Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ПРИКЛЮЧЕНИЯ 1990







Виктор Топоров

ДЕТЕКТИВ ВЧЕРА И ЗАВТРА





О времени и причинах возникновения детективной литературы не существует единого мнения. Одни прослеживают историю детектива с античных времен, причисляя к его отдаленным прообразам миф о царе Эдипе и, в частности, тот его эпизод, в котором властитель Фив, ища причины бедствий, обрушившихся на город, проводит своеобразное расследование, по результатам которого вопреки позднейшим канонам жанра изобличает самого себя. Другие выискивают — и находят — детективные элементы в барочном и готическом романе XVII—XIX веков. Третьи, упоминая, правда, и Эдгара По, ведут свой отсчет от Конан Дойла. Четвертые вспоминают французский плутовской, приключенческий, а затем и полицейский роман. Пятые торопятся провести по разряду детектива произведения Бальзака, Диккенса и Достоевского.

И, напротив, в попытках «ввести детектив в берега» утверждают, что детективными следует называть не всякие произведения с наличием или преобладанием в них криминального элемента, но лишь такие, речь в которых идет не о преступлении, но о расследовании преступления. Подобные утверждения не выдерживают проверки практикой и здравым смыслом и могут быть справедливы лишь по отношению к определенной разновидности детектива: к поджанру с загадкой и разгадкой, заключающейся в выявлении и поимке преступника, к детективу-шараде, детективу-головоломке. Этот поджанр известен в англо-американской традиции под названием «ху-дан-ит» («ищи преступника», буквально: «кто это сделал»), и ярчайшими образцами его являются произведения того же Конан Дойла, Честертона и Агаты Кристи. Такие детективы выглядят сегодня несколько игрушечными. Условный образ сыщика, условная фигура злодея, непременное наличие запутанных ложных следов и финальная разгадка как можно более парадоксального свойства... Хороший способ скоротать часок-другой, отвлекшись от собственных забот и волнений. Сопереживание героям подменено стремлением к разгадке тайны, жертвы не вызывают особого сочувствия, кровь хлещет клюквенным соком.

Агата Кристи существенно усовершенствовала «ху-дан-ит», в значительной мере преобразив поиски преступника в поиски мотива преступления и одновременно стремясь прописывать социальный и бытовой фон так, что мотивы, побуждающие к преступлению, оказываются у многих, тогда как фактическим преступником становится кто-то один. Но за рамки талантливой литературной игры она не вышла. Не удалось это и ее многочисленным последователям и последовательницам. Шерлок Холмс и Эркюль Пуаро, при всем таланте и мастерстве их создателей, остались умозрительными абстракциями.

Совершенно другую схему предлагает — и другую читательскую или зрительскую реакцию предполагает — триллер: произведение с полнокровными и по возможности симпатичными вам действующими лицами, попадающими буквально на каждой странице в немыслимые переделки, лишь чудом и в самый последний момент избегающими неминуемой, казалось бы, гибели. Действие носит максимально напряженный характер, причем напряжение неумолимо нарастает к финалу произведения; героем, на которого обрушиваются все новые и новые испытания, может быть как профессионал (сыщик, частный сыщик), так и обыкновенный добрый молодец. В последние десятилетия наметилась тенденция делать героем триллера заведомого неудачника и неумеху, сама невезучесть которого помогает ему в конечном счете одержать победу над могущественными и хитроумными преследователями.

Этот поджанр американского происхождения; здесь следует в первую очередь назвать имена Д. Хеммета и Р. Чандлера, хотя подлинный король триллера англичанин Дж. X. Чейз. Если создание детектива-шарады требует прежде всего изобретательности и сильных логических способностей, умения задумать, замаскировать и последовательно провести через все произведение криминальную интригу, то написание триллера предполагает в его авторе недюжинный литературный дар (разумеется, если речь идет о хорошем триллере).

Но и триллер — в чистом виде — представляется на сегодняшний день все-таки в какой-то мере старомодным. Возможности и ресурсы как бы реалистического и как бы психологического повествования в этой манере сильно ограничены несколькими вынужденно условными по своей природе допущениями, элементами несколько иной, чем в случае с «ху-дан-итом», но все же литературной по характеру игры. Например, тем, что, убивая и уничтожая всех вокруг главного положительного героя триллера, его противники почему-то пренебрегают самоочевидной и весьма экономичной с точки зрения их глобальных планов целью устранить его самого. Вспомним хотя бы похождения бравого комиссара полиции из итальянского телесериала «Спрут» — типичного и вполне доброкачественного триллера наших дней. Или везение ничуть не менее популярного у нас в недавние годы Шарапова из телефильма «Место встречи изменить нельзя»: бандиты обходятся с ним почему-то значительно мягче, чем со второстепенным персонажем, засланным в банду до него и зарезанным без долгих разговоров.

Психологическая достоверность или ее видимость, необходимые автору триллера для того, чтобы вызвать сопереживание к своим героям, могут и отпочковаться от напряженного развития интриги, превращаясь когда в явную, когда в иллюзорную самоцель.

Сделаем самые предварительные пока выводы:

Игру вместо жизни предлагает читателю или зрителю детектив-шарада. Игру под видом жизни — триллер. Обе схемы использовались и повторялись в XX веке несчетное число раз и оказались бы давным-давно безнадежно исчерпанными, если бы не возможность сочетать и комбинировать их в разных пропорциях и вариантах, создающая эффект новизны. И, разумеется, новизна подлинная: появление новых тем, героев и антигероев, новых обстоятельств, новой литературной техники, использующей, в частности, и открытия литературы модернистской, нового уровня откровенности и, главное, серьезности разговора с читателем.

Здесь уместно коснуться вопроса о взаимоотношении литературы детективной и приключенческой. Произрастая из общего корня (и та, и другая отвечают интересу читателя к увлекательному, полному треволнений и тайн повествованию), они различаются прежде всего тональностью и атмосферой рассказа: душный воздух преступления неизменно окутывает и положительных, и отрицательных героев детектива, тогда как в литературе приключенческой при всех трудноразрешимых проблемах, встающих подчас перед ее персонажами, преобладает оптимистическое начало.

Впрочем, границу, здесь, как и во многих других случаях, провести крайне трудно. Так, например, романы весьма популярного у нас Дика Фрэнсиса мы воспринимаем как детективы. Авторы приключенческой, как и авторы детективной, литературы все чаще прибегают в своих сочинениях к технике триллера.

Детективная литература постоянно и весьма оперативно вбирает в себя все, что может и должно ей пригодиться, будь это новейшие научно-технические, тем более криминалистические открытия, модные общественно-политические течения, философские веяния, психологические и социологические теории и тому подобное. Естественно, она не могла пройти мимо читательского успеха документальной прозы в последние десятилетия. Появилось значительное число детективов, в которых наряду и в сочетании с другими элементами используется техника документализма или псевдодокументализма. По существу, возникла третья схема написания детектива, к которой все чаще прибегают поставщики детективной литературы любого уровня от Фредерика Форсайта до Юлиана Семенова. Скажем, в известном советскому читателю романе Форсайта «День шакала» шаг за шагом воссоздана история якобы имевшего место покушения на президента Франции де Голля, причем воссоздана с таким пугающим правдоподобием, что публикация этого романа в нашей стране поначалу обернулась скандалом. В 1974 году по высокому, а то и высочайшему распоряжению публикация «Дня шакала» в журнале «Простор» была прервана — кому-то показалось, что этот роман может стать инструкцией и для доморощенных террористов.

Что ж, рассуждавший так волновался, возможно, не зря. Турецкий террорист Агджа, стрелявший в папу римского, читал и перечитывал этот роман, готовясь к своему покушению. А у нас «День шакала» подписчики журнала «Простор» смогли дочитать до конца лишь в 1989 году.

К псевдодокументальному направлению в детективной литературе можно отнести и «судебный», или «адвокатский», роман, решающие события в котором разворачиваются в ходе судебного разбирательства определенного дела. Здесь достаточно назвать имя Дж. Гарднера и его излюбленного героя — адвоката Перри Мейсона. Стоит ли говорить, что отечественных образцов этого поджанра мы практически не имеем. Правда, в прибалтийских детективах среди персонажей, случалось, мелькали и адвокаты. Однако не будем спешить и подождем обещанной судебной реформы.

Таковы основные разновидности детектива с чисто формальной точки зрения. В содержательном же плане произведения детективной литературы можно подразделить на написанные вокруг единичного преступления (и соответственно — преступника-одиночки), вокруг серии преступлений, объединенных единым замыслом или единой группой исполнителей, вокруг деятельности организованной преступности (мафии) и, наконец, вокруг переплетения преступной деятельности с политической. Последний поджанр, в свою очередь, подразделяется на политический роман с элементами криминальной интриги и на «шпионский роман». И этот поджанр стал особенно популярен после второй мировой войны и вплоть до наших дней.

Образ преступника-одиночки претерпел по мере развития детектива существенные изменения. Интерес к психологии преступника постепенно начал перерастать в косвенное (иногда и в прямое) оправдание преступления: в современном детективе преступник сплошь и рядом предстает не меньшею, если даже не большею, жертвой обстоятельств, чем потерпевший. Этим, собственно говоря, и прославился тот же Сименон. Аналогичную трактовку темы можно наблюдать и у шведских авторов Пера Валё и Май Шеваль, которых у нас много и охотно переводят. С привычной для него парадоксальностью ставит вопрос о взаимоответственности преступника и жертвы преступления выдающийся швейцарский писатель Фридрих Дюрренматт, широко использующий в своем творчестве детективные мотивы. Работают в том же ключе и современные французские писатели, прежде всего Себастьян Жапризо.

