимый старый биплан пыхтит по небу над железной дорогой, направляясь к Атлантическому океану.
Прямо по курсу из золотистого моря поднимается солнце. Железная дорога мне больше не нужна, я перехожу на навигацию по ослепительной звезде.
Подчас в воздухе меня окружает столько символов, что удивительно, как мне удается следить за полетом. Я сам становлюсь символом. И это замечательное чувство, поскольку мне подходит столько всяких символов, что я могу покопаться в их куче и выбрать тот, который лучше других выглядит и лучше других соответствует этому дню и этому часу. И все смыслы сильные, все настоящие.
Чем я должен быть в данный момент? Для той части меня, что осторожно держится на изрядном расстоянии от сути, я — владелец Удостоверения коммерческого пилота за номером 1393604, дающего мне право проводить летное обучение, удостоверяющего, что я могу летать по приборам и управлять одно- и многомоторными самолетами наземного базирования в воздухе и на земле в рамках, необходимых для совершения полета. Для этой части я нахожусь в 5,27 милях от Веллингтон Омнирендж, на курсе 263 градуса, на высоте 2176 футов по альтиметру, в 11 ч. 18 мин. по Гринвичу, 27 дня апреля месяца 1964 года по Григорианскому календарю нового стиля.
Фюзеляж самолета, на котором я лечу, выкрашен карминовой киноварью, учетный номер 1918 по Рендольфу, крылья и хвост — цвета «Желтый Чемпион», учетный номер по Рендольфу неизвестен, но совершенно точно выписан в каких-нибудь пыльных реестрах, лежащих в заброшенном ящике на каком-нибудь затерянном чердаке где-то за горизонтом. Этот самолет — сама точность, каждый его болт, каждый шов, каждое соединение. Не просто Детройт-Райан Спидстер, модель Паркс Р-2А, а еще и заводской номер
101, регистрационный номер
N499H, вышедший из заводских ворот в декабре 1929 г. и в январе 1930 признанный пригодным к полетам, о чем свидетельствует сертификат на Летной годности за номером 276.
Если отвлечься от содержания и принимать во внимание лишь эти ярлыки, мы с бипланом превратимся в невероятно сложные грозные механизмы. Каждый винт и каждая расчалка в двигателе и планере самолета
[4] имеют учетный номер, заводской номер, номер серии. Возьми увеличительное стекло, соскреби лак — и вот они выбиты, номера. Но смысла в них нет. Когда окружаешь себя смыслами, начинаются конфликты, возникают оттенки смыслов, появляются смыслы, на которых отверстия не соответствуют друг другу, так что вместе их не свинтить.
Можно жить в безопасности, довольствуясь лишь заводскими номерами, в мире, где полное спокойствие. Никаких споров. Никакого движения.
Но сейчас я в движении, поэтому аккуратно выберу подходящее содержание, которым раскрашу мой самолет и которое накину на собственные плечи.
Раз выдался такой яркий солнечный день, биплан, пусть нашим содержанием будет радость. Ну как, подходит? Глянь: раннее утро, и радость в поисках солнца. Движение радости полно восторга, она спешит туда, где океан — золотистого цвета, а воздух свеж и прохладен. Радость вкушает жидкую воздушную реку, которая разбивается в брызги о кожаный шлем и опущенные на глаза очки. Она восхищает свободой, которую можно однажды найти и обрести вновь и вновь только в небе, откуда невозможно выпасть, если все время движешься. А двигаясь, мы познаем, что ценна даже радость, выкрашенная Карминовой Киноварью за номером 1918.
Эй, парень, постой. Это раздается голос практичного «я», того, что держится от символов подальше, того, что управляет событиями, серьезного «я». Постой, постой. Все, что нам требуется, — это залететь на этой штуке на фут-другой за линию берега, чтобы ты мог сказать, что ты это сделал, а затем нам нужно отправиться на запад. Двигатель, сам знаешь, он может и отказать.
Интересно, как это может быть, что я так уверен, так убежден, что я всем управляю? Не знаю, но когда я в полете — это факт. Вот, например, облака. Другие могут летать себе сквозь них, но я — тот, кто одолжил облака миру. И солнечные узоры на поверхности океана, и огненные полосы на рассвете, прохладный ветер и тепло — все это. Все это — мое. Потому что, я уверен, нет больше в мире человека, который знал бы их и любил так, как я. Это — источник уверенности и могущества. Я единственный полноправный наследник всех этих богатств, который может поднять в небо самолет и ощутить, пролетая над клубящимся облаком, что он снова вернулся в свой истинный дом.
Утром, когда солнце встает из-за облака, или вечером, когда оно в него садится, — посмотри вверх. Оно пронизывает облако тысячами золотых лучей, правда? Они сияют, словно отлитые из таинственного огня. Это всего лишь вид с земли на мою страну, где столько света, тепла и красок, что облако, будучи не в силах их в себе удержать, выплескивает их на землю, роняет намек на золотистое великолепие, которое существует там, наверху.
Этот едва уловимый звук четырех цилиндров, или пяти, или семи, из-за облака, исходит от крылатой машины, погруженной в чистое любопытство. Быть там, наверху, и лететь рядом с этим сознанием — словно созерцать видение, поскольку крылья самолета в лучах рассвета покрыты золотом, которое становится ярким серебром, если поймать нужный угол, а в кабине на ветровом стекле танцуют алмазные зайчики. А внутри — пилот, который все это видит. Что ты скажешь, увидев такую картину? Ты ничего не говоришь и вместе с другим человеком в другой кабине впитываешь тишину.
Потому что когда он тоже все это видит, когда по самолету и человеку струится величие, — не может быть никаких слов. Когда очарован заоблачной страной, упомяни о ее красе и радости на земле, посреди городской суеты, стен, в обществе, — и почувствуешь себя глупо, не в своей тарелке. Даже своей любимой пилот не может передать словами чудесную красоту неба.
Когда солнце поднимается выше и чары развеиваются, заканчивается топливо. Белая стрелка показывает на отметку Е,
[5] маленький пробковый поплавок упрямо не желает покачиваться на волнах отсутствующего горючего, и над индикатором топлива горит красная лампочка, предупреждающая о том, что топлива мало. И уже через минуту, пять, десять шины опять тяжело плюхаются в траву или, вскрикнув от соприкосновения с бетоном какой-нибудь посадочной полосы, испускают струйку сизого дыма. Все, дело сделано, полет закончен. Отсчитан еще один час. Несколько минут работают ручка и бортжурнал. Но под нашими ногами снова простирается земля, а вокруг — неестественная тишина безмоторного мира, так что баки ждут нового топлива, а бортовой журнал — новой заполненной страницы.
Для пилота самое важное в мире — это полет. Ощутить, вкусить его — бесценный дар. В этом ключ к подчас сумасшедшим выходкам молодых пилотов. Они летают под мостами, с ревом проносятся над крышами домов, выделывают бочки и петли гораздо ближе к земле, чем следует из соображений безопасности. Больше всего хлопот они доставляют на военных учебных базах, поскольку эти действия — признак отсутствующей дисциплины, к тому же иногда они приводят к потере самолета и его летчика. Но у летчика на уме — отдать, поделиться радостью с теми, кого он любит, поделиться истиной. Потому что иногда пилоты заглядывают за ширму, за вуаль из тончайшего бархата и прикасаются к истине, что таится за человеком, касаются силы, что скрывается за Вселенной.
Четыре миллиарда жизней связаны сияющими нитями. Время от времени человек разглядит за ширмой какое-то свечение и штопором уходит в глубины реальности. Мы — те, кто остается и наблюдает за ним, — застываем на мгновение в изумлении, а затем возвращаемся на свои места в хитросплетение нитей, в ткань сверкающей иллюзии.
