Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ

Как создается имя летчика? Работой. Тут ничто не поможет тебе выдвинуться в первые ряды. Только работа — твоя работа в воздухе, в небе. Ну, допустим, ты добился своего: тебе помогли, тебе поверили, тебе дали машину — новую, редкостную… Что ж, пожалуйста, садись, лети. Сумеешь оседлать ее – тебя заметят, и ты, как мечтал, станешь знаменитостью. Только учти: полет небезопасен. Новую машину изучали в лабораториях, «продували» в аэродинамических трубах, но как она поведет себя в воздухе, никто не знает. Если б знали, к чему тогда испытания? Может, она не будет слушаться рулей, может, на предельной скорости у нее отвалится крыло, может, случится в небе пожар. Да мало ли что может быть: ты ведь первый… Садись, лети.

Знай: тут ты не сможешь притвориться. Это в тылу фанфарон сойдет порой за смельчака, наглец — за героя. На передовой все становится на свое место: смелый там смел, трус труслив. Так вот на испытательном аэродроме всегда война: и вчера, и сегодня, и завтра. Если ты действительно смел, иди: машина ждет тебя.

Один полетишь. Один на виду у всех. И оценена будет не общая работа, в которой не видать, кем что вложено, а твоя работа, и только твоя… Ты все еще веришь в себя? Садись, лети. Но если плохо полетишь, тебя сразу уберут с аэродрома. Во имя твоей же драгоценной жизни турнут отсюда!

А если хорошо полетишь… Учти: тут мало быть смелым однажды. Собрать все силы в минуту опасности, задавить в себе на мгновение страх — на это способны, пожалуй, многие. Здесь труднее. Если ты хорошо полетишь, тебя признают. И окажут доверие: дадут испытывать новую машину. Еще более сложную.

Достанет у тебя сил на эту каждодневную войну с капризами машин, с небом, с самим собой — изволь. И если хорошо будешь работать, спасибо скажут тем, кто помог тебе: они не зря старались, стране нужны испытатели. Если ты мечтал о больших заработках — что ж, своим трудом ты заслужишь их, труд испытателя оплачивается высоко. Но жадность будет убита в тебе этой работой — она не из тех, за которые можно взяться во имя житейских благ. Желание славы привело тебя сюда?.. Тут надобно прежде всего договориться, что есть слава. Если ты мечтал, чтоб тебя узнавали на улицах и девицы ждали тебя у подъезда с мокрыми букетиками цветов, так этого не будет. Тогда уж надо стать лирическим тенором или, еще того лучше, актером кино — вот кому проходу не дают на улице. А известны ли тебе имена лучших наших летчиков-испытателей?.. Нет, тут шумной славы не выйдет. Впрочем, если ты тщеславен, бахвалься на здоровье! Только это уже не будет хвастовство: говорить о настоящих, взаправду пережитых опасностях — это не значит хвастать. Да и захочется ли тебе тешить своим сокровенным чье-то ленивое любопытство? А друзья и без твоих рассказов будут все знать: они всегда рядом с тобой.

Итак, собирай в кулак все лучшее, что в тебе есть — волю, выдержку, хладнокровие, смелость, преданность Отчизне — и иди. Твое будущее в твоих руках — работай. На этом пути ты заслужишь уважение товарищей, благодарность народа и скромное имя летчика-испытателя.

…О летчиках-испытателях эта маленькая повесть. В ней нет вымысла. Те, кого вы встретите на страницах книги, названы действительными именами. Потому что нельзя, на мой взгляд, «сочинять» такие судьбы, да и не к чему, когда сама жизнь знакомит нас с героями. Я видел этих людей, бывал у них на заводе и дома, в лабораториях и на летном поле, я сдружился со многими из них — пусть они останутся такими, какими и узнал их и запомнил. И если не удастся вложить эти судьбы в «единый сюжет», меня утешит другое: читатель будет знать, что все описанное случилось в действительности, имело, как говорится, место.

Мне осталось добавить, что я люблю этих людей, о которых решился писать.



ГЛАВА ПЕРВАЯ

ЗАДАНИЕ

В начале августа 1945 года летчика-испытателя первого класса Алексея Николаевича Гринчика вызвали в Наркомат авиационной промышленности. Он отправился туда с утра. Надел новый коричневый костюм, в котором был (он знал это) особенно широкоплеч, надел белую ослепительную рубашку, с вечера приготовленную женой. Дина любила, чтобы муж был наряден. Он сделал вид, что соглашается на весь этот парад, лишь уступая ей. Вызов в наркомат Дину не встревожил: с тех пор, как Гринчик стал заместителем начальника летной части, ему часто приходилось туда ездить. О том, что на сей раз его вызнали не просто в наркомат, а к наркому, он не сказал.

Дина вышла на крыльцо проводить его. Так у них было заведено: куда бы он ни отправлялся (не только на полеты), она всегда провожала его. И всегда встречала. Утро занималось солнечное, просторное. Было тихо, аэродром еще молчал.

Жена снова придирчиво оглядела костюм мужа. Гринчик был хорош. Белый воротник красиво оттенял смуглоту его кожи. Она поправила воротник, стряхнула невидимую пушинку с плеча, задержала на плече теплую руку.

— Леша, может, наркома встретишь?

— Возможно, — сказал он.

— Леша, ты бы поговорил с ним…

— Опять ты об этом!

— Так ведь если к слову придется.

— Не придется.

— Леша, ты не сердись. Так нельзя жить, как ты живешь. Работа и работа, о себе совсем не думаешь. Ты ведь не просить — требовать имеешь право. Разве ты не заслужил?

— Многие заслужили.

— Другие в Москве живут. Вчера встретила Катю Лаптеву — помнишь их? На днях переезжают…

— Слушай, — сказал Гринчик, — не дождется того нарком, чтобы Гринчик у него квартиру просил!

Он ехал в город и по пути старался угадать, о чём пойдет разговор в наркомате. Проступков за собой он не помнил, выдающихся достижений тоже как будто не было. Продолжалась доводка старых машин, начались испытания двух новых, транспортных, особых новинок пока не поступало. В последний месяц Гринчик и вовсе не был на аэродроме, он отдыхал на Крымском побережье. Зачем его вызвали? Вчера Марк Галлай, узнав об этом, сказал: «Ясно. Тебя назначают начальником главка. А что? С таким загаром…»

— Мы пригласили вас затем, — сказал нарком, — чтобы предложить большую и очень ответственную работу. Речь идет, Алексей Николаевич, о том, чтобы вы провели испытания нового истребителя… Реактивного.

