Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Гарднер

Жизнь и время Чосера

Джеффри Чосер (1340–1400).

С миниатюры XV века к «Кентерберийским рассказам». Поэт изображен в роли пилигрима, направляющегося в Кентербери.

Введение

Ни один поэт во всей английской литературе, даже сам Шекспир, не обладает большей привлекательностью как человек и художник, чем Джеффри Чосер, и нет поэта, более достойного внимания биографа. На первый взгляд кажется, что написать его биографию куда как просто. Ведь миросозерцание Чосера, несмотря на всю сложность философских систем и общественных нравов, под воздействием которых складывалось его сознание, прозрачно и ясно, как погожее апрельское утро в Англии, а благодаря тому, что правительство, пользовавшееся услугами Чосера, тщательно регистрировало каждую мелочь, у нас имеются многочисленные факты, позволяющие придать биографии документальную точность. Но, оказывается, поведать историю жизни Чосера намного труднее, чем молено было бы предположить. В своих стихах Чосер не говорит о себе – разве что в шутку и по несерьезным поводам. Нигде, ни в одной строке, не высказывает он нам определенного мнения о том или ином своем знакомом, не делится своими личными чувствами – даже горем, испытанным после смерти жены. А что до зафиксированных в документах внешних фактов биографии Чосера, то они при всей своей многочисленности часто запутывают, сбивают с толку, притом не столько потому, что личность поэта и его эпоха загадочны для нас (хотя это действительно так), сколько потому, что важнейшие соединительные элементы общей картины – личные чувства Чосера и общественные настроения, формировавшие облик его времени, – сплошь и рядом навсегда утрачены, как невосстановимые фрагменты старинных фресок. Они навеки исчезли из мира, растаяв словно дым. Сколько ни ломай себе голову в поисках намеков и ключей к разгадке тайн в официальных документах XIV столетия, традиционные предположения биографов Чосера почти всегда остаются только предположениями, а факты – только фактами.

Впрочем, что же тут удивительного, когда мы и себя-то, сегодняшних, как следует понять не можем, собственные-то свои биографии как следует не напишем, хотя под рукой у нас, казалось бы, полная, исчерпывающая информация. Поскольку от этого жившего в далекую эпоху мудрого, мягкосердечного и нежно любимого всеми (по единодушным свидетельствам его современников) старого поэта ничего не осталось, кроме сухих и мало что объясняющих архивных документов, да какого-то количества прекрасных, полных иронии и скрытого смысла стихов, да двух-трех портретов, да еще нескольких высохших костей, измерив которые, если только это действительно останки Чосера, мы узнали, что это был человек среднего для своего времени роста (около 165 см), нам придется, за неимением другого выбора, сочинять биографию Чосера, как если бы история его жизни была предметом изображения в романе, воссоздавать ее с помощью игры, фантазии из праха и тлена канувшего в прошлое мира. Подобным же образом и сам Чосер воссоздавал в воображении античный мир, облачая молодого Троила в доспехи крестоносца и украшая легендарные Афины Тезея крепостными башнями с зубчатыми стенами, просторными аренами для проведения турниров и залитыми солнцем английскими садами. Из этого, разумеется, не следует, что биограф волен бесцеремонно обращаться с историческими подробностями или, отбрасывая в сторону одни возможные толкования фактов, отдавать предпочтение другим, более эффектным с точки зрения литературной подачи. Но хотя я строго придерживаюсь в этой книге исторических фактов, я все же стремился не к академическому историцизму, а, скорее, к сочетанию исторической правды с отображением незыблемых, непреходящих сторон жизни людей. Ведь людские страсти живут из поколения в поколение, из века в век, и лучшие поэты, испытывая их сами или подсматривая у других, хитроумно запечатлевают их в своих творениях. Строить предположения на этот счет, пытаться угадать (ибо никому теперь не дано узнать наверняка), когда и где переживал поэт то, что он описывает, – эта задача привлекает писателя никак не меньше, чем историка. Как бы ни была насыщена книга историческим материалом, все равно я не историк, а романист и поэт, литературный ученик Чосера, пишущий через много столетий после него. Исторический фон предстает в книге лишь в каких-то мгновенных своих проявлениях. Так, будто освещенные вспышкой молнии, являются нам в застывшем виде события, развитие которых – по сравнению с историей одной-единственной человеческой жизни – было столь же медлительным и грозным, как движение материков по поверхности Земли. Я не претендую на то, чтобы объяснить подобные исторические движения или даже связать их друг с другом. Я лишь хочу выразить мое собственное представление об их неуловимо тонком и вместе с тем глубоком воздействии на героя этой книги, каким он мне видится.



Что за человек был. Джеффри Чосер? Начинают отвечать на этот вопрос как будто бы спокойно и уверенно, но почти сразу же теряют уверенность, принимаются лихорадочно рыться в его стихах, испытывая все большую растерянность, и вот уже несут нечто уклончивое, гадательное.

Чосер и Шекспир значат для английской поэзии то же, что Бах и Бетховен для музыки. Каким бы, невозмутимо спокойным ни выглядел Шекспир на своем известном портрете, это был неистовый романтический гений, человек, который, как и Бетховен, знал, кажется, все о человеческих страстях и бесстрашно выставлял напоказ свои знания. Творя свои пьесы, он исходил не из теории драмы, а из импульсов, рождаемых столкновением противоборствующих страстей. Как поэт он был готов идти на любой эстетический риск. Чосер, напротив, подобен в своем творчестве уравновешенному, «хорошо темперированному» средневековому Баху.[1] Это поэт-философ, более спокойный и абстрактно мыслящий, более сдержанный, более приверженный форме и этикету, чем любой поэт эпохи Возрождения. Хотя на самом деле Чосер был «трудным» поэтом, он выдавал себя за наивного и веселого рассказчика, который избегает касаться темных сторон человеческой жизни и с надлежащим тактом усердно развлекает принцев. Несмотря на то что он бывал безжалостным карикатуристом, когда изображал под видом персонажей поэм своих знакомых, Чосер даже в самых сатирических своих выпадах оставался верным служителем и певцом гармоничного, заполненного божеством мироздания «гольдбергских вариаций».[2]

Это сравнение, разумеется, грешит чрезмерной упрощенностью. Ведь в некоторых своих настроениях Шекспир, если можно так выразиться, больше «классик», чем Бах, – например, в сдержанной, совершенной по форме «Буре». Но сильнее всего впечатляет нас в пьесах Шекспира неожиданный взлет чувства – проблеск темной тайны, когда ведет невнятную речь Гамлет или неистовствует Лир, головокружительное рассуждение о королеве Маб,[3] сюрреалистически меткое замечание шута, мягкая, успокаивающая и совершенно идиотская логика какого-нибудь доброжелательного тупицы, короче говоря, переплетение безумия, глупости, муки и душевного смятения, – и на фоне этого мрака яркой молнией вспыхивает ясное сознание, когда герои Шекспира в простых и прекрасных выражениях открывают нам, что все это значит. Точно так же в некоторых своих настроениях Чосер, чья тщательно выверенная техника, бесконечная переработка написанного и неусыпная забота о форме, не говоря уже о прочем, делают его поэзию образцом классического искусства, бывает подобен Бетховену: так же исповедален, самобытен и одержим (по-своему, на более мягкий лад) стремлением потрясать. Если Бетховен нападал на претенциозную, стилизованную музыку, освобождая композиторов и их искусство из-под власти вкусов «сиятельной черни», то Чосер в своей более мягкой, но при всем том уничтожающей манере высмеивал, а иной раз творчески преобразовывал те пустые, искусственные поэтические формы, которые были в его время так популярны среди второстепенных французских и итальянских поэтов: видения, истории о святых, свершавших подвиги любви, и т. д. Эти формы, пока за них не взялся Чосер, имели своим назначением не столько служение истине и красоте, сколько развлечение придворной знати. До Чосера процветала, особенно во Франции (если не считать одного шедевра, «Романа о Розе»[4]), поэзия для слушателей, потягивающих вино, поэзия для людей, находящихся под домашним арестом; иными словами, это были развлекательные стихи, призванные помочь любителям уединенных замков скоротать долгий вечер. В некоторых случаях слушать стихи было чуть ли не единственным занятием, дозволенным этим ценителям поэзии, которых содержали как узников в их собственном замке или замке другого крупного феодала: король Франции Иоанн, взятый в плен Черным принцем, или безумная Изабелла, королева английская, заточенная вскоре после расправы над ее любовником Роджером Мортимером, могут служить наглядными тому примерами. Чосер освободил поэзию от побрякушек придворной парадности, от философской узколобости, от вычурной манерности и мертвящей рассудочности. Подобно Бетховену, Чосер иногда исповедовал еретические взгляды, хотя по натуре своей он не был человеком, способным проповедовать какие-либо взгляды с революционным пылом Джона Уиклифа[5] или, скажем, Уота Тайлера.[6] И как Бетховен или как Шекспир, Чосер находил огромное удовольствие в смачной, нарушающей приличия шутке, игре слов, мистификации, убийственно верной карикатуре.

Однако при всем сходстве с романтиками Джеффри Чосер не был певцом обдуваемых всеми ветрами утесов и скалистых вершин, этаким неистовым индивидуалистом демонического склада. Он мечтал об усовершенствовании общественного строя и с пониманием, даже сочувствием относился к угнетенным, особенно женщинам. Но в отличие от своего современника поэта Уильяма Ленгленда,[7] автора обличительного «Видения о Петре Пахаре», Чосер реагировал на социальное зло своего времени не протестами и диатрибами, а молитвами да легкими комедийными уколами, самое большее мягкой сатирой. Каким бы неверным в ряде деталей ни был портрет Джеффри Чосера как человека, в общем-то, довольного жизнью, который пописывает стишки, когда бывает не слишком обременен работой на таможне, разъездами – то в Париж, то в Геную – по поручению короля, парламентскими прениями, семейными хлопотами, отправлением религиозных обязанностей, заботами о загородном доме в Кенте и прочими делами, портрет этакого представительного, полного придворного, который, держа в двух пухлых пальцах левой руки бокал с вином, кропает на досуге поэмы, экспериментируя со стихотворной формой и безмятежно пестуя английскую поэзию с чувствами, столь же невозмутимо ясными, как семь небесных сфер, в которые он верил вместе с Платоном (и в которые будет потом верить Бах), – этот образ соответствует в общих чертах тому представлению о себе, которое любил создавать у своих читателей сам поэт в многочисленных восхитительных автопортретах и репликах в сторону. Вот, к примеру, комический эпизод из поэмы «Дом славы» золотой орел, унося насмерть перепуганного беднягу Джеффри все выше в небо, мягко попрекает его тем, что он лишь переписывает истории о любви, почерпнутые в старых книгах, ничего не замечая вокруг себя, не зная,

Как поживает твой соседНи радостей его ни бедНе видя ровно ничегоЧуть дальше носа своегоЕдва закончив труд дневнойС таможни ты спешишь домой —Не отдохнуть и не поестьА поскорей за книгу сестьИ ну читать до столбнякаВ глазах не зарябит пока…[8]

Чосер, конечно же, был серьезным поэтом при всей его любви к комичному. Чем больше мы узнаем о том, как он работал – а за последнее время исследователи узнали много нового о поэтической технике Чосера, – тем яснее нам становится, насколько серьезно он относился к овладению поэтическим мастерством, которому «так долга учеба».[9] Но, со свойственным ему стремлением держаться в тени, Чосер не выставлял напоказ своего серьезного отношения к искусству Подобно Шекспиру, он писал в равной мере как для партера, так и для галерки, как для молодых, так и для лукавых старых философов. Поэтому поэзия его, как и поэзия Шекспира, очаровывает сразу же, как только преодолеешь трудность понимания его старинного языка. Вместе с тем именно потому, что поэзия Чосера воздействует на многих уровнях, доставляя наслаждение при каждом новом обращении к ней, обнаруживается такой парадокс: чем лучше ты знаешь эту поэзию, тем труднее тебе объяснить, в чем ее «смысл» и что за человек был Чосер.