Ведь даже из самолета мы подчас видим несовершенно. С появлением новых изобретений — закрытых кабин, навигационных приборов, радиоаппаратуры, электронных средств управления — полет все больше и больше превращается в задачу, которую можно решить, не выходя за пределы досягаемости рук пилота. Отклонился от курса? На это указывает стрелка, стрелка говорит об ошибке, и пилоту нужно только посмотреть в стеклянное окошечко размером в три дюйма. Интересует погода впереди по курсу? Выставь на радиоаппаратуре нужную частоту, вызови метеоролога и запроси экспертную оценку. Падает скорость, самолет вот-вот начнет терять подъемную силу? На приборной панели мигает красная лампочка и звучит предупреждающая сирена. Мы глядим из кабины на небо, только когда у нас есть время полюбоваться этим видом, если же вид нас не интересует, то от взлета до посадки можно не смотреть наружу. Это такой полет, что производители летных тренажеров могут гордо заявить: «Наш тренажер невозможно отличить от настоящего полета!» И так оно и есть. Те, для кого полет — это количество часов, проведенных в созерцании качающихся стрелок на приборной панели, разницы не ощутят. Единственное, чего в этом полете недостает, — это ветра. Солнечного тепла. Громад облаков, ослепительно белыми стрелками вздымающихся по обе стороны крыльев. Шума и безжалостности укусов дождя, морозной прохлады высоты, моря лунного света, что покоится на мягкой перине тумана, немигающих звезд, застывших кристалликами в полночном небе.
И вот, биплан. Лучше ли он? Если Паркс летит чересчур медленно, то не будет ни воя сирен, ни мигающих красных лампочек. Лишь подрагивание ручки управления, а затем он превращается в машину, не желающую, чтобы ею управляли, внезапно вспомнившую, что она тяжелее воздуха. Нужно быть внимательным и прислушиваться к вибрации ручки. Нужно смотреть из кабины наружу, потому что там, снаружи, и есть полет — движение сквозь воздух и познание его. Особенно познание его.
Навигация — это когда, надвинув очки на глаза, глядишь за борт, вниз, сквозь вихрем несущийся ветер. Ага, железная дорога. Ага, пересекли реку. А озеро? Тут должно быть озеро. Наверное, встречный ветер.
Непрерывное слежение за погодой. Облака сгущаются, растут, опускаются на холмы. Косая стена дождя там, где раньше его не было и в помине. Что делать, пилот, что будем делать? Может быть, по ту сторону холмов облака станут реже, может, в них найдутся просветы. Но там, за холмами, облака могут и опуститься прямо до уровня шероховатой травы и промочить ее насквозь дождем. Холмы — зеленые могилы для тех самолетов и летчиков, которые приняли неверное решение. Берегись холмов, когда тебя окутывает прохладная серая дымка.
Решай, пилот. Приземлиться сейчас? Выбрать пастбище, которого мягко коснутся колеса, и гарантию долгой жизни? Или устремиться туда, в серость? Это и есть полет: принятие решений. И знание о том, что рано или поздно самолет нужно будет привести к неподвижному отдыху.
Мы с Парксом поворачиваем на юг и летим вдоль атлантического побережья. Берег широкий, твердый, пустынный. Над ним со свистом проносится ветер, с пенным шумом разбиваются волны, кричат чайки, да рычит пролетающий мимо самолет. Воздух пропитан солью, соленые брызги взлетают, пытаясь достать колеса биплана. Тут целую сотню миль можно лететь беззаботно, касаясь колесами верхушек волн, поскольку для старой летной осторожности — всегда иметь возможность сделать безопасную вынужденную посадку, если остановится двигатель, — имеется широкое ровное песчаное пространство справа по курсу. Пилот не может чувствовать себя в большей безопасности, чем когда у него неподалеку есть ровный участок земли. Ровная площадка равняется спокойствию, отсутствию напряжения в любой ситуации. То ли откажет двигатель, то ли попадется нисходящий поток, то ли, громыхая, прикатит гроза, — если поблизости есть ровное поле, пилоту не о чем беспокоиться. Сделав круг, сбросить высоту, немного приподнять нос, и вот уже для пилота вместе с его самолетом наступило блаженное время, когда нет напряжения, когда не нужно быть в постоянном движении. Летать над ровными площадками означает летать без внутреннего напряжения, — и это самый свободный полет, который дано испытать пилоту. И сейчас от горизонта до горизонта, насколько я могу видеть вперед, тянется широкий ровный посадочный берег штата Северная Каролина.
Однако, что весьма странно, биплан чувствует себя как-то не так, словно не рад тому, что он здесь. Все его существо наполнено нехорошим предчувствием, настороженностью, которая превосходит даже уверенность от присутствия рядом бесконечной береговой полосы. Что же не так? Да ну, просто я к нему не привык, или он ко мне. На это потребуется время, нужно несколько часов полетать вдоль берега и насладиться полетом сполна.
Узенькая бухта, вдоль которой лениво скользит по волнам маленький одинокий парусник. Мы урча проплываем над его мачтой, помахав рукой шкиперу и поймав взмах в ответ.
Теперь форма береговой линии кажется мне знакомой. Я знаю, что скоро справа по курсу должно быть болото, и вскоре болото возникает справа по курсу. Откуда я это знаю? Карта не дает такой степени знакомства с местностью, потому что чернильные надписи и цветные линии, если их не изучать внимательно, подробно себе все воображая, так и останутся чернильными надписями и цветными линиями. А мне знакома местность — изгиб берега, болото.
Ну конечно! Я бывал здесь раньше! Я летал над этим самым участком берега, а туманное чувство знакомого объясняется иной точкой зрения. Я летал раньше над этим берегом на высоте во много раз большей, чем дано когда-либо достичь биплану, — на высоте восьми миль, и смотрел вниз на этот самый песок, и отмечал с удовлетворением, что моя скорость относительно земли — шестьсот миль в час. Это было в другой день и на другом самолете. Хорошие то были дни. Когда ты забирался в тридцатитонный истребитель и несся верхом на громыхающем огненном вихре турбореактивного двигателя. Когда поднимался вертикально вверх и молнией несся прямо вниз со сверхзвуковой скоростью.
Замечательная жизнь. Грустно было расставаться с истребителями, с их огромной скоростью и сверкающим величием. Но я кивнул окружающей меня обстановке, поводья натянулись, и времена «Таканов» и прицелов, померкнув, остались позади.
Но высотная страна все та же, не важно, на чем ты по ней путешествуешь. Когда вместо турбины позади кабины впереди нее опять появился ревущий завихряющий воздух пропеллер, я обнаружил, что вся разница лишь в том, что теперь бак с топливом пустеет в три раза дольше, а вместо власти над скоростью я стал хозяином времени, обретя новый вид свободы.
Внезапно в мире нынешнего времени под крылом раскрашенного в цвета зари биплана на берегу возник дом. Два дома. Пять, и деревянный причал, протянувшийся от берега в море. Водокачка, на ней название — КРИСЧЕНТ-БИЧ. Мы прибыли. Время заправиться и сжевать сэндвич.
Но в дереве и ткани — по-прежнему дурное предчувствие, нежелание повиноваться, дрожь в ручке управления.
В аэропорту, который оказался невдалеке от водокачки, одна посадочная полоса с твердым покрытием. С моря поперек полосы дует ветер. Формальное название: боковой ветер. От старых пилотов я не раз слышал истории, предупреждения. Никогда не садись при боковом ветре, говорили они, и рассказывали случаи из минувших дней, когда такая посадка была непростительно дорогой ошибкой.
И я на мгновение забыл, в каком времени нахожусь. Аэропорт стоит себе в 1964-м, а я летаю в 1929-м.
Ну же, самолет, успокойся. Паркс весь напрягся, оцепенел, я двигаю педалями вправо-влево, чтобы он немного расслабился. Он пытается мне напомнить о тех старых случаях. Боковой ветер для него что огонь для скаковой лошади, а я веду его прямо в жар и пламя, и на уме у меня только топливо и сэндвичи.
Скорость восемьдесят миль в час, мы выровнялись по центру полосы. Я сбрасываю газ, и Паркс бессильно устремляется к земле. Меня поражает его безжизненность. Успокойся же, дружок. Через минуту-другую ты выпьешь полный бак прохладного красного топлива.
Колеса ровно касаются бетона на скорости 70 миль в час, хвост еще в воздухе, мы тормозим, по обе стороны несется смазанная полоса. Наконец хвост, потеряв подъемную силу, опускается, взвизгнув колесом по бетону. И тут происходит неизбежное. На скорости тридцать миль в час биплан против своей воли начинает разворачиваться по ветру. Руль направления до отказа в противоположном направлении. Изо всех сил на противоположный тормоз… Но время, когда тормоз мог помочь, уже упущено, и биплан из медленного разворота подхватывает рука чудовища и швыряет бешенным волчком. Покрышки пронзительно визжат, мы вертимся, съезжая с полосы куда-то в сторону. Визг, скачущий со всех сторон горизонт, резкий пистолетный выстрел из правой стойки шасси — все в полсекунды. Пока я сижу в кабине, онемев, не в силах что-либо предпринять, держа выжатую до отказа педаль, шасси ломается и подгибается под фюзеляж. Конец крыла падает на бетон и во все стороны летят искры, щепки, обрывки старой ткани, к этому примешивается сизый дым и запах горелой резины. С визгом и скрежетом биплан пал под жестким ударом бича своего давнего врага — бокового ветра.