К этому же поджанру примыкают и произведения о патологических преступлениях, зачастую написанные как внутренний монолог душевнобольного или постепенно сходящего с ума человека. Так, в известном американском триллере «Другой» психически больной подросток, почти ребенок, мысленно перевоплощается в своего умершего брата-близнеца и в его образе поочередно расправляется со всеми членами своего семейства. «Я плохо сплю, а прочитав эту книгу, перестал спать вообще», — заметил о романе «Другой» популярный американский киноактер Пол Ньюмен. Детективы подобного рода иногда называют «психотическими», и от них прямая дорожка ведет к детективу мистическому, откровенно апеллирующему к зловещим силам потустороннего мира.

Рассказ о серии преступлений, объединенных общим замыслом, особенно характерен для произведений Агаты Кристи и ее наиболее верных последовательниц Нгайо Марш и П. Д. Джеймс. Здесь надо различать преступления, объединенные единством цели (будь это возмездие, как в «Десяти маленьких негритятах», или устранение потенциальных соперников в борьбе за наследство, как в романе «Пригоршня ржи»), и преступления, совершаемые для того, чтобы замести следы предыдущих преступлений. Как правило, открытие подлинного мотива серии преступлений приводит в таких произведениях к незамедлительной поимке преступника.

Опубликовав «Крестного отца» и «Сицилийца» американского писателя Марио Пьюзо, журналы «Знамя» и «Звезда» познакомили нас с романами о сицилийской мафии, действующей как у себя на родине, так и в США. Фильм «Однажды в Америке», идущий на наших экранах, рассказывает о деятельности мафии, образованной еврейскими иммигрантами. Сама по себе мафия рассматривается в произведениях подобного рода главным образом как в высшей степени эффективная, четко функционирующая организация группы лиц, противопоставивших себя остальному миру в борьбе за выживание и господство. Главный упор в таких произведениях делается не на разоблачение или поимку преступников, а на выявление способов и средств успешной деятельности преступных кланов, на кодекс чести, в них принятый, на методы наказания отступников. Все это в высшей степени интересно и поучительно — и, боюсь, не только для тех, кто почитывает детективы в свое удовольствие... Хотя, конечно, отечественная специфика мешает автоматическому перенесению зарубежного опыта под сень родных осин.

Политический роман с элементами криминальной интриги чаще всего представляет собой документальное или псевдодокументальное повествование о подготовке переворота («Переворот» — называется, вероятно, лучший роман такого рода, принадлежащий перу Джона Апдайка и у нас, увы, непереведенный) или об иных незаконных методах прихода к власти и удерживания ее. «Разоблачительный» характер литературы такого рода не мог не привлечь к ней внимание конъюнктурно ориентированных издателей и переводчиков. И это тем забавнее, что, потчуя советского читателя переводной литературой об искажениях буржуазно-демократического общественного устройства, мы это самое устройство невольно пропагандировали. И пропагандируем. В отличие от зарубежных авторов, пропагандирующих его совершенно сознательно.

И, напротив, западному шпионскому роману у нас явно не везло и не везет до сих пор. Противостояние разведок и контрразведок Востока и Запада нам предлагается рассматривать исключительно с восточной стороны — и через довольно мутное стекло тенденциозною и невнятного повествования. Но насколько это правомерно? Насколько эффективно? И, наконец, насколько честно?

«Рассуждая о морали, мы склонны прибегать к некорректным сравнениям, — утверждает один из героев лучшего, на взгляд Грэма Грина, шпионского романа XX века. — В конце концов, нельзя же сравнивать идеалы одной стороны с методами другой... Надо сравнивать методы с методами, а идеалы с идеалами». И справедливость этих слов вроде бы не должна вызывать никаких сомнений. Почему, например, деятельность героя «Мертвого сезона», заканчивающаяся его провалом, хотя и после успешного выполнения задания, волнует и убеждает нас, а стерильная победоносность многих других литературных и киногероев оставляет совершенно равнодушными? Ведь даже Штирлиц, по остроумному наблюдению одного киноведа, был для нас в годы застоя не столько победоносным разведчиком, сколько идеальным и героическим воплощением нашей собственной душевной раздвоенности, нашего двоемыслия!

Правда, изменения в политическом климате влекут за собой и определенные метаморфозы шпионского романа. Все чаще «врагом» предстает здесь не противоположная политическая система, а какая-нибудь зловещая международная организация самого неопределенного свойства и цвета. Примечательна в этом смысле творческая эволюция Джона Ле Карре — признанного лидера литературы такого рода, автора, кстати говоря, и романа «Шпион, который пришел с холода», откуда взято вышеприведенное высказывание загадочного и мудрого, хотя и весьма подлого Контролера.

Начав с произведений антифашистского толка («В маленьком городке на Рейне»), Ле Карре в дальнейшем сосредоточился на противостоянии секретных служб Востока и Запада и создал ряд романов, как совершенно резонно сказали бы у нас в не столь далекое время, резко антисоветской направленности. Нет, английский писатель менее всего был склонен в те годы воспевать империализм и милитаризм, он оставался объективным и взыскательным мастером, проповедующим верность общечеловеческим идеалам. Но Советский Союз он рассматривал, как сказал бы Рональд Рейган, в качестве империи зла, истязающей и истребляющей собственных подданных и грозящей войной остальному миру, и писал о нем и о его союзниках в соответствующем ключе. В последние годы Джон Ле Карре не раз выражал бурные симпатии перестройке, начал наведываться в СССР, который он до того знал лишь понаслышке, что приводило порой к потешнейшей «развесистой клюкве» в его сочинениях, — новые акценты стали появляться и в его творчестве. И как следствие всего этого — у нас взялись переводить и печатать его произведения.

Взялись сейчас, когда пала Берлинская стена, у которой и на которой гибли — в прямом и в переносном смысле — наиболее привлекательные его герои, а переводить и печатать их следовало гораздо раньше. Переводить, споря с британским автором, если б нашлись у нас серьезные контраргументы, но непременно выслушивая и его доводы. Именно тогда, когда он был откровенным и отъявленным нашим врагом!

В романе Ле Карре «Почетный школьник» действие начинается с того, что британская секретная служба полностью разгромлена: один из самых главных ее руководителей оказался агентом Москвы, и как следствие этого — вся ее прошлая деятельность поставлена под нешуточное сомнение.

Картина в известном смысле символическая.

С чего начинают работу новые руководители ведомства? В первую очередь они поднимают из архива дела, которые разоблаченный ныне шпион закрыл в свое время как бесперспективные. Бесперспективные для него — значит, перспективные для тех, кто сумел его разоблачить. Именно этими делами имеет смысл заняться теперь.

На протяжении многих лет наши горе-идеологи боялись западного шпионского романа как черт ладана. Боялись, разумеется, не только его, но и его тоже. И не только его мы сейчас извлекаем из-под трусливого спуда. Но, может быть, все-таки и его тоже?

Что такое детектив? Игра или литература? Или игра плюс литература? Но в любом случае это не назидательно-унылые «рассказы о чекистах», для того чтобы разоблачить полнейшую фальшь, вовсе необязательно было сначала публиковать «Архипелаг ГУЛАГ»; это не бесконечные кошки-мышки, в которые величавые и всевидящие стражи правопорядка играют с жалкими преступниками-одиночками; это не поединки «хороших чудаков» с «плохими чудаками» и тому подобное. Если отвлечься от нескольких удач, относящихся, главным образом, к области ретродетектива (то есть к детективам из времен нэпа, послевоенной разрухи и т. п.), ряда занимательных приключенческих романов на экзотическом материале, а также пары-тройки (не более) сравнительно сносных головоломок в духе Агаты Кристи, то под названием детектива у нас существует убогий и предельно недостоверный производственный роман на милицейскую тему, глотать который читателя заставляет разве что жалчайшее отсутствие чего бы то ни было более съедобного.

Почему так получилось, понятно всем. Создание детективов находилось под жесточайшим ведомственным контролем, их полагалось визировать, а какое ведомство склонно выслушивать что-нибудь, кроме самой грубой лести. Отсутствие организованной преступности, наркомании, проституции декларировалось самым решительным образом. О коррупции в самих правоохранительных органах нельзя было и заикнуться. Преступников с партбилетом не было вообще. Со всеми правонарушителями, которых изображали наши мастера детективного жанра, запросто могли справиться — а порой и справлялись — члены комсомольского патруля в народной дружины, переживавших, если верить тем же авторам, перманентный и небывалый расцвет.

Но ведь не только это. Сама жизнь изображалась в детективной литературе с предельной недостоверностью, а в недостоверной жизни происходили недостоверные преступления, и раскрывали их недостоверные сыщики. Причем — и об этом мне уже доводилось писать раньше — согласно имманентным законам литературы в недостоверной жизни только недостоверные преступления и выглядели достоверными.

Сейчас советский детектив, как и вся литература, на распутье. Пойдет ли он, как детектив в развивающихся странах, по пути освоения классических образцов и копирования их? Ударится ли в предельную публицистичность? Начнет ли с жадностью неофита смаковать прежде запретные плоды? Останется ли ведомственным льстецом и угодником?

Наверняка произойдет и первое, и второе, и третье, и четвертое. Детектив станет многообразным и только на этом пути сможет обрести свободу и, значит, жизнь. Но произойдет это не сразу и не без определенных трудностей.

Недавняя повесть А. Вайнера и Л. Словина «На темной стороне луны» демонстрирует новые возможности детектива и новый уровень гласности. Но, как писал поэт, «дева тешит до известного предела»: гласность в повести, правда в повести имеют четкие временные и пространственные рамки — 1980 год в Узбекистане. А 1989-й в Москве? Кто напишет нам о нем? И когда?