Каждый образованный англичанин (как и любой другой представитель англоговорящего мира) обладает – или по крайней мере думает, что обладает, – верным интуитивным пониманием Шекспира как личности и как творца пьес, во всяком случае наиболее известных. Еще несколько лет тому назад можно было бы сказать, что то же самое суждение справедливо и в отношении Чосера. Но, несмотря на веселые интонации его прозрачных стихов, несмотря на всю чистоту и ясность его поэтического голоса, наши представления о Чосере как о человеке в последнее время затуманились в результате научной полемики: разные ученые по-разному понимают его личность, причем каждый лагерь до зубов вооружился фактическими данными. По существу же, проблема заключается вот в чем: читатели, которых в течение долгого времени обманывала кажущаяся открытость поэта, стали теперь недоверчивы, подозрительны и готовы поверить любым домыслам о том, кто некогда казался им этаким безобидным, милым проказником эльфом.

Чосер с присущим ему стремлением оставаться в тени любил скрывать многоплановую сложность своих поэтических творений; как и всякий мастер своего дела, он добивался того, чтобы, неимоверно трудное выглядело у него легким и простым, а достигнутое с великим тщанием казалось самоочевидным в своей гармонической цельности. Вот почему ему удавалось вводить в заблуждение большинство исследователей его творчества – от живших в XVI столетии до совсем недавних – своей кажущейся наивностью. Поэмам, так же изощренно аргументированным и тщательно отделанным, как стихи Джона Донна,[10] но несравненно более длинным, он придавал видимость такой легкости, словно они свободно перетекли из его чернильницы на бумагу, как весело журчащая вода из родника. И эта обманчивая простота дезориентировала прежних исследователей.

Ныне положение изменилось. Столетиями продолжавшаяся работа по сбору, сопоставлению и изданию текстов произведений Чосера, новые филологические исследования и исторические изыскания принесли свои плоды: теперь мы смогли разглядеть, что Чосер был глубже и шире образован, более тверд в своих философских и религиозных убеждениях, а в некоторых отношениях и более строг в своей оценке людских глупостей и грехов, чем предполагалось раньше. За минувшую четверть века поэзия Чосера стала золотой жилой для исследователей, неиссякаемым источником ученых книг и статей, иногда отличных, но чаще всего отчаянно скучных. Характер использования Чосером риторических приемов, символов и всякого рода аллюзий, его каламбуры и шутки на эротические, религиозные и математические темы, место алхимии, физики и психологии сновидений в его поэзии – вот примеры тематики таких исследований. За редкими исключениями они слишком специальны по своему характеру («адвентистская[11] традиция в патристической[12] экзегетике[13] и схоластическом мышлении применительно к «Дому славы» Чосера»), слишком усложнение наукообразны и педантичны, слишком перегружены латинскими цитатами и сухими полемическими выпадами ересиархов,[14] чтобы быть доступными или полезными читателю-неспециалисту. Но возникающий из всей этой совокупности исследований образ Чосера (я постараюсь придать на страницах моей книги живой колорит этому схематическому портрету) принадлежит к числу интереснейших открытий литературоведов нашего столетия.

Представления прежних исследователей о личности Чосера, в основе своей верные и очевидные, не оспариваются никем, кроме безответственных фанатиков. Это был мягкий и благоразумный человек; проницательный и, как правило, исполненный сочувствия наблюдатель людей; ясный, здравомыслящий ум. Но оказалось, что в своих причудливых поэмах-видениях, рассказах и лирических стихах Чосер выразил неизмеримо больше, чем можно было предположить; обнаружилось также, во всяком случае после выхода в свет в 1966 году полного свода «Фактов биографии», что в своей повседневной жизни он делал много больше, притом иной раз несколько иначе, чем думалось его более ранним биографам. Нельзя сказать, чтобы недавно обнаруженные новые сведения о Чосере коренным образом изменили общие биографические концепции последних пятидесяти лет. Догадки и новые интерпретации, которые выдвигались одна за другой кропотливыми исследователями, вновь и вновь просеивавшими факты, по большей части просто подтверждали прежние теории, дополняли картину, исправляли мелкие ошибки, а подчас усугубляли старые недоумения. Но если было обнаружено не слишком много новых данных о местах, где бывал Чосер, наградах и почестях, которых он удостаивался, или расходах, которые он производил, зато претерпевала большие изменения вся картина окружавшей его действительности. Изменились наши представления о его друзьях и покровителях, о его привычном социальном ландшафте, о его среде. Специалисты, изучающие историю общества, политики и литературы, все более радикально пересматривают свои представления о XIV веке. Король Ричард II, например, которого некогда считали глупейшим из английских королей (таким и изобразил его Шекспир), в последнее время снискал у историков репутацию одного из самых одаренных монархов той эпохи, умного, ясно мыслящего и дальновидного человека, чья политика была обречена на провал отчасти в результате противодействия неподвластных ему сил, а отчасти по причинам, заложенным в его собственном характере: то был непримиримый идеалист в эпоху волков. (Впрочем, теперь начали реабилитировать и волков.). Новые исторические исследования привели нас к иному пониманию экономической жизни города и деревни той эпохи; переосмыслению роли так называемой «партии Гонта», которая на самом деле и не существовала (Джон Гонт – друг, покровитель, а впоследствии и свояк Чосера), в борьбе короля и парламента; уяснению конкретных последствий эпидемий чумы и бунтов, вновь и вновь опустошавших средневековую Англию, и значений торговых соглашений и договоров, к заключению которых приложил руку и сам Джеффри Чосер, ездивший для этого по поручению короля во Францию и Италию.

Однако, несмотря на такой решительный пересмотр традиционных исторических представлений, несмотря на изменение всей картины той эпохи и появление добавочной информации, никто, как это ни странно, до сих пор не попытался создать точную и полную биографию Чосера, которая отражала бы наш новый уровень знаний. Подумать только, об одном из двух величайших английских поэтов имеются в настоящее время (если не считать занимательных, но устаревших книг) только лишь труды для специалистов – в большинстве своем это исследования аспектов поэзии, которая рассматривается в полном отрыве от жизни поэта и его эпохи! Конечно, не так уж трудно понять причину, по которой Чосеру давно не посвящались биографические исследования. Во всем его поэтическом наследии почти нет вещей, написанных на случай или приуроченных к какому-то определенному событию – в сущности, мы редко можем с уверенностью назвать дату создания той или иной его поэмы. Но зато, зная, что это был за человек, кто были его друзья и в каком мире он жил, мы сумеем лучше понять своеобразие его поэзии.

И вот я собрал воедино все доступные научные материалы в надежде разобраться в них и попытаться выяснить, много ли можно рассказать – или довообразитъ – о характере Чосера, как он жил и умер, как писал стихи, как нам лучше читать его поэзию. Под «доступными материалами» я, понятно, подразумеваю целые горы трудов, посвященных как истории Англии XIV века вообще, так и Чосеру в частности, не говоря уже о работах по философии той эпохи, теории риторики, экономике и т. д. Я не претендую здесь на большее, чем попытку выразить свое более или менее точное представление обо всем этом. Моя идея состояла в том, чтобы нарисовать беглый портрет поэта в освещении, отбрасываемом на него эпохой, обстановкой, его общественным положением; изложить историю его жизни на фоне картины жизни дворов, при которых он служил; выделить некоторые характерные детали времени, его гримасы, расхожие мнения, привычные тревоги и прежде всего обрисовать благородство и величие Чосера при помощи кратких и общих замечаний о его творчестве. Как сразу же заметит читатель, образ Чосера, встающий со страниц этой книги, в чем-то несет на себе печать моих личных пристрастий, но ведь я же и не стремился дать сугубо научную компиляцию суждений других людей о Чосере и его творчестве, хотя, признаться, я прочел все, что мог найти, и включил в мои размышления о жизни и поэзии Чосера все мнения, согласующиеся с живым образом этого человека во плоти и крови, существующим в моем воображении, заботясь лишь о том, чтобы на цветном портрете, что видится мне, не было ни лишних ушей, ни обрубков вместо пальцев. Я старался быть благоразумным и более или менее объективным, принимать версии других исследователей и подавлять свои собственные предубеждения, но и моей книге наверняка присущ в какой-то мере недостаток, который я замечаю в книгах других авторов, где портрет поэта получается до странности похожим на самого биографа.

Впрочем, в одном я сознательно тенденциозен. При всем моем стремлении согласовать чужие мнения с моим собственным кое-чего я все-таки не принял, а именно концепций тех исследователей, которые начинают с утверждения, что все мышление и творчество Чосера носит средневековый характер, а кончают попыткой втиснуть эту его «средневековость» в рамки такого узкого определения, при котором все то, что видно в его поэмах невооруженным глазом, например юмор, объявляется несуществующим. Так, в некоторых недавних работах – ныне отвергнутых большинством исследователей – с помощью «научного» передергивания, когда идеи, ну, скажем, Августина Блаженного,[15] жившего за десять веков до Чосера, выдаются за господствующие идеи XIV столетия, обосновывается тезис, будто Чосер вопреки всем нашим понятиям не был гуманным поэтом, добродушным любителем комичного. Спору нет, Чосер часто использует в своей поэзии христианскую символику, библейские аллюзии, системы подробностей, создающие нечто вроде расширенной аллегории, и при неверном истолковании этих особенностей его творчества в них можно усмотреть черты родства с пуританской скованностью Джона Беньяна[16] или христианской язвительностью Джонатана Свифта. А в историческом контексте средневековья можно усмотреть в них жесткий религиозный догматизм, презрение к земной жизни – нечто родственное тому презрению, с которым Августин пишет в «Исповеди» о своем вольнодумном дохристианском прошлом, или тому осуждению, с каким отзывается англосаксонский философ Алкуин[17] о язычнике Вергилии, которого постоянно цитирует. И вот, обрисовав Чосера в этих мрачноватых тонах, нам предлагают отречься от его многосложной поэзии ради примитивных и весьма узколобых теорий.