А затем наступает тишина, если не считать хлопков двигателя, которые быстро затихают, когда я его выключаю.
Ты болван.
Ты полный идиот, ты безмозглый ублюдок, а не пилот, ты дебил, у тебя руки не из того места растут. Ты идиот, ты болван, ты глупый выродок — ты его поломал! Посмотри, что ты наделал, ты, идиот, ты, болван! Я медленно выбираюсь из кабины. Все произошло так быстро, так внезапно, я уничтожил самолет, потому что не послушался древних предостережений. Тысяча девятьсот двадцать девятый не уживается с днем сегодняшним. Это разные, разные миры. Ты болван. Правое шасси разлетелось на две части и лежит под самолетом. Ты идиот. Конец правого крыла изодран, задний лонжерон треснул. Ты глупый, безмозглый дебил. Я силой вырвался из 1929 года в наше время, и этой силы оказалось достаточно, чтобы как ножом срезать стальные болты на креплениях правого шасси, превратить их из некогда полезных вещей в маленькие погнутые покореженные цилиндры. Ты безнадежный тупица.
Несколько капель бензина, словно слезы, вытекают из двигателя. На полосе очень тихо. Боковой ветер теперь вздыхает — ему все равно, мы его больше не интересуем. Работники аэропорта, которые слышали, что произошла авария, подъезжают со стороны ангаров на грузовике. С помощью лебедки они подымают нос биплана, и с их помощью я доставляю биплан под крышу. Вместо колеса и поломанной стойки шасси под крыло становится высокий домкрат.
Работники аэропорта уходят, и я остаюсь один на один с бипланом. Каков урок, самолет? Чему я должен был здесь научиться? Ответа нет. Снаружи небо постепенно темнеет, а затем начинается дождь.
4
Это и всех-то делов? — спрашивает полковник Джордж Карр, и его слова эхом отдаются в ангаре. — По тому, как говорил Ивендер, я решил, что ты и вправду что-то ПОЛОМАЛ! Разрази меня гром, парень, если завтра к полудню ты не будешь летать!
Джордж Карр. Набор букв, за которыми скрывается копна седых волос, обветренное лицо и теплый взгляд голубых глаз, которые видели, как сменялись один за другим календари, которым знакомы многие-многие самолеты.
Звонить утром в Ламбертон было нелегко.
— Ивендер, я в Крисчент-Бич.
— Я надеюсь, все в порядке? — ответил голос Ивендера Бритта. — Как летает твой новый самолет? Он тебе все еще нравится?
Я был благодарен ему за прямоту.
— Мне он по душе, Вэн. Но не думаю, чтобы он был от меня в восторге.
— Что ты хочешь этим сказать? — Если по моему звонку он только начал догадываться, что произошло что-то неладное, то теперь он был в этом уверен.
— Меня здесь занесло на полосе, когда я пытался сесть при боковом ветре. Поломалась стойка шасси, оторвалось колесо, одно крыло изрядно покалечено. Я хотел узнать, нет ли у вас случайно запасной стойки и колеса? — Вот. Я это произнес. Что бы он теперь ни сказал в ответ — я того заслуживаю. Все самое плохое, что он может сказать, я заслужил, все до последней капли. Я сцепил зубы.
— О… нет…
Мгновение на линии воцаряется тишина, на то мгновение, что потребовалось ему, чтобы понять, что он отдал самолет не в те руки — нахальному самоуверенному юнцу, который даже не начинал еще учиться летать на самолете и понятия не имеет, что значит быть пилотом. Радостного в этой тишине было мало.
— Ну хорошо, — в его голосе снова появились живые дружеские нотки, настроение стало деловым, он пытался решить мои проблемы. — У меня есть запасной комплект стоек шасси, их ты получишь. Еще комплект крыльев, если нужно. Ты еще колесо повредил, так?
— Правое основное колесо. Покрышку еще можно будет использовать, но колесо — вряд ли.
— Колес у меня нет. Возможно, Гордон Шерманн, он живет в Эшвиле, сможет одолжить тебе колесо, чтобы ты добрался домой. Я прямо сейчас ему позвоню, и если он согласится, заеду к нему за колесом… Но если у него нет, то я даже не знаю, что нам делать. Такие большие колеса встречаются реже, чем куриные зубы. Я сейчас же позвоню Джорджу Карру. Он выполнял весь ремонт и обслуживание Паркса, он сможет тебе помочь. Если кто-то и может починить Паркс, так это он. Если он поедет к тебе, я положу к нему в машину стойку шасси и колесо. Я бы и сам приехал, но у меня завтра в суде слушание дела, так что я просто не могу отлучиться. Самолет у тебя в ангаре?
— Да.
— Это хорошо. У нас тут дождь, и он движется в вашу сторону. Не хотелось бы его намочить. — Он сделал паузу. — Если хочешь получить назад свой Фейрчайлд, то я тебе его верну.
— Спасибо, Вэн. Мой самолет сейчас у меня. Мне только нужно научиться на нем летать.
Тремя часами позже прибыл Джордж Карр, по лобовому стеклу его машины со скрипом сновали дворники.
— Почему бы тебе не оборвать обшивку тут, в районе узла навески этого элерона, так нам будет гораздо легче до него добраться? Можешь подставить под крыло эту панель, так будет проще.
Полковник работает с удовольствием, он любит трудиться над самолетами. Ему нравится видеть, как из его рук к ним возвращается жизнь. Он бухает деревянной, обтянутой кожей киянкой по изогнутой скобе, возвращая ей прежнюю форму. Бух, бух, бух — эхом отдается в ангаре.
— …я часто по воскресеньям седлал свой старый Крейдер-Рейзнер 31 и приземлялся на перекрестках проселочных дорог. Люди в большинстве совсем никогда не видели вблизи такого самолета, а уж тем более — не бывали в его кабине. — Бух. Бух, бух-бух. — Да-а, хорошая была жизнь. — Бух-бух-бух.
Он все говорит и говорит за работой, рассказывая о мире, который я только начинаю узнавать. О мире, в котором пилот должен быть готов сам починить свой самолет, или ему не придется больше на нем взлететь. Он говорит без ностальгии, без страстного желания вернуться в былые дни, говорит так, словно эти дни на самом деле вовсе не прошли, но как только мы поставим на биплан колесо, мы запустим двигатель, отправимся на перекресток или пастбище поближе к городу и станем катать людей, которые в большинстве своем никогда не видели вблизи такого самолета, а уж тем более не бывали в его кабине.
— Похоже, он должен справиться со своей работой. — Пластина узла навески элерона вышла после буханья плоской, ровной, как бетонный пол ангара. — Будет крепче, чем прежде. Холодная обработка, сам знаешь.
В конце концов, может быть, я не так уж поздно родился. Может быть, не так уж поздно учиться. Я начал свой путь в мире самолетов с белыми звездами на крыльях и словами U.S. AIR FORCE
[6] выведенными под стволами пушек. В мире самолетов, ремонтом которых занимались специалисты в соответствии с T.O.1-F84F-2, в мире правил полета, предписанных инструкцией 60–16 из Перечня Инструкций для Военно-Воздушных Сил, в мире, где поведение управляется Общим Сводом Статей Военного Права. Во всех этих документах не было положения, позволяющего пилоту ремонтировать собственный самолет, поскольку это дело специальной армии техников, вооруженных до зубов заводскими номерами изделий и кодами технических работ. Самолеты и их части в армии вообще ремонтируют редко — их заменяют. Пропала слышимость в радиоприемнике, плохо работает передатчик в полете? Действие по устранению поломки: вынуть и заменить. Двигатель перегревается при работе? Вынуть и заменить. При посадке сломалась стойка шасси? Пункт 26: самолет отстраняется от полетов.