Так начался разговор. Разговор простой и в то же время, с точки зрения обычной логики, несколько странный. Гринчик сразу принял предложение, поблагодарил за доверие и честь. Нарком уточнил задание, назвал конструктора, помянул о сроках, объявил сумму вознаграждения. Гринчик сказал, что дело не в деньгах, что конструктора он знает, задание принимает, к работе может приступить хоть завтра. Они отлично поняли друг друга; агитировать летчика не требовалось.

Тема, таким образом, была исчерпана.

И все же нарком продолжал беседу. Он хотел, как он выразился, «полной ясности». Задание необычное, говорил нарком. Таких истребителей еще не было. И первым пойдет Гринчик, инженеров рядом с ним в полете не будет. Его потому и выбрали, что он сам по образованию инженер. Ручаться тут ни за что нельзя — надо, чтобы испытатель знал это. Ведь у него семья: жена и дочь. На такое дело человек должен идти с открытыми глазами… Гринчик ответил, что если бы ему нужны были гарантии безопасности, он выбрал бы другую профессию. О семье (вот оно и пришлось к слову) сказал, что жена его тоже выходила замуж с «открытыми глазами»: знала, за кого шла. «А машину я беру!» — упрямо заключил он. Но последнее слово нарком все-таки оставил за собой. Пусть Алексей Николаевич подумает, ознакомится с эскизным проектом, посоветуется с людьми и завтра даст свой окончательный ответ.

Странное дело, всегда одно и то же: им предлагают вести испытания. Предлагают? Да, конечно. В приказном порядке это не делается. Не было такого случая. Но не было ведь и такого случая, чтобы испытатель, настоящий испытатель, отказался от задания.

Значит, формальность? Пожалуй, что и так. Тебе предлагают машину, ты изучаешь ее, готовишься к полетам, ведешь испытания. Тебе и в голову не приходит погружаться в глубины психологии. Предложили, приказали — не все ли равно? Не приходит в голову и такой простой вопрос: вправе ли ты отказаться от полета? Плохо себя чувствуешь — обязан доложить. Считаешь задание неправильным — непременно скажи: обсудят. Просто боишься — ну, иди тогда в управдомы.

И все-таки это не формальность. Потому что идешь ты на испытания не по приказу, а всегда — хоть в сотый, хоть в тысячный раз — добровольно, по своей воле.

Иначе нельзя…

Впрочем, трудно нам сейчас угадать, какие мысли осаждали летчика в тот знаменательный для него день. Одно лишь можно сказать с уверенностью: сомнений не было. Было волнение, и нетерпеливое ожидание, и, конечно, гордость: его выбрали, Гринчика!

Надо вернуть словам их тогдашнее звучание: первый реактивный истребитель… Когда Гринчик услышал эти слова, буря воспоминаний должна была всколыхнуться в нем. Студенческие горячие споры; лекции профессоров о «далеком будущем» авиации; синенькие книжечки, которые он брал в библиотеке, изданные в Калуге на «средства автора» — К. Э. Циолковского, затем первые опыты, о которых шепотом говорили на аэродроме, и довоенные «странные» полеты Владимира Федорова на «ракетопланере», и смелые полеты Григория Бахчиванджи на первом в мире самолете с ракетным двигателем…[1]



И вот он строится, боевой реактивный истребитель, и нужен пилот, который поведет его в воздух, и этим пилотом будет он, Гринчик. Какая получится машина? Как она полетит без винта? Без винта, ведь черт побери! Струя газов — и все. Странно, непонятно… Жюлем Верном запахло в кабинете наркома, когда он произнес эти слова: реактивный истребитель. Для Гринчика они должны были прозвучать примерно так же, как самое первое упоминание о космическом корабле для первого космонавта Земли.

Что ж, он полетит. От него ничего не скрыли, и он пойдет, если надо, на любую опасность. С открытыми глазами.

В середине дня Гринчик появился на аэродроме, в летной комнате. Он не заходил домой и по-прежнему оставался в костюме, только воротник расстегнул. Открыл дверь и остановился на пороге, глядя на друзей.

— Ну, короли, поздравьте меня!

— Опять орден? — спросил Шиянов.

— Тю! Стал бы он хвастать, — сказал самый молодой из пилотов Виктор Юганов.

— Прибавление семейства, — догадался Анохин. — Сын?

— Я знаю, — сказал Марк Галлай.— Этот известный проныра и ловкач снова нас обошел. Тут, братцы, новым заданием пахнет!

Гринчик, сияющий, стоял перед друзьями. Вид у него был торжественный и неловкий. Такой вид бывает у человека, которому нежданно-негаданно привалило счастье и который стыдится своей удачи.

– Повезло мне, короли! — сказал он, — Ох, повезло!

«Короли» заволновались.

— Истребитель?

— Дальний транспортный?

— Высотный?

— Автожир?

Гринчик широко улыбнулся.

— Реактивный! — сказал он. — Реактивный истребитель!

И летчики обступили счастливца. Гринчик отвечал всем разом, и шумный этот разговор помог ему справиться со смущением. А летчики были по-настоящему взволнованы: они-то понимали, что значит для авиации эта новость. Впрочем, вели они себя по-разному. Виктор Юганов, тот откровенно восхищался: «Вот бы мне такую штуку!» Галлай маскировал свой интерес шуткой: «Ну, я ж вам говорил: ловкач». Шиянов старался сохранить равнодушно-деловитый тон, говорил, что, дескать, и на его век заданий хватит: «Без работы не останемся». Анохин порывисто поздравил Гринчика, а после замолчал, стал позади всех: его из-за серьезного ранения не допускали тогда к полетам. Надо ли говорить, что каждый из них рад был бы взять на себя задание, выпавшее на долю Гринчика, и взял бы, не колеблясь, как это сделал Гринчик. Да им всем и предстояли такие дела.