В самое последнее время детектив, не выходя в художественном отношении за прежние рамки, резко политизировался. Появились детективы о русофобах и юдофобах, об «Огоньке» и «Молодой гвардии». В одном из недавних сочинений такого рода иностранными разведчиками «на службе у аргентинского капитала» чуть ли не впрямую названы Евгений Евтушенко, Марина Влади и многие другие столь же известные и узнаваемые люди. В «молодогвардейском» по духу и по месту публикации романе «Петля для полковника» убийцы, кооператоры и либеральные журналисты, объединившись, вьют петлю честному полковнику госбезопасности. И уж не тот ли самый полковник ловит и разоблачает в качестве фашистских недобитков представителей общества «Старина» в романе Юлиана Семенова «Репортер»? Или же все смещалось не только в доме Облонских, но и в Комитете госбезопасности?

Разумеется, сочинения подобного рода независимо от их политической направленности — это не литература, а недолитература, «литература для бедных». В том числе и детективная литература для бедных. Таков же, увы, и шпионский роман наших лет — вроде небезызвестного «Судного дня», герой которого, американский агент Ефим Байкалов, получает от своих шефов задание довести экономику и мораль в СССР до такого примерно уровня, на котором они находятся сегодня. Не лучше получаются, к сожалению, у авторов приключенческой литературы и образы крушащих все вокруг себя «афганцев», особенно когда «боевые действия» последних против мирного населения родной страны описываются и подаются как героические деяния.

Разумеется, не только превратно понятые идеологические соображения мешают нашим авторам создать что-нибудь путное, но они превалируют и там, где речь идет, казалось бы, о чисто формальных вопросах.

Вот, например, триллер. В произведениях такого рода подразумевается, что преступники сильнее положительных персонажей — они лучше вооружены, они имеют численное превосходство и тому подобное. Иначе не возникает и не может возникнуть характерная для жанра напряженность действия. Но в советском детективе — до самых недавних пор — превосходящие силы порядка рука об руку с бдительной общественностью ловили заранее обреченного на неудачу преступника-одиночку. Читателю оставалось зевать или воровато болеть за преступника.

Или детектив типа «Ищи преступника». Для того чтобы начала работать эта схема, необходимо замкнутое пространство, необходим сыщик-одиночка, зачастую любитель, необходимо множество обоснованно подозреваемых. И все это никак не вписывается в ту псевдодействительность, которую конструировали наши писатели.

Добавим к этому бесчисленные упомянутые выше и еще не названные табу — и нам станет ясно, что писатели-детективщики десятилетиями плясали на таком тесном пятачке, что искусство пляски, даже если бы они таковым обладали, продемонстрировать было просто невозможно.

У Тынянова есть замечательная и примечательная статья «Промежуток». Замечательная тем, что это одна из лучших статей о русской поэзии. Примечательная, потому что цветущую, и, увы, последним цветом, советскую поэзию 20-х годов исследователь определил как кризисную и межеумочную, совершив тем самым поразительную ошибку.

Но без малейшего риска ошибиться можно назвать промежуточным сегодняшнее состояние советского детектива. Прежний — псевдодетектив из псевдожизни — сходит на нет, новый еще не успел народиться. А каким он будет? Попробую высказать на этот счет некоторые предположения самого предварительного характера.

Прежде всего он приблизится к жизни, отбросив все или хотя бы многие табу и недоговорки. Он обратится к криминогенным сферам, ранее для него запретным, — к партийно-государственной коррупции, к коррозии в рядах самих правоохранительных органов, к организованной преступности, включая наркобизнес, киднэппинг (похищение людей с целью выкупа или шантажа) и тому подобное. Он сможет, наконец, поднять и этические вопросы на высоту, несколько отличную от той, с которой провозглашалось, что воровать грешно, а изменять Родине еще грешнее. Он создаст образы сыщиков отнюдь не плакатного свойства, он покажет, что грязь выгребают и разгребают грязными руками и кое-что к этим рукам непременно прилипает.

Центральной фигурой в советском детективе станет оборотень. Так сейчас именуют работников правоохранительных органов, пошедших на сговор или на прямое сотрудничество с преступниками, но я имею в виду куда более широкое толкование этого слова. Оборотень — это человек, живущий двойной жизнью, человек, поступками своими опровергающий и подрывающий то, что он провозглашает на словах, и такие люди есть у нас повсюду. Выявление и изобличение оборотней станет, на мой взгляд, главным содержательным элементом детективной литературы, которой у нас еще предстоит возникнуть. И в борьбе с оборотнем техника триллера и техника детектива типа «Ищи преступника» окажутся вполне уместными.

Восстановление института суда присяжных возродит бессильную ныне и насквозь коррумпированную адвокатуру — и возникнет детектив судейский. Немало материала подбросят, конечно, и кооператоры вкупе с преследующими их рэкетирами и облагающими их данью ответственными работниками. Возникнет и детектив международный, потому что за рубежом начнут — и уже начали — выпускать не только Юлиана Семенова.

Труднее загадывать о детективе политическом: здесь и, с одной стороны, разрядка и, с другой, нарастающая межнациональная и социальная напряженность. Многое в этом отношении зависит от того, в какую сторону повернет все наше находящееся на распутье общество, что станет и что станется с государством.

Но должны, конечно же, появиться и детективы неожиданные, детективы невычисляемые и непредсказуемые, потому что вновь обретенная свобода не сможет не проявиться и в этом.

Как соотносится со всем вышесказанным содержание предлагаемого вашему вниманию сборника? Едва ли читатель детективов будет благодарен автору предисловия, если тот начнет пересказывать их сюжеты. Скажу только, что промежуточный — переходный — этап в развитии советского детектива отражен и зафиксирован в книге достаточно точно.

Вот, например, повесть Андрея Молчанова «Перекресток для троих». Написанная и опубликованная в журнале несколько лет назад, она сразу же была подвергнута разгромной критике. И немудрено. Писатель попытался честно поставить вопрос о тотальной коррумпированности общества, в котором мы живем, о зыбкости границы между, так сказать, нормальным и преступным поведением и с ходу был зачислен в очернители действительности.

Совсем другого толка повесть Бориса Руденко: добро и зло разведены здесь в разные углы ринга, зло преобладает, а «афганцы», становящиеся бескорыстными рэкетирами, безнадежно запутываются в сложностях нашей жизни. Повесть любопытна и тем, что техника рэкета (избиения, угрозы и прочее), к которой обращаются молодые робин гуды, показана вполне достоверно. И недоумение избиваемых и шантажируемых воров и расхитителей вполне естественно: почему с них не берут положенного выкупа? На эту же или весьма сходную тему сейчас написан ряд пьес, с успехом идущих в театрах страны.

Любопытные вопросы встают в связи с превосходно написанным рассказом Юрия Нагибина. Прототипы его персонажей легко узнаваемы. Но тем страшней то, что о них рассказывается. И все же, что перед нами: беллетризованная статья на основе не обнародованной еще информации? Материализовавшаяся в рассказ сплетня? Писательская фантазия? Или писательская гипотеза? Скорее всего последнее.

Документальная повесть Валерия Аграновского о советском разведчике в Англии (хорошо, кстати говоря, англичанам, которые называют шпионами и своих разведчиков, и чужих) написана под знаком известной песни «А вчера прислал по почте два загадочных письма». Наши секретные службы, как женщины Востока, не спешат показывать свое лицо постороннему. Аллах запрещает? Впрочем, совсем недавно нашлись секретные документы, которые долго и безуспешно искали в секретных архивах. И нашлись они в архивах открытых, общедоступных! (см. «Аргументы и факты», 1989, № 46).

Повесть Г. К. Честертона «Шар и крест» скорей всего несколько удивит читателя. Удивит как сама по себе, так и фактом публикации на страницах альманаха приключенческой и детективной литературы. Конечно же, никакой это не детектив, да и приключения в повести носят условно-аллегорический, зачастую откровенно пародийный характер. Тем не менее познакомиться с нею стоит.

Г. К. Честертон — один из признанных классиков детективной литературы. Его патер Браун стоит в одном ряду с такими всемирно знаменитыми образами сыщиков (или, точнее, расследователей), как Шерлок Холмс, лорд Вимси, Эркюль Пуаро, комиссар Мегрэ. И в то же время дело с его детективами обстоит не так просто, как может показаться на первый взгляд. У них почти всегда есть мистическая или как минимум символическая подоплека. Анализируя творчество Честертона, замечательный аргентинский писатель Хорхе Луи Борхес проницательно заметил, что детективный сюжет находит в его рассказах, как правило, две развязки — мистическую и реалистическую. Причем — и в этом глубина и оригинальность наблюдения Борхеса — мистическая более органична творчеству и мировоззрению английского писателя, но сам он, словно страшась быть неправильно понятым, всякий раз предлагает как окончательное толкование событий реалистическую развязку.

Повесть-притча «Шар и крест», лишенная признаков детективного жанра, выстроена тем не менее по сходному принципу: противостояние, а точнее — сложное переплетение и взаимотяготение Добра и Зла, о котором идет здесь речь, может быть понято и как рассказ о странствиях души (может быть, именно одной души, хотя героев-антагонистов здесь двое), и как рассказ о психическом заболевании пациента или пациентов сумасшедшего дома. Сочетание примет реальности с явно гротескными деталями и перипетиями придает повести несколько комический и, как отмечено выше, пародийный характер. Однако же она может быть прочитана человеком, не лишенным фантазии, и всерьез. И уж во всяком случае, любой читатель отметит окрашенные поэтическим вдохновением страницы.