А тут Джордж Карр, бродячий пилот, механик с обтянутой кожей киянкой в руке, говорит, что все будет даже крепче, чем прежде. И я понимаю, что починка или восстановление самолета (или человека) не зависит от состояния исходного экземпляра. Она зависит от подхода к работе. Волшебная фраза: «Это и всех-то делов?» плюс соответствующий ей подход, — и главная работа по ремонту уже сделана.
— Гордон Шерманн одолжил тебе колесо от своего Иглрока
[7], чтобы ты смог добраться домой, Вендер Бритт положил его в кузов машины, — в данный момент он ровняет узел крепления основной стойки шасси. — Можешь смотаться… с колесом… к бензозаправке… может, они помогут нам надеть покрышку.
Все так просто. Гордон Шерманн одолжил тебе колесо. Редчайшее старое колесо 30 на 5, отлитое из алюминия. Таких сейчас не делают, уже тридцать лет, как не делают, и в будущем делать не будут. Одолжил друг, с которым я никогда лично не встречался. Возможно, Гордон Шерманн представил себе, как бы он чувствовал себя на моем месте, за континент от дома, когда ему было бы нужно редкое старое колесо для его Иглрока. Может быть, у него есть запасные колеса. Возможно, у него подвал набит алюминиевыми колесами 30 на 5. Но в данный момент Гордон Шерманн заслужил безмолвную благодарность друга, которого никогда лично не встречал, и еще долго будет получать эту безмолвную благодарность.
Наступает вечер, за ним ночь, а полковник Джордж Карр продолжает работать при свете зеленоватых фонарей ангара в Крисчент-Бич, штат Северная Каролина. Он работает, дает указания, и я у него учусь, пока не наступает 1 ч. 30 мин. ночи. В 1:30 ночи биплан залатан, исправлен и готов отправиться в полет.
— Ты можешь отправиться на нем завтра в Северную Каролину, — говорит он, скаля зубы в улыбке и не догадываясь о том, что в 1:30 ночи люди должны быть до смерти усталыми и валиться с ног, — и там мы наведем последний глянец. В магазине есть ткань и аэролак. Научим тебя клеить обшивку лаком.
Вот и все готово. Он складывает свой тяжелющий позвякивающий ящик с инструментами в автомобиль, за ним аккуратно размещает поломанное колесо и, помахав на прощание рукой, исчезает во тьме, возвращаясь обратно в Ламбертон. Уходит тот, кто на мгновение стал учителем уверенности. Уезжает окно в то, что, пока не узнаешь получше, называешь вчерашним днем. К тому времени, как он добрался домой, я уже спал на полу ангара, с полчаса перед этим послушав дождь и поразмышляв о том, что осталось всего две тысячи шестьсот миль пути.
Наутро один залатанный биплан, желтая обшивка которого то там, то здесь пестреет красной клейкой лентой, поднимается в воздух над Крисчент-Бич и следует вдоль реки, затем вдоль шоссе, потом вдоль железной дороги, снова возвращается в Ламбертон, штат Северная Каролина.
Разворачиваемся против ветра, касаемся травы и подруливаем к ангару, где полковник нас ждет и готовит ткань и лак.
Ивендер Бритт, еще прежде чем замер пропеллер, принимается изучать залатанное лентами крыло. Он с легким нажимом проводит по лентам рукой, выискивая поломанные нервюры.
— У тебя здесь нервюра сломана, Дик.
— Я знаю.
— Я гляжу, вы приварили полоску металла на крепление шасси. Оно здесь сломалось, да?
— Небольшая трещина возникла, когда оно стало гнуться, прежде чем срезались болты. Теперь с наваренной пластиной больше трещин быть не должно. — Пока мы разговариваем, вина не давит мне на плечи. Она начинает давить, когда Ивендер Бритт замолкает и молча смотрит на биплан.
— Если ты хочешь поменяться назад, получить обратно Фейрчайлд…
— Ивендер, мне нужен этот самолет. Я знаю, я его не заслуживаю. Но я собираюсь прилететь на нем домой, даже если мне на это потребуется год, даже если мне придется собрать его части в ящик и притащить в Калифорнию. — Этого, пожалуй, не стоило говорить. После такого начала шансы, что мне придется собирать его части в ящик и тащить на запад, заметно превосходят шансы, что биплан долетит туда своим ходом. Я почти не сомневаюсь, что адвокат с гораздо большим удовольствием согласился бы водворить свой самолет обратно в ангар, чем пустить его слоняться по стране с пилотом-новичком в кабине. Я даже больше, чем «почти», не сомневаюсь. Я вообще в этом не сомневаюсь.
— Ну что ж, если ты еще когда-нибудь решишь… — произносит он, снова глядя на залатанное крыло. — Парень, у тебя был в трубке такой жалкий голос, как у мокрого петуха. Как у маленького, старого, до последнего перышка промокшего петуха. Так, словно тебе на голову только что свалился целый мир.
— Ну еще бы, не очень-то было радостно. Это было глупо — пытаться сесть при таком ветре. Действительно, это было глупо.
— Ну ладно, не терзай себя, парень. Такое иногда случается. Пошли-ка, засучи свои рукава и поможем Джорджу сделать его лучше, чем он был.
Я учусь ремонтировать самолеты из дерева и ткани. Полковник показывает мне, как из хлопчатобумажной ткани марки А вырезать заплату, как обтрепать края и, гладко наложив на крыло и смазав прозрачным аэролаком, дать подсохнуть и гладко зачистить. Еще слой прозрачного лака, и снова зачистить. Потом слой цветного лака и зачистить, и так до тех пор, пока заплату невозможно будет отличить от основной обшивки. Когда наконец множество таких заплат стали на свои места и крыло сделалось лучше, чем прежде, была уже вторая половина дня и пора было взлетать и поворачивать нос на запад.
— Сколько я тебе должен, Джордж? — начинаются тяжелые времена, когда на первый план выходит бизнес, а учеба, дружба и совместная работа скромно занимают места в последнем ряду.
— Ну, я не знаю. Не так уж много. Ты сам сделал большую часть работы, — он роется в ящике с инструментами в поисках табака для трубки.
— Черта с два я сам сделал. Если бы не ты, этот самолет торчал бы сейчас в ангаре на Крисчент-Бич, дожидаясь, пока его обломки заберет старьевщик. Сколько я тебе должен?
Неделю назад, в Вичите, на Фейрчайлде меняли заднее колесо. Четыре часа работы по-современному деловых механиков. Стоимость: $90.75, включая запчасти, работу и налоги. Сколько же тогда будет стоить замена покореженного крепления элерона, ремонт основной стойки шасси, установка нового колеса, починка крыла, лонжерона, нервюр, обтяжка его новой тканью, включая запчасти, работу и налоги?
Джордж Карр чувствует себя неловко, и я целых двадцать минут объясняю ему, что за мою благодарность он не сможет сегодня поужинать, что она не возместит потраченных на меня ткани и лака, не вернет ему сон, которым он пожертвовал, и даже бензин, который он израсходовал по дороге в Крисчент-Бич.
— Назови тогда цифру, — говорит он. — Столько, сколько, по-твоему, мне следует у тебя попросить.
— Мне ремонт обошелся бы в пятьсот долларов, при условии, что я смог бы найти кого-нибудь, кто бы знал, где в биплане лонжерон.
— Не говори глупостей.
— Это не глупости. Когда тебе последний раз приходилось оплачивать ремонт самолета, Джордж? Вы лучший в мире механик, сэр, но худший в мире бизнесмен. Ну, говори. Мне нужно улететь до захода солнца. Я не могу отправиться в путь, пока не заплачу тебе что-нибудь. Я не смогу завтра утром посмотреть себе в глаза, если уйду отсюда, ничего тебе не заплатив. Честно. Мне и вправду неловко.
Тихий робкий голос с противоположного конца комнаты:
— Тридцать-сорок долларов не будет для тебя слишком накладно?
Я еще некоторое время спорю, обрабатываю его, и мы останавливаемся на пятидесяти долларах. При этом мне как раз хватит денег на путешествие через всю страну. Но все же меня не покидает чувство, что я — молодой бессердечный господин, пользующийся добротой и мягкостью людей, живущих рядом с ним. И в то же время я ощущаю, не в силах ничего с собой поделать, что совершаю святотатство. Поскольку Джордж Карр и я любим одни и те же машины, ценим одни и те же радости. Меня не покидает чувство, что за короткое время, что мы провели вместе в работе над бипланом, каждый из нас приобрел друга. Что же это за человек, что предлагает другу какие-то деньги в обмен на дружбу?
