— А теперь... — тихо промолвил Эван.
— Теперь он вернулся, — сказал сверкающий. — Там, за морем, еще надо победить последних врагов, но в Англии правит он. Люди снова стали счастливыми рыцарями, счастливыми сквайрами, счастливыми слугами, счастливыми крестьянами. Они свободны от пустого и тяжкого бремени, которое зовется гражданством.
— Неужели все это так? — спросил Эван.
— Можешь убедиться сам, — отвечал его собеседник. — Мне кажется, ты бывал тут.
Там, куда они летели, небеса были темны, но на черном сверкали серебром купол и крест. Наверное, их посеребрили заново, ибо они поистине обратились в белое пламя. Однако Эван сразу узнал эти места и подумал о том, вставили новое стекло в пустой редакции или нет.
Когда летающая ладья оказалась над собором, Макиэн различил и другие перемены. По всему шару, на галерее, серебряными изваяниями стояли рыцари в латах, держа вверх остриями обнаженные мечи. Рыцари были живые, они охраняли крест; и Эван задохнулся, как задыхаются дети, когда увидят что-нибудь слишком красивое. Ничто на свете не могло бы так полно воплотить его мечты, как этот белый шар, вознесшийся над Лондоном тройной тиарой мечей.
Вглядевшись в улицы, Эван убедился, что его собеседник прав: все дышало порядком. Исчезли невесть куда суета и шум. Скромно и нарядно одетые люди степенно шли туда и сюда, и не по одному, а живописными группами, если не рядами, порядок же охраняли конные рыцари, застывшие на перекрестках, и латы их сверкали скорее алмазным, чем стальным блеском, Лишь на одном перекрестке — на углу Бувери-стрит — какой-то старик замешкался, переходя дорогу, и рыцарь не очень сильно ударил его по спине.
— Так нельзя, — сказал Макиэн. — Старик не может идти быстрее.
— Порядок на улицах очень важен, — сказал одетый в белое.
— Справедливость важнее порядка, — сказал Макиэн.
Спутник его молчал. Лишь когда они летели над Сэнт-Джеймс-парком, он промолвил:
— Их надо научить послушанию. И я не уверен, — он вгляделся во тьму, — я не уверен, что ты прав. Порядок в обществе гораздо важнее, чем справедливость к человеку.
Эван, глядевший вниз, обернулся к нему.
— Порядок в обществе... — отрывисто повторил он, — важнее... чем справедливость к человеку?
Потом он помолчал и спросил:
— Кто ты такой?
— Я ангел, — отвечал, не глядя на него, одетый в белые одежды.
— Ты не католик, — сказал Макиэн.
Одетый в белое не ответил, но сказал так:
— Наше воинство стоит на том, что младшие боятся старших.
— Говори еще! — вскричал Макиэн. — Говори!
— Кроме того, — продолжал его собеседник, — нам, избранным, пристали гордость и суровость.
— Говори! — восклицал Эван, и глаза его горели.
— Грех оскорбляет Господа, — продолжал неизвестный, — но и безобразие Его оскорбляет. Те, кто прекрасен и велик, обязаны проявлять нетерпимость к тем, кто убог, жалок и...
— Дурак! — крикнул Макиэн, вставая во весь рост. — Неужели ты не мог сказать иначе? Я знаю, что бывают плохие рыцари; я знаю, что хорошие рыцари — лишь слабые люди. Я знаю, что у Церкви есть дурные слуги и злые князья. Я всегда это знал. Ты мог бы сказать: «Да, зря он это сделал!» — и я бы все забыл. Но я увидел твое лицо и понял: что-то нечисто с тобой и с твоим законом. Что-то... нет, все. Ты не ангел. Ты — не от Церкви. И король, который вернулся, не вправе править людьми.
— Жаль, что ты это говоришь, — промолвил его собеседник спокойно и жестко, — ибо ты скоро предстанешь перед королем.
— Нет, — отвечал Макиэн. — Я прыгну вниз.
— Ты жаждешь смерти? — спросил неизвестный.
— Я жажду чуда, — отвечал Эван.
— Кого же ты молишь о нем? — спросил тот, кто правил ладьей. — К кому ты взываешь, предавший монарха, отринувший крест, оскорбивший ангела?
— Я взываю к Богу, — отвечал Эван.
Существо у руля медленно обернулось, посмотрело на него сверкающими, как солнце, глазами и слишком поздно поднесло ладонь ко рту, чтобы скрыть страшную усмешку.
— Откуда ты знаешь, — спросило оно, — что я не Бог?
Макиэн закричал.
— Теперь я понял, — промолвил он, — ты не Бог. Ты не Божий ангел. Но ты был им когда-то.
Созданье в белом отняло ладонь от искривленных в усмешке губ, и тогда Макиэн прыгнул вниз.
Глава XVI
СОН ТЕРНБУЛА
Тернбул мерил шагами сад и жевал сигарету в том самом настроении, в котором так хочется плюнуть на землю. Настроениям он поддавался редко, и душевные бури Макиэна вызывали в нем сострадание, но не были ему понятны, словно перед ним играли романтическую пьесу из жизни горных шотландцев. Сам он принадлежал к тем, у кого жадно и споро работает разум, чувства же развиты слабо. Он был благороден и добр, но не думал об этом — его занимало не сердце, а голова. И утром, и вечером он не мечтал, не страдал и не надеялся — он решал проблемы, поверял догадки, делал обобщения. Однако даже такой счастливый нрав не выдержит сумасшедшего дома, не говоря уж об неотвязном образе благочестивой белокурой девицы. Словом, в этот непогожий день Джеймс Тернбул был сам не свой.