ГЛАВА ВТОРАЯ

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О МЕСТЕ ДЕЙСТВИЯ

Аэродром прятался в лесу. Клены и березы тесно обступили летное поле, и, когда до них долетали порывы ветра, рожденные самолетными винтами, они медленно роняли листья на землю. Ветер тут же сникал в листве, кроны деревьев заслоняли крышу ангара, и это было кстати, потому что чужим глазам вовсе не следовало видеть, что там происходит.

Но много воды утекло с тех пор, тайное перестало быть тайным, и сегодня мы с вами вполне можем заглянуть на летное поле, пройти вдоль опушки по серой, примятой траве.

Ангар с пристройками, бензосклад, мастерские, радиостанция, летная комната — все это было, как на любом аэродроме. И широкие бетонные взлетные полосы, и набитая ветром полосатая колбаса на штоке, и приторный запах бензина, и всеми нарушаемый запрет курить — словом, если вам хоть раз в жизни пришлось видеть настоящий аэродром, вы можете, окружив его мысленно стеной леса, представить себе место действия.

По полю кочевало матерчатое «Т», поворачиваясь вслед за ветром. Ветер хлопал флажками на взлетной полосе. По ней бежали самолеты. К самолетам спешили пузатые бензозаправщики.

Людей на аэродроме было много: мотористы, до бровей вымазанные маслом, деловитые механики, молчаливые прибористы, щеголеватые электрики. Это были труженики, «работяги», как они сами себя называли. До глубокой ночи копались они у своих машин, потом отмывали руки чистейшим авиационным бензином, а на заре снова слышался ровный гул — опять они «гоняли» моторы.

Летчики приезжали поздно — часам к семи утра. Это был особый народ. Казалось, все тут делается для них. Для них «гоняют» по ночам моторы, для них метеорологи запрашивают погоду, для них повар дядя Сеня готовит летные обеды в столовой, для них хлопочет дежурный по аэродрому — чтобы они могли сесть в самолет и взлететь в небо. Все тут любили летчиков, гордились своими летчиками, рады были остановиться поболтать с ними, ну, хоть переброситься словом, выкурить папироску. И это тоже свойственно любому аэродрому.

Но будь вы хоть в малой степени знакомы с авиацией, вам непременно бросилась бы в глаза одна примечательная особенность: здесь не было одинаковых машин. Рядом с тяжелым транспортным самолетом стоял на приколе легонький истребитель и еще один самолет на трехколесном шасси, и двухместный разведчик, и, совсем уж неожиданно, планер. Машины были не серийные, как на всяком аэродроме, а разные — каждая не похожа на стоящую рядом. И в этом все дело.

Аэродром в лесу не простой, а испытательный.

Машины здесь опытные, полеты — экспериментальные, летчики — испытатели.

Начальник этой своеобразной летной части любил говорить, что его пилоты не только и не столько машины испытывают, сколько новые идеи. Так сказать, «облетывают» идеи ученых и конструкторов, проверяя их и воздухе. Аэродромные механики, люди, склонные к философствованию, говорили о своих пилотах еще решительнее: «Разве ж они на машинах? На чертежах летают!» Этот афоризм обнимал многое. Идеи приходили на летное поле одетыми в сплавы, сталь, алюминий. Но самолетами они еще не были. Это летчик своими полетами должен был решить: стать ли идее боевой машиной или в виде отвергнутого чертежа попасть в «полковую авиацию» (то есть лечь на полку архива).

На этих-то чертежах, идеях, если хотите,— мечтах, фантазиях, здесь поднимались так высоко, как с рядовых аэродромов никто еще не поднимался. Развивали скорость, какая была недоступна серийным, всем известным самолетам. Работали в воздухе — пикировали, делали петли, боевые развороты, бочки — так, как рядовые летчики еще не умели работать.

Здесь испытывался завтрашний день авиации.

Это не фраза. Если учесть, что обычный путь самолета — от замысла до серийного производства и массового освоения в частях — занимает несколько лет, то станет ясно, что люди лесного аэродрома действительно, без всяких метафор, жили, или, во всяком случае, трудились в будущем.



ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ГРИНЧИК



Сохранилась его фотография, сделанная в тот день, когда он окончил аэроклуб. Гринчик снимался специально для своих стариков. Надо было, чтоб старики увидели, что он уже летчик, и что он прыгал с парашютом, и что сапоги на нем хромовые, и что он при часах. Юный Гринчик на карточке неимоверно горд. На комбинезоне — парашютный значок. Чуб торчит из-под шлема, очки-консервы, сдвинуты на лоб, взгляд картинно-героический. Штанины поддернуты так, чтобы, снизу видны были блестящие сапоги гармошкой. В левой руке — кожаные краги; рука, чуть вывернутая, лежит на бедре. И хоть неудобно ее так держать, зато часы видны. Вот только галстука нет: к этому, как он его называл, хомуту Гринчик всю жизнь питал неприязнь. Шея у человека должна быть свободной.

Рассказывают, в любой мороз кожанка была распахнута на его широкой груди, и рубаха нараспашку, и шлём сбит на затылок.

«Ты кто по национальности?» — спрашивали его. И Гринчик отвечал: «Сибиряк».

— Родился я в городе Зима, — говорил он, бывало, в кругу друзей.

— Я такого города не знаю, — смеялась какая-нибудь девица, поглядывая на Гринчика.

— Зимы не знаете? — Он комически грозно сдвигал красивые брови. — Это как Москва… Ну, чуть поменьше. И на карте есть.

Кто-нибудь из летчиков пояснял:

— Домик у железной дороги и водокачка — вот и вся Зима. Летали, видали.

— А водокачка какая! — говорил Гринчик. — Дворец!

На лесном аэродроме Гринчик работал с 1937 года. Он пришел сюда с виду спокойный, а внутри ощетинившийся: только тронь его, подшути над ним — даст отпор. Самолюбив был в ту пору до крайности. Позже, когда пришло людское уважение, эта черта стала не так заметна, а тогда видна была за километр.

Полный чувства собственного достоинства — еще бы: он летчик! — подошел Гринчик к порогу летной комнаты, распахнул дверь и увидел Чкалова. Чкалов сидел… под бильярдом.