Здесь уместно добавить, что, не будучи детективом, повесть «Шар и крест» положила начало традиции «психотического детектива» и в этом отношении имеет немалую историческую ценность. Можно упомянуть, например, роман современного английского писателя Чарльза Маклина «Страж», герой которого и сам на протяжении всего повествования не может понять, то ли он вступил в поединок с дьяволом, то ли лечится у вполне добросовестного психиатра. Сходные проблемы трактует и ставший знаменитым благодаря одноименному фильму роман американского писателя Уильяма Петера Блэтти «Экзорцист»: для того чтобы бороться со Злом, его необходимо прежде всего именно как Зло распознать. А Зло привлекательно, оно «человекообразно», как пишет Уистен Хью Оден в стихотворении о Германе Мелвилле (авторе «Моби Дика», посвященного той же теме), и поэтому выбор для каждого и каждый раз и предельно важен, и крайне непрост.

Каким детектив был вчера — нам понятно. Каким станет завтра — мы пытаемся догадаться. А сегодняшний — что ж? — почитаем сегодняшний. Академик Абалкин сказал, что мы живем не хуже, чем работаем. Перефразируя эти слова, можно отметить, что мы читаем детективы, которые не хуже остальной литературы последних двух-трех лет.

Андрей Молчанов

ПЕРЕКРЕСТОК ДЛЯ ТРОИХ




© Молчанов А. А.


Игорь Егоров

Проснулся я рано, хотя за последние полтора года мог спать до «каких влезет». Но я торопился жить. Те, кто был в армии или в тюрьме, поймут меня без труда.

Встал. Мягкая подушка, стеганое одеяло... Блаженство. Даже госпиталь ни в какое сравнение не идет, хотя больничная кровать после казарменной попервоначалу мне тоже показалась чем-то вроде райского ложа. В госпиталь я угодил по собственной дурости: врач, инспектировавший нашу роту, спросил, щупая мой живот: «Жалоб нет?!» Я сказал, ради хохмы, кажется, будто болит в левом боку. «Часто?» — «Часто». — «Та-ак!» Врач, как выяснилось позже, был окулист.

Короче, угодил в госпиталь. На обследование. С подозрением на хроническую дизентерию. Диагноз я категорически опротестовывал, но мне приказали не рыпаться и упекли в инфекционное отделение. Месяц сидел под замком. Уколы. Лекарства. Тоска. Если бы не медсестра, вообще бы увял от скуки. Только медсестра верила, что я здоров. Потом сообщили, что вылечили, и отправили для дальнейшего прохождения службы. Но это — дела минувшие...

Я долго стоял у окна, созерцая с десятого этажа панораму родного микрорайона: однообразную пустыню серых коробок зданий и хилых саженцев, черными раскоряками торчавших на зимней, покойницкой белизне условных газонов. Затем перевел взгляд на стул: там висела новая темно-синяя рубаха, поверх нее рыжие, в мелкий рубчик вельветовые штаны, поверх штанов — пушистые, сшитые концами носки — все только с прилавка.

Это постаралась маман. Маман моя — прелесть. Да и папаша нормальный мужик. Оба — переводчики. Мать — с английского и на английский, отец — то же самое, только по-испански.

Вспомнился вчерашний вечер, встреча, когда в шинели я ввалился в родимый дом: ахи, поцелуи, праздничный, хотя и наспех собранный стол: бутылка мадеры, салаты, огурчики, икра... Папашины наставления, недоверчивый взгляд его поверх очков: ты должен чего-то такое... короче, чтоб не пришлось краснеть, прочая ерунда... Он меня всю жизнь наставлял на путь истинный. И вроде наставил: окончил я вечернее отделение радиофака, стал инженером, отслужил вот и в армии, и анкета моя никакого злокачественного интереса у закаленных жизнью и подозрениями кадровиков вызывать не должна. С кадровиками же предстояло столкнуться в ближайшее время, поскольку главным вопросом для меня сейчас был вопрос трудоустройства. Идти на прежнее место не хотелось, необходима была перемена, вообще после армии влекло к новой жизни, но новая эта жизнь представлялась покуда расплывчато. Что касается прошлого места службы, то было оно в принципе ничего: трудился в конструкторском бюро, в лаборатории, проектирующей запоминающие устройства, то есть магнитофоны. Но, конечно, не для «Йес, сэр, я кэн буги-вуги» и монологов комиков, а для записи цифровой информации. Начальник у нас был демократ, толковый малый; коллектив дружный — ни дураков, ни склочников, но угнетал фон, — бесперспективности полнейшей... Насчет фона папаня мой жизнерадостный выдал как-то: пиши диссертацию. Ну да, совет слепого дальтонику. Во всем КБ, а это пятьсот человек, только десять кандидатов и два доктора — директор и первый зам. Нет, безусловно, можно поставить себе цель стать шишкой в науке или же где-либо, напялить шоры — и вперед, сквозь грозы и препоны к исполнению престижного желания. Но мне такое дело не по душе. Мне даже смешно наблюдать за этакими целеустремленными экземплярами — всю жизнь в шорах прут, потом становятся теми же директорами КБ и думают, что познали смысл жизни. А после — в гроб, и ничего — ни от них самих, ни от их исполненных вожделений. Нет, я не против целеустремленности и карьеры, просто все должно быть естественно. Как дыхание. Без фанатизма и потуг. Короче, в настоящий момент я хотел интересной работы. Но где ее искать, не знал. И пошел в ванную.

Долго стоял под теплым душем, балдея от сознания того, что это сито над головой — теперь банальное удобство. Нет субботних банных дней и ледяной водицы в умывалке, пропахшей табачным перегаром, дешевым мылом и потом.

Растерся. Взял бритву, воткнул штепсель в розетку. Дух, именуемый электричеством, мигом вселился в пластмассовую обтекаемую коробочку и зажужжал, затрещал маленькими ножничками, освобождая меня от суточной щетины. Затем попил чайку, вяло думая о работе. О деньгах, вернее. От армейских остался червонец, еще червонец — от щедрот родителей — лежал под носом, прижатый хлебницей. В комнате, в вазе, было еще сто рублей, но только на тот случай, если попадется приличный костюм, так что эти деньги широкой покупательной способностью не обладали. До армии у меня имелось рублей триста, но трудовые эти сбережения я умудрился пропить в неделю до призыва в ряды — с отчаянья, так сказать. Собственно, и не жалею... Но, понятное дело, монеты эти сейчас бы не помешали. Итак, двадцать ре... Повисеть на шее папы-мамы с недельку, конечно, не грех... но со службой тем не менее надо определяться в ударном порядке. Не мальчик все-таки. Двадцать семь.

Покопавшись в шкафу, я отыскал шубейку, шапку; подумав, напялил на себя теплые шерстяные кальсоны, и это был грамотный поступок — зима прямо озверела: красный столбик в градуснике за окном примерз к отметке 40.

Пошел в гараж. Гараж — личная моя собственность. Наследство от деда. Теплый кирпичный бокс. Дед мой был заядлый автомобилист. Страстишкой своей он заразил и меня. Раньше мы вместе жили: дед, папаша, мамаша и я. Папаша и мамаша к автомобилям относились индифферентно — так, как к средству перемещения в пространстве без давки, и не более, а я и дед ковырялись с машиной по полной программе. На этой почве я и в автодорожный институт поступал. Но не попал. И вот, стало быть, окончил радиофак. Но отслужил как водитель. Дед покойный завещал мне и машину. Машина по нашим временам — реликтовое чудовище. Марка — «Победа». Аппарат, безусловно, неказистый, но это танк с высокой степенью надежности, к нему хоть колесо от телеги ставь — все равно поедет.

Я перелез через железнодорожную насыпь — вдоль нее гуляла поземка — и, проваливаясь по щиколотку в сухой как порошок снег, спустился к воротам гаражного кооператива.

Снег возле моего бокса был расчищен. Это постарался папаня. Молодец.

Открыл замки. Реликтовый танк «Победа» тускло уставился на своего мучителя двумя глазницами ветрового стекла, угловато разделенного перегородкой. Да, кар в стиле «ретро».

Папаня клялся, что каждые две недели проворачивал, согласно моему завету, коленвал и ухаживал за аккумулятором. Он вообще-то в технике ни бум-бум.

Я накачал баллоны и снял машину с козел. Антифриз был в норме, масло тоже. Аккумулятор не дышал. То есть абсолютно: я даже накоротко замыкал клеммы — ничего, ни искорки. И сухой, как стеклянная банка с чердака. Кранты аккумулятору. Дозаряжался, папаня!

Сел на стул. В гараже было тепло, сухо, пахло маслом и краской. «Победу» обволок изрядный слой пыли — будто машина только с луны. Встреча с прошлым. Странность узнавания привычной сути его в новизне и неопределенности настоящего. Я вдруг остро и впервые до конца понял: вернулся!