Продуманная литературная критика, как и всякая продуманная попытка уяснить что-либо, основывается в общем-то, на принципе сопоставления и исключения. В одном старом анекдоте у мужа спрашивают: «Как поживает ваша жена?» – а он спрашивает в ответ: «По сравнению с чем?» Чосер был верующим христианином, но не таким ревностным, как, например, апостол Петр. Он интересовался теорией монархии, но не так глубоко, как Ричард II. Определенные элементы христианского вероучения, определенная манера оперировать символами и аллюзиями были составной частью общего литературного стиля той эпохи. Многое в поэзии Чосера является отражением этого стиля, многое – нет. Для того чтобы понять истинный смысл поэзии Чосера, понять его отношение к отчасти традиционному, отчасти самобытному содержанию, критик должен определить, какие элементы его поэзии принадлежат к обычному средневековому стилю (что общего, например, имеет Чосер с автором «Сэра Гавейна и Зеленого рыцаря» или с автором «Петра Пахаря»), какие элементы образуют его индивидуальный стиль и какая связь существует между первыми и вторыми. Большинство чосероведов единодушно считают, что после такого отделения «традиционного» (пользуясь терминологией Т. С. Элиота[18]) в творчестве Чосера от плодов «индивидуального таланта» становится видно, насколько выделяется Чосер среди поэтов-современников своей исключительной самобытностью.



Хотя общепринятое мнение о самобытности Чосера, в общем-то, не нуждается в защите, будет небесполезно, приступая к попытке воссоздать его творческую личность, задаться вопросом: в чем именно заключалось родство Чосера с современными ему поэтами и в чем состояла его поэтическая индивидуальность? Конечно, самобытность Чосера-поэта проявлялась буквально во всем – ив частности, в характерном только для него выборе тем, в пристрастии к определенным объектам изображения, в предпочтении, отдаваемом тем или иным предшественникам (поэтам, философам, религиозным мыслителям), в его отношении, ну, скажем, к женщинам или к деньгам. Но при сравнении вкусов и предпочтений Чосера со вкусами и предпочтениями английских поэтов – его современников обнаруживаются, как мне кажется, такие отличительные черты, которые не бросаются в глаза сразу. И пожалуй, существеннейшая из них заключается вот в чем: почти во всех своих произведениях Чосер глубоко озабочен одним серьезным философским вопросом – вопросом о природе любви и ее духовном воздействии. Разумеется, Чосер писал в пору одного из высших взлетов мировой любовной поэзии, но его подход к теме любви является тем не менее одним из важнейших компонентов его творческого своеобразия.

Некоторые исследователи, прибегнув к слишком вольной, на мой взгляд, трактовке, сводят основную тематику Чосера к центральной, как принято считать, теме всей средневековой литературы: «В чем истинное назначение земной жизни?» Тема эта, такая же старая, по чьему-то меткому выражению, как Гомерова «Илиада», обрела особую актуальность для средневекового христианина, в сознании которого «земная жизнь», будучи одновременно чем-то и глубоко привлекательным, и внушающим подозрения, вступала – чего не было во времена Гомера – в драматическое противоречие с обещанным вечным блаженством души. Чосер, должно быть, не раз размышлял над этой проблемой, возвращаясь с таможни, где он служил, к себе домой – в красивый надвратный домик Олдгейтских ворот лондонской городской стены. Вот он неторопливо шагает вдоль берега Темзы, заложив руки за спину, опустив голову и уставив невидящий взгляд своих больших глаз прямо перед собой, – вроде бы ничем внешне не примечательный королевский чиновник, в довольно строгом костюме, полноватый, с легким румянцем на щеках. Возможно, он продолжал раздумывать над проблемой цели жизни, щурясь в своих средневековых очках (изобретенных Роджером Бэконом с полвека назад), и в домашней тиши поздно вечером, когда дети спали, а Филиппа сидела в другом конце слабо освещенной комнаты с закрытыми ставнями, вышивая алые и золотые цветы.

Читая при трепещущем свете свечи свой собственный экземпляр книги Макробия[19] «Комментарий к сну Сципиона» и задумчиво поглаживая бороду, он, должно быть, переворачивал в голове все сложные аспекты проблемы, все ее многочисленные, но всегда не вполне удовлетворительные решения начиная от carpe diem[20] и кончая теологическими концепциями Макробия и апостола Павла.[21] Это был вопрос вопросов для христианина, считающего земную юдоль ниспосланным ему испытанием, но для Чосера еще важнее в каком-то смысле было то, что вопрос этот лежал в основе большинства серьезных поэтических произведений, по которым он мерил свой собственный творческий рост. Должно быть, этот вопрос слишком мучил его и, как всякий мучительный вопрос, в конечном счете носил личный характер. Вот он, Джеффри Чосер, трудится как вол, живет честно, по законам божеским и человеческим, тогда как его компаньон Ник Брембр, этот здоровенный мужлан и ворюга… Одно дело – уверять, возведя очи горе: «Что жизнь земная? Тлен и прах, поверьте! Пути людские – все – ведут нас к смерти…» – как писал он недавно в поэме «Птичий парламент», а другое дело – противиться соблазнам лукавой искусительницы Жизни в эти дни изобилия, наступившие при Ричарде II, когда устраиваются такие блистательные увеселения и так радостно полощутся на шпилях алые стяги. Того же мнения придерживались все современные поэты.

Еще в юности, в эпоху правления Эдуарда III, Чосер не раз присутствовал при том, как при дворе какого-нибудь провинциального феодала исполнялась анонимная поэма «Смерть Артура»,[22] написанная аллитерационным стихом, и, конечно же, узнавал эту общую тему манящих соблазнов мира сего. Безымянного автора поэмы интересовали национальные чувства, политика, война – в особенности большая война Эдуарда III во Франции – и беспокоило странное взаимное переплетение добра и зла в государственных делах, и особенно коварная взаимосвязь между царственной славой и чрезмерной гордыней. Изложив в стихах легенду о войне короля Артура с римским императором Люцием, он с помощью образно-драматических средств показал в этой прозрачной аллегории войны, которую вел Эдуард, до какой степени Артур был одновременно величествен и чудовищен. Богатство и власть, величие мира сего и высокомерная гордость находятся в близком родстве. Но дальше этого автор «Смерти Артура» не пошел. Хотя его поэма была по-настоящему выдающимся произведением искусства по сравнению с любой поэмой, написанной после эпохи англосаксов, он оказался слишком преданным последователем старых богословских учений, чтобы глубоко вдуматься в подлинно драматичный вопрос о взаимном проникновении добра и зла. Чосер рано понял, что он сможет написать об этом лучше. Зато другой современный поэт, Уильям Ленгленд, или Долговязый Уил, как он сам себя называл, тощий и рябой, носивший длинную черную рясу и распекавший своих слушателей – селян и горожан, обитателей провинциальных городков (Чосер сторонился его, как чумы, но ревниво следил за его поэтическими успехами: за тем, в какие феодальные замки приглашали его читать свои стихи; за тем, как расползались по всей стране списки его поэмы), – несмотря на свою простецкую внешность, был человеком, способным разглядеть как изъяны в вероучении, так и несовершенства в устройстве жизни и попытаться найти средства исправить дело. То, что в теории выглядит правдой (как кажется нам истинным то, что видишь во сне), может оказаться на практике, при попытке применить это к реальной действительности, где одно растет, другое убывает, а третье больно ранит, уже не правдой, а кривдой, непродуманным вздором. В своей поэме «Видение о Петре Пахаре» Ленгленд изобразил этот конфликт идеального с реальным при помощи такого приема: он поочередно то наблюдает реальную жизнь, где царят беспорядок и глупость, а добродетель бьется изо всех сил, чтобы выжить, то засыпает и видит во сне тот или иной выход из положения, который оказывается на поверку иллюзорным. Круг тем у Ленгленда – как и у самого Чосера – был бесконечно широк: нищета деревни, церковный календарь, несправедливое налогообложение, болезни, продажность придворных короля Ричарда, семь смертных грехов, неправедный образ жизни монахов, ухудшение погоды в Англии… Но главное тут вот в чем: Ленгленд добирался до самой сути дела; видя, что мир постоянно меняется (одна из аллегорических героинь его поэмы, «леди Мзда», способна принести пользу и причинить вред в зависимости от обстоятельств), он хорошо понимал, что человеческая правда неизбежно должна быть свойством ума и сердца – духовным качеством, которое становится понятным, воплотившись в каком-нибудь образце человека – например, в добросовестном английском пахаре Петре или в Христе (в видении Ленгленда оба они сливаются воедино). Как совершенно верно заметил однажды Чосер в беседе с Джоном Гонтом (к сожалению, записи беседы не сохранилось), Ленгленд трактует в своих тяжеловесных, порой хромающих стихах вопрос «об истинном назначении земной жизни». При этом Ленгленд отнюдь не довольствовался повторением старых, избитых изречений, догматов многовековой давности. Он решительно отвергал позу бездействия – позу святых на изображениях XIII века с беспомощно воздетыми к небу руками, – нетерпеливо обрывал всякое обсуждение раболепного вопроса: «Вправе ли я предаваться радостям земной жизни?» («Избегайте роскоши, не причиняйте людям ненужной боли, не давайте одурачить себя с помощью папских индульгенций и доедайте до конца свой суп» – таков был его совет.) Ленгленд выдвинул не больше и не меньше как положительную программу, способ согласования идеального и реального в духе Правды. «Братья, я показал вам Петра, – восклицает Уил Ленгленд, стуча в землю своим посохом. – Теперь следуйте его примеру». (Чосер улыбнулся, искоса взглянув на свою удлиненную тень на стене. Если не считать тона и грозно стучащего посоха, они с Ленглендом имели друг с другом больше общего, чем ему, джентльмену, можно было бы без неудовольствия признать.)

Где-то в окрестностях Йорка, где венчался Эдуард III, а может быть, в соседнем Ланкашире жил человек, оспаривавший славу Чосера как первого поэта Англии. Ныне его называют поэтом – автором «Гавейна». Недавно обнаруженные новые данные позволяют предположить, что это был священник по имени Джон Мэсси, брат живописца Гуго Мэсси, который, возможно, сделал иллюстрации в рукописи поэта: на одной из иллюстраций, выполненных в манере фресковой живописи, имеется подпись «Гуго»; другие биографические подробности как будто тоже подтверждают эту догадку. Чосер и Джон Мэсси – если его действительно так звали, – возможно, были знакомы. Одна из поэм, авторство которой обычно приписывают Джону Мэсси, «Святой Эркенвальд», свидетельствует о неплохом знании Лондона, а Чосер, вероятно, не раз бывал в Йоркшире, где находились загородные имения нескольких его друзей. Может быть, на известнейшую поэму Мэсси намекал Чосер, когда писал в «Кентерберийских рассказах» о «старинном вежестве Гавейна», а в ряде мест «Книги герцогини» он, похоже, вспоминал «Жемчужину» – другую поэму Мэсси. Если оба поэта были и впрямь знакомы или знали друг друга по литературным произведениям, они наверняка ощущали некоторое духовное родство. Мэсси был джентльменом до кончиков ногтей, в остроумии мог поспорить с Чосером и не хуже Чосера умел передавать в стихах, написанных по-английски, соблазнительную суть этой искусительницы – английской действительности. И главное, он разбирался в проблематике «Земной жизни».