Правило было такое: проигравший лезет под стол и произносит оттуда каноническую фразу (сколько раз потом,– смиряя гордость, выговаривал эти слова Гринчик, пока научился играть): «Я, пес шелудивый, лапоть презренный, играть в бильярд не умею, а туда же лезу играть с людьми. Поучите меня, граждане!»

Произносить надо было обязательно с душой, искренне, иначе заставят повторить все сначала: формально-бюрократических отговорок летчики не терпели. И Гринчик получил первый урок простоты отношений и авиационного товарищества, когда услышал, как Чкалов басовито и со всей искренностью, нажимая на «о», повторял:

— Поучите меня, граждане!

Да, Чкалов был замечательным человеком, и счастье было работать с ним. Он по-настоящему любил людей — это ощутил Гринчик и на себе. Потом Чкалов погиб, погиб на испытаниях новой опытной машины. Гринчик, сам того не замечая, перенял чкаловскую манеру говорить «с растяжкой», перенял чкаловскую походку.

Друзья иногда смеялись:

— Лешка, брось так ходить!

— Это как?

— На Коккинаки похож.

Чкалова не поминали: это было бы святотатством.

— Что?! — говорил Гринчик. — Коккинаки на меня похож! Ясно?

Все смеялись шутке. Но в шутку Гринчик вкладывал изрядную долю правды, и это тоже все понимали. Парень не хотел быть похожим даже на достойнейших. Зачем, когда он сам — Гринчик! В жизни он не желал довольствоваться малым. Он хотел большого. Большой борьбы, большой опасности, большой славы. Он знал: в авиации так все быстро движется вперед, что чужой тропой далеко не продвинешься: свою надо искать.

Расскажу о происшествии в воздухе, которое впервые заставило людей лесного аэродрома заговорить о Гринчике. Ему поручили тогда очень простое задание (до сложных, считалось, он еще не дорос): надо было ввести самолет в штопор и, отсчитав шесть витков, вывести из штопора. Вот и все. Ученым понадобилось знать усилия на руле поворота, для этого в кабине сверх обычных были навинчены динамометрические педали — педали-самописцы. Они сами расскажут на земле все, что надо рассказать.

Гринчик, набрав высоту, сбавил газ, взял ручку на себя и двинул ногой левую педаль до упора. Машина замерла на миг, клюнула носом и пошла кружить. Штопор как штопор, ничего особенного. Только летчик, отсчитав шесть витков, хочет вывести машину, а она не выводится. Он жмет ногой что есть силы — педаль все равно в положении «на штопор». Заскочила за шпангоут, заклинилась намертво! Что делать?

В небе над самым аэродромом кувыркалась черная точка. Через определенные промежутки времени, очень короткие, крылья самолета попадали под солнечные лучи, и тогда темная точка на мгновение вспыхивала. И снова, ввинчиваясь в воздух, самолет нырял вниз… Пожилой инженер, руководитель испытаний, замер, задрав небритый подбородок кверху. Губы его шевелились, будто он молился. «Седьмой виток, восьмой… десятый… пятнадцатый…» — больше инженер не считал. Лицо у него стало серым. Странная тишина повисла над полем: не было слышно привычного однообразного гула: мотор, захлебываясь, сипло свистел. «Что же он? — шептал инженер. – Прыгать надо. Прыгать!»

А Гринчика зло взяло. Прыгать? Просто так, из здоровой машины — прыгать? Она же целехонька, и из-за какой-то ерунды, о которой и доложить-то будет совестно, прыгать! Он отвязал ремни и, вместо того чтобы вылезать из кабины, сунулся в нутро ее, вниз — выламывать эту чертову добавочную педаль.

Нет, надо точнее представить себе все это. Самолет валится вниз. Летчика швыряет из стороны в сторону. Виток, еще виток и еще — счет потерян, все сильнее это бешеное вращение. Страх приближает землю — кажется, она совсем уже близко. А летчик ворочается в темноте и не видит ни земли, ни неба, ни высотомера на приборной доске… Это продолжалось бесконечно долго — около двенадцати секунд.

Люди на земле замерли, для них время тянулось особенно долго. Метров триста оставалось до земли, когда самолет вдруг клюнул носом. Инженер зажмурился и тотчас услышал рокот мотора. Успел Гринчик! Сорвал прибор, вышел из штопора в пикирование, выровнял машину, пошел к земле.

Первой подбежала к самолету тоненькая большеглазая медсестра. Гринчик успел к тому времени вылезти из кабины, отстегнул лямки парашюта и стоял на земле, расставив широко ноги.

— Здравствуйте, девушка!

— Кровь… — сказала она. — Кровь на руке.

— Царапина, — ответил он. — Педаль, будь она неладна!

Перевязывая большую ободранную руку, она поеживалась и тихонько охала от его боли, которой он не мог не испытывать, хоть и молчал. «Да, царапина…— думала она. — Девчата в санчасти говорили, что у летчиков царапин не бывает. Если уж гробанется, то все… Неужели он мог разбиться, Гринчик? Насовсем?»

— Ну, плакать ни к чему, — сказал он. — У нас в Сибири так не положено.

— И вовсе я не плачу. Давайте другую руку. Чего мне плакать?

Это была его будущая жена.



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ЧИСТАЯ НАУКА



— Вы, Дина, не слушайте Гринчика, — говорил Марк Галлай. — Он вам скажет, что в авиации главное — героизм. А вы не верьте. Вы, Дина, меня слушайте, вам одной по секрету скажу: авиация — это труд. Запомнили? Просто летчики за время существования авиации столько наврали девицам о героической профессии, что сами в это поверили.

Дина смеялась: Марк такой шутник! А он, если правду говорить, не очень-то шутил. Привычка у него такая: облекать в шутливую форму даже серьезные мысли. Галлай в самом деле считал, что авиация требует от людей прежде всего солидных знаний и большого труда.

Работа летчика-испытателя, если разобраться, ничем не отличается от работы любого другого исследователя. Разница, конечно, есть, но не по существу, а по форме: «лаборатория» летчика не на земле, а в воздухе. И он не может, скажем, во время опыта посоветоваться с коллегами, позвонить по телефону начальству, «освежить в памяти» литературу или вообще отложить решение на завтра.