Быть может, небо и земля действовали на его душу сильнее, чем он предполагал; а погода в тот вечер сердилась не меньше его. Вихри и полосы рыжих, как он, облаков неслись куда-то клочьями мятежного знамени. Неумолимый ветер кружил над садом алые цветы и медные листья, вторившие меди и багрянцу неба. Глядя на такую смуту, мятежник и гневался, и радовался. Деревья ломались и гнулись, рвались облака, клочки их неслись дальше. Один из этих клочков летел быстрее других и сверкал сильнее, но почему-то не менял формы.
Глядя на небо, Тернбул пережил тот странный миг, когда невероятное становится несомненным. Медное облачко неслось к земле огромным листом осеннего бука. И в этот миг оказалось, во-первых, что это не облачко, а во-вторых, что оно не медное, а только отражает медь сверкающих облаков. Когда странный предмет подлетел поближе, стало ясно, что это — небольшой самолет. Когда он был футах в ста, Тернбул разглядел и пилота, черного на бронзовом фоне, а пилот этот минуты через две приземлился у большой яблони.
Едва не перевернув маленький самолет, летчик выскочил из него ловко, как обезьяна, и с исключительной прытью вскочил на стену, где и уселся как можно удобней, болтая ногами и ухмыляясь Тернбулу. Ветер дико сотрясал деревья, багровые клочья заката исчезали за горизонтом, словно багровых драконов затягивала пучина, а на стене преспокойно сидел высокий человек, болтая ногами в такт буре. Над ним метался, поднявшись вверх, самолет, привязанный длинной веревкой к дереву.
Неподвижно простояв целую минуту, Тернбул обернулся и посмотрел на прямоугольник сада и длинный прямоугольник здания. Все как будто вымерло, и редактору показалось, что, кроме него, никого и не было на свете.
Собрав все сильное, но безрадостное мужество атеиста, он приблизился немного к ограде и, увидев незнакомца под другим углом, в другом освещении, хорошо разглядел его лицо и фигуру. Он походил на пирата из мальчишеских книжек: во-первых, тем, что его худое коричневое тело было обнажено до пояса, во-вторых, тем, что из каких-то неведомых соображений голова его была туго, хотя и не очень аккуратно, повязана ярко-красной тряпкой, из-под которой выбивались ярко-белые волосы. Лицо — молодое, несмотря на седину, поражало силой и красотой, которую, может быть, немного портил длинный раздвоенный подбородок (его можно было бы назвать двойным, если бы сочетание это не употреблялось в другом смысле).
Незнакомец улыбнулся. Собственно, именно те черты, которые нарушали правильность его лица, подчеркивали насмешливую гордыню, с которой он глядел на камни, цветы и особенно на одинокого человека, стоявшего перед ним.
— Что вам нужно? — крикнул Тернбул.
— Мне нужен ты, Джимми, — отвечал эксцентричный незнакомец, спрыгивая прямо на газон. Приземлившись, он подпрыгнул как резиновый мячик и застыл на месте, расставив ноги. Теперь Тернбул разглядел еще три вещи: на поясе у пришельца висел страшноватый нож, коричневые ноги были босыми, глаза ярко сверкали, но были бесцветными.
— Прости, я не во фраке, — сказал незнакомец, — сам понимаешь, мотор, то-се, перепачкаешься...
— Знаете что, — сказал Тернбул, сжимая в карманах кулаки, — я привык разговаривать с сумасшедшими тут, в саду, но из-за стены им лезть не советую, а уж тем более — падать с неба.
— Ай-ай-яй! — сказал незнакомец. — Ты же сам перелез через эту стену, Джим.
— Что вам нужно? — снова спросил Тернбул.
— Нам обоим нужно одно и то же, — серьезно сказал пришелец. — Нам нужен мятеж.
Тернбул посмотрел на пламенное небо и мечущиеся деревья, повторяя про себя слово, так хорошо выражавшее и то, что творилось в его душе, и то, что творилось в природе. Повторяя его, он неизвестно почему очутился на стене, рядом с пришельцем. Когда же тот молча подтянул за веревку маленький самолет, он сказал:
— Я не могу оставить тут Эвана.
— Мы свергнем папу и королей, — сказал незнакомец, — стоит ли брать его на такое дело?
Сам не заметив как, Тернбул оказался в самолете, и они взлетели вверх.
— Мятежники слабо замахивались, — говорил человек в красном платке, — просто школьники из младших классов, лезущие на старшеклассников!.. Да, вот истинная цена этим цареубийствам и французским революциям. Кто посмел до сих пор замахнуться на учителя?
— Кого вы называете учителем? — спросил Тернбул.
— Сам знаешь, — отвечал странный пришелец, взглянув в гневное небо.
Небо это становилось все ярче и ярче, словно то был не закат, а рассвет; но земля становилась все темнее. Больница и сад казались отсюда смешными и какими-то детскими; краски их быстро выцветали. Багрянец роз и георгинов стал лиловатой синевою, золото дорожек — темной бронзой. Когда самолет поднялся настолько, что исчезло все, кроме крохотных светящихся точек, рубиновый свет небес неистовствовал кругом, словно море Дионисова напитка. Внизу тускло светили упавшие звезды гаснущего разума, вверху бились знамена свободы и мятежа.
По-видимому, незнакомец умел читать мысли, ибо он сказал именно то, о чем подумал было Тернбул.
— Правда, как будто все перевернулось? То-то и хорошо здесь, в небе — все вверх дном! Летишь, летишь вверх к утренней звезде — и вдруг поймешь, что ты на нее падаешь. Ныряешь поглубже в небо — и поймешь, что ты вознесся. Мир только тем и хорош, что в нем нет ни верха, ни низа.