Но те другие, что совсем не были мне друзьями, те — исключительно проворные бизнесмены, что меняли заднее колесо, запросили и получили сполна. Это несправедливо.
Биплан прекрасно слушается ручки газа и быстро взлетает навстречу ветру. Прощальный круг над ангаром и двумя фигурками на траве, мы машем рукой и, покачав напоследок крыльями, опять разворачиваем свой нос в сторону Солнца. Оно быстро катится по огромной дуге вниз, навстречу неизбежному столкновению с неподвижным горизонтом.
Сколько раз ты с ним сталкивалось, Солнце? Сколько раз с раскаленной добела вершины ты скатывалось, остывая, по этой самой дуге и падало в ту самую долину, в которую ты упадешь сегодня вечером? Но вместе с тем, в каждый момент времени где-то в мире случается рассвет и начинается новый день.
Солнце еще на десятую долю градуса опускается ближе к горизонту, и долина, которая его упрячет, превращается в маленькое озеро, залитое золотом, в зеркальное отражение золотистого неба. Затем на горизонте появляется лес и заявляет свои права на то, чтобы послужить ночным пристанищем для Солнца. Если бы я мог стоять в воздухе без движения, я вполне мог бы поверить, что Солнце в самом деле канет в эту долину, это озеро, этот лес. Но биплан развеивает старые иллюзии столь же быстро и бескомпромиссно, сколь и создает новые.
Одна из них появляется прямо сейчас: двигатель будет вертеться вечно. Прислушайся: 1-3-5-2-4, снова, снова и снова, и снова. Если сейчас нет перебоев, то их никогда и не будет. Я сильный, мощный, я буду вертеть свой серебристый пропеллер, пока само Солнце не устанет вставать и садиться.
Внизу постепенно сгущается темнота, и поверхность земли превращается в одно сплошное море теней. Биплан снова напоминает мне, что у него нет огней для ночных полетов и посадок. Даже фонарик не достать — он в передней кабине.
Это было бы неплохо — весь день проводишь в мечтах и, очнувшись, обнаруживаешь, что тебя окутала ночь. Ищи место для посадки, парень, иначе придется снова что-нибудь чинить. При 1740 оборотах в минуту двадцати двух галлонов
[8] бензина хватит на пять часов шесть минут. В данный момент это означает, что моему храброму двигателю осталось работать три часа двадцать одну минуту. Мой пятицилиндровый спутник и его верный пропеллер перестанут вертеться как раз в тот момент, когда в Сан-Франциско сядет Солнце и взойдет в Джакарте. Затем, по всей видимости, будут двадцать пять минут безмолвного планирования — и конец мира. Поскольку небо — единственный мир, в буквальном смысле единственный, где могут жить самолет и человек, который на нем летит. Тот, другой мир, с его цветами, морями, горами и пустынями, — это путь на тот свет для воздушного корабля и человека неба, если только они не вернутся в этот мир очень мягко, очень внимательно, ясно видя место посадки.
Время приземляться — пока еще что-то видно. Что ж, поглядим. За бортом у нас имеются несколько пастбищ, где сгущается темнота, лабиринт темного соснового леса, небольшой городок. А вот, смотри, — аэропорт. Маяк светится зеленым… теперь белым… снова зеленым… и снова белым… вот и короткий двойной ряд белых булавочных головок — посадочные огни. Идем, самолет, идем, сядем, и нынешней ночью будем спать на земле.
Завтра будет важный день.
5
Утро, снова солнце, свежий зеленый ветерок забирается под крыло, которое служит мне убежищем. Холодный ветер, а свежим-то каким из лесу выбрался — словно дует чистый кислород. Но в спальном мешке тепло, и я снова погружаюсь в сон. И снится мне то утро, когда я впервые поднялся в воздух на самолете.
Утро, солнце и свежий зеленый ветерок. Он движется мягко, тихонько что-то шепчет, плавно, играючи, обтекает легкое металлическое тело маленького самолета, который тихо и спокойно ждет нас на изумрудной траве.
Со временем я узнаю об относительной скорости ветра, о пограничном слое, о температурных явлениях при числе Маха, равном трем. Но сейчас мне все это неизвестно, и ветер — это всего лишь ветер, тихий и прохладный. Я стою рядом с самолетом и жду. Жду друга, который придет и научит меня летать.
Ветер доносит утренний шум маленького городка, он похож на тихий шорох морской раковины. Ты многое упустил, городской житель, и мои слова оставят в твоей душе лишь неявный след. Спи в своей бетонной скорлупе, спи, пока солнце не поднимется высоко, и ты пропустишь рассвет. Пропустишь прохладный ветер, негромкий шум морской раковины, лишишься ковра из высокой влажной травы, не услышишь тихого шепота утреннего ветра. Тебе не придется увидеть холодный самолет, застывший в ожидании, и услышать звук шагов человека, который может научить тебя летать.
— Доброе утро.
— Привет.
— Отцепи-ка этот трос. — Ему не нужно говорить громко, чтобы было слышно. Утренний ветер не противится его голосу.
Трос, которым самолет привязан к земле, на ощупь оказывается мокрым и колючим. Я протягиваю его через металлическое кольцо на стойке, и он визжит, наполняя эхом этого звука утренний воздух. Это символично. Освобождать самолет от привязи к земле.
— Сегодня утром мы спешить не будем. Ты сможешь расслабиться и ощутить самолет; полетаем по прямой, сделаем пару кругов — посмотришь сверху на окрестности…
Мы усаживаемся в кабину, и я учусь пристегивать ремень безопасности. На панели — невообразимое количество циферблатов и стрелок. Хлопок металлической дверцы — и беззвучный мир остается за пределами кабины, что принадлежит существу с металлическими крыльями и резиновыми колесами, на педалях которого отлиты слова. Слова говорят: Ласкомб
[9]. Эти слова потерты, в них недостает букв, но от них веет отлитым в форму изяществом и радостным волнением. Ласкомб. Тип самолета. Вкус незнакомого волнующего мира. Ласкомб.
Человек, сидящий рядом со мной, ловко щелкает переключателями на невообразимо запутанной панели. Похоже, она его совсем не смущает.
— От винта.
Что он имеет в виду? От винта? Зачем ему понадобилось это говорить?
Он потянул за рукоятку, одну из многих подобных рукояток. И куда подевался мой тихий рассвет!
Раздался резкий скрежет металла о металл, шестерни, цепляющейся за шестерню, — это тщательно сконструированный маленький электромотор завертел массу металла внутри двигателя и стальную громаду пропеллера. Совсем не похоже на звук автомобильного стартера. Такой звук издает только стартер самолетного двигателя. И тут, словно кто-то повернул секретный выключатель, запускается двигатель, разрывая тишину и спокойствие множеством огненно-бензиновых взрывов. Как он может о чем-то думать в таком шуме? Как ему удается соображать, что нужно делать дальше? В считанные доли секунды пропеллер превращается в диск, мерцающий в лучах утреннего солнца. Таинственный, то и дело вспыхивающий солнечной рябью диск, приглашающий нас последовать за ним. Он ведет нас за собой, резиновые колеса катятся по широкой травяной дорожке, по краям которой безмолвно и безжизненно стоят на привязи другие самолеты. Дорожка подводит нас к одному из концов широкого ровного фарватера.
Он прижимает тормоза и передвигает какую-то рукоятку — шум становится невыносимым. Может, с самолетом что-то не в порядке? Вот такой он, полет? Мы привязаны к сиденьям, вжаты в эту крошечную кабинку, наши уши атакует сотня вертящихся децибел. Пожалуй, я не буду летать. Ласкомб — нежное, странное слово, и называется им маленький самолет. Маленький, очень шумный, весь сделанный из металла. Это и есть мечты о полете?
Вдруг шум становится тише. Он наклоняется ко мне, а я к нему, чтобы расслышать его слова.
— Все в порядке, ты готов?