Ему на решения даются секунды. И Галлай и Гринчик дружно высмеивали обывательские, как они выражались, представления о некоем «заложнике с бледным челом», который садится в самолет, чтобы узнать, полетит он или развалится. Чепуха это! В наше время если уж строят самолет — значит, полетит. И забота наша — проверить новую конструкцию на разных режимах, изучить возможности машины, выжать из нее все, что она может дать, это чистая наука. А страхи — для девиц.

Когда Дина, наслушавшись таких рассуждений, спросила, чем же все-таки занимается испытатель в воздухе, Галлай огорошил ее, спросив:

— А вы в Большом театре бывали?

— Конечно, была.

— Колоннаду помните?

— Сто раз видела.

— Тогда скажите: сколько там колонн?

— Колонн? Кто ж этого не знает? Колонн там… Ну, как же. Сейчас скажу… — И оказалось, что Дина не знает. Сто раз проходила мимо, а не помнит.

— Колонн там восемь,— сказал Галлай. — А работа испытателя в том и состоит, чтобы все помнить.

И опять это не было только шуткой. В самом деле, прилетишь после сложных испытаний, а тебя уже ждут инженеры, конструкторы, ученые из ЦАГИ — человек двадцать. Обступят со всех сторон и начинают допрашивать. На каком режиме услышал толчки о моторе? Когда фонарь начал запотевать? Высота в момент выхода из пикирования?..

— Простите, пожалуйста, еще один вопрос: какие были в этот момент обороты двигателя?

— Да-да, и еще: какая была температура в кабине?

Сиди и вспоминай: какая была температура в то мгновение, когда самолет бросало вверх, а тебя страшная сила вдавила в кресло. Всего, конечно, не упомнишь. Нужно удержать в памяти главное — то, о чём тебя обязательно спросят. А все второстепенное, лишнее — вон из головы. Для этого и нужны знания, привычка к анализу, опыт. Впрочем, опыт — это и есть свод привычек. И еще нужна работа, постоянная, упорная работа.

Галлай не случайно так много говорил о роли анализа и значении науки. Он не только говорил. Обложился книгами, ездил через день в институт, всерьез занялся теорией. Ему предстояли очень сложные полеты.

…Серия загадочных катастроф прокатилась незадолго до того по всем странам мира. Очевидцы с земли наблюдали лишь мгновенный взрыв самолета. И прошло немало времени, пока ученые разгадали причину аварий — особого типа нарастающие вибрации крыла. Они росли с такой силой, что машина разваливалась в воздухе на куски. Потому это и выглядело с земли, как взрыв. Новому явлению дали имя — «флаттер». Это было нежданное дитя (хочется сказать: «отродье») новых, высоких скоростей.

В ЦАГИ пришлось организовать «группу флаттера». Ученые-аэродинамики создали общую его теорию и разработали новый метод расчета. Отныне для каждого нового самолета определялась «критическая скорость», и флаттер стал не опасен. Требовался, однако, эксперимент в полете: надо было практически подойти к пределу безопасности, не залезая при этом во флаттер. Этот орешек и предстояло раскусить Галлаю.

Как тут построить эксперимент? С флаттером шутки плохи… Ученые придумали. На тяжелом самолете, взятом для испытаний, установили сложную систему приборов, которые и должны были предупредить пилота о приближении опасности. Галлаю оставалось, как он объяснял друзьям, сесть в кабину, подняться в небо и там постепенно наращивать скорость до критической. Осциллограф сам покажет предельную скорость — момент, когда «дальше нельзя». Метод абсолютно верный.

Так все и считали. Но был на лесном аэродроме старый летчик, один из первых испытателей с инженерным образованием, Александр Петрович Чернавский. Он выслушал Галлая скептически.

— Смотри, Марк, на страшное дело идешь. Я вот в прошлом году тоже врезался во флаттер. Крыло оторвало в один момент. Как я успел выпрыгнуть, до сих пор не пойму!

— То, Александр Петрович, случай, а я заранее знаю, на что иду.

— Нет, Марк. Если бы метод был, как ты говоришь, верный, тогда его и проверять не к чему. Однако поручили тебе — значит, нужно. Ты все же пораскинь мозгами. Помни: осторожность — лучшая часть мужества.

— Это что же, писатель какой-нибудь сказал?

— Летчик. Громов Михаил Михайлович.

Галлай начал «раскидывать мозгами»: как быть, если обманут приборы и он, не предупрежденный, врежется во флаттер?.. Единственное спасение — сразу погасить скорость. Убрать газ? Но тогда тяжелый самолет неминуемо опустит нос, начнет снижаться, то есть на какое-то мгновение даже ускорит полет. А флаттеру много и не надо: секунда-другая — и «взрыв». Нет, этого мало — убрать газ. Нужно еще взять штурвал на себя, чтобы самолет пошел вверх, затормозился на подъеме. Но при сильной вибрации штурвал может выбить из рук. Даже наверняка выбьет. Что же тогда делать?..

Только после испытаний Галлай понял до конца, какой драгоценный совет дал ему старый летчик. К критической скорости он подходил очень осторожно, постепенно. Летел не один, в задней кабине сидел инженер-наблюдатель, следивший за показаниями осциллографа. Время от времени Галлай слышал:

— Нормально… Все нормально.

— Добавлю пять, — говорил Галлай, берясь за сектор газа.

— Давайте… Нормально.

— Добавлю пять.

— Давайте…

Галлай снова едва уловимо убыстрял полет. Все шло, как и было задумано, воздушный эксперимент мало чем отличался от наземного, «коллеги» даже беседовали по телефону. И вдруг машину залихорадило, началась бешеная тряска.

Подвел осциллограф; сигнал опасности он подал в тот момент, когда самолет уже врезался во флаттер. Галлай успел почти инстинктивно убрать сектор газа, но штурвал сразу выбило из рук. Это был, как вы понимаете, случай, когда ни смелость, ни хладнокровие, ни физическая сила не могли помочь человеку — только разум. Только научное предвидение…

С земли не увидели «взрыва». Дело в том, что Галлай еще на земле до конца продумал свой эксперимент. Вот что он сделал. На современных самолетах есть триммеры — устройства, создающие определенное стремление рулей. Это и учел Галлай. И во время опыта настроил рули таким образом, что они все время тянули самолет вверх. Другими словами, машина как бы сама стремилась задрать нос, и летчику силой приходилось держать ее в горизонтальном полете. Это было нелегко, но зато в опасный момент Галлаю не требовалось тянуть штурвал на себя — нужно было лишь перестать его удерживать. Когда штурвал выбило из рук пилота, самолет сам полез в гору. Так была погашена скорость и укрощена стихия флаттера.