Тернбул молчал, и он продолжал свою речь.
— В небе и узнаешь мятеж, настоящий мятеж. Все высокое тонет внизу, все большое становится маленьким. На свете есть только одна небесная радость — с о м н е н и е.
Тернбул по-прежнему молчал, и незнакомец спросил его:
— Значит, твой Макиэн тебя обратил?
— Обратил?! — вскричал Тернбул. — Да почему? Мы с ним знакомы один месяц, и я ничем...
— Христианство — странная штука, — задумчиво сказал незнакомец с раздвоенным подбородком, легко облокачиваясь на руль. — Ты и не заметишь, как размякнешь... собственно, ты и не заметил.
— Я атеист, — сдавленным голосом проговорил Тернбул. — Я всегда был атеистом. Да побойтесь вы Бога!
— Я не боюсь Его, — сказал незнакомец.
Тернбул сплюнул в окошко; незнакомец продолжал:
— А жаль, мы очень на тебя рассчитывали... Умны они, гады, особенно такие дураки, как твой Макиэн.
— Да ничего я от него не набрался! — заорал Тернбул. — Если я так плох, куда вы меня везете?
— Я везу тебя, — отвечал незнакомец, — чтобы показать последний мятеж. Тот самый, о котором ты мечтал, разгуливая вон там и размахивая от ярости руками.
Аэроплан рванулся вниз, словно человек, нырнувший в воду, и Тернбул увидел внизу хорошо знакомые места. Гнев заката утих, небо потемнело, слабые уличные огни освещали собор святого Павла. Да, собор еще стоял, но крест лежал рядом, на земле.
— Прибыли в самое время, — сказал пилот. — Сбили уже, молодцы! Мятежники все больше люди простые, для них это — добрый знак.
— Конечно. — сказал Тернбул без особого пыла.
— Я думал, — сказал незнакомец, — тебе приятно видеть, что молитва твоя исполнилась. Прости, конечно, за такое слово.
— Ладно, чего уж там! — отвечал Тернбул.
Самолет поднимался снова, и теперь внизу что-то ярко сверкало. Ледгэйт-хилл изменился мало, если не считать креста, но другие районы кишели людьми. Когда же Тернбул с птичьего полета увидел почти весь Лондон, опьяняющий дух мятежа ударил ему в голову.
— Неужели восстал весь народ? — спросил он, едва дыша. — Неужели все бедные за нас?
Незнакомец пожал плечами.
— Сознательные, конечно, — сказал он. — Были кой-какие предместья... да вот, над одним мы пролетаем.
Тернбул посмотрел туда и увидел яркий свет. Тихие кварталы предместья пылали, словно прерия, охваченная пожаром.
— Что с ними поделаешь, трущобы... — сказал незнакомец. — Понимаешь, эти людишки слишком измотаны и слабы для мятежа. Мешали нам.
— Вы их сжигаете? — тихо спросил Тернбул.
— Просто как, а? — усмехнулся незнакомец. — Только подумать, сколько было хлопот и разговоров, как помочь этим... бедным. А на что они сдались? На что они будущему? Вместо них придут новые, счастливые поколения.
— Разрешите мне сказать. — не сразу выговорил Тернбул, — что это мне не нравится.
— Разреши и мне, — усмехнулся незнакомец, — сказать, что мне не нравится мистер Эван Макиэн.
Тонкий душою скептик почему-то не обиделся, даже не ответил — он мучительно думал о чем-то, пока не произнес:
— Нет. Мне кажется, не друг мой заразил меня такими взглядами. Мне кажется, я и раньше сказал бы то же самое. У этих людей есть свои права.
— Права! — неописуемым голосом повторил незнакомец. — Ах, права! А может быть, и души?
— У них есть жизнь, — серьезно отвечал Тернбул, — с меня и этого хватит. Мне казалось, вы признаете жизнь священной.
— Еще бы! — в каком-то восторге воскликнул его собеседник. — Ж и з н ь священна, отдельные жизни — ни в коей мере! Мы именно улучшаем жизнь, уничтожая слабых. Можешь ли ты, свободомыслящий, отыскать здесь ошибку?
— Да, — отвечал Тернбул.
— Ах, какая непоследовательность! — усмехнулся пришелец. — Ты же одобрял тираноубийство. Что ж это — отнимать жизнь у того, кто умеет ею пользоваться, и жалеть всякую страждущую шваль?
Тернбул неспешно поднялся; он был очень бледен. Незнакомец тем временем кричал:
— Да на этом самом месте поставят золотые статуи здоровых и счастливых людей! Ты подумай, прежде тут рисовал на мостовой пьяный художник, которому жизнь не в радость, а мы...
Не опускаясь на сиденье, Тернбул проговорил:
— Нельзя ли нам спуститься на землю? Я хочу выйти.
— То есть как это выйти? — крикнул незнакомец. — Ты будешь вождем, ты у меня...
— Спасибо, — так же медленно, словно мучаясь, отвечал Тернбул. — Мне нечего делать у вас.
— Куда ж тебя тянет, в монастырь? — ухмыльнулся незнакомец. — К Макиэну и его умильным мадоннам?
— Меня тянет в сумасшедший дом, — четко отвечал редактор. — Туда, откуда вы меня взяли.
— Зачем? — спросил незнакомец.
— Соскучился по приличным людям, — сказал Тернбул.
Незнакомец долго и насмешливо глядел на него (одна издевка отражала другую в его взоре, словно там была целая система поставленных друг против друга зеркал), потом спросил прямо:
— Ты думаешь, что я — дьявол?