Марина Осипова

Сварила кофе крепости убийственной — пить страшно. Пока этот яд остывает, смотрю в окно, вижу, как выходит из подъезда муж и, поднимая на ходу воротник, спешит к метро. Поторопиться ему не мешает: через полчаса начало утреннего спектакля, он в главной роли. Вечером, когда муж вернется и, вероятно, так же будет сидеть у окна за чашкой кофе, в театр побегу я. Думаю: два года в одном театре и ни единого спектакля, где бы играли вместе. Что это? Принципиальное решение режиссера разобщить актерскую семью в процессе производства во благо искусства? Если так, то, может статься, режиссер прав. Трудно представить, как бы я и мой муж Саша были в состоянии сыграть, скажем, влюбленную пару (по пьесе, кстати, так оно и есть) после сегодняшнего утреннего скандала. Ненавижу скандалы. Утренние — особенно, в них все от эмоций и ничего от логики. Заспанные, вялые, с критической оценкой жизни (утро, оно мудрое, гласит пословица), мы вмиг находим повод для склоки, например: раковина набита немытой посудой — это моя вина, или сломана розетка, холодильник потек, продукты испортились — это вина мужа, и начинаем каркать друг на друга непроснувшимися, сорванными голосами, постепенно припоминая прошлые обиды и недочеты — каждый свои обиды и недочеты другого. Генеральная схема! Отбушевавший только что скандал основывался как раз на раковине.

Пью кофе, обретая ясность мышления и вместе с ним успокоенный вывод: ссориться, конечно, надо реже, но бесконфликтность, что ни говори, — утопия, люди для конфликтов и созданы. Да и жизнь — вечный конфликт всего сущего между собой. Что же касается искусства, достаточно того, что оно — отражение жизни. Ладно. В сторону философию. Мужа я люблю, он меня, кажется, тоже, остальное приложится.

С завтраком кончено, начинается операция под кодовым названием «зеркало и женщина». Слава богу, пока процедуры эти особенного косметического искусства не требуют. Пока. А чему быть после? Вопрос, вгоняющий меня в уныние беспросветное. И обоснованное. Беда во внешности, в том козыре, что, став битой картой, сведет всю мою игру к проигрышу разгромному. Имею в виду игру в театре, кино, но подразумевается под ней жизнь. Моя жизнь. Вот, пожалуйста, конфликт. Красоты и течения времени, жизнь убивающего. Сегодня какое-то философское утро, в самом деле — мудрое. Сплошные каламбуры.

Смотрюсь в зеркало. Ну ничего так — глазки, губки, овал лица... Редкостной красоты в себе не нахожу, хотя твердят, что красива я именно редкостно. Всерьез об этакой уникальной моей смазливости разговор зашел на киностудии, куда притащили меня прямо с дипломного спектакля. У них установка была: найти красавицу и чтобы обязательно редкостную. И вот, стало быть, нашли. Повезло. В первую очередь повезло, естественно, мне, поскольку играла не красоточку и даже не редкостную красоточку, а ту большую роль, о коей отвлеченно мечтают актрисы в час тоски, зная, что в жизни так не везет. Итак, подфартило, был звездный миг славы: интервью, приглашение в театр, узнавание в глазах прохожих... Собственно, все это не в прошлом... Наоборот! Сейчас все видят во мне первую мою героиню. И иного усматривать не желают. Что значит — перестаралась. Теперь имеется ярлык: характерная актриса. Нет, предложений полно, но каких? Принцесса в фильме-сказке, устроит? Нет? Тогда — прелестная мадемуазель в эпизоде сериала о событиях века минувшего. Не нравится это — еще три сценария: два о проблемах сельского хозяйства, один — что-то в стиле «любовь-кровь» из конверта с эмблемой очень периферийной киностудии. Вывод прост и неутешителен: серьезные режиссеры заниматься мной не хотят. В театре наш главный мне напрямик сказал: «Не обижайся, Марина, но тебя я взял по принципу «авось сгодится». Про запас. Одну роль дам, но, считай, в нее ты просто вписалась. Ты способная девочка, но с тобой трудно, у тебя изъян — слишком красива. Это называется: внешность актрисы. В прошлом веке тебе бы блистать, но сейчас иные критерии. Нужны живые люди. Реальные. И чаще рожи нужнее, чем лица. Пойми: ты можешь превосходить по внутренней своей глубине десяток этих рож, взятых вкупе, но режиссеру мороки с тобой все равно однозначно больше. Так что так: вот тебе роль, будь при деле, снимайся и жди перемен. А лучше — ищи их». Словом, дальше твое личное горе. Что ж, спасибо главному и на том. Спасибо за роль, спасибо за правду. Ждать перемен — это, я давно поняла, бесполезно, если их ждать, они всегда к худшему, а вот насчет того, чтобы искать, — занятие перспективнее. Во всяком случае, напроситься на пробы в хороший фильм мне удалось. И, что примечательно, фильм комедийный. Если со своей физиономией прорвусь в комедию... держитесь, маловеры, за бока! Но это мечты. Конкуренты слишком сильны естественными, откровенно комедийными признаками своей наружности, и по сравнению с ними шансы мои колеблются где-то возле нуля. Однако посмотрим. На этом вопросе день сегодняшний должен поставить точку.

Смотрю на часы, и вдруг издалека доходит ошеломляющее воспоминание: радио! Вот-вот должно быть начало записи! Забыла! Ведь убьют же! Господи, как прав муж в претензиях относительно расхлябанности его дуры жены! Надеваю дубленку, сапоги, запихиваю в сумку ключи, кошелек... Ах, да, еще паспорт!

Мелькает: «Радио. Киностудия, там пообедаю... Магазины. Сетка где, черт?! Спектакль. Примирение с мужем. А, посуду опять не успела... Поздно».

Мчусь.

Владимир Крохин

Проснулся, и на меня неудержимо навалилась явь: звон будильника, тупая безжалостная боль в висках, сонная одурь и сквозь ее зыбкую кисею, наполненную тенями ускользающего сна, — аксессуары окружающего меня мира, а именно — квартиры Сашки Козловского, писателя-сатирика-юмориста очень средней руки, квартиры, вмещавшей стандартное барахло типа шкафа, стола, телевизора и им подобного. Кровати. На кровати, на сбившейся желтовато-серой простыне возлежал я, в осколки разбитый вчерашней вечеринкой и ранним сегодняшним пробуждением. Состояние мое было близко к состоянию трупа. Я полагал, легче умереть, чем встать. Но вставать было надо.

Я сунул ноги в холодные сырые башмаки. Постепенно ко мне возвращались все пять присущих людям чувств и способность прогнозировать необходимые действия, хотя при мысли о физической сложности некоторых из них я испытывал тоску. Предметы приобретали четкие контуры, я уже различал пыль на мебели, всякие полутона, осязал запахи, и они были неприятны: в атмосфере квартиры стоял и цвел букет трех перегаров: винного, табачного и чесночного. Дух этот был тяжел и плотен до удивления.

Из соседней комнаты слышался храп и горестные постанывания Козловского. Он еще спал, счастливчик.

Холодильник пустовал, если не считать сырых бифштексов-полуфабрикатов в целлофановой упаковке и пакета молока. Больше — ничего, трудно живут сатирики. Я срезал тупым и сальным ножом уголок бумажного кулечка и осторожно глотнул... Тьфу, так и знал! Проклятье! То, что было молоком, превратилось в вонючую творожную кашу. Я выплюнул ее в раковину.

На кухонном столе обнаружилось два апельсина и старый, тронутый белесой плесенью, словно прокаженный, хлеб. Я выжал из одного апельсина сок в кружку и таким образом покончил с завтраком. Затем оттянул рычажок замка, вышел и тихонечко притворил за собой дверь.

Ну и мороз! Как в ледниковый период! Картер замерз наглухо. Три минуты заводной ручкой вращал коленвал. После такого пробуждения — в состоянии общего воспаления всего организма, со штормом в мозгах — дело это изнуряющее, хотя и заменяет некоторым образом полезную для здоровья физзарядку.

Проклятый звон в голове и дрожь в ногах... И еще замерзшая печка тарахтит, как кофемолка. Что бы я сейчас хотел — ароматно дымящегося кофе. В чашке стиля «рококо». Резину пора менять. Не дорога, каток. Выхлоп из машин как пар из чайников. Поземка тоже как пар. В долине гейзеров. Из-под земли, земли дыханье... Стелющаяся дымка. Кофейку бы!

В 13.00, в понедельник, у нас в редакции планерка. Сегодня понедельник. До 13.00 я, завотделом сатиры и юмора, принимаю авторов. Газета наша небольшая, молодежная, но графоманов ходит — страшное дело. Сначала с ними было забавно, теперь осточертели. Хорошо, ввели пропускную систему.

Первым делом направляюсь в буфет. И устраиваю себе пир горой. Ем осетрину — рыхлое, белое мясо с янтарными прожилками, пью сливовый вязкий сок, затем кофе с молоком. Становится легче. Шторм в мозгах утихает.

11.00. Кто-то дергает ручку двери, и дверь открывается.

Некто Персерберг. Литературный псевдоним «Перов-Серов». Старый афоризматик. Сед, лик лунообразен, нижняя челюсть бульдожья. Личность по сути своей мне неясная. Человеку за шестьдесят. Что он сделал? Он пишет афоризмы в газеты. Только афоризмы. Всю жизнь. Мне жалко его. Жалко, вероятно, потому, что судьбу свою и профессию он принимает всерьез. Без убежденной веры на подобной стезе не удержишься. Этому человеку трудно сказать «нет». У него я беру все и уж потом только оправдываюсь главным: дескать, тот зарубил, а я что, я ни при чем.

Мы раскланиваемся, улыбаемся, острим, и я сажусь читать его опусы.


«Если крокодил съел твоего врага, это не значит, что он стал твоим другом».


Это пойдет.


«За одного битого двум небитым дали срок».


Это туфта.

Последующие восемь штук тоже весьма посредственные.

— Неплохо, — сухо, но уважительно говорю я и кладу листок в ящик стола.

Мы раскланиваемся, улыбаемся, острим, и он, почтительно-согбенный, удаляется, раскрывая дверь спиной.