В четырех своих взаимосвязанных поэмах «Жемчужина», «Чистота», «Терпение» и «Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь» – Мэсси искусно и изобретательно трактует две популярные у средневековых авторов темы: чистоты (свойственной божественной природе и, кроме того, душевному состоянию младенца или святого, которые, будучи безгрешны, попадают прямо на небо) и терпения (терпимости всевышнего и, кроме того, душевного состояния кающегося грешника, который верно служит господу и ожидает от него прощения). Никакой другой поэт во всей английской литературе не создал более сочных и лиричных картин простой жизни на лоне природы и придворной жизни в мире гобеленов, драгоценностей, прекрасных дам и красавцев воинов, музыки, изысканной кухни и рыцарского ритуала. Вот где безраздельно царит эта сладкая, обольстительная земная жизнь в самых ее прекрасных проявлениях. Вот где, казалось бы, нам придется столкнуться с великим вопросом: «В чем истинное назначение нашего земного существования?» Ничуть не бывало! Правда, кое в чем священник все же обнаруживает себя. Так, в «Чистоте» Мэсси советует мужу избегать близости с женой при свете, ибо это может осквернить любовь, низвести ее до плотской страсти. Но подобные моменты в его поэзии обращают на себя внимание как раз в силу того, что они редки. Подлинные проблемы в его творчестве, проблемы, движущие сюжет, совсем иные. В поэме «Жемчужина» добропорядочному и набожному христианину является во сне видение его умершей дочери, и он, понимая, что это грех, все же чувствует, что любит дочь больше, чем любит бога. Поэма «Чистота» представляет собой яркий, живой пересказ ветхозаветных историй, в которых одни купаются в грязи, греша против чистоты, другие испытывают сомнения, греша против терпения, тогда как лучшие, мужественно балансируя у опасной грани, ведут себя как можно более благородно. Библейский Иона, герой поэмы «Терпение», очень досадует из-за того, что господь бог отказался от своего намерения разрушить Ниневию, поставив его, Иону, в глупое положение после всех его страшных пророчеств, покуда ему не открывается истина: если бы господом руководило не терпение, а стремление доказать свою правоту, он давным-давно разрушил бы весь мир. А в поэме «Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь» идеальный придворный изменяет своим принципам не из любви к богатству, славе или женщине, а просто из страха лишиться жизни. Для Джона Мэсси, так же как и для Уильяма Ленгленда (да и для самого Платона), представляется очевидным, что люди стремятся не к страданию, а к удовольствию и что самые большие муки в жизни, как правило, причиняет нам не жажда иметь еще больше драгоценностей, еще больше любовниц (или любовников), еще больше яств за пиршественным столом, а утрата любимых детей, публичное унижение, сомнение в том, что бог все видит, страх и беспомощность перед лицом смерти. Изменивший своему кодексу чести рыцаря и христианина ради обладания куском зеленой материи, наделенной (как он надеется) волшебной силой, сэр Гавейн впадает с формальной точки зрения в грех гордыни. Но сводить к этому мораль поэмы значило бы допускать чрезмерную прямолинейность. Подлинный грех Гавейна состоит в том, что он, как всякий человек, охвачен горячим до грусти желанием жить, избежать смерти – грех, простительный и в глазах господа, и в глазах окружающих. Когда Гавейн возвращается ко двору Артура, рассказывает о своем «постыдном поступке»[23] и показывает зеленый пояс, который он носит теперь как напоминание, придворные весело смеются, радуются тому, что он остался жив, и решают все надеть точь-в-точь такие же зеленые пояса, как у сэра Гавейна. Эта поэма, проникнутая духом исключительного благородства и исключительной терпимости, завершается девизом, представляющим собой вариант девиза ордена Подвязки. Он поставлен там очень к месту. Подобными же возвышенными побуждениями руководствовался король Эдуард, когда, подняв с пола женскую подвязку – ее обронила его любовница, дама в высшей степени достойная, – он сказал по-французски, ибо французский был языком, на котором он в основном говорил: «Пусть будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает» – и учредил благородный орден.

Нельзя полностью исключать возможность того, что любимым поэтом при дворе короля Ричарда II был, во всяком случае какое-то время, не Чосер, а человек по имени Джон Гауэр, «нравственный Гауэр», как назвал его Чосер,[24] посвятивший ему в последний момент «Троила и Хризеиду», притом едва ли назвал его так в насмешку. Гауэр писал стихи на трех языках: на латыни, французском и английском. Англоязычная его книга несет на себе явную печать влияния Чосера и пестрит заимствованными у него строчками (справедливости ради надо заметить, что и Чосер не остался у него в долгу). Лучшая вещь Гауэра – это написанная латинскими стихами поэма «Глас вопиющего», первая треть которой представляет собой весьма проницательное (если учесть, что оно сделано «по горячим следам») описание Крестьянского восстания 1381 года, хотя наиболее читаемой его поэмой является, естественно, «Исповедь влюбленного», так как она написана по-английски. Говорить о Гауэре коротко и в общих чертах почти невозможно, но мы все-таки отметим вот что: это был человек чрезвычайно острого и логического ума, который придерживался убеждений августинианского толка и обладал удивительной наблюдательностью. К сожалению, он не придавал особого значения этой своей способности, столь ярко проявившейся в «Гласе вопиющего».

«Исповедь влюбленного» имеет следующую композицию: влюбленный исповедуется своему духовнику, знатоку в делах любви,[25] а поскольку в продолжение этой нескончаемой исповеди время как бы остановилось, духовник и влюбленный имеют возможность рассказывать друг другу истории, иллюстрирующие добродетели и пороки религии любви. Таким образом, эта поэма, помимо всего прочего, является, подобно «Кентерберийским рассказам» или «Декамерону» Боккаччо, сборником рассказов в драматическом обрамлении. Как произведение, посвященное любовной религии, то есть полусерьезному-полушутливому имитированию придворным влюбленным христианской веры (так, он «поклоняется» своей даме, «молит» ее явить свое «спасительное милосердие» и т. д.), эта поэма может быть поставлена в один ряд с некоторыми поэмами Чосера, такими, как «Книга герцогини» и «Троил и Хризеида». И духовник, и влюбленный в поэме Гауэра не очень умны – странно, но этот факт ускользнул от внимания большинства литературоведов. Пересказывая старые истории, знакомые его слушателям, Гауэр слегка изменяет детали, переставляет акценты, здесь чуточку преувеличивает, там делает вид, будто потерял нить повествования, и тем самым искусно и изящно дает понять своей аудитории, какая путаница царит в мыслях у духовника и влюбленного и насколько они в конечном счете ребячливы – впрочем, как и все те, кто запутался в тенетах пылкой любви. В результате поэма стала восхитительным развлечением для двора (правда, обреченным на самоуничтожение в тот момент, когда уйдет в прошлое тот просвещенный двор, ради которого все это писалось), литературной забавой, способом беззлобно высмеять мечтательных рыцарей и придворных дам, а заодно всех глупцов, не понимающих литературных шуток, и лукаво поздравить людей, достаточно религиозных философичных и воспитанных, чтобы уловить иронию. Можно не сомневаться, что Джеффри Чосер, каким бы мягким и добросердечным ни был его характер, не мог не улыбаться.

Внешне темой Гауэра является тут любовь, и, подобно Чосеру (и Августину за десять веков до него), он, разрабатывая эту тему, отождествляет Женщину с земной жизнью. Подобно тому как придворный влюбленный, потерявший голову от любви к чужой жене, может пожелать, чтобы его дама сердца дала ему больше того, на что он вправе рассчитывать, так и чувственный, духовно ограниченный человек может захотеть получить от земной жизни больше, чем позволяет ему провидение. Так в чем же истинное назначение земной жизни? «Держитесь с ней отчужденно, – говорит нравственный Гауэр. – Пусть ваше рукопожатие будет легким, как бы поспешным, но ни в коем случае не крепким». Иными словами, отнюдь не любовь является темой Гауэра; любовь служит ему только отправным пунктом для перехода к догматам веры. Как и в более ранних своих поэмах, «Зерцале размышляющего» и «Гласе вопиющего», Гауэр с интересом наблюдает добродетели и пороки мира сего и стремится дать хороший совет. Не такая уж плохая программа, но только не следует смешивать ее с программой Джеффри Чосера.

Чосер был певцом любви – подлинным, а не кажущимся. Всякий человек может в ту или иную пору своей жизни разделять взгляд Гауэра на любовь – широкий, зрелый, философский. Так же смотрит на любовь и молодой Троил; но вот его грудь пронзает незримая стрела; он чувствует в сердце острую, отнюдь не воображаемую боль, муку пополам с невыразимой радостью, которую испытывал каждый из нас, и ему ничего не остается, как очертя голову устремиться навстречу любви, что бы ни говорили религия и философия. Так происходит почти во всех поэтических произведениях Чосера. Он не пересказывает хвастливых историй о подвигах рыцарей короля Артура (если не считать комической любовной истории, рассказанной батской ткачихой), не предлагает грандиозных изображений человека, как Ленгленд или Гауэр в «Зерцале» или «Гласе вопиющего». Он пишет о счастливых и несчастных влюбленных, соблазнителях, верных мужьях, обезумевшем вдовце, злобном гомосексуалисте и – снова и снова – о прилежном и уравновешенном философе, размышляющем о любви и пытающемся найти несомненные истины в мире, где нет ничего несомненного, о себе. H даже когда он пишет о других вещах: проделках жуликов – кармелитов и приставов церковного суда, – мученичестве святой, невзгодах богачей и горестях бедняков или же о конфликте господ и подданных, – ключом к пониманию неизменно служит философия любви в широком боэцианском смысле[26] (о которой мы еще будем говорить далее).