— Я думаю, что дьявола нет, — ответил Тернбул. — Нет и вас, вы мне снитесь. И вы, и ваш самолет, и ваш мятеж — только страшный сон. Я верю в это и умру за свою веру, как святая Екатерина, ибо спрыгну и проснусь живым.
И он нырнул в небо, как ныряют в море. Звезды и планеты взметнулись перевернутым фейерверком, но сердце его наполнилось радостью. Он не знал, чему радуется; он почти не помнил слов Эвана о разнице между Христом и Сатаной, когда сам, по собственной воле, падал вниз.
Очнувшись, он понял, что, опершись на локоть, лежит на больничном газоне и пурпур заката еще не угас над ним.
ЧАСТЬ V
Глава XVII
ИДИОТ
Эван Макиэн стоял неподалеку и молча смотрел на него.
Тернбул не смел спросить его, не упал ли он сам с неба, а Макиэн ничего не сказал. Они подошли друг к другу — лица у них были совсем одинаковые — и впервые за все это время пожали друг другу руки.
Словно то был сигнал, из дома немедленно выскочил доктор и побежал прямо к ним.
— Вот вы где! — кричал он. — Заходите, вы мне нужны!
Они вошли в его сверкающий кабинет. Опустившись во вращающееся кресло, он обернулся к ним и впервые посмотрел на них без улыбки.
— Буду говорить прямо, — начал он. — Как вы прекрасно знаете, мы делаем для каждого, что можем. Сам главный врач решил, что ваши заболевания требуют особых методов и... э-э... более простых условий.
— Если ваш главный врач так решил, — произнес Макиэн, — пусть он нам и скажет. Вам я не верю. Вы — человек слабоумный. Мы хотим видеть вашего начальника.
— Это невозможно, — отвечал доктор Квэйл.
— Послушайте, — сказал Макиэн, — мы с ним сумасшедшие. Если мы вас убьем, нам ничего не будет.
— Вполне согласен, — прибавил Тернбул.
Доктор Квэйл издал слабый смешок.
— Ну что вы! — проговорил он. — Пожалуйста, идите, если вам так приспичило... — И выбежал из кабинета, а оба шотландца побежали за ним. Когда он постучал в самую обычную дверь и оттуда послышалось «Прошу!», у Макиэна упало сердце, а нетерпеливый Тернбул ворвался в комнату.
Там было чисто и красиво, стены скрывались за рядами медицинских книг, а в дальнем конце стоял большой стол, и на нем горела лампа. Света было достаточно, чтобы различить стройного, холеного человека в белом халате. Седая его голова низко склонилась над бумагами. Он поднял взор на мгновение, свет упал на его очки, и посетители увидели длинное лицо, которое можно было бы назвать породистым, если бы раздвоенный подбородок не придавал ему сходства с актером. Лицо мелькнуло лишь на миг, потом седая голова снова склонилась, и человек за столом сказал, не глядя:
— Я приказал вам, доктор Квэйл, отправить этих больных в палаты B и C.
Тернбул и Макиэн переглянулись и пошли за доктором Квэйлом.
Когда они вышли в коридор, четыре дюжих санитара сразу окружили их. Они могли бы, наверное, подраться с ними и победить, но по какой-то неведомой причине они вместо этого засмеялись. По холодным проходам их долго вели, вероятно в глубины здания, ибо окна становились все темнее. Потом окон вообще не стало, в коридорах горели лампочки. Пройдя не меньше мили по белым блестящим туннелям, они наконец добрались до тупика. Перед ними была стена, в ней белели две железные двери, а на них темнели буквы B и C.
— Вам сюда, сэр, — вежливо сказал главный из санитаров, — а вам сюда.
Прежде чем двери за ними закрылись, Макиэн успел сказать Тернбулу:
— Интересно, кто в палате A.
Тернбул вошел не так покорно, его в палату втолкнули, и потому он минут пять был охвачен боевым пылом. Лишь тогда, когда за два с половиной часа не случилось совершенно ничего, до него дошло, что жизнь его кончилась: он похоронен заживо, он мертв, мир победил его.
Палата его, или камера, была узкой и длинной. Воздух в нее попадал, видимо, по трубам, и в стене зияли какие-то дырки. Медики считали, без сомнения, что человек должен быть здоров, даже если он несчастен. По камере можно было ходить, в ней хватало кислорода. На этом их забота внезапно кончалась. Они не думали, что радость прогулки — в свободе; они не знали, что свежий воздух хорош под открытым небом. И кислород и прогулку они прописывали как лекарство. Особенно пеклись они о чистоте. Каждое утро, очень рано, во всех четырех углах открывались железные рты, и вода мыла стены. Это особенно раздражало узника. «Да я тут сгнию, как в могиле! — восклицал он. — Какое им дело, чисто у меня или грязно?»
Дважды в день открывалась железная дверца, и волосатая темная рука совала в камеру тарелку прекрасно сваренных бобов и большую чашку какао.
Узник мог ходить, дышать свежим воздухом, хорошо питаться — но ходить ему было некуда, пировать незачем, да и дышать, собственно, тоже.
Даже самая форма комнаты раздражала его. Одна из коротких стен была плоская, а другая почему-то углом, словно нос корабля. Через три дня тишины и какао этот угол стал просто бесить Тернбула. Он не мог спокойно думать о том, что две линии сходятся, никуда не указывая. Через пять дней он уткнулся туда лицом, через двадцать пять чуть не разбил об него голову. После чего им овладело тупое спокойствие, и на угол он глядел с бесцельным любопытством.