Я киваю. Я готов. По мне, так можно уже и закончить. Он говорил, что это будет здорово, и произносил он эти слова, несмотря на улыбку, таким необычным, мягким голосом, каким всегда говорил о чем-то настоящем. И я пришел за этим, настоящим, в пять утра вылез из уютной постели, столько протопал пешком по росе, по холодному ветру. Давай поскорее со всем этим разделаемся, и нечего меня больше тревожить своими полетами.
Рукоятка снова уходит вперед, шум опять вырастает до невозможной степени, но на этот раз тормоза отпущены, и маленький самолет Ласкомб устремляется вперед. Он несет нас все быстрее и быстрее вдоль по фарватеру.
В небо.
Это и в самом деле произошло. Мы катились вслед за волшебными сверкающими крутящимися лопастями и вдруг — мы уже не катимся.
Я видел миллионы летящих самолетов. Миллионы, но они не производили на меня никакого впечатления. Но сейчас в одном из них сидел я, а стремительно уносящаяся из-под колес вниз земля — это была земля. Что же отделяет меня от травы, от неподвижной застывшей земли? Воздух. Едва ощутимый, невидимый воздух, о котором можно подумать, который можно вдохнуть. Воздух — это пустота. И между нами и землей — тысяча футов этой пустоты.
Шум? Да ну, просто негромкое гудение.
Вон там! Солнце! Оно вспыхивает на крышах домов, дым поднимается из труб! Я вижу все вокруг до самого края земли!
Мы летим! Господи,
мы летим!
Мой друг смотрит на меня и улыбается. Ветер треплет уголок моего спального мешка, солнце уже поднялось из-за горизонта. 6:15 утра, пора вставать и продолжать путь. Ветер не просто прохладный — он холодный. Холоднющий! А я-то думал, что весна на Юге — это воздух, наполненный жаркой истомой от рассвета до рассвета. Вперед, в холодный летный комбинезон, натянуть замороженные сапоги и ледяную кожаную куртку. Вокруг меня раскинулась ровная площадка аэропорта, все закрыто, посадочные огни до сих пор горят. Значит, позавтракаем на следующей остановке, а сейчас время запустить двигатель и дать ему прогреться. Старым двигателям всегда нужно дать хорошенько прогреться перед полетом. Им нужно проработать на земле десять минут, чтобы выгнать из масла последние остатки холода, чтобы ожили органы управления.
Невзирая на холод, запуск двигателя — великолепное занятие. Алгоритм: сделать пять оборотов пропеллера, открыть топливный кран, обогатить топливную смесь, смесь начальных прокачек топлива, провернуть пропеллер еще два раза, включить магнето, подать вперед рукоятку газа, раскрутить заводной ручкой инерционный стартер, бегом в кабину — включить сцепление со стартером, а затем вдыхать выхлопные газы и грохот двигателя, громкий, морозно-острый, снова нарушающий тишину в маленьком аэропорту.
Сколько раз я запускал двигатель, хотя бы и за те немногие годы, что я летаю? У скольких самолетов? Столько различных методов запуска, столько разных звуков, но за всеми ими стоит одно и то же — все они символизируют одно.
— От винта.
Потяни за рукоятку стартера, чтобы превратить пропеллер в урчащую сверкающую дугу. Подай топливо. И выхлопные газы извергнут облако сизого дыма и лавину звуков. Присмотрись к этому облаку под микроскопом — и обнаружишь мельчайшие капельки несгоревшего масла. Исследуй звук при помощи осциллографа — и попадешь в мир быстро скачущих на фоне координатной сетки угловатых линий. Ни одним из этих приборов не поймать самую суть запуска двигателя. Суть не видна, она — в мыслях того, кто колдует над рядами переключателей, вдыхающих в двигатель жизнь. Запусти пропеллер, проверь давление масла, дай двигателю прогреться. Пусть поработает минуту-другую на 900 об/мин. Затем ручку газа — вперед, пока не начнут катиться колеса, и выруливай на застывшую в ожидании взлетную полосу.
Сколько раз в истории полетов повторялась эта процедура? С самых ранних ее дней, когда запуск двигателя служил сигналом наземной команде бросаться к стабилизатору и держать самолет, на котором не было тормозов, пока пилот не помашет рукой. Затем в военные годы, когда запуск двигателя был трескучей, грохочущей кульминацией криков «Заводи… сцепление…» и стремительно стихающего воя инерционного стартера. И, наконец, в наши дни, когда запуск двигателя — всего лишь строчка в списке предполетных процедур, которую сопровождает едва заметная дрожь и урчание, а единственными ощутимыми признаками ожившего двигателя служат поспешно ползущая вверх стрелка индикатора температуры сопла да неровный горячий воздух, поднимающийся от скрытых под обтекателями турбин.
Но в каждом случае, в каждом отдельном случае, запуск двигателя — это начало путешествия. Если хочешь ощутить романтику полета, понаблюдай, как двигатель делает первые обороты. Возьми любой фрагмент в истории авиации, любой тип самолета — и обязательно обнаружишь романтику, очарование, величие. Пилот, сидя в кабине, готовит самолет и сам готовится к полету. И наступает момент, когда на каком бы то ни было языке, при помощи сотни разных терминов говорится слово и делается знак, который означает: поехали.
— От винта!
— Контакт!
— …сцепление!
— …О\'кей. Пошел!
— Зажигание!
Зеленая ракета в небе.
Палец ведущего боевой эскадрильи, быстро описывающий в воздухе окружность.
— Пилоты! Запустить двигатели!
— Есть!
— Поехали!
И внезапно тяжелые черные лопасти начинают вращаться. Внешние источники питания дрожат из последних сил от внезапных пиковых нагрузок. Выстреливают пороховые стартеры. Шипят, сотрясая землю стартеры, работающие на сжатом воздухе. Тарахтят, громыхают и воют раскрученные ручкой запуска маховики. Щелкают и клацают импульсные магнето. Воздух с ревом врывается в патрубки воздушных турбин стартеров. Медленно, постепенно ускоряется вращение срезанных на концах лопастей турбин.
От спокойствия — к уважению. От смерти — к жизни. От тишины — к нарастающему грохоту. И для каждого человека в какой угодно кабине это — часть самого путешествия.
Любого желающего ждут эти звуки, это величие, сизый дым и грохот. Потомкам пионеров ни к чему сетовать, что передовые рубежи остались позади, в прошлом, это прошлое ждет их над головой, в небе. И не столь важно, как выглядит машина, которая вскоре становится частью пионера-первооткрывателя. Он может лететь на задание, выполняя боевую миссию, под которой поставил подпись президент страны, он может нестись со скоростью, вдвое превышающей скорость звука, оседлав сорок тысяч фунтов реактивной тяги, сидя в искусственной атмосфере кабины за стеклом толщиной в дюйм. Несмотря на все военные ограничения, у него есть ощущение свободы, есть свое видение неба. Или он может лететь на задание, поставленное перед ним лишь его любознательной душой, на самолете, который он приобрел вместо второго автомобиля, может лететь со скоростью около сотни миль в час, отгородившись от ветра лишь плексигласом толщиной в одну восьмую дюйма, а то и вообще лишь кожаным шлемом да парой летных очков.
Это путешествие повторялось десятки тысяч раз. Первую тропинку протоптали Монгольфье, Монтгомери и братья Райт, расчистили и расширили ее Линкольн Бичи, Гленн Кертисс, Ирл Овингтон и Джек Найт. А затем ее шлифовал и разглаживал каждый, кто отрывал самолет от земли, каждый, кто хоть час посвятил мечтам о полете. И все же никто из тех, кто внес свой вклад в миллиарды часов, проведенных людьми в воздухе, не оставил в небе следа. Мы тянем за собой по гладкому, ровному небу крошечную волну закрученного в вихрь воздуха. Когда наш самолет пролетит, небо успокаивается, тщательно заглаживает следы нашего пребывания в этом месте и снова становится спокойным первозданным пространством, каким оно всегда и было.
Так что кричи «от винта!» и запускай стартер. Вдыхай сизый дым, заставляй катиться колеса. Проверяй давление и температуру масла, регулируй топливную смесь, опускай на взлете закрылки. Доводи частоту оборотов двигателя до максимума, так, чтобы стрелка дрожала на красной предельной отметке, погружайся в море звука и сияющего величия. И начинай свой путь по этой дорожке, отправляйся в свое уединенное путешествие.
Сегодня наша задача — мерить землю семимильными шагами, продвинуться как можно дальше на запад, прежде чем солнце снова выиграет забег. Быстрый прогон двигателя — и приятное ощущение от того, что мы так далеко от дома, а двигатель работает так, как ему и положено.