Итак, напрашивается вопрос: какова же была позиция Чосера по отношению к любви? Считал ли он вслед за Августином, жившим за много столетий до него, что любовь бывает либо благотворительной, в старом значении слова – бескорыстной, исполненной сострадания и желания помочь, либо плотской, то есть резко эгоистичной? Или же он, подобно Платону, склонялся к мнению, что любить женщину, или кольцо с изумрудом, или что-либо еще – значит обладать способностью к более благородной и возвышенной любви? Сказать, что Чосер занимал в этом вопросе сугубо августинианскую позицию, значило бы отнести его к разряду средневековых поэтов в том догматически узком понимании средневековья, которое было порождено в основном эпохой Возрождения. Сказать же, что он склонялся (больше, чем Августин) к платонизму, что он находил способы, оправдывать лежащую в основе человеческой натуры любовь к жизни – к породистым скакунам, красивым женщинам, верным друзьям, – значит отождествить творчество Чосера с тем аспектом средневековья, который достиг полного, или, во всяком случае, вполне осознанного, расцвета в эпоху Возрождения и который мы обычно связываем с понятием «современный». В жизни Чосер, конечно, вовсе не обязательно должен был стать либо августинианцем, либо платоником (да и само это противопоставление ложно). Людям, в том числе и гениям, чаще всего не свойственно доктринерство. В большинстве своем люди, даже мудрейшие из них, просто-напросто плывут по течению, воздерживаясь от высказывания определенных мнений, строя догадки и предположения, с надеждой хватаясь за то, что можно использовать в данный момент, вслепую перебирая эмоцию за эмоцией вплоть до гробовой доски. И это было особенно верно в отношении людей, живших в конце XIV века, после того как Уильям Оккам[27] разрубил узел, связывавший науку с религией. Картина упорядоченного мироздания, нарисованная Фомой Аквинским[28] в «Сумме теологии» – сочинении, написанном в XIII столетии, – оказалась чуть ли не полностью отвергнутой, во всяком случае в Англии, под одновременным натиском идей Роберта Гростеста[29] и Роджера Бэкона,[30] которые благодаря открытиям в области оптики обнаружили, что в мире нет ничего определенного, за исключением знаний, полученных через богооткровение в Библии, но даже и тут предпринимались попытки применить историко-критический подход. Эта средневековая формулировка принципа неопределенности стала идеей огромного значения для своего времени, а в XIV веке ее значение еще больше возрастало благодаря ознакомлению с ней более широкого круга лиц. Оксфордские философы – ученики Бэкона (с некоторыми из них Чосер, вероятно, дружил) – донесли эту идею до сознания своих образованных современников, и она чувствительным нервом проходит через все творчество Чосера. Глубокая неуверенность в миропорядке (лишь божеская любовь и милосердие не ставились им под сомнение) была одной из причин, позволивших Чосеру скептически относиться к суровым старым богословским учениям, утверждать в своем творчестве земную жизнь и воспевать любовь так, как это не смог бы сделать поэт, меньше знакомый с современной наукой и философией, – Джон Гауэр, например.

Мы видим, что интуитивно удовлетворяющее нас традиционное представление о Чосере, согласно которому он был не мрачным сатириком, презиравшим все земное, а добродушным и исполненным сочувствия к людям юмористом, слугой возлюбленных, как он сам называл себя в «Троиле», человеком, радовавшимся жизни и влюбленным в нее, хотя порой настроенным к ней весьма критично, по-прежнему сохраняет – во всяком случае, в общих чертах – свою достоверность. Оно согласуется и с историей жизни самого Чосера, и с характером того общества, в котором он вращался, и с его поэзией. В антитезе Роджера Бэкона «опыт» (научный эксперимент или прямое наблюдение) против «авторитета» Чосер был прежде всего на стороне живой жизни, хотя и к авторитету относился со здравым уважением, благодаря чему в свой ненадежный век сумел сохранить голову на плечах. Традиционное представление о Чосере, кроме того, согласуется с многочисленными данными, свидетельствующими о том, что эмоционально Чосер был теснее всего связан с тем течением средневековой мысли, представители которого – Боэций, Макробий и Бонавентура,[31] – исповедовавшие своего рода христианский неоплатонизм, рассматривали (подобно Платону) земную жизнь как лестницу, ведущую человека к богу (с помощью поста и молитвы, добавил бы Бонавентура). Чосер одинаково умел ладить и с этим, и с тем светом, с жизнью земной и грядущей, хотя ему было лучше, чем кому бы то ни было, известно, кик трудно тут сохранить надлежащее равновесие.

У Чосера был наблюдательный, критический ум, о чем свидетельствует вся его поэзия. Ни один недостаток в мужчине, женщине или стихотворении не ускользал от его внимания. Но, подмечая эти недостатки, он больше развлекался, чем осуждал. Ему доставлял истинное удовольствие окружающий зеленый средневековый мир со всеми его обитателями; он извлекал наслаждение даже из скверных стихов, которые под старость часто пародировал, иронически восхваляя их. Пусть другие насмехаются над слабыми виршами, приводящими в восторг не слишком утонченных английских феодалов, – он, Чосер, видел, какие возможности повеселиться и подурачиться таят в себе эти скачущие размеры и хромающие рифмы. Вот почему, невзирая на всю свою репутацию «серьезного» поэта, он мог весело написать:

Внемлите, судари! СейчасЯ вам поведаю рассказВеселый и забавныйЖил-был на свете сэр Топас,В турнирах и боях не разУчастник самый славный[32]

В мрачную, тревожную эпоху, какой она видится нам из сегодняшнего дня, Чосер был спокойным оптимистом, ясно мыслившим, полным веры. При всей своей любви к иронии – оттенок иронии лежит на всех его поэтических произведениях – он утверждал земную жизнь (не говоря уже о будущей) каждой клеточкой своего большого сердца. Радость, удовольствие без малейшей примеси сентиментального простодушия – таково впечатление, которое по сей день оставляет поэзия Чосера и личность автора, встающая со страниц его поэм. Это не бесхитростная доверчивость легковерного человека в легковерный век: никакой другой поэт не писал более проницательно об обескураживающей сложности бытия. Но, несмотря на все смутные движения ума и сердца, несмотря на всю неясность грандиозного замысла господня, жизнь была в глазах Чосера великолепна, но, к сожалению, слишком коротка. H когда мы читаем его теперь, шесть столетий спустя, он нас немедленно убеждает.

Я почти не касался в этом введении той специфики, с которой читатель столкнется в ходе чтения книги. Как я уже говорил, время от времени речь будет идти о конкретных моментах истории Англии XIV века. Как дипломат и любимый придворный, поэт Чосер находился в центре многих исторических событий своей эпохи, и его непосредственно затрагивали крутые повороты истории. Даже те события, в которых он сам и не принимал участия, иногда способны пролить свет на его личность и его творчество. Что касается моей версии жизнеописания Чосера, то я стремился не к сногсшибательной оригинальности, а к полноте, точности и, насколько возможно, писательской живости в изложении фактов. Иными словами, я старался придать своему повествованию интересную форму, ориентироваться на лучшие авторитеты и избегать распространенных ошибочных представлений. Не раз высказывались догадки, что Чосер родился в небогатой семье; что он был неудачно женат; что на склоне лет он много болел и его поэтический дар угас; что, будучи человеком расточительным, он умер в бедности или даже – как полагали такие его ранние биографы, как Уильям Годвин,[33] – в тюрьме. Вероятно, в некоторых случаях так и не удастся неопровержимо доказать, что одни биографы были правы, а другие ошибались, но я в моей версии биографии Чосера – местами гипотетической и, как правило, опирающейся на труды других исследователей – утверждаю, что все перечисленные выше догадки не соответствуют действительности. Чосер был сыном сравнительно богатых родителей и благодаря прилежанию, юридическим способностям, уму и необычайному обаянию, которым не мог не обладать посланец в Италию (однажды он ездил туда, чтобы занять для короля денег), он всю жизнь преумножал свои богатства – во всяком случае, на бумаге, ибо во времена Чосера не так-то легко было иной раз получить деньги, которые тебе задолжало правительство. Каковы бы ни были обстоятельства его женитьбы на Филиппе Роэт – мы довольно подробно рассмотрим эту любопытную историю позже, – Чосер был счастлив в браке, любил своих детей и преданно относился к своему давнему другу, а впоследствии свояку – Гонту. Чосер почти до самой смерти был здоровым, сильным, энергичным человеком, в политике он придерживался консервативных взглядов, опасался крестьянской стихии (как потому, что ему было что терять, так и по другим причинам) и не доверял усиливавшейся палате общин, даже когда сам заседал в ней. Он был не только роялистом в широком смысле этого слова, не только членом партии короля, но и таким приверженцем королевской власти, который готов был пойти на риск тесного политического содружества с Ричардом II, несмотря на угрозы выступивших против короля феодалов. Последние годы своей жизни Чосер провел, устраивая свои пошатнувшиеся дела, занимаясь – без особого энтузиазма – юриспруденцией и выполняя поручения короля. В перерывах между этими занятиями он, когда было время и настроение, перерабатывал и шлифовал всю совокупность своих поэтических произведений, многие части которой он так и не успел привести в порядок. Чосер умер, оставив некоторые свои вещи незавершенными, сняв концовки у других, не поместив большие фрагменты в предназначавшийся для них контекст. Умер он от старости. (Ему было тогда пятьдесят девять или шестьдесят лет, но его шестьдесят нельзя равнять с нынешним шестидесятилетним возрастом. В шестьдесят пять лет Эдуард III, этот закаленный воин, превратился в дряхлого, слабоумного старика.)

Рассказывая о жизни Чосера, я с неизбежностью буду касаться там и тут его поэзии, благодаря которой, собственно, и вызван наш интерес к личности этого мудрого и мягкого королевского чиновника. Однако моя книга не литературоведческое исследование поэзии Чосера. Иной раз его стихи бросают свет на факты его биографии, иной же раз – причем чаще, чем это признают современные литературоведы, – они впрямую комментируют поступки людей, события и идеи языком, понятным его читателям-современникам. Главная причина, по которой я стараюсь не вдаваться здесь в разбор поэзии Чосера, заключается в том, что я надеюсь написать о ней так подробно, как она того заслуживает, в следующий раз.