Летал Галлай, как уже сказано, не один. Когда у инженера-наблюдателя спросили, сколько времени продолжалась вибрация, он сказал: «Минуты две, не больше». Галлай лучше оценил обстановку: «Двадцать секунд». Прибор, записавший колебания, не волновался и потому ответил наиболее точно: флаттер длился ровно семь секунд.

В такие секунды люди седеют.

Гринчик на радостях обнял Марка, хлопнул его по плечу.

— Старый черт! — сказал ему. — Как я рад, что ты живой.

– Твоя радость – щенок в сравнении с моей. — ответил Галлай.



ГЛАВА ПЯТАЯ

ПОЛЕЗНО ЛИ ОБРАЗОВАНИЕ?



Они должны были пройти долгий и сложный путь, прежде чем доказали свое право на большую работу, прежде чем им доверили испытания первых реактивных машин.

Гринчик после случая с педалью был признан «штопорником» и провел серию полетов на новых истребителях, проверяя, каковы они в штопоре. Ввести машину в штопор и вывести из оного — этого уже было мало. Надо отработать различные варианты «ввода» и «вывода». Надо нарочито допускать при этом ошибки, чтобы проверить, не ведут ли они к катастрофе… Гринчик работал азартно, очень рискованно, но «почерку» его уже была свойственна уверенная свобода мастера.

— Да… — задумчиво сказал однажды, глядя на штопорящий самолет, Александр Иванович Жуков, самый старый из испытателей. — Парень с перцем. Далеко пойдет!

Тут было чем гордиться, честное слово! Пожалуй, Гринчик ценил эти свои «рядовые» полеты больше, чем знаменитый подвиг с педалью. То был глупый случай, а тут все от начала до конца продумано им самим. Тогда опасность нежданно навалилась на него, а тут он сам шел навстречу опасности, сам, но своей воле, создавал острые ситуации.

— Эх, и повезло мне, Маркуша! — говорил он другу — Такие задания дают…

Галлай в ответ только посмеивался.

— Опять заносишься, Лешка! Знаешь, кто был первым испытателем?

— Кто?

— Петух! Петух на воздушном шаре.

— Марк! — говорил Гринчик. — Если завтра ты проснешься убитым, имей в виду: это будет моя работа.

И все же он «заносился», и это плохо кончилось. Как-то ему дали пустяковое задание — обычный полет на знакомой машине. Идя с парашютом на поле, он встретил остальных пилотов.

— Ты куда, Леша?

— Да так, чепуха, взлет — посадка. Вы меня дождитесь, я мигом!

Дул боковой ветер, довольно сильный. Гринчик ветра не учел — это была его первая ошибка. Лишь подходя к земле, почувствовал, что зашел неточно: машина чуть отклонилась от бетонной полосы. Он подумал, что надо бы уйти на второй круг, но тут представились ему насмешливые улыбки друзей-пилотов: что, мол, с первого раза не вышло? И старые летчики там. Скажут: «Эге, браток, и интегралы, выходит, не помогли?» Гринчик решительно пошел на посадку — это была его вторая ошибка. Самолет коснулся земли как будто мягко, Гринчик совсем успокоился, но вслед затем заметил, что машину относит влево, в глубокий снег. Он решил быстро исправить положение, с силой притормозил и в то же мгновение понял, что не следовало тормозить, — это была его третья ошибка. Толчок, удар — и самолет зарылся носом в землю. Капот!

…Но я ловлю себя на вечном просчете литераторов, пишущих об авиации, — опять происшествие! Будто в самом деле вся работа летчиков состоит из поломок, аварий и прочих «шумов» и «тресков». Это ведь не так.

Разумеется, не так. Тысячу раз прав Галлай: суть дела в работе. В каждодневной, рядовой и невидимой, потому что она неэффектна, работе пилотов. Вот они работают неделю, две недели, месяц, три месяца, работают без происшествий, нормально — конечно, это главное… Только, я думаю, и в романе о сталеварах вряд ли заинтересовало бы кого-нибудь подробное, день за днем, описание всех рядовых, спокойных «нормальных» плавок, хотя из них и складывается жизнь завода. Видимо, и там писатель будет искать моменты острые, решающие, когда наиболее ярко проявляются характеры людей. Правда, сталь варят не в небе, под ногами сталеваров твердая земля, и потому «происшествия» там выглядят по внешности легче.

Возможно, я и не прав, но, да простят мне летчики, буду все же продолжать рассказ об очередном происшествии на лесном аэродроме. А читатель запомнит, что между подобными событиями лежит в авиации ровная полоса повседневной, иногда очень трудной работы. Было у Гринчика двадцать, тридцать, сто нормальных полетов и вот — сорвался…

Он чертыхнулся, сдвинул фонарь, выпрыгнул из кабины. Внизу под горячим еще мотором растекалось пятно талого снега. Гринчик присел на корточки: так и есть, капот покорежило, сдавило гармошкой. Не чувствуя холода, разгреб снег руками: винт тоже был изрядно помят.

— Н-да… — протянул кто-то из стариков, осмотрев повреждения. — И интегралы, выходит, не помогли!

Гринчик не ответил. Возился в снегу, помогал трактористу прилаживать трос. Что он мог сказать? Сам виноват, один во всем виноват. Так и скажет на любом разборе, крутить не станет! Эх, до чего же неладно все получилось!.. Трактор легонько стронулся с места, самолет покачнулся и тяжело ухнул в снег. После этого Гринчик сказал:

— А теперь пошли в аварийную комиссию.

Летчики молча потянулись за ним. Анохин подошел, хлопнул его по плечу. Не робей, мол. Ну, вышла такая история. Бывает…

Галлай молчал. Он хорошо понимал друга, и, кажется, в первый раз не нашлось у него шутки — был он мрачен. Год назад и у Галлая была история в таком же роде: покорежил обшивку на скоростном бомбардировщике, разбил остекление. Ему тогда ничего не простили: ломаешь, голубчик, новые машины, иди-ка опять на старые. Месяца два пришлось ползать на бипланах. С них двоих спрос был особый. Нужно совершить что-то необыкновенное в воздухе — тогда только поверят. Десять раз повторишь подвиг — начнут признавать. А сорвешься хоть один раз — и начинай все сызнова.