Я достаю листок и вычеркиваю девять перлов. Остается один, про крокодила. Для воскресной подборки «Подумал и рек» нужно минимум пять. В четверг я сдаю материалы главному. На просмотр. Время есть. А сатириков — их извечно с избытком, не говоря уж об юмористах... Наберем фразочек повеселее, успеется...

Почему-то ни одного телефонного звонка... Ах, да! Втыкаю вилку телефонного шнура в розетку. Телефон звонит. Незамедлительно. И сразу сумятица мыслей: «Жена?! Для нее вот уже два дня, как я нахожусь в командировке и, по идее, должен находиться еще один день... Ладно. Оправдаемся внезапным приездом».

— Старик, — сипит Козловский, — ты в норме?

— Уже, — говорю я, глядя, как входит девочка из отдела писем и кладет мне на стол пачку рукописей.

— Как мой рассказец? Прочел?

Вчера, когда мы уезжали веселиться, а уезжали мы прямо из редакции, он положил рассказ мне на стол. Да, рассказ здесь. А. Козловский. «Правда жизни». Бумага желтая, низкого качества. Второй экземпляр. Первый путешествует наудачу по иным редакциям.

— Предложим, — говорю я неопределенно.

— Планерки не будет, — воспользовавшись паузой, шепотом вступает девочка из писем. — У главного умерла мать.

Передо мной возникает образ главного почему-то со свирепой, багровой физиономией, и с полсекунды я постигаю обрушившееся на него несчастье. Образ покойной мамаши выходит у меня некоей старухой в черном, похожей на богомолку.

Я понимающе киваю, и девочка уходит.

Теперь звоню я. В комедийное объединение. У меня снимается фильм. По моему сценарию. Это большая удача, большие деньги, и все мне завидуют. К телефону никто не подходит. Я кладу трубку, достаю ножницы и начинаю подравнивать ногти. Пальцы у меня дрожат. Делать нечего. Может, позвонить жене? Приехал, мол, то-се... Но вспоминаю тещу и решаю свой отдых продлить. Расстраиваюсь. Какая чушь! Вру, изворачиваюсь, живу как подонок, боюсь телефона и ради чего? Ради трех дней, проведенных вдали от семейного очага? Тогда к чему же... Стоп! Я замираю на краю пропасти дальнейших своих размышлений и отступаю от этого ее края. Потом. Из командировки я прибываю завтра, и завтрашним днем омрачать безмятежность сегодняшнего не стоит.

Игорь Егоров

Пахнуло морозом. Дверь гаража раскрылась, на пороге появился тип в ватнике, мохнатой кепке кавказского покроя и замасленных расклешенных брюках.

— Здоров, хозяин! — молвил он озабоченно. Протянул руку, представился: — Эдуард.

— Игорь, — ответил я на рукопожатие.

Эдуард расстегнул ватник. Вздохнул, разглядывая машину. Я рассматривал Эдуарда. Это был человек с прекрасно развитой грудной клеткой и, судя по всему, бицепсами, скуластым, цыганистым лицом деревенского красавца, с наглыми, всезнающими глазами. Тут надо сказать, что я остро чувствую людей. И сразу понимаю, кто передо мной. Ошибаюсь редко. Сейчас передо мной стоял жулик. Мелкий, изрядно битый судьбой и жизнью, но неунывающий. Сидевший, точно.

— «Победа», значит, — произнес Эдуард, закуривая и опуская лапу на пыльный капот. — Крылья нужны?

— Аккумулятор, — сказал я рассеянно. — Можешь?

— Четвертной, — последовал незамедлительный ответ. — Новье... От грузовика. Кру-утит... — И Эдуард всем лицом и туловищем изобразил восхищение по поводу того, как аккумулятор крутит.

Я показал десятирублевку.

— Чи-иво? — Собеседник демонстративно застегнул ватник. Поправил кепку. — Издеваешься? Новье аккумулятор...

— Ладно. — Я бросил купюру на капот. — И еще пять за мной.

Эдуард посмотрел на деньги, такие реальные. Скривился, сопя в размышлении. Сказал:

— Если б душа не горела...

Пока раскочегаривался движок, превращая гараж в газовую камеру, я стоял у входа и, покуривая, наблюдал, как плечистая фигура Эдуарда, загребая снег штанинами, удаляется в неизвестном направлении с моим червонцем. Этого кадра здесь раньше не было. Из новых, что ли?

Мимо проехала «Волга». Затем остановилась и, юзя облепленными снегом колесами, дала обратный ход. Я увидел Мишку. Мишка — старый приятель. Раньше работал шофером в нашем КБ.

— Привет! — В голосе его звучала задорная радость.

Я тоже расплылся. Парень он отличный — добряк, с юмором. Люблю таких. Поэтому с чистосердечной улыбкой я вглядывался в его конопатую, бледную физиономию (он рыжий, как бульдог) и тряс худую, нешоферскую руку.

— Отслужил.?

— Первый день, — доложился я. — Сейчас — в военкомат, отметиться... — И кивнул на раскрытый бокс, где в клубах дыма рокотал мой танк.

— Глуши мотор, — посоветовал Михаил. — У меня два часа свободы, подвезу. Поговорим... Как с работой-то у тебя?

Мы уже приготовились зацепиться языками, но тут возле нас чертом возник Эдуард.

— Привез? — мрачно спросил он у Мишки.

Тот открыл багажник, вытащил новое крыло «Москвича».

— Ну, мы в расчете? — уточнил Эдуард, неприязненно косясь на меня.

Мишка кивнул, и Эдуард, сунув крыло под мышку, вновь отбыл по странным своим делам. Страдая от вредных выхлопных газов, я запер гараж и уселся в «Волгу». Спросил, имея в виду Эдуарда:

— Кто такой?

Мишка крутился на пятачке между гаражами — разворачивался.

— Эдик? — Он дернул щекой в ухмылке. — Инвалид! С желудком у него чего-то такое... Сторож в кооперативе. Мастер на все руки. Прием любых заказов. Спереть, достать, продать; берется за любые работы: надо — машину покрасит, надо — движок переберет... Все умеет. И все чужими руками. Живет на комиссионных. Володьку Крохина знаешь? Из газеты? Через два бокса от тебя? Он хорошо сказал. Эд, сказал, бездельник, но человек деловой. С деньгами-то у тебя как?

— Приплыл пароход на мель.

— Во, — озадачился Мишка. — И у меня тоже. Я тут жениться задумал. Ну сразу куча проблем. Во-первых, с жильем... — Мишка жил за городом, в деревне.

— С жильем у меня тоже, — вздохнул я.

— Слушай, ты... по-английски соображал ведь? — Михаил помедлил. — Я сейчас в «Интуристе», вожу всяких...

— Не тяни душу.

— В общем, так, — отважился он. — Прошлое лето наведался я к бабке. Под Архангельск. В деревню. Короче, пособирал на досуге иконки. Шастал по всей округе — по чердакам, избам заколоченным. Итог: имеется два мешка, а что с ними делать, хоть убей... Доски трухлявые, ни фига не разобрать — одна чернота. И...

— И дерзкий замысел родился в твоей бедовой голове, — закончил я. — Смотри... Бедовые головы, их, знаешь, наголо любят стричь.

— Дык ведь... такова се ля ви, как говорят французы, изучающие русский язык, — грустно отшутился Михаил. — Дом надо строить. А на машине что слева сшибешь, то уйдет — не заметишь. Слесарю дай, мойщице дай...

Возникла пауза, заполненная ровным гудом мотора.

— Ну и чего думаешь? — спросил я, проникаясь идеей.

— Я думаю! — сказал Михаил с тоской. — Толку! Доски расчищать надо, а это реставратор... где он? Потом язык — ни хрена же не соображаю, как глухонемой...

Я поразмыслил. Один художник, впрочем, может, и не художник, а как раз реставратор — в тонкости его специализации я не вникал, был мне известен. Олег. Школьный дружок. До армии мы с ним встречались в его мастерской: выпивали среди скульптур и живописи. Но возьмется ли он за иконы? Я почувствовал, что включаюсь в жизнь.

— С реставратором уладим, — сказал я. — Язык тоже... подвешен. А вот клиент — это уж...

— Клиент что? — Мишка рулил, напряженно смотря на дорогу. — Клиент будет. Как бы все остальное утрясти... Знаешь, заезжай вечерком, прямо сегодня. И решим. — Он остановил машину у военкомата. — Жду?

Я кинулся к дежурному: так и так, прибыл...

— С двух часов! — был краткий ответ.

— С двух часов, — сказал я Мишке. — Попали!

— Ну это... я не... — развел он руками. — Работа. А может, ты завтра? Необязательно же сегодня?

— Обязательно сегодня, — сказал я. — И никак иначе. — Мне в самом деле хотелось устранить этот вопрос именно сегодня и навсегда.

— Тогда... вечером, — сказал Мишка. — Часов в семь.

Синеватый дымок поплыл из выхлопной трубы, оранжево мигнул сигнал поворота, «Волга» круто развернулась и, юркнув в просвет между спешащими автомобилями, затерялась в их потоке.

А я остался. В одиночестве пустого ожидания. Подъехал троллейбус. Кто выйдет из дверей первым? Я загадал: если кто-то такой, ну... приятной, скажем, наружности — все будет нормально. Сам не знаю, кого бы я хотел увидеть и что именно подразумевал под этим «все будет нормально».

Двери, скрипя створками, распахнулись. С передней и задней площадок одновременно и, я бы сказал, синхронно вышли два старикана. Оба с палочками. Один хромал на левую ногу, другой — на правую. Столь же синхронно они поковыляли в разные стороны. Я на секунду прямо-таки обалдел. Непонятное знамение...