Ему было свойственно все узнавать и разнюхивать, словно он стал Робинзоном Крузо, особенно же влекли его дырки в стене. Довольно скоро он обнаружил, что к ним подведены длинные трубы, по которым идет воздух, видимо — с хорошего курорта. Однажды, осматривая их в пятый раз, он заметил в одной слабый свет, сунул в дырку руку и нащупал совсем недалеко какую-то хлопающую заслонку, которая закрывала конец трубы. Он приподнял ее, труба вела в соседнюю камеру.
Механизация наших дней хороша тем, что если что-нибудь портится, оно портится начисто. Наши механизмы не починишь так просто, как прежние орудия или живой организм. Из винтовки можно убить слона, но раненый слон легко сломает винтовку. Можно создать сильную армию на одном страхе; но вполне возможно, что рано или поздно солдаты испугаются противников больше, чем офицеров. Так и канализация: пока она действует, все прекрасно, но стоит ей испортиться, и город отравлен. Наши машины и приборы прекрасно экономят время, но почти совсем не умеют противостоять человеку. Достать конфету из автомата легче, чем купить ее; но если мы ее украдем, автомат не погонится за нами.
Тернбул скоро открыл эти истины, исследуя гигантский механизм сумасшедшего дома. С тех пор, как его втолкнули в камеру, палату или келью, он немало пережил. Приступ гордости и даже радости сменился холодной пустотой. Потом проснулось любопытство, побудившее его все рассматривать; он многое обнаружил, причем больше всего его раздражали непонятный угол и какая-то железка, торчавшая из стены. Потом его обуяло безумие, которое описывать не мне, а тем, кто любит копаться в бездне человеческой души. Прошло и оно, оставив по себе злое раздражение. Когда он давно уже обрел ту безнадежную бодрость, которую обретает человек на необитаемом острове, ему были неприятны и стены, и пол, а главное — он яростно ненавидел непонятную железку.
Однако в безумии и в здравом уме, в отчаянии или спокойствии стоика, Тернбул не сомневался, что машина держит его так бездумно и крепко, как держало с рожденья безрадостное мирозданье его веры. Он знал, что наша цивилизация очень сильна, и выйти из сумасшедшего дома так же невозможно для него, как выйти из Солнечной системы. О Макиэне он вспоминал с доброй печалью, словно о драчливом друге детства, который давно умер. Пытаясь выразить свои мысли, он сам удивлялся тому, как они изменились; но писать было очень трудно еще и потому, что в кармане у него оказалось совсем немного бумаги, а на кафеле стен невозможно было что-нибудь нацарапать. Когда он это понял, над ним тяжкой волною навис ужас перед нашим научным методом, лишающим человека не только свободы, но и жалких радостей узилища. В старых, грязных тюрьмах можно было нацарапать на камне молитву или проклятие, но эти гигиенические стены не могли даже запечатлеть свидетельство. Прежде узник мог приручить мышь или хотя бы мокрицу, — но эти непроницаемые стены мыли каждый день. Так Джеймс Тернбул увидел впервые непобедимую жестокость мира, в котором он жил, и жестокость чего-то, чего он никак не мог назвать. Однако он не сомневался, что пятиугольник стен отделяет его от живых, подобно склепу, и он невообразимо удивился, увидев в одном из отверстий слабый свет. Он забыл о том, как плотно все подогнано в наших механизмах, и потому — как легко они ломаются. Тернбул сунул в дырку палец. Свет был слабый, падал сбоку, должно быть, из окна, находившегося повыше Изо всех сил вглядываясь в этот свет, плененный журналист с удивлением увидел, как другой палец, очень длинный, появился в трубе и поднял ее куда-то вверх. Свет исчез, но вместо него появилась часть лица и послышались какие-то звуки.
— Кто там? — спросил Тернбул, дрожа и от страха, и от радости.
И услышал привычный, приятный голос.
— Я говорю, через эту трубку не сразишься, а?
Тернбул долго молчал, и чувства его просто неудобно описывать. Потом он весело ответил:
— Лучше сперва поболтаем. Зачем убивать первого человека, которого я увидел за десять миллионов лет?
— Да, — сказал Эван, — тяжеловато бывало. Целый месяц я провел наедине с Богом.
Тернбул едва не сказал: «Ну, тогда вы не знаете, что такое одиночество», но ответил в прежнем стиле:
— Вот как? А с ним не скучно?
— Нет, — отвечал Макиэн, и голос его дрожал. — О, нет!
После долгого молчания он прибавил:
— Что вы там, у себя, ненавидите больше всего?
— Если я вам скажу, вы решите, что я спятил, — отвечал Тернбул.
— Значит, то же самое, что и я, — сказал Макиэн. — Железку.
— Как, и у вас она есть? — вскричал редактор.
— Была, — спокойно сказал Макиэн. — Я ее сломал.
— «С л о м а л», — медленно повторил Тернбул.
— Выдернул на второй день, — спокойно продолжал Эван. — Она такая... ненужная...
— Однако и сильный же вы! — сказал Тернбул.
— Будешь сильным, когда ты не в себе, — отвечал Макиэн. — Никак не могу понять, зачем она. Зато я обнаружил занятную штуку.
— Какую? — проговорил Тернбул.
— Я узнал, кто сидит в камере A, — сказал Макиэн.
Показать это он смог только через три недели, но и теперь узники вовсю использовали упомянутую выше особенность механизации. Тюремщиков здесь не было, другими словами, некого было подкупить, зато никто и не следил. Механизмы, моющие стены и доставляющие какао, были столь же беспомощны, сколь и безжалостны. Понемногу, трудясь с обеих сторон, герои наши расширили дыру настолько, что в нее уже мог пролезть тщедушный человек. Наконец Тернбул попал к Макиэну и сразу увидел еще одну дыру на месте ненавистной железки.