Рукоятку газа вперед, за нами остается облако утренней пыли, а мы снова поднимаемся в воздух. Внизу проносятся брызжущие зеленью фонтаны весенних деревьев, мы набираем крейсерскую скорость и ложимся на курс, разделяя радостную участь других людей и машин, которые счастливы лишь тогда, когда движутся.
Рука сжимает ручку управления, проверяя работу рулей высоты и элеронов, пальцы на переключателе зажигания, раздается голос: «Контакт!» — все это знакомые картины из жизни того, кто ищет горизонты, утраченные тысячу лет назад. «На этот раз, — думает он. — Может быть, на этот раз». Поиск, всегда поиск. Из кабины спортивного самолета, из кабины авиалайнера, что ежедневно пролетает, следуя рейсом 388, над одними и теми же землями, глядят вниз глаза странника, выискивающего тайну. Эдем проглядели, блаженную землю не обнаружили! Время от времени странник вдруг замирает, указывает вниз соседу по кабине, накреняет самолет, чтобы ему было лучше видно. Но трава на земле никогда не бывает по-настоящему зеленой, а то — всего лишь сорняки, растущие рядом с водой, полоска бесплодной земли между лугом и рекой. Иногда проблеск идеала вдруг возникает в небе. Подчас вдруг появляется само совершенство: облако. Плотное, сверкающее белизной облако на ясном, сияющем синевой небе. Ветер, облака и небо, общим знаменателем которых является совершенство, вечность. Землю можно изменить. Можно повырывать траву, сровнять холмы, слепить поверх этого город. Но чтобы вырвать ветер? Или залить бетоном облако? Или искривить небо согласно чьему-либо проекту? Никогда.
Мы ищем одно, а находим другое. Мы ищем видимое, храня в памяти отполированный образ былого совершенства, но те десятки, сотни, тысячи часов, что мы проводим, бороздя небо, открывают нам совершенство совсем иного рода. Мы, путешествуя, направляемся в страну радости, и поиск открывает нам пути, по которым до нас прошли пилоты былых времен. Они рассказывали об уединении в мире высоты, и мы находим это уединение. Они рассказывали о бурях — бури тут как тут, еще даже остыть не успели. Они рассказывают о сияющем в вышине солнце, о темном небе, о звездах, каких никогда не доводилось видеть на земле. И все это по-прежнему здесь.
Если бы мне удалось поговорить сейчас со старым бродягой-пилотом или прочитать его слова на желтеющих страницах 1929 года, он рассказал бы мне о Юге, о полете от Колумбии, штат Южная Каролина, до Огасты, штат Джорджия. Легче всего следовать вдоль железной дороги, но на выезде из Колумбии — такое хитросплетение железнодорожных путей, что нужно иметь наметанный глаз, чтобы отличить пути, ведущие в Огасту, от тех, что ведут в Чэттахочи, в Мирабель, в Оак-Холу. Выбери не тот путь, сказал бы он, и окажешься Бог знает где, причем без малейшего представления о том, как вернуться назад.
Так оно и есть. Ты только
погляди на эту массу железных дорог! Может быть, в воздухе витает молекула-другая из тех, что помнят лопасти его пропеллера. Может быть, они посмеиваются надо мной, над тем, что, хотя я пролетаю здесь гораздо позже, мне не дает покоя абсолютно та же проблема, с которой до меня здесь сталкивался он. Каждому из нас пришлось искать выход из запутанного лабиринта, и каждый должен был это сделать сам. Я не знаю, как поступал он, я же гляжу вперед и выбираю своей целью заостренный треугольник озера, что лежит по курсу. Я лечу туда и там выбираю нужный мне путь, там он всего один. Может быть, он лучше меня справится со своей задачей. Хотел бы я, чтобы он был рядом, выглянуть бы за борт и увидеть его Дженни или J-1 Стандарт
[10], который скользит над железнодорожной колеей. Но в это утро мне приходится продолжать полет в одиночестве, по крайней мере насколько мне позволяет видеть глаз — в одиночестве. История, традиции, молекулы прошлого — они окружают меня в каждый момент времени. Бродячие пилоты говорили, что в небе было холодно и они изрядно мерзли в своих кабинах. Теперь я знаю, что на некоторое время им удавалось удержать тепло тем, что они просто не могли поверить, что на юге может быть так холодно, на юге, куда, в конце концов, люди бегут, чтобы ускользнуть от ледяной северной зимы. Но постепенно сопротивляться этой мысли становится бесполезно — урок усвоен. Ранним весенним утром над Южной Каролиной ужасно холодно, просто невообразимо — морозно — холодно. Я обычно улыбался, когда слышал о том, как пилоты времен зари авиации, съежившись, забивались под ветровое стекло и описывали ногами какие-то странные траектории — лишь для того, чтобы все время быть в движении, чтобы не замерзнуть окончательно.
Сейчас мне не до улыбок. Вместо этого мне приходится изобретать собственный метод обогрева. Не буду брать на себя смелость утверждать, что им не пользовались сотни раз до меня, что никто из пилотов не применял его в тех же самых, по сути, условиях. Из центра приборной панели торчит воображаемая заводная рукоятка. Крутани ее. Крутани ее правой перчаткой, быстрее, быстрее. Теперь еще быстрее, в обратную сторону, левой перчаткой. Если будешь крутить эту рукоятку достаточно долго и достаточно быстро, то это тебя немного согреет — как раз чтобы только не посинеть от холода. Правда, в результате ты так устаешь, что с трудом удается собраться с силами и выглянуть за борт — посмотреть, куда тебя занесло ветром.
Солнце в Южной Каролине принимается греть воздух по графику, точно за секунду до того, как покрытый инеем пилот решает положить конец всей этой бессмыслице, приземлиться, разжечь бензиновую горелку и погреться. Кожаная куртка с подкладкой из овечьей шерсти, шерстяные летный комбинезон и футболка, перчатки на кроличьем меху — все это напрасно, они абсолютно ничего не меняют. И только когда на сцену выходит Солнце, орошая землю миллиардами джоулей, воздух постепенно начинает прогреваться. Эй, пилоты прошлого, где вы там, должен вам сообщить, что весенние утра в Южной Каролине сохранились один к одному такими, как вы их когда-то здесь оставили.
Старые пилоты всегда выискивали посадочные площадки, на случай, если вдруг заглохнет двигатель. Я тоже всегда следую их примеру. Это одна из древних привычек, которая нынче исчезла. Шансы, что современный двигатель откажет в каком-нибудь из полетов, совершенно ничтожны. Шансы, что в этом полете он откажет как раз в тот момент, когда пилот обдумывает, где бы ему сесть, вообще не подвластны средствам обычной математики. Поэтому в современной авиации вынужденные посадки практикуются только на словах. Зачем тратить на это время, если двигатель никогда не откажет? Не один год прошел, как перестали обучать вхождению в штопор и выходу из него. В кабинах самолетов есть сигнальные лампочки и сирены, которые срабатывают, когда не ведающий этого пилот рискует завалить свой самолет в штопор. А если самолет никогда не войдет в штопор, то зачем учить выходу из него? Зачем учить приемам высшего пилотажа? Вероятность того, что пилот избежит аварии благодаря умению управлять самолетом, когда тот встал на вираже на крыло или перевернулся вверх шасси, весьма мала, поскольку самолет вряд ли когда-нибудь совершит более сложный маневр, чем простой пологий разворот, если только не попадет в мощный турбулентный поток или не окажется в хвосте у реактивного лайнера. К тому же большинство современных самолетов не предназначены для выполнения фигур высшего пилотажа.
Утрачены древнее искусство и опыт. Не нужно прислушиваться к ветру, чтобы определить его скорость, — поглядывай на указатель скорости и надейся, что он показывает верное значение. Не нужно выглядывать за борт, чтобы измерить свою высоту, — доверься альтиметру, только не забывай правильно выставлять его перед каждым полетом. Позаботься о том, чтобы в определенное время определенные приборы показывали определенные цифры, — и вот у тебя первоклассный автомобиль с крыльями.
Но горевать не стоит — ведь когда я говорю, что древний опыт утрачен, я говорю неправду. То искусство, тот опыт, те времена ждут тех, кто пожелает их отыскать.