Это и вправду так. Дело в том, что, почти одновременно придя на лесной аэродром, они успели окончить авиационные институты: Гринчик — московский, Галлай — ленинградский. Оба были, следовательно, дипломированными инженерами. А в те предвоенные годы тип инженера-летчика в авиации только складывался и — как бы это сказать помягче? — казался странным.[2]

Старые воздушные волки ценили в пилоте прежде всего то, чем сами отличались, — смелость, хватку, находчивость, физическую силу. Высшее образование было тут вроде бы и ни к чему. А инженеры считали, что дело пилота — летать, и нечего ему совать свой нос в инженерию. И те и другие посмеивались над «гибридом» двух профессий: они, мол, и инженеры так себе и пилоты не ахти.

На лесном аэродроме друзей встретили поначалу откровенным недоверием. Эту стену им приходилось пробивать вместе, и успех одного был успехом другого.

Как знать, может быть, Галлаю и не поручили бы испытания на флаттер, если бы не поверили после «штопора» Гринчика в силы инженеров-летчиков. А когда Галлай провел эти рискованные полеты и даже «побывал во флаттере», отсвет уважения, завоеванного им, лег и на могучую фигуру Гринчика: вот они, значит, что умеют, эти летчики-инженеры!

Само собой разумеется, точно так же ошибка одного из друзей становилась в какой-то мере помехой на пути другого.

— Нет, братцы, — говорил им теперь какой-нибудь «благожелатель». — Летать, по-настоящему летать, вы никогда не будете.

— Один вопрос, — перебивал Гринчик. — А у вас никогда не было ошибок?

— Не в них дело. Опыт показал, что вообще инженеры-летчики гробят машины. Вот у нас на Центральном тоже работал один: как ни взлетит, так обязательно вынужденная… Пришлось его отчислить.

— Факт научный, — соглашался Гринчик. — Может, у него возраст не тот?

— Зачем же. Моего примерно возраста.

— Так вам ведь за сорок, а? Мы-то как будто помоложе будем.

— А вот, рассказывают, в Харькове тоже летал один инженер. Так его винтом на взлете зарубило. Понятно?

— Скажите, пожалуйста! — ахал Галлай, – А может, его не за то зарубило, что с высшим образованием?

Но тут уж, каков бы ни был чин «благожелателя», взрывался Гринчик:

— Пошли, Марк! Глупые его возражения!

Однако все это было не так просто. Может быть, не случайно Гринчик всегда старался подчеркнуть свою «авиационность» — походкой, взглядом, одеждой. В нем, как и в его друге, видели прежде всего инженера. От них еще ждали доказательств того, что они, несмотря на свое высшее образование, способны хорошо вести испытания.

Какая чушь, скажете вы. Кто это — «несмотря»? Где, когда, в каком деле образование может помешать человеку?

Увы, если это и чушь, то не такая уж очевидная. Судите сами. Инженеры, создавшие машину, посылают испытателя в полет. Он в небе один, они не могут подняться вместе с ним. Они ждут летчика на земле. Вернувшись, он обязан доложить им, что было в воздухе. Доложить как можно точнее — недаром испытателя стараются «допросить» обязательно тотчас же после посадки. Нужны наблюдения пилота, ощущения в чистом виде. А раздумья его по поводу машины интересны куда меньше: тут, на земле, найдутся инженеры и более опытные и более знающие. Пуще огня боятся инструкторы летчика, склонного к преувеличениям. Факты и только факты! А ведь человек, умудренный высшим образованием, всегда способен что-то «домыслить». К тому, что было, он присочинит еще и то, чего не было, но что, согласно теории, могло бы случиться. Наболтает с три короба, а потом сиди, разбирайся…

Старые летчики со своей стороны тоже вступали в спор. Что в работе испытателя важнее всего? Решительность и решимость. Там, в воздухе, раздумывать некогда. И варианты решений прикидывать тоже некогда — это тебе не конструкторское бюро. Там надо решать! Не «мыслить», не «предполагать», а действовать. И тут уж опыт, хватка, чутье, быстрота реакции, наконец, простая физическая сила больше помогут человеку, чем знание всех теорий мира. Мало того, «интеллигентская рефлексия» скорее повредит ему. Когда на решения отпущены доли секунды, мысль не должна блуждать среди аналогий и цепляться за ассоциации. Когда борьба идет не на жизнь, а на смерть, излишне развитое воображение тоже пользы не принесет. Так или примерно так рассуждали в ту пору многие. И весь предшествующий опыт авиации, вся изумительная работа лучших наших испытателей, которые с интегралами отнюдь не были знакомы, вроде бы подкрепляли позицию «противников образования». Спор был долгий, сложный, и решить его мог только один судья — жизнь.



ГЛАВА ШЕСТАЯ

БОРОДИНСКОЕ ПОЛЕ



Вдруг с Доски почета исчезла фотография Гринчика. Это было обнаружено вечером, когда испытатели возвращались с летного поля.

— Товарищи, Гринчика украли!

Общий шум, смех. Все обступили ярко освещенную доску. От карточки остался один прикнопленный уголок.

— Ты только, Лешка, не зазнавайся, — сказал Галлай. — Срывали, конечно, меня. Это каждому ясно. А было темно, вот случайно ты и подвернулся. Ну, и стащили тебя: все лучше, чем ничего. Не уходить же с пустыми руками.

А Дина стояла чуть поодаль и радовалась, что уже вечер: темно, никто не видит ее. Если 6 увидели, все бы догадались…

Но разве можно что-нибудь скрыть от девчат лесного аэродрома? Первой, как водится, всполошилась лучшая Динина подруга:

— Ты что, Динка, всерьез?

— Не знаю… — отвечала бедная Дина. — Ничего я, Капа, не знаю,

— Имей в виду и запомни, что я тебе говорю, — быстро-быстро шептала Капа.— У Гринчика так: сперва на мотоцикле пригласит кататься, потом в театр, потом будет целоваться — целуется он хорошо — и все.