— Что там за ней? — спросил он.
— Другая палата, — ответил Эван.
— А где же в нее дверь? — удивился Тернбул. — Наши двери с другой стороны.
— Двери там нет, — ответил Эван. — Джеймс, они ненавидят нас больше, чем Нерон ненавидел христиан, и боятся больше, чем люди боялись Нерона. И все же не мы для них ненавистней и страшнее всех. Они похоронили нас, ведь мы просто проделали дверку в гробе, но еще один похоронен глубже. Не знаю, что он сделал. У него нет ни двери, ни окна, ни люка в потолке. Наверное, железки для того и нужны, чтобы засунуть его в гроб. Я его видел, но только сзади. Он не оборачивается и не двигается.
Суеверный ужас, охвативший Тернбула во время этой речи, разрешился тем, что он кинулся к дырке и заглянул в соседнюю палату. Она была такая же узкая и длинная, как и у них, но буква A, за отсутствием двери, красовалась внутри. На кафельном полу, сводившем Тернбула с ума, сидел какой-то человек. Он был так мал, что его можно было бы счесть за ребенка, если бы он не оброс длиннейшими волосами, мерцающими, словно иней. Одет он был, по всей видимости, в какие-то лохмотья от бурого халата; рядом с ним, на полу, стояла чашка из-под какао.
Тернбул продержался шесть долгих секунд и что-то крикнул седому человеку. Тот вскочил легко, как зверек, обернулся и явил им серые круглые глаза и длинную седую бороду. Борода эта в буквальном смысле слова спускалась до пят, что было кстати, ибо от одежды при малейшем движении отлетал хотя бы один клок. Лицо у старика было таким тонким и глубоким, что казалось, будто у него лиц пять или десять. Он был старым, как мир; но глаза сияли, словно у младенца или словно их только что вставили.
То, что скажет этот человек, было настолько важно, что Тернбул забыл, о чем спросил и спросил ли. Наконец раздался тонкий голос. Человек говорил по-английски с каким-то акцентом, но не романским и не немецким. Протянув маленькую грязную руку, он воскликнул:
— Это дырка!
Подумав немного и радостно посмеявшись, он добавил:
— А в ней голова.
Тернбулу стало не по себе.
— За что они сунули вас в такое место? — растерянно спросил он.
— Да, хорошее место, — сказал старик, улыбаясь, как польщенный хозяин. — Длинное, узкое и с углом. Вот такое, — и он с любовной точностью очертил в воздухе форму палаты.
— А какие квадратики! — доверчиво сообщил он. — Смотрю и смотрю, все пересчитал. Но и это не самое лучшее.
— Что же тут лучшее? — спросил вконец расстроенный Тернбул.
— Железка, — отвечал старик, сияя синими глазами. — Она очень красивая.
— Что мы можем сделать для вас? — спросил Тернбул, и голос его дрогнул от жалости.
— Мне ничего не нужно, — сказал старик. — Мне очень хорошо. Вы — добрый человек. Что для вас сделать?
— Вряд ли вы можете нам помочь, — печально сказал Тернбул. — Спасибо и на том, что вам не плохо.
Старик с неожиданной суровостью поглядел на него.
— Вы уверены, — сказал он, — что я не могу помочь вам?
— Уверены, спасибо, — ответил Тернбул. — До свиданья!
И закричал снова, обернувшись к Эвану:
— Звери! До чего они его довели!
— Вы думаете, он сумасшедший? — медленно спросил Эван.
— Нет, — ответил Тернбул, — он слабоумный. Идиот.
— Он хочет нам помочь... — начал Макиэн, направляясь в другой конец палаты.
— Да, просто сердце разрывается, — откликнулся Тернбул. — Это он — нам... Эй, что это?
— Господи помилуй! — сказал Эван, глядя, как открывается дверь, тридцать дней отделявшая их от мира. Тернбул подбежал к ней; она уже приоткрылась на дюйм.
— Он хотел, — неверным голосом проговорил Эван, — он предложил...
— Да идите вы сюда! — заорал Тернбул. — Ну, ясно, в чем дело! Когда вы сломали железку, что-то у них там разладилось, а сейчас испортилось совсем.
Схватив Макиэна за руку, он вытащил его в коридор и тащил, пока сквозь полутемное окно они не увидели дневного света.
— Нет, — сказал Макиэн, словно их беседа и не обрывалась. — Он спросил, не может ли он помочь нам.
Шли они чуть ли не целый час, и, когда очередной коридор вывел их к выходу, сверкающий прямоугольник травы, залитый предвечерним золотом, показался им дверью в небо. Раза два за свою жизнь человек видит мир извне и ощущает саму жизнь как неначатое приключение. Глядя на сверкающий сад из адского лабиринта, оба шотландца чувствовали себя так, словно еще не родились и Бог спрашивает их, хотят ли они пожить на земле.
Тернбул выскочил в сад первым так легко, словно мог бы взлететь. Макиэн, исполненный радости и страха, еще поглядел извне на невинные краски цветов и блаженную листву деревьев. Потом и он вышел в предвечернюю прохладу, где у самой двери стоял и смотрел на них человек в черном. Чем презрительнее он усмехался, тем длиннее становился его подбородок.
Глава XVIII
ЗАГАДКИ И ЗНАМЕНИЯ
Чуть-чуть поодаль, сзади, стояли два врача: известный нам Квэйл и какой-то еще, помоложе и поплотнее, с гладко причесанными волосами и круглым, но не кротким лицом. Оба они кинулись к беглецам, но начальник их, не двигаясь с места, остановил их леденящим взором.