Марина Осипова

Вскочила в вагон метро, и тут же кто-то довольно настойчиво потянул меня за рукав. Обернулась. Мой первый муж. Вот встреча... Честное слово, обрадовалась. Да и он тоже. Ну а почему бы и нет, действительно? Да, развелись, не сложилось, но не враги же и не чужие... А все-таки грустно. Говорили, улыбались, но как бы через прозрачную перегородку. Прошлое нас связывает, а настоящее разъединяет. У него семья, дочь. Странно, я ревную, идиотка... Две остановки, и вот он выходит, коснувшись моего локтя, теряется в толпе, а я все еще вижу перед собой его лицо, печально бодрящиеся в улыбке глаза... Увидимся ли вновь? Поезд уносится в черноту, в стекле вагона серые силовые кабели и отражения людей. Смутно как-то... Он любит меня. Я знаю — любит. Но это потеряно, конечно, это уже там — вдалеке пережитого. Возникает дурацкая мысль: что будет в душе одного из нас, когда он узнает о смерти другого? Какая дрянь лезет в голову! А все же? Нет, лучше об этом не думать. Забыть. Но не забудешь ведь. Человек жив прошлым своим. Спохватываюсь: не спросила, как его родители... И вспоминаю день нашего разрыва. Внешне прелестный денек. Солнышко. Гудят фонтаны. Мы идем по аллее посольства — оранжевый песочек, пальмы, кустарники в кровавых и сиреневых цветах, кактусы... Африка. Муж идет. Свекор. Свекровь. Противные слова, что-то в них огородно-неудобоваримое... Иду я. Муж здесь работает, а я и родители его здесь в гостях. Вчера прилетели.

— Марина, деточка, — говорит свекровь, — пойми меня как мать. Он, — это она про моего мужа, — не в силах так жить. Ты — там, он — здесь. Вам надо определиться. От этого зависит его карьера. А ты жена, и главное для тебя — интересы мужа, создание ему всех условий работы и быта, что составляет весь смысл нашей... женской судьбы, поверь! — Звучит с пафосом. Я ей не верю. — Твое актерство... — продолжает мама мужа горько и сладко одновременно, — да, сейчас ты где-то там снимаешься, возможен успех, да... Но это несерьезно, это жалко, в конце концов! Затем богемное окружение, разврат... — Ее полное, благонравное лицо под сенью панамы с декоративным цветком из блекло-голубой ленты идет брезгливыми складками. — Ужасно! Ты все же жена дипломата! — Последнее слово произносится с благоговением. Она тоже жена дипломата. Ныне пенсионера.

Пенсионер-свекор — благородная борода, пенсне, лакированные штиблеты с обрубленными носами — идет рядом, тяжко вздыхая.

— Это безответственно, Марина, — изрекает он, соглашаясь с супругой. Голос его солиден, цветист, в нем что-то определенно оперное. — Жить так... — Углы губ его опускаются, а плечи приподнимаются. — Потом в самом деле — эта шатия-братия, сплошное... мда.

Муж молчит. Он держит меня под руку. Он ведет себя дипломатично. Пальцы его напряжены... Он вмешается, когда нужен будет последний, добивающий меня удар. Я озлобляюсь. Но стараюсь говорить корректно.

— Актеры, — говорю я корректно, — маленькие, беззащитные, ранимые люди. Но это искренние люди, как правило.

— Это подонки, как правило, — говорит свекор жестко.

Говорить корректно я уже не в состоянии.

— Ваше определение более применимо к деятелям, вами, как правило, превозносимым, — говорю я.

Свекровь дергает головой, как испуганная лошадь.

— Прости, Мариночка, — шипит она с бархатным сарказмом, — но, к сожалению, твои родители не сумели внушить тебе ни такта, ни... правильного отношения к жизни.

— Не сумели. Зато ваши родители приложили все усилия, чтобы внушить вам, будто главное в женской судьбе — это карьера мужа, тряпки, машина... — Я перечисляю блага земные. — Большего, по-моему, вам внушать и не собирались.

— Я попрошу!.. — оглядываясь, нет ли поблизости свидетелей, говорит свекор. Пенсне его и борода прыгают от возмущения.

Свекровь, вдохновленная его единомыслием, закатывает глаза и изящным жестом прикладывает растопыренные, в кольцах, пальцы к сердцу. Актриса она никудышная, но муж мой, твердо и зло отстранив меня, спешит ей на помощь.

— Ты ничего не понимаешь, Марина, — произносит он с горечью. — И не хочешь понять!

Я вижу его озабоченное, расстроенное лицо, влажную сыпь пота на лбу; его глаза — в них холод и непонимание меня, понимание всех и непонимание меня; тогда я бросаюсь прочь и сознаю, уже убегая по аллее, что бежать некуда, и до того мгновения, когда сяду в самолет и вырвусь наконец из этой страны, где чужое все, даже самый близкий человек и тот чужой, до того мгновения еще придется вынести уговоры, упреки, десятки обид — своих и опять-таки чужих, придется бесконечно решать то, что, в общем, решено...

Последнее, что я помню из того дня, — пальма на газоне. Подстриженный газон и пальма, чей серый суставчатый ствол словно составлен из множества отполированных чашечек. Мне неудержимо хочется уткнуться в этот ствол лицом и заплакать. Но этого делать нельзя. И я этого не делаю. Я степенно направляюсь домой, отвечая на кивки каких-то незнакомых людей. Жалею я, что так все произошло? Сейчас, наверное, нет... Нет.

Владимир Крохин

В комедийное объединение дозваниваюсь, но режиссер отсутствует, и я говорю с его ассистентом. Только что, оказывается, завершены последние пробы. Мне называются фамилии актеров и актрис. Фамилия одной из актрис, Осипова, заставляет меня в правильности выбора режиссера усомниться. Очаровательная женщина, эмоции вызывает положительные, но как актриса заурядна, а в амплуа комедийного персонажа просто-таки неуместна. Но кто их там разберет с их кинематографическими воззрениями на действительность? И не все ли равно? Фильмишко так или иначе будет скверен и пошл — дешевый, развлекательный водевиль. Но это этап. Задел. Финансовый и в смысле имени. Связей, безусловно. Ну а дальше посмотрим. Надо — я чувствую! — надо серьезно писать, из меня может выйти поэт, и неплохой, но где взять время?! А так — все есть! И свой народ в приличных местах, и... А, что там говорить!

Кручу телефонный диск, пробиваясь сквозь непрерывное «занято» к своему приятелю Сержику Трюфину. Он редактор на радио.

— Сегодня вечером, старичок, — пыхтит Сержик, — твоя передачка будет в эфире. Как мои вирши?

Его вирши набраны, и я сообщаю, что его вирши набраны.

Мы страшно довольны друг другом.

Затем следуют визиты. В них принимают участие три автора и половина сотрудников редакции. Решаются сотни вопросов. Телефон бренчит не переставая. Головная боль, поначалу отступившая, возвращается, и я со страхом думаю, что вечером она доймет меня до воя звериного. Некоторое время я терплю и сильно страдаю, но когда эта беда осложняется еще и внезапной изжогой, иду в медпункт. Там мне оказывается неотложная помощь в виде таблетки пятерчатки для устранения мигрени и в виде сочувствий по поводу изжоги, ибо запас соды неделю как вышел.

Хватаясь за различные стационарные предметы, я приползаю в буфет, где не сходя с места выдуваю три бутылки лимонада. Становится еще хуже, поскольку общая мерзость моего состояния усугубляется от сладкого и холодного лимонада зубной болью. Болит дупло зуба, которое я собираюсь зашпаклевать едва ли не год.

Качаясь и лязгая, как лихорадочный, зубами, я возвращаюсь к себе, запираю дверь и, с надеждой ожидая благотворного действия пятерчатки, просматриваю корреспонденцию. Очень хочется спать. Нет, такой жизнью я себя быстро угроблю. И патрон мой мне об этом заметил правильно. Патрон, он же художественный руководитель моих литературных потуг, — крупный поэт, возраста среднего, но мудр, как старец: живет в лесу, бегает, невзирая на погоду, по тропинкам, за стол садится с рассветом и творит до обеда, после обеда читает, гуляет, решает издательские вопросы и интеллектуально совершенствуется. Стихи его, правда, год от года скучнее и серее, но, говорят, главное — здоровье. Нет, патрона я уважаю, это подвиг — жить так. Я и захочу, не сумею. Дурак. Самоубийца. Вырожденец.

Игорь Егоров

К Михаилу я прибыл под вечер. На рейсовом автобусе.

Сошел. Шоссе, вдоль него — тонущая в сугробах деревня, свет, мерцающий в обледенелых оконцах, чистый, выстуженный ветром с заснеженных полей воздух.

Михаил только отужинал. Жирные после еды губы, расстегнутый ворот рубахи, меховая безрукавка... Сели пить чай. Я оглядывал кухню. Крашеный деревянный пол, холодильник, в углу, на столике, заботливо прикрытый чистой простынкой — самогонный аппарат Мишкиного отца, в вопросах выпивки большого специалиста и любителя. Что, кстати, странно, — дурных наклонностей родителя своего Мишка не перенял: не пил, не курил и ни малейшей потребности в приятных отравлениях организма не испытывал.

— Во, — Мишка кивнул на мешок, втиснутый под стол с самогонной аппаратурой. — Дотащишь?

Я выволок мешок на середину кухни. Пуд, не меньше.

— Эва, — раздался из-за двери скрипучий старческий голос, — ироды. Со священными-то иконами как обходятся... Тьфу! Ироды и есть!