— А ты откуда знаешь?

— Все знают! Если мне не веришь, лучшей твоей подруге, можешь у Полинки спросить из метео. Она тебе расскажет!

— Ну и пусть.

— Динка, головы не теряй! Им нельзя наши чувства показывать. А то и с тобой так: сперва мотоцикл, потом театр, потом целоваться — и все.

— Как это «все»?

— А бросит. Ему быстро надоедает. Знаешь, он какой, Гринчик!

— Напрасно ты мне все это говоришь, Капитолина. Мне это ни к чему. Он на меня все равно никакого внимания…

И вдруг — это было в начале марта — после полетов Гринчик подошел к ней.

— Дина, вы на мотоцикле когда-нибудь катались?

«Вот оно!» — вспыхнула Дина.

— Нет, Гринчик, не каталась.

— Очень хорошо. Здорово! — Он улыбнулся. — Люблю открывать людям то, чего они еще не знают. Мотоцикл у меня знаете какой? Птица! Поехали со мной в Бородино.

— Поедемте, Гринчик, — просто согласилась Дина, ничуть не скрывая своей радости.

Она старательно подготовилась к прогулке, надела единственное свое выходное платье, туфли на высоких каблуках. Пальто ее, по общему приговору девчат, вышло из моды. Капа одолжила свое, наимоднейшего фасона. Чужое пальто не грело, и Дина основательно продрогла, пока ехала на мотоцикле, хотя день был теплый и кое-где даже стаял снег.

На Бородинском поле Гринчик как-то сразу, без предисловий перешел с ней на «ты».

— Смотри, Дина! Здесь мы били французов!

Она смотрела: поле как поле. Снег и грязь. Лошаденка везет сани. Серая деревня, дымки над избами. Серые камни памятников.

Вежливо спрашивала:

— А откуда они наступали?

Он, оказалось, все знает.

— Здесь, Дина, на кургане, стояла наша батарея. Редут Раевского. И Багратион здесь был похоронен. А они шли с запада, оттуда. Открыли огонь сразу из сотни пушек… Да ты не слушаешь!

Она с трудом поспевала за ним — они шли по снегу от памятника к памятнику — и думала: «Что мне в этом Бородине? Еще понятно, если бы экскурсия. Неужели он приличнее ничего не мог придумать? Пригласил, называется!»

— «Неприятель отражен на всех пунктах», — читал Гринчик надпись на обелиске. — Как сказано, Дина!

У нее промокли туфли, она корила себя: нашла что надеть! И все ждала: сейчас все будет позади — и ветер, и мокрый снег, и эти холмы, а за ними — неизъяснимое счастье.

— Держи, Дина, ФЭД. Снимешь меня. Следи, чтоб не дрогнула рука. Чтобы орел, памятник и я!

Она не видела ни орла, ни памятника — одного Гринчика. Большого человека с ласковой фамилией и ясными глазами. Самого лучшего на свете.

— Ты смотри, в этом Бородине всегда необыкновенный закат. Видишь? Здесь солнце садится не как везде… Эх, Дина, какая хорошая Россия, как в ней дышится легко! Да ты не смотришь!

А она смотрела на него, только его одного и видела.

Они отогревались в маленьком туристском домике у околицы деревни Горки. Гринчик осторожно держал в своих лапах маленькие туфельки, сушил их у печки и ругал себя остолопом за то, что таскал ее по снегу. А она сидела рядом с ним, смотрела на огонь и думала: неужели это правда, что вот они вдвоем с Гринчиком и он держит в руках ее туфли, согревает их, чтобы ей, Дине, было тепло. Пожалуй, она уже догадывалась, что этот уходящий день, который запомнится ей на всю жизнь, и был настоящим счастьем.

Домой они вернулись только к ночи. Он еще не поцеловал ее.

— …Дина, вы «Лебединое озеро» смотрели?

Прошло с неделю после памятной поездки, и вот он снова приглашает ее.

— Нет, Гринчик, не смотрела.

— Здорово! Опять, значит, открою то, чего вы не знаете.

И тут Дина, ужасаясь собственной смелости, покачала головой. И сказала, что не пойдет с Гринчиком в театр.

— Почему, девушка?

Глядя ему прямо в глаза, ответила:

— А зачем мне от своего счастья отказываться!

— Как это? — удивился Гринчик. — Не пойму.

— Вы ведь так, я знаю: сперва на мотоцикле кататься, потом в театр, потом целоваться — и все. А я не хочу… — У нее чуть дрожал голос, но совершенная искренность и прямота были во взгляде. — Вы ведь нравитесь мне. Гринчик. Очень!

И он впервые растерялся перед таким бесстрашием правды.

— Какая вы… смелая девушка.

В театр они все же пошли. Дина стояла у подъезда, падал мокрый снег, она была все в тех же туфельках на высоких каблуках и чуть не плакала, И ждала. Ходила, чтобы убить время, вдоль высоких колонн – колонн было восемь, теперь она на всю жизнь запомнит это.

Вот уже все вошли в театр, а она ждала. Он пришел через десять минут после начала: полеты задержали.

— Ждете, Дина?

– Жду.

— Вы какая-то особенная… — сказал он. — Другая бы за колонну спряталась, но пришла бы не первая.

— А зачем? Я хочу с вами, Гринчик, в театр.

Очень часто ссорились. Пять дней любовь, любовь — и вдруг все врозь. Как-то по весне она подкрасила губы. Девчата сказали, что так ей лучше. Глянула в зеркало: рот стал тверже, определеннее, исчезла детская припухлость верхней губы. Она улыбнулась себе — улыбка вышла лукавая и загадочная. А он увидел — разозлился.

— Будешь со мной, Дина, — краситься не позволю.

— Ну, это мы еще посмотрим! — сказала она и улыбнулась «загадочной улыбкой».

Гринчик взял ее за руку.

— Пойдем в лес.

От аэродрома в любую сторону два шага — и лес. В лесу была весна. Даже хмурые ели надели на лапы желтые кисточки молодых побегов, на соснах зажглись свечи новых ростков. А небо синее-синее, и по нему плыли белые облака.

— Красиво, девушка?

— Ох, красиво!