Глава 1

Родословная Чосера и несколько слов об истории Англии XIV века

Джеффри Чосер родился, скорее всего, в 1340 году, а возможно, где-нибудь в начале 1341 года или незадолго до 1340 года. Назывались и другие даты – начиная от 1328 года (считать эту дату годом рождения Чосера предложил комментатор елизаветинской эпохи Спейт, и его предположение потом некритически принималось на веру целые столетия) и кончая 1346 годом, – но профессор Джордж Уильяме, проанализировав все имеющиеся данные, внес в этот вопрос достаточную ясность, не допускающую сколько-нибудь обоснованных сомнений.[34]

Отец Чосера, Джон Чосер, родился в 1312 или 1313 и умер в 1366 году. Это был богатый и влиятельный виноторговец, «гражданин Лондона», как он с гордостью себя называл. Он достиг мастерства в своем ремесле и являлся членом гильдии. В средние века в мире жило гораздо меньше людей, чем сейчас. Все чиновники короля Эдуарда, по-видимому, были знакомы друг с другом – во всяком случае, знали друг друга в лицо. Даже в таком большом по тем временам городе, как Лондон (совсем крохотном по сравнению с современным Лондоном, но очень тесно заселенном: лондонцы жили скученно в маленьких комнатушках, точь-в-точь цыплята в корзине на рынке), большинство людей всю жизнь проводило в своих кварталах, общаясь в основном лишь с соседями да еще с уличными торговцами и лавочниками, торговавшими овощами и фруктами, кухонной утварью и хозяйственными мелочами. Кожевники общались с кожевниками, виноторговцы – с виноторговцами. Богачи, как правило, водили компанию с богачами: с одними встречались на вечеринках, с другими по-соседски дружили. Жили они в спокойных и более благоустроенных районах своих ремесленных кварталов, в больших, основательной постройки домах, куда с появлением достатка сбегали от шума, вони и тесноты районов, населенных бедным людом, в которых к тому же можно было стать жертвой нападения темных личностей, обитающих «в предместьях городских, в трущобах», где, как напишет потом Чосер в «Прологе слуги каноника» из «Кентерберийских рассказов»:

Таясь до времени, забились в норыПо тупикам грабители и воры,Где, днем не смея носа показать,К ночи на промысел выходит тать.

Во всем Лондоне насчитывалось тогда около 40 000 жителей. Он не походил на нынешний гигантский Лондон, в котором простирающиеся на мили и мили кварталы дешевых жилых домов и фабричные районы окружают изысканный, весь в арках и колоннах, исторический центр. Это был обнесенный стенами город с живописными парками и садами, с легким доступом к рекам и полям, с витавшими в воздухе запахами сена и конского навоза – куда более приятными, чем запахи наших современных городов. Хотя дома в средневековом Лондоне отапливались дровами, а с уборкой мусора дело обстояло плохо, город все равно выглядел, как описывал его столетия спустя Уильям Моррис,[35] «миниатюрным, белым и чистым» – по крайней мере относительно.

Наш «лондонский гражданин» Джон Чосер был настолько богат (отчасти благодаря состоянию своей жены), что занимался приобретением недвижимости. Он владел участками земли и домами, разбросанными по всему Лондону и даже за его пределами – например, в Ипсвиче. Один лондонский дом, жить в котором было по средствам только очень состоятельному человеку, – каменный особняк с деревянным верхом на узкой и тенистой Темз-стрит в фешенебельном конце Винтри-Уорд[36] (рядом с нынешней улицей Странд), выходивший фасадом на реку и фруктовые сады на другом берегу, – он завещал своему сыну Джеффри.[37] Когда Джон Чосер впервые поселился в этом доме, установить не удалось. Первое письменное упоминание, связывающее Джона Чосера с домом на Темз-стрит, датируется 25 июля 1345 года, когда он был вызван в суд по иску приорессы женского монастыря Честнат-конвент, отдавшей ему этот дом в ленное владение;[38] истица требовала уплаты аренды за последние два года (это была не арендная плата в современном смысле слова, а, скорее, что-то вроде феодальной дани). Очевидно, он уплатил долг и продолжал владеть домом вплоть до своей смерти, после чего дом перешел к его вдове Эгнис, а в конечном счете – несомненно, уже после смерти Эгнис – к Джеффри, который в 1381 году уступил его некоему Генри Хербери, богатому и влиятельному виноторговцу, как видно, жившему в этом доме по соглашению с матерью Джеффри Чосера и его отчимом, Бартоломью Аттечепелом.



Итак, нам придется основательно подправить традиционный портрет юного Джеффа Чосера, прислуживающего чумазой, гомонящей на разных языках матросне в пивной, которую содержали его родители. Портрет этот, явившийся плодом поэтической фантазии ранних биографов (хотя Уильям Годвин, надо сказать, усомнился в его достоверности), был снова выставлен на обозрение – сплошная позолота по гипсу! – первым современным чосероведом Ф. Дж. Фэрниваллом, который писал:

«Мы видим его мальчиком в отцовской винной лавке или таверне на узкой Темз-стрит. Он наверняка оживленно болтает с английскими и иноземными моряками и горожанами, заглянувшими выпить вина. А может быть, шустрый и ловкий парнишка с веселыми чертенятами в глазах, он валандается в Уолбруке[39] – речушке, протекающей рядом с домом отца, или ловит рыбу в Темзе, или, наломав на майский праздник душистых веток, украшает венком шест отцовской таверны.[40] В школе – вероятно, это была школа при соборе св. Павла – он был непременным участником всех игр и проказ, бегал смотреть все грандиозные представления, которые устраивались на Смитфилдской площади[41] и на улицах Лондона, но при всем том, осмелюсь утверждать, хорошо учился и любил читать – ведь у мальчика уже были задатки будущего писателя. Затем он поступил на службу в качестве пажа супруги принца Лионеля и получил форменную одежду: короткий плащ, короткие штаны красно-синего цвета и туфли – и 3 шиллинга 6 пенсов в придачу на покупку необходимых мелочей…»[42]

Возможно, в этом портрете есть крупицы правды: у отца Чосера, помимо прочего имущества, могла быть и винная лавка, даже не одна, а самые респектабельные питейные заведения XIV века могли быть бойкими местечками, такими же шумными и развеселыми, как нынешний английский паб перед закрытием, но мы можем с не меньшим основанием нарисовать в воображении портрет юного Джеффри Чосера – мальчика из богатой семьи, который живет в спокойной обстановке отцовского дома под присмотром слуг и обучается у частных учителей, поскольку его родители, заботясь о будущем сына, почти наверняка не жалели денег на его образование и, может быть, специально готовили его для службы при дворе. Маловероятно, чтобы он когда-либо занимал скромную должность пажа графини Ольстерской, жены принца Лионеля, хотя и в самом деле служил при ее дворе в каком-то качестве, что касается сохранившихся записей о подаренных ему одеждах и деньгах на расходы, то они, если правильно их истолковать, свидетельствуют не о скромности его положения, а об относительно высоком придворном ранге. Ко всему этому мы еще вернемся. Пока же достаточно подчеркнуть, что Чосер отнюдь не был человеком низкого происхождения.

Социальное положение предков Джеффри Чосера не вполне ясно; с определенностью можно сказать лишь то, что во времена деда Джеффри – отца Джона Чосера – это было недавно разбогатевшее, но уже вполне буржуазное семейство, если только термин «буржуазный» имеет смысл применительно к миру лордов и вассалов, мастеров и подмастерий, свободных и крепостных. Члены этой семьи, занимаясь основным своим ремеслом, пускались во всяческие побочные финансовые предприятия, сутяжничали, использовали все средства, чтобы выдвинуться и нажить состояние. О положении семейства Чосера в обществе кое-что говорят те фамилии, под которыми дед Чосера фигурировал в различных судебных тяжбах.

Выбор фамилии был в средние века сплошь и рядом делом случая. Фамилии давались по месту происхождения (так, фамилия Гонт – это англо-нормандское название города Гент, где родился Джон Гонт), по имени отца (Уильямсон – сын Уильяма), по профессиональному занятию (Уот Тайлер – кровельщик, хотя некоторые, непонятно почему, производят эту фамилию от слова «портной») или даже – особенно когда речь идет о королях – по особенностям характера или репутации (Педро Жестокий). По мере того как человек менял места жительства, профессии и привычки, менялась и его фамилия. Дед поэта Роберт Чосер происходил из семьи, которая имела родственников в Лондоне, но жила по большей части в Ипсвиче и носила фамилию «lе Taverner» (прадеда поэта звали Эндрю ле Таверне). Это значит, что они – по крайней мере некоторые – были трактирщиками – владельцами или содержателями таверн, членами гильдии и принадлежали, условно говоря, к мелкой буржуазии. Закон проводил различие между трактирщиками и виноторговцами: первые торговали в розницу, тогда как вторые являлись оптовиками, занимавшими высокое положение в обществе. Однако семья, владеющая несколькими тавернами, могла с выгодой для себя заняться оптовой виноторговлей, благо розничная торговля была у нее в руках. В Лондоне дед поэта Роберт Чосер жил на Кордуэйнер-стрит (что значит «Улица сапожников» или «Улица кожевников»), в лучшем районе кожевенного квартала, и был известен как Роберт Сэддлер («седельщик») и как Роберт Чосер (от французского chaussier – «сапожник»). Как место жительства Роберта Чосера, так и его фамилии побудили некоторых исследователей предположить, что он был кожевенных дел мастером. Но более вероятным представляется другое объяснение: он никогда не был кожевником (это нам известно с большой долей вероятности), а поселился на Кордуэйнер-стрит потому, что преуспевающему виноторговцу пришелся по вкусу этот фешенебельный район. Помимо того, дед Чосера упоминается в судебных отчетах как Роберт Деннингтон (точно так же, как его отец, прадед поэта, упоминается и под именем Эндрю Деннингтон) – это наводит на мысль, что он либо родился, либо когда-то жил, либо имел собственность в Деннингтоне (графство Суффолк); наконец, он фигурирует как Роберт Малин (очевидно, это значит: Роберт из Большого Линна), Роберт Ипсвич и Роберт Малин ле Чосер – что бы это ни значило. Во всех этих городах у него, как нам известно, были родственники.

Скорее всего, Роберт стал лондонским виноторговцем благодаря процветанию семейного трактирного промысла. Он еще больше укрепил свое положение, женившись на женщине со средствами, у которой, возможно, имелись знакомства и связи в кругу виноторговцев: ведь браки по расчету были среди людей его класса правилом, нормой – так же как среди крестьян и королей. О ее связях в мире виноторговли, похоже, свидетельствует и тот факт, что, хотя первым ее мужем был не виноторговец, а купец-бакалейщик по имени Джон Хейраун (Херон), после смерти Роберта она вышла замуж снова за виноторговца Ричарда Чосера – как видно, двоюродного брата Роберта. В том, что она была богата, сомневаться не приходится: Мэри Чосер, бабка поэта, происходила из зажиточной ипсвичской семьи Уэстхейлов (или Уэстхоллов). Тут следует отметить, что, если в сельской местности женщин, даже самого высокого положения, могли покупать и продавать, как скот, в городах картина была иная. В городах женщина могла юридически владеть собственностью и даже сама вести свои дела. То обстоятельство, что дважды мужьями бабки Чосера становились виноторговцы, заставляет думать, что либо в ее состоянии, либо в занимаемом ею положении было нечто такое, что делало брак с ней особенно заманчивым именно для виноторговцев. Роберт Чосер приумножил свое богатство, занявшись ввозом вина из-за границы, и выдвинулся настолько, что в 1308 и 1310 годах назначался помощником королевского виночерпия и сборщиком королевских податей; прибыльная эта должность могла озолотить даже человека, обремененного совестью, чего никак нельзя было сказать о большинстве сборщиков.