— Бабуля! — гавкнул Михаил, отворяя дверь, за ней я успел заметить сморщенное старушечье лицо с острыми, зловредными глазками. — Скройся!

— Не простится грех! — прошамкал голос в ответ.

— Вот... черт! — возвысил тон Михаил. — Ворона старая.

— Не чертакайся, — рассудительно произнесла Мишкина религиозная бабка. — Ишь, дьявол рыжий!

Мишка захлопнул дверь, вернулся к столу. Хмурый. Да и мне что-то стало невесело, глядя на этот мешок... В чем-то мы ошибались сейчас, совестью понимал.

— Висели иконки когда-то в домах, — сказал я, кашлянув. — Свидетели, так сказать, бытия...

— Ну хватит трепаться! — внезапно взорвался Мишка, будто думал о том же и это его раздражало.

Я обследовал доски. Трухлявые, искривленные, сплошь изъеденные древоточцем, все — черные, как сажей обмазаны, ничего не разобрать...

— Познакомился сегодня с одним клиентом, — оглянувшись на дверь, поведал Михаил. — Оттуда. Кэмпбэлл зовут. По-русски соображает. Ну везу его, значит. Разговор. Спрашиваю: как вы, мол, к русской старине? Положительно, говорит. А насчет иконок вообще конкретный интерес имеется. Ну, короче, без обиняков... Я, говорит, математик, сюды приехал на месяц, так что будут предложения — плиз, не стесняйся.

— С иностранцами, конечно... — выразил я сомнение.

— А с кем еще?! С нашими, с отечественными?! — снова завелся Михаил. — Коллекционерами! Да они или рвань, или Рублева им подавай, не меньше. Да и надуют тебя наши-то, так надуют — шариком будешь. Один мне тут заломил цену: за мешок — четвертной. Ха-ха! Да в этом мешке моих трудов... там уже стольник торчит! А мне дом нужен. До-ом! — Он выразительно потряс руками. — Телевизор. Холодильник. Элементарные вещи, понял? Что предлагаешь — вкалывать, копить, недоедать? Это, знаешь, скорбная жизнь. Или левачить? Пробовал. Больше изнервничаешься. А потом, чего тебе объяснять, у тебя то же самое.

— Пока не то же, — возразил я, — но...

— Но к этому мы неотвратимо приблизимся, — закончил Михаил. — Не все же папа с мамой... Пиджачок-то, — он перегнулся через стол, брезгливо пощупал мой пиджак за плечо, затем, откинувшись, оценил все меня облачающее взглядом тоже брезгливым. — Мамочка небось сыночка одевает?

— Плохой пиджачок?

— Хороший. Камзол. В стиле «ренессанс». Откуда, из исторического музея? Вкусы предков, чего там...

— Ну почему, — забормотал я, вставая. — Вот маман штаны сообразила, вельветовые.

— Штаны сойдут, — подмигнул Михаил. — Узки только.

— Узки?! — Я, демонстрируя, присел. Что-то треснуло.

— Чего-то сзади, — констатировал товарищ. — Стрекочет, как у кузнечика. На такие дела идем — тебя же надо принарядить...

— Ну ладно, — оборвал я его, доедая кусок торта и вспоминая, что мать просила купить пирожных или конфет к чаю. — Иконы беру и пробую связаться с реставратором. Что за торт, кстати? Вкусный.

— Не знаю, — рассеянно произнес Михаил. — Будешь уходить, в прихожей крышка от коробки...

На этом разговор наш закончился. Я взвалил мешок за спину и, дубея от мороза, поплелся к остановке автобуса. По пути встретил Мишкиного папаню — судя по походке, перебравшего лишку. Папаня служил механиком в колхозном гараже.

— Здрасьте, — процедил я.

— Кар-ртошка, — указуя на мешок, отозвался он бессмысленно. — Пр-ромерзнет... — И попер дальше.

Совершенно очумевший от холода, заиндевелый, как лось, я с мешком все-таки заглянул в булочную. Выбил чек. Встал в очередь. За конфетами.

— Будьте добры, двести граммов «Вечернего звона», — сказала девица, стоявшая передо мной. — Или нет... лучше «Вдохновение» за три рубля.

Я, внятно хмыкнув, посмотрел на нее. И — обмер. И сразу влюбился. Насмерть. До упора. И понял: без нее теперь не прожить, она — все. Она была красива, да, но не просто красива, она была прекрасна каждой своей черточкой, каждым движением. Холодный блеск серых глаз, высокий лоб, нежный, беззащитный подбородок... Такой бы только в кино королев играть. Я стоял, не в силах пошевелиться. Наваждение какое-то. Аж колени подгибались.

Она взяла свое «Вдохновение» и, ни на кого не глядя, торопливо вышла. Продавщица выдернула чек из моей руки.

«Значит, живет где-то здесь, — соображал я. — Рядом...»

Мешок я чуть не оставил в магазине. Я был в трансе, в шоке и вообще не в себе.

Пришел домой. Что-то отвечал родителям, думая о ней... Где-то рядом, где-то рядышком ведь!..

Попил чайку. С конфетами. Потом уселись смотреть телевизор. Художественный фильм. Ну и — здрасьте! Легкая оплеуха насмешливой моей судьбы. Непродолжительный нокдаун. С экрана на меня смотрело ее лицо. Крупным планом. Так, значит, актриса... Впрочем, чему удивляться? Такое добро зазря не пропадает. Но как же так? Только что, в магазине... Может, ошибка? Я хотел, чтобы была ошибка, но нет, с ошибкой не получалось.

— Вот... женщина, — кивнув на экран, сказал папаша.

Я встал и пошел в свою комнату. Унижен и неутешен. Я был жалким, маленьким человечком, ничего не добившимся, ничего не имевшим, кроме разве горбатой «Победы» в кирпичном ящике стандартного гаража, обывателем, непонятно во имя чего и чем живущим, неудачником, и уж куда мне до нее...

Я презирал и жалел себя. Я был несчастен.

Владимир Крохин

К обеду горячка визитов и звонков ослабевает. Я расправляюсь с последней рукописью, заполняя бланк отказа, отношу конверты в отдел писем и следую в столовку.

Самочувствие удовлетворительное. Душевной и физической бодрости не наблюдается, но и мук также. Боль в голове усыплена лекарством, изжога пропала. Вспоминаю о зубе. Он не болит.

Приступаю к трапезе, способной быть охарактеризованной как седьмая вода на киселе: бульон с куриными костями, шашлык в холодном сале и томатном соусе, пресный, с разваренными вишенками компот. Кормят у нас неважнецки.

После обеда, утирая на ходу рот салфеткой, отправляюсь обратно. Все дела переделаны, но ехать, в общем, некуда. Впрочем, я люблю сидеть на работе. Даже в состоянии бездействия. Люблю свой уютный кабинет, обшитый древесностружечными плитками, с рекламными плакатами на стенах, с двухтумбовым столом, где красуется табличка «Место занято» (ее я увел из ресторана), с мягким креслом на хромированной ножке, чистым паркетом, большим окном с алюминиевыми рамами...

Звонок.

— Товарищ Крохин? — спрашивает трубка утвердительно.

— Да? — говорю я мило.

— Мне б с вами потолковать... Свиридов я...

Наверняка графоман, но пропуск заказываю. Делать все равно нечего.

Через пять минут является Свиридов. Дубленка, мохеровый шарф, ондатровая ушанка... Красноморд, толст и дышит носорожьим здоровьем. Кровь с коньяком.

— Из металлоремонта я, — сообщается мне грубым басом.

Вспоминаю. О деятельности подчиненной ему мастерской был написан разгромный фельетон, но фельетон зарубил главный — то ли написано было небрежно, то ли не подошла тема... Короче, дела минувшие. Я механически достаю из стола папку. Точно, фельетону каюк. Над заглавием «Сколько стоит ключ от квартиры?» — резолюция редактора: жирный минус. А писал сатиру друг Козловский.

Свиридов что-то лопочет. Доносится: меры, мол, приняты, виноват-расправлюсь, давайте не будем. О том, что визит его сверхабсолютно напрасен, он не догадывается.

С какой-то торжественностью, а может, всего лишь с затаенной опаской он кладет на стол конверт. Это взятка. Интересно, сколько в конверте? Конверт большой и пухлый.


«И приступил к Нему искуситель... И говорит Ему: все это дам Тебе, если падши поклонишься мне».


Я смотрю куда-то мимо. Я произношу речь. Идея речи проста: чтоб больше такого... На стене у меня зеркало, и в нем я наблюдаю Свиридова в профиль. Его распирает чувство облегчения, уверенности в себе, в своем умении обращаться с людьми... Сейчас он наверняка приходит к пошлой мысли, что все продается и покупается. Он не прав. И как-нибудь на этой своей уверенности погорит. А может, и нет.

Я заканчиваю речь, беру конверт за краешек и кидаю его на колени всепонимающего человека из металлоремонта.

— Положение ваше, — подвожу итог, — отяготилось во многом тем, что пришли вы сюда не с раскаянием в сердце, а со мздой в руке. Таким образом, целесообразность фельетона очевидна. Так что... ждите воскресного выпуска.

Секунду Свиридов сидит выпучив глаза. Соображает. Затем встает и уходит, правда, вместо прощальных слов цедит матерные и хлопает дверью так, что она открывается вновь. Мелкое его хамство воспринимается мной холодно. Единственное, о чем думаю, — как убедить главного вернуться к материалу. Особой принципиальностью не отличаюсь, но слепо убежден, что граждан, подобных Свиридову, следует давить, как сытых клопов. Они — зло социальное, рождающее зло нравственное, что калечит бесчисленное множество людей слабых. Чума.