— Пускай идут, — ледяным голосом сказал он (лед его голоса и взгляда, без сомнения, никогда не был водой). — Не люблю излишнего рвения. Неужели вы думаете, что я дал бы им выйти из палат, если бы этого не хотел? Теперь пускай гуляют, весь мир стал для них палатой. Да пускай хоть выйдут за стену, от меня им не уйти. Пускай возьмут крылья зари и переселятся на край моря — и там рука моя поведет их и удержит десница моя. Не унывайте, доктор Квэйл, истинная тирания только начинается.
И с этими словами главный врач удалился, смеясь на ходу, словно смех его был слишком страшен для человечества.
Тернбул резко спросил у его подчиненных:
— Что это значит?
— Разрешите представиться, — улыбаясь, сказал тот, что помоложе, — доктор Хаттон. Насколько я понимаю, вы недовольны тем, что вам разрешили свободный режим?
— Нет, — сказал Тернбул. — Я недоволен другим: если мне можно свободно гулять, почему меня целый месяц держали взаперти? Никто меня не осматривал, ничего не изменилось...
Молодой врач курил, глядя в землю, потом ответил:
— Многое изменилось. Именно за этот месяц о н провел свой законопроект. Теперь организована особая, медицинская полиция. Даже если вы сбежите, любой полисмен схватит вас, поскольку у вас нет справки о нормальности.
Доктор Квэйл тем временем шагал большими шагами по газону; доктор Хаттон продолжал свой рассказ.
— Глава нашей клиники объяснил членам парламента, почему с научной точки зрения неверна прежняя система. Ошибка заключалась в том, что сумасшествие считалось исключением. На самом же деле оно — как, скажем, забывчивость, — присуще почти всем людям, и целесообразнее определять тех немногих, очень немногих, у кого его нет. Если это доказано достаточно точно, человек получает справку, а чтобы легче было, ему выдают маленький значок — букву S, латинское «sanus»
[2], без которого нельзя показываться за пределами клиники.
— И парламент принял такой закон? — спросил Тернбул.
— Мы им объяснили, — сказал врач, — что науке виднее.
Тернбул пнул ногой камень, сдержался и спросил еще:
— При чем же тут мы? Почему нас заперли? Ни я, ни Макиэн — не члены парламента, не министры...
— О н не боялся министров, — перебил его медик, — он не боялся ни палаты общин, ни палаты лордов. Он боялся вас обоих.
— Боялся! — впервые за это время вступил в беседу Эван. — Неужели он...
— Опасность позади, теперь это сказать можно, — перебил врач и его. — Только вас обоих он и боялся. Нет, есть и третий, его он боялся еще сильнее и похоронил надежней.
— Идем отсюда, Джеймс, — сказал Макиэн. — Надо это все обдумать.
Однако Тернбул спросил напоследок:
— Но что стряслось с народом? Почему вся Англия помешалась на помешательстве?
Доктор Хаттон улыбнулся своей открытой улыбкой и отвесил легкий поклон.
— Не хотел бы потворствовать вашему тщеславию, — сказал он.
Тернбул молча повернулся и вместе с Макиэном исчез в светящейся листве сада. Место их заключения почти не изменилось, разве что цветы были красивей, чем когда-либо, а больных или врачей стало больше: на дорожках то и дело попадались какие-то люди.
Один из этих людей — скорее всего врач — решительно и быстро прошел мимо, и Тернбулу показалось, что он где-то его видел, более того — что он когда-то на него смотрел. Лицо его не вызывало ни гнева, ни нежности, но Тернбул знал, что оно играло немалую роль в его жизни. Кружа по саду, он пытался припомнить, с чем связано это породистое, но никак не благородное лицо. С врачами Тернбул редко имел дело, психиатров вообще не видел до недавних пор. Так кто же это, дальний родственник или забытый попутчик?
Вдруг человек этот, снова проходя мимо, раздраженно поправил пенсне, и Тернбул вспомнил: то был судья, перед которым некогда стояли они с Макиэном. По-видимому, его вызвали сюда по делу.
Сердце у редактора забилось сильнее. А может, мистер Кэмбэрленд Вэйн проверяет, законно ли то, что здесь творится? Конечно, судья глуповат, но никак не бессердечен, даже благодушен в своем роде. Как бы то ни было, он много больше похож на человека, чем безумец с бородой или мертвец с раздвоенным подбородком. И редактор подошел к судье.
— Добрый вечер, мистер Вэйн, — сказал он. — Наверное, вы меня не помните.
— Как не помнить! — с неожиданной живостью, если не злобой, отвечал судья. — Еще бы мне не помнить вас и этого... длинного...
— Макиэна, сэр, — учтиво подсказал Тернбул. — Он тоже здесь.
— То-то и оно! — воскликнул Вэйн. — Черт бы его побрал!
— Мистер Вэйн, — миролюбиво сказал Тернбул, — спорить не буду, мы вам порядком досадили. Вы были очень добры к нам и теперь, надеюсь, подтвердите, что мы — не преступники и не сумасшедшие. Пожалуйста, помогите нам! С вашим влиянием...
— Моим влиянием?! — крикнул судья. — В каком это смысле? — Лицо его исказилось от гнева, но сердился он, кажется, не на Тернбула.
— Разрази меня Бог... простите, гром! — наконец крикнул он. — Я здесь не судья. Я — больной. Эти кретины утверждают, что я сошел с ума.
— Вы?! — воскликнул Тернбул. — Вы сошли с ума? — и, едва удержавшись от слов: «Да у вас его и не было», мягко продолжал: — Ну что ж это? Такие, как мы с Эваном, можем страдать безвинно, но вам это просто не идет... У вас д о л ж н о быть влияние.