Прошел час, вот конец железной дороги и городок Огаста. Опускаемся в постепенно теплеющий воздух, левую педаль вперед, ручку управления — влево, и ложимся в широкий плавный разворот над аэропортом. Ветровой конус сообщает, что ветра почти нет. Под нами раскинулись посадочные полосы — их я внимательно обхожу, а между ними тянутся травяные дорожки — их я изучаю с особой тщательностью. Вот красные бензоколонки, возле них в столь ранний час — ни одного клиента.
И в небе этим утром тоже ни одного клиента, один лишь я. Еще немножко элеронов, чтобы встать на крыло и стрелой понестись навстречу траве. В аэропортах на траву садятся не часто, поэтому нужно внимательно к ней приглядываться — не скрывает ли она в себе кроличьи норы, не прячет ли канавы. Биплан скользит у самой травы — отсюда разглядеть землю не так уж сложно. Она выглядит вполне подходящей для посадки.
Рукоятку газа вперед и пологий подъем с разворотом влево, ложимся на курс, который снова приведет нас к травяной дорожке, на этот раз — чтобы сесть.
Через три минуты я делаю финальный разворот, выравниваюсь вдоль полоски травы. Это была последняя возможность еще раз на нее взглянуть. Теперь, кролики, берегись. Впереди не остается ничего, кроме вишнево-лимонной обшивки, стоек, расчалок, поющих на ветру, сверкающего алюминиевого капота, забрызганного маслом ветрового стекла, черных цилиндров, мелькающего на холостых оборотах пропеллера и кое-где проклевывающихся маленьких треугольных лоскутов неба. По сторонам неспешно течет зеленая река. Вдруг колеса начинают, подпрыгивая, катиться по жесткой холодной земле, по ломким холодным травинкам, которые тысячами брызжут во все стороны. И вот тут-то нам действительно приходится поработать педалями, чтобы удержать самолет на прямой, удержать на прямой, где-то в этом месте мы не удержались при боковом ветре, и помнишь, как он стал вертеться и ты ничего не мог с ним поделать, левая — педаль — правая — педаль — снова — левая, на этот раз мы, кажется, уцелели, слава Богу, теперь нам не долго осталось до остановки, и вот самолет снова слушается управления, можно опять выделывать зигзаги, поглядывать вперед и медленно катиться по дорожке.
Поворот теперь не составляет труда, травинки больше по сторонам не летят, я, если бы захотел, мог бы прямо здесь выбраться из кабины и пройтись по траве. Биплан больше не самолет, он — большая неуклюжая покачивающаяся трехколесная конструкция, которая движется вперед самым неэкономичным из способов — ее тянет вращающийся на носу вентилятор. Мы выезжаем на бетонную рулежную дорожку, и прыжкам на горбиках и ямках приходит конец. Из полета в небе 1929 года я посредством процесса, называемого «посадка», вернулся обратно, в современный мир новых рулежных дорожек из бетона, а бензин у вас, сэр, за наличные или чеком?
Обычно, когда подруливаешь на современном самолете, тебя обслуживают чересчур быстро. А нужно подождать с минутку, чтобы в ушах улегся шум, нужно время, чтобы снять шлем и насладиться тем, как ты его снимаешь, чтобы ощутить тишину и порадоваться ей, чтобы отстегнуть ремень безопасности, снять с себя лямки парашюта, зная, что в любой момент можешь выбраться наружу и выпить шипучки или погреться возле обогревателя при входе в здание летной службы. Не позавидуешь современным пилотам, что бороздят современное небо. Можно их только пожалеть, если они, конечно, тщательно не скрывают радость от чувства, что можно снять коричневый шлем и отстегнуться от старичка-самолета, двигатель которого еще пышет жаром после возвращения на землю.
Яркое солнце. Все еще холодное, но яркое. Мгновение я борюсь с соблазном погреться в здании летной службы, где висят карты, стоят телефоны, где собирается огромное хитросплетение сообщений о погоде по всей стране. Но соблазны — в сторону; прочь порочные мысли. Никогда пилот старого самолета не перепоручает его нужды постороннему человеку. Заповедь тех, кто летает на древних машинах? Отчасти. Но что более важно, пилот — единственный, кто точно знает, как нужно обращаться с его самолетом. Казалось бы, такая простая операция — наполнить бензобак. Но однажды некоему пилоту пришлось сделать вынужденную посадку на пастбище, поскольку пропеллер его самолета неподвижно застыл и поршни замерли в цилиндрах двигателя. В тот раз он изрядно замерз и поручил залить бензин служащему бензоколонки, который благополучно наполнил им бак для масла — горлышки баков очень похожи и находятся рядом. Глупейшая ошибка, буквально немыслимая, но оттого, что знаешь, что она немыслимо глупая, не легче, когда перестает вращаться пропеллер.
Однако истинная причина, по которой я стою на холоде, скрючившись между крыльев, пробравшись меж стоек и расчалок, держа за голову черную змею топливного шланга и направляя ее в бак, не в том, что я исполняю заповедь или опасаюсь чьих-либо ошибок. Я стою здесь потому, что должен узнать свой самолет, должен познакомиться с ним поближе, должен дать ему возможность познакомиться и узнать меня. Ведь в полете час за часом, всю работу выполняет самолет. Его двигатель, в котором каждую минуту происходят тысячи взрывов, где царят такие температуры и давление, которых я бы ни секунды не вынес. Расчалки, стойки и обшивка крыльев несут на себе по воздуху две тысячи триста фунтов сухого веса самолета плюс топливо, плюс пилот, плюс его снаряжение, и делают они это в струе ветра, который дует со скоростью сто миль в час. При каждой посадке колеса и хрупкие стойки шасси должны выдерживать удар двадцати трех сотен фунтов, которые на скорости шестьдесят миль в час соприкасаются с землей, где полно бугорков и ямок, из-за которых на шасси вместо однородной нагрузки обрушивается серия жестких толчков. Мне остается только сидеть в кабине и рулить, и даже это я делаю, уделяя работе лишь половину своего внимания. Другая половина уходит на то, чтобы прятаться от ветра, благодаря которому мы держимся в воздухе, согреваться, крутя воображаемые рукоятки, размышлять об иных временах, иных полетах, иных самолетах.
И то немногое, совсем немногое, что я могу сделать в ответ для самолета, — это прежде позаботиться о его нуждах, а уж потом думать об удобствах для себя. Если я не проявлю к нему на земле даже этой скромной заботы, тогда я не буду иметь ни малейшего права рассчитывать на его благосклонность ко мне в воздухе. Благосклонность, которая может проявиться в том, что двигатель будет работать, хотя на него сплошной стеной льет дождь, или что стойки и расчалки вынесут испытание внезапным мощным порывом горного ветра. А может быть, даже не благосклонность, а преданность, когда самолет, сам разлетевшись вдребезги при вынужденной посадке в каменистой пустыне, дает пилоту возможность остаться живым и невредимым.
Если перестать думать, перестать анализировать, пока самолет пьет из моих рук бензин с октановым числом восемьдесят, то я должен буду посмотреть на себя со стороны с удивлением и насмешкой. Рассчитывать на благосклонность самолета? Давать самолету возможность узнать тебя ближе? С тобой все в порядке? Но ничего не выходит, я не могу над собой посмеяться. Я живу не в придуманном мире — вот весьма твердый бетон, под ним — не менее твердая земля Огасты, штат Джорджия; правой рукой в перчатке я держу твердый шланг, из которого в совершенно реальный топливный бак льется бензин, мне в нос бьет его резкий кисловатый запах, когда я заглядываю в щель между штуцером и горловиной бака, стараясь разглядеть, сколько еще топлива он сможет вместить. Ниже меня, на земле, работник заправки острой металлической трубой пробивает запечатанную горловину бочки с моторным маслом. Раздается резкий короткий скрежет, и этот звук выглядит вполне реальным. Не похоже на то, чтобы это был мир выдумки, а даже если это и так, то, по крайней мере, это мир той же самой знакомой выдумки, по которому я слоняюсь уже не один год. Странно, что я не могу над собой посмеяться. Когда я только начинал летать, я бы посмеялся. А после того, как пролетал десять лет и провел в воздухе две тысячи часов, должен же ты узнать о самолетах, о полете что-то реальное, а не витать в мире собственных фантазий?