Есть немало других доказательств того, что Чосеры заняли видное место в среде виноторговцев. Как говорилось выше, после смерти Роберта Чосера (он умер не раньше 1312 и не позже 1315 года) овдовевшая Мэри, бабка Джеффри, вышла замуж за родственника покойного – Ричарда Чосера. Ричард тоже занимался виноторговлей и впоследствии получил должность помощника королевского виночерпия в Лондоне и окрестностях. Виноторговцем стал, когда вырос, и сын Мэри Чосер от первого брака Томас Хейраун, а также другой ее сын – Джон, отец поэта.

Судя по документам об имущественных правах Роберта Чосера и его потомков, равно как и других членов семейства Чосеров, они выдвинулись в обществе отчасти благодаря деловой хватке, проявленной при покупке недвижимости. Скупка земельных участков в городах, вернее, получение их путем переуступки феода, являлась для сельских дворян и для богатых представителей городской буржуазии во времена Роберта Чосера одним из способов приобрести влияние и власть, подобно тому как во времена его внука Джеффри верным способом обрести вес в обществе стала скупка земли в сельской местности: эпидемия чумы, обрушившаяся на Англию несколькими повторными волнами, повыкосила землевладельцев, освободив место для новых лендлордов, а опустошения, производимые чумой в перенаселенных городских кварталах, и наплыв в город голодных крестьян сделали жизнь в столице значительно менее привлекательной, чем прежде.

Итак, изучение судебных протоколов дает нам некоторое представление о размерах состояния семейства Чосеров. 29 октября 1315 года Мэри, вдова Роберта Чосера, подтвердила, что она должна 70 фунтов стерлингов (16 800 долларов в переводе на современные деньги)[43] человеку по имени Николас Холвефорд, и обещала уплатить половину этого долга к февралю следующего года, т. е. в трехмесячный срок, а вторую половину – к пасхе. В качестве обеспечения она предложила свои земельные владения и движимое имущество в городе Лондоне и других местах. Этот факт иногда истолковывают как свидетельствующий о том, что Роберт Чосер оставил после смерти одни долги, но подобное объяснение кажется нам весьма далеким от истины. Уплатить столь большую сумму в такой жесткий срок было по силам лишь очень состоятельному человеку; предложенным ею обеспечением истец удовлетворился, и на него даже не был наложен предварительный арест. Если не ошибаюсь, Дж. М. Мэнли первым высказал мысль, что деньги, по всей вероятности, занимала сама Мэри Чосер. «Как бы то ни было, – пишет Мэнли, – ясно одно: она владела в Лондоне и за его пределами собственностью, которая считалась хорошим обеспечением для этой суммы».[44] Томас Хейраун (дядя поэта), умерший в 1349 году, распорядился в завещании, чтобы его брат Джон Чосер, которого он назначил своим душеприказчиком, распродал его многочисленные владения в Лондоне. А когда все в том же чумном 1349 году умер отчим Джона Чосера Ричард, он оставил достаточно средств, чтобы оплатить расходы на вечное поминовение ежедневной заупокойной мессой его самого, его покойной жены Мэри и пасынка Томаса Хейрауна. (Сколько времени длилась эта вечность на практике, мне установить не удалось.) О богатстве Ричарда Чосера красноречиво говорят и те большие суммы, которые он несколько раз вносил в качестве своей справедливой, как оценивалось, доли в займы, предоставлявшиеся крупнейшими лондонскими купцами королю; однажды он предоставил компании во главе с Уолтером Чиритоном и Джоном Уэсенхемом, собиравшей средства на заем королю, 500 фунтов стерлингов (120 000 долларов на современные деньги).

Но самые любопытные из дошедших до нас записей в судебных отчетах относятся к курьезной истории, связанной с именем Эгнис Малин.

В Ипсвиче жила сестра Роберта Чосера Эгнис, вздорная особа, приходившаяся ему, как вдова Уолтера Уэст-хейла, брата Мэри Чосер, также и родственницей со стороны жены. Эта Эгнис Уэстхейл, урожденная Малин, оставила свое имя в анналах истории благодаря тому, что после смерти Роберта Чосера, деда Джеффри, она предприняла попытки захватить его ипсвичские владения в надежде присоединить их к своим собственным. С этой целью она, войдя в сговор с неким Джеффри Стейсом и другими, похитила сына покойного Роберта Чосера Джона, тогда еще подростка, и вознамерилась насильно женить его на своей дочери Джоун (его двоюродной сестре и по отцовской, и по материнской линии). Исполненные праведного гнева, Ричард Чосер, отчим Джона, и Томас Хейраун, его единоутробный брат, поскакали – вероятно, в сопровождении вооруженных и готовых на все слуг – в Ипсвич, отбили юного Джона Чосера, а заодно и имущество стоимостью, как указывала в своем иске Эгнис Малин, в 40 фунтов стерлингов (около 9600 долларов). Лондонские Чосеры предъявили встречный иск и после длительного судебного разбирательства получили право на возмещение убытков в размере 250 фунтов стерлингов (60 000 долларов), а Эгнис Уэстхейл и ее сообщник Джеффри Стейс, оказавшиеся не в состоянии уплатить эту сумму, были заключены в тюрьму Маршальси.[45] Два года спустя Стейс, теперь уже муж Эгнис Малин, показал под присягой, что Джон Чосер больше не имеет никаких претензий в отношении уплаты штрафа, и супружескую чету выпустили на свободу. Некоторые биографы Джеффри Чосера изображают дело так, будто Джон Чосер великодушно простил им долг. Однако это представляется крайне маловероятным. Буквально за несколько дней до того, как Стейс объявил 13 июля 1328 года о том, что вопрос о долге урегулирован, он занял ровно 250 фунтов стерлингов.

Так или иначе, предки Чосера принадлежали к породе крутых, неуступчивых, алчных, загребущих людей. Типичные представители состоятельного и идущего в гору купеческого семейства начала XIV столетия, они без колебаний обнажали мечи (Джона Чосера похитили силой оружия, «а именно будучи вооружены мечами и луками со стрелами»), без колебаний женились, коль это сулило выгоду, без колебаний обращались в суд. Они не были равнодушными к деньгам праведниками и не стали бы отказываться из любви к ближнему от больших сумм. Впрочем, Джон Чосер не был и злопамятен. Вскоре после того, как ему уплатили долг (а долг, судя по всему, был-таки уплачен), он позволил своей тетушке Эгнис и Джеффри Стейсу купить то самое имущество, которое они пытались у него украсть.

Наверное, в ту пору Джон Чосер вообще отличался большей душевной открытостью и отзывчивостью, чем это было в обычае. Примкнув к ополчению, собранному лондонским скорняком Джоном Бедфордом, он выступил на стороне известного своим благородством старого графа Ланкастера, который поднял восстание против Роджера Мортимера – советника и супруга королевы Изабеллы (матери Эдуарда III), – добившегося незадолго до этого заключения позорного для Англии мирного договора с Шотландией. Ланкастер со своими сторонниками потерпел поражение. В январе 1329 года против Джона Чосера было возбуждено в суде дело по обвинению его в участии в восстании, а поскольку Чосер не явился в суд, чтобы защитить себя от этого обвинения, он был объявлен вне закона (22 мая 1329 года), в каковом качестве и пребывал вплоть до свержения и казни Мортимера стараниями молодого короля Эдуарда III в 1330 году. Ослепший к тому времени граф Ланкастер («слепой Генрих») и все, кого обвинили вместе с ним, были тут же помилованы. Статный, закалившийся на войне и возмужавший Джон Чосер, снова появившись на людях, склонен был предать забвению старые неприятности, тем более приключившиеся в далеком Ипсвиче. Но при этом он (как и его талантливый наследник много лет спустя) ни при каких обстоятельствах не упускал возможности округлить свое состояние или занять более высокое положение и уж тем более не был склонен прощать кому бы то ни было долги.

Мало-помалу Джон Чосер занял в жизни прочное положение как лондонский виноторговец, королевский чиновник средней руки и мечтающий о карьере честолюбец. Он, по всей вероятности, сумел извлечь выгоду из своей службы дому Ланкастеров и уж наверняка – из своей дружбы с богатыми купцами, торгующими с заграницей, с которыми он теперь ежедневно общался По всем дошедшим до нас свидетельствам, это был человек замечательный, необычайно приятный, пользовавшийся всеобщей любовью в кругу виноторговцев и уважением в среде судейских и ростовщиков. Приветливый, любезный и соблюдающий должную почтительность в присутствии знатных лиц, которые часто приглашали его на службу, он мог быть решительным и даже жестоким, когда этого требовали обстоятельства. Человек не робкого десятка, он готов был принять участие и в справедливой войне, и в кабацкой драке. Его работа получала сердечное одобрение и регулярно вознаграждалась (так же как и работа его сына впоследствии). К 1338 году, когда ему было лет двадцать пять – двадцать шесть (начало зрелого возраста по средневековым меркам), Чосер, по-видимому, выдвинулся настолько, что оказался в свите короля Эдуарда III, посетившего со своими спутниками Фландрию и поднявшегося затем вверх по Рейну, чтобы заключить союз с фламандским королем Людовиком IV (Поскольку сохранились лишь скудные, отрывочные письменные упоминания, существует – правда, очень малая – вероятность того, что речь идет в них о каком-то другом Джоне Чосере и что миссия эта носила характер военной экспедиции.[46])

Какие обязанности выполнял Джон Чосер в этой поездке, выяснить так и не удалось; в его охранной грамоте лишь сказано, что он находится на службе у короля и состоит в его распоряжении. Возможно, что он участвовал в поездке, как это по традиции предполагают исследователи, в качестве авторитетного специалиста по винам, поставщика огромного и все разрастающегося королевского двора. Если это предположение верно и если при Эдуарде III соблюдались, хотя бы в общем и целом, ордонансы Эдуарда II о королевском дворе и гардеробе, то Джон Чосер, скорее всего, входил в штат служителей при главном виночерпии, разъезжал по городам и весям в поисках первоклассного вина и закупал его «ради снабжения королевского двора», заботясь о том, чтобы «поставки и покупки совершались с наименьшим ущербом и беспокойством для купцов, как то определит виночерпий, но всегда памятуя, что господин наш король пользуется привилегией платить свои старые цены и всеми прочими привилегиями, которые принадлежат ему в силу его преимущественного права».[47] Между прочим, если вино, приобретенное таким образом, оказывалось недостаточно хорошим, то слуги топорами пробивали днище бочки, и ее содержимое хлестало на пол погреба или на землю, а человек, который от имени короля купил это вино, должен был расплачиваться за него из собственного кармана. Эта унизительная и безжалостная процедура была специально рассчитана на то, чтобы разорить человека и морально раздавить его, ибо предполагалось, что он умышленно злоупотребил деньгами из королевской казны. (Вся ирония в том, что правила эти сочинил Хью Диспенсер-младший, который сам прославился подобным казнокрадством, только в гораздо большем масштабе.) Если в обязанности Джона Чосера не входило заниматься поисками или скупкой вин, то он предположительно мог служить благодаря своему опыту «пробовщиком» вина перед подачей его на стол; консультантом, советовавшим, какое вино подавать тому или иному гостю либо королю в том или ином конкретном случае; специалистом по доставке, разгрузке и хранению вина; наконец, ему могли поручить планирование закупок вина и учет его потребления (а также пива и эля), в общем, надзор за порядком в многосложном питейном хозяйстве короля, составлявшем большую статью расходов.