— Теперь оно есть в Англии только у одного человека, — сказал Вэйн, и высокий его голос неожиданно зазвучал жалобно и покорно. — У этого негодяя с длинным подбородком.
— Как же так? — спросил Тернбул. — Кто виноват?
— Кто виноват? — повторил судья. — Да вы же! Когда вы согласились драться с Макиэном, все перевернулось. Англичане теперь поверят, что премьер-министр выкрасился в розовое с белыми крапинками.
— Не понимаю, — произнес Тернбул. — Да я же всю свою жизнь дрался.
— Но к а к вы дрались? — вскричал судья. — Конечно, бывало, вы пересаливали, однако мы понимали вас... мы на вас надеялись...
— Вот как? — спросил редактор «Атеиста». — Жаль, я тогда не знал...
Быстро отойдя в сторону, он опустился на скамейку, и минут шесть собственные мучения мешали ему понять, как странно и как смешно, что судья Вэйн признан сумасшедшим. Здесь, в саду, было так красиво, что казалось, будто на всем свете просто течет время, когда тут занимается рассвет или начинается закат. Один здешний вечер — точнее, самый конец дня — Эван Макиэн вспомнит, мы полагаем, в самый час своей смерти. Поэты и художники сравнивали именно такое небо с желтым нарциссом, но сравнению этому недостает тонкости и точности. Небеса сияли той невинной желтизною, которая не ведает шафрановых оттенков, и каждый миг может перейти в зеленый цвет. Деревья на этом фоне стали фиолетово-синими, белый месяц едва виднелся. Макиэн, повторю, запомнил навсегда эти прозрачные, почти призрачные минуты, и потому, что они сияли девственным золотом и серебром, и потому, что они были самыми страшными в его жизни.
Тернбул сидел на скамейке, и золотое предвечернее сияние трогало даже его, как тронуло бы вола на пастбище. Однако неспешные его раздумья мигом оборвались, когда он увидел, что Макиэн несется по газону, а вид у него такой, какого не бывало за все это время. Уроженец южной Шотландии хорошо знал чудачества уроженца Шотландии северной, но на сей раз удивился, особенно когда Макиэн рухнул на скамью, едва не свалив ее, и стиснул колени, словно боролся с сильной болью.
Взглянув на бледное лицо своего друга и врага, Тернбул похолодел. Синие глаза и прежде бывали темны, как бурное море у северо-западных берегов Шотландии, но в них звездою над морем всегда светилась надежда. Теперь звезда угасла.
— Они правы, они правы! — воскликнул Эван. — О, Господи, Джеймс, они правы! Меня и должны здесь держать! Ах, можно было догадаться... я столько мечтал, так возомнил о себе... думал, что все против меня... такие верные симптомы...
— Объясните же, что случилось! — вскричал атеист, не заметив, что голос его исполнен отеческой любви.
— Я сумасшедший, — ответил Эван и откинулся на спинку скамьи.
— Какая чепуха! — сказал Тернбул. — Опять на вас что-то нашло.
Макиэн покачал головою.
— Я себя неплохо знаю, — сказал он. — На меня находит, это правда. Я бываю в раю, бываю в аду. Но ни один мистик не видит — просто так, глазами, — того, чего нет.
— Что же вы видели? — недоверчиво спросил Тернбул.
— Я видел ее, — тихо сказал Макиэн. — Сейчас, здесь, в этом чертовом саду.
Тернбул так растерялся, что ничего не ответил, и Эван продолжал:
— Я видел ее за дивными деревьями, на фоне блаженных небес, как вижу всякий раз, когда закрываю глаза. Я закрыл их, открыл, но она не исчезла. У ворота ее был такой же мех, но костюм казался ярче, чем тогда, когда я и впрямь ее видел.
Тернбул наконец сумел рассмеяться.
— Замечтались, вот и все... — сказал он. — Приняли за нее другую девушку.
— Принял за нее другую... — начал Макиэн, и голос его пресекся.
Наступило молчание, тяжкое — для скептика, пустое и безнадежное — для рыцаря веры. Наконец Эван сказал:
— Что ж, если я сошел с ума, слава Богу, что я помешался на этом.
Тернбул что-то неловко пробормотал и закурил, чтобы собраться с мыслями, но тут же чуть не подпрыгнул.
На фоне бледно-лимонного неба появилась темная хрупкая фигурка, и он узнал соколиный профиль и гордую посадку головы. Медленно поднявшись, он произнес как можно беспечней:
— Да, Макиэн, ничего не скажешь, похожа.
— Что? — закричал Эван. — Вы тоже ее видите? — И звезда загорелась в его глазах.
Сдвинув брови, Тернбул быстро пошел по траве. Макиэн сидел недвижно и видел то, чего видеть нельзя, — он видел, как человек из плоти и крови подходит к призраку, как они здороваются и даже как они подают друг другу руки.
Больше выдержать он не мог, кинулся к ним и увидел снова, как с Тернбулом по-светски приветливо беседует та, чье лицо в его снах почти ускользало от него или вставало перед ним с немыслимой наяву четкостью. Героиня его снов вежливо и мило протянула ему руку. Когда он тронул ее, он понял, что совершенно здоров, даже если весь мир сошел с ума.
Она была изысканно хороша и держалась с полной непринужденностью. Женщины, как это ни чудовищно, не выказывают чувств на людях; но Макиэн их выказал. Он по сей день не знает, что он спросил, но помнит очень точно, какое было у нее лицо, когда он спрашивал.
— Как, разве вы не слышали? — улыбаясь, ответила она. — Я — сумасшедшая.
Потом помолчала и прибавила не без гордости:
— У меня и справка есть.