Какую-нибудь из этих или подобных обязанностей, возможно, и выполнял Джон Чосер в 1338 году. Об этом как будто бы говорит и назначение его впоследствии на должность помощника королевского виночерпия. Никакой богатый лондонец не счел бы выполнение таких обязанностей ниже своего достоинства. В конце концов это было позднее средневековье, когда королей почти обожествляли, видели в них основу общественного строя, и дворянин, которому поручалось выносить королевские простыни, становился близким к королю человеком, поверенным сокровеннейших его тайн, и утверждался – как в собственных глазах, так и в глазах окружающих – в мысли, что он облечен величайшим доверием и выполняет ответственнейшее дело. Однако мне кажется сомнительным, чтобы Джону Чосеру было поручено что-то в этом роде. Все виды работы, которые я упомянул (и которые традиционно упоминаются исследователями в связи с этим периодом жизни отца поэта), предполагают слишком большую близость к окружению короля. Виночерпий и все его подручники – поставщики, экономы и пробовщики – являлись постоянными служителями двора его величества, всегда были на глазах у короля. Пускай они выполняли работу слуг, зато стояли рядом с троном. Джон Чосер не принадлежал к числу этих постоянных приближенных монарха, он был человеком со стороны, специалистом, приглашенным для выполнения определенной работы во время дипломатической, судя по всему, поездки 1338 года. Так в чем же состояла его работа в действительности?

Остановимся поподробнее на обязанностях, которые он выполнял впоследствии в качестве помощника королевского виночерпия в Саутгемптоне. Должность помощника предполагала исполнение всей настоящей работы за привилегированного придворного в звании королевского виночерпия, который получал вознаграждение того или иного рода за свою синекуру, но обычно был занят прислуживанием королю или представительством в какой-нибудь королевской миссии, а до дела у него никогда не доходили руки. Работа Джона Чосера в должности помощника – он оказался подходящим кандидатом на эту должность отчасти благодаря своим связям с купцами, ведущими заморскую торговлю, а отчасти благодаря давним заслугам отца в качестве помощника виночерпия и сборщика податей – требовала от него каждодневного многочасового присутствия на службе в ведомстве, имевшем для короны чрезвычайно важное значение: пошлины на вино и налоги с виноторговли являлись одним из основных источников дохода казны, а приобретение королем самых лучших вин, какие только можно достать, было вопросом престижа. Это была нелегкая, утомительная работа, пусть даже выгодная и в финансовом смысле, и в смысле занимаемого общественного положения; она заключалась главным образом во взимании таможенных пошлин, тщательном учете ввозимого и вывозимого вина и отборе подходящих вин для отправки – за хорошую цену – в королевские погреба. В сущности, это был тяжкий, однообразный труд, хотя и престижный. Итак, Джон Чосер не занимал такого высокого положения, о котором, казалось бы, свидетельствовало его место в личном окружении короля, но и не был человеком такого низкого общественного положения, которое приписывали ему ранние биографы.

Пожалуй, в интересах ясности нелишне будет еще немного продолжить обсуждение этого вопроса. Как мы уже говорили, биографы Чосера времен королевы Виктории имели склонность изображать поэта по традиционному шаблону – этаким бедным гением, который благодаря талантам и усердию выбился из нищеты к преуспеянию, хотя бы кратковременному. Поэтому они делали слишком далеко идущие мрачные выводы из многочисленных документов ратуши по поводу загрязнения отбросами улицы Темз-стрит и в особенности речки Уолбрук, к которой примыкали земельные владения Джона Чосера. С 1278 по 1415 год русло этой речушки периодически оказывалось «забитым всяческой грязью, помоями и нечистотами, которые сваливали туда жители домов, расположенных вдоль ее берегов, чиня большое беспокойство и ущерб всему городу».[48] При ознакомлении с подобными документами может показаться, что речь идет о захудалом районе, трущобе, но это представление – оптическая иллюзия. «Беспокойство» – помои и нечистоты – было обычным явлением в Лондоне XIV века. Бедняки относились к подобным вещам как к неизбежным фактам жизни. Но среди владельцев участков земли на Темз-стрит были и политически влиятельные гасконские виноторговцы, из которых многие становились мэрами города, и хозяева внушительного размера домов, в которых проводились цеховые собрания ножовщиков, паяльщиков и стекольщиков; наконец, там были расположены городские дворцы графов Вустера и Ормонда и огромный дом виноторговца Генри Пикарда, который, по дошедшим до нас сведениям, однажды в 1363 году «принимал у себя на пышном пиршестве английского короля Эдуарда III, французского короля Иоанна, короля шотландцев Давида, кипрского короля (все они находились тогда в Англии) Эдуарда, принца Уэльского [Черного принца] и многих других знатных особ, а потом открыл свой банкетный зал для всех желающих сыграть в кости».[49] Там же стоял и дом семейства Ипр, в котором в один прекрасный день 1377 года мирно обедал в гостях крупнейший из феодалов Джон Гонт, когда вбежавший в зал воин сказал, что Лондон поднялся против него с оружием в руках и что, «если он не поспешит, этот день станет для него последним. Услышав это, герцог столь стремительно вскочил из-за стола, за которым он лакомился устрицами, что ушиб о скамью обе ноги. Было подано вино, но в спешке он даже не пригубил его и бежал вместе со своим спутником Генри Перси через калитку позади дома к Темзе; прыгнув в лодку, они налегли на весла и гребли без передышки, покуда не добрались до дома возле Кеннингтонского замка, где в это время находилась принцесса Уэльская с новорожденным сыном Ричардом, молодым принцем, которой он и изложил свою жалобу».[50] Люди этого сорта не загрязняли нечистотами окрестные речки (по словам Стоу, одного из первых биографов Чосера, жившего в эпоху королевы Елизаветы, Уолбрук с берегами, уложенными кирпичом, еще в 1462 году представлял собой «чистую речку со свежей проточной водой») и могли позволить себе жаловаться городским властям на засорение Уолбрука.

Если мы отбросим за несостоятельностью версию, по которой Джон Чосер принадлежал к ближайшему окружению короля Эдуарда III (поскольку его имя не значится в хозяйственных документах двора) и если мы, с другой стороны, полностью откажемся от устаревшего представления о Джоне Чосере как о безвестном трактирщике (вспомним, что он жил в районе богачей, что он был достаточно заметен среди сторонников слепого Генриха Ланкастера, чтобы его выделили и предали суду, и что он владел недвижимостью не только в Лондоне, но и в графстве Кент, где, кстати, имела какую-то недвижимость и его жена и где он подыскал – видимо, для того, чтобы упрочить свое положение, как это было принято в те времена, – мужа для своей дочери Кейт, сестры Джеффри Чосера), то мы сможем не без основания предположить, что его, как впоследствии и самого поэта, ценили, быть может, не в непосредственном его качестве специалиста по винам, а как обаятельного и наделенного дипломатическими талантами чиновника, пусть даже и не самого высокого ранга, или как искусного счетовода, сведущего в тонкостях бухгалтерии, или же как человека, чьи деловые и общественные связи могли бы оказаться полезными короне.

Чем больше вдумываешься в немногие дошедшие до нас факты, тем более приемлемой представляется эта версия. Поездка короля Эдуарда во Фландрию и вверх по Рейну в 1338 году имела целью, как я уже говорил, завербовать союзников и заручиться финансовой поддержкой перед задуманным им нападением на короля Франции. Джон Чосер, который, по-видимому, совершил путешествие до самого Кёльна, хорошо разбирался в вопросах ввоза и вывоза, умел вести торговые книги, отлично знал все сложности английского законодательства о сборе таможенных пошлин и в силу своего положения и рода занятий наверняка был известен (и очевидно, не антипатичен) фламандской купеческой общине в Лондоне и еще лучше известен своим постоянным торговым партнерам и соседям по Темз-стрит – кёльнским купцам. Буквально в двух шагах от его дома «стояло огромное укрепленное здание с причалом – собственность ганзейских купцов, главными среди которых были в ту пору купцы из Кёльна, и с ними-то у Джона Чосера завязались особенно тесные отношения».[51] На той же Темз-стрит стоял большой дом, наполовину каменный, наполовину деревянный, с подвалами для хранения вина, носивший название Винтри, т. е. Винный погреб. Там жил Джон Гисерс, виноторговец, ставший в дальнейшем мэром Лондона и комендантом города; после него в этом доме жил тот самый Генри Пикард (мэр Лондона в 1357 году), который, по некоторым данным, принимал у себя на пиру четырех королей и Черного принца. Пикард и еще несколько влиятельных и богатых виноторговцев, принадлежавших к числу богатейших английских купцов, так же как и Джон Чосер, сопровождали короля Эдуарда в его поездке 1338 года вверх по Рейну.

Вероятнее всего, Джон Чосер путешествовал тогда в роли младшего помощника при компании полномочных купцов-дипломатов (в подобном дипломатическом качестве отправится впоследствии в Геную Джеффри Чосер), в задачу которых входило разработать соглашения о торговле, налогах и портах, призванные отладить торгово-финансовые операции между государствами – будущими союзниками в войне – и дать новый стимул к расширению сотрудничества между ними. Такие переговоры между купцами разных стран, проводимые по инициативе короля, являлись скорее правилом, чем исключением в век, когда чрезмерное налогообложение могло обернуться катастрофой (в чем убедились советники короля во время крестьянского восстания 1381 года) и когда предусмотрительные короли, изыскивая средства на ведение войны, рассчитывали на помощь купцов, вынашивавших далеко идущие планы обогащения, и феодалов, мечтавших о военной добыче и выкупах. То, что Джон Чосер был всего лишь помощником, а не полноправным членом миссии, кажется достаточно определенным. Как видно, в 1338 году, когда он совершил поездку в свите Эдуарда, у него еще не было патента виноторговца. Впервые он был со всей определенностью назван виноторговцем в записи от 1 августа 1342 года, когда в числе пятнадцати поименованных виноторговцев выразил согласие с принятым мэром, олдерменами и общиной Лондона ордонансом, запрещающим разбавлять вино в тавернах; во всех более поздних документах, касающихся имущества его единоутробного брата Томаса Хейрауна, он ясно и недвусмысленно значится как «Джон Чосер, виноторговец». Конечно, даже если он еще не был в 1338 году патентованным виноторговцем, он мог занять относительно важное положение благодаря своим семейным связям, но они не шли ни в какое сравнение с влиянием и связями Пикардов.

В карьере Джона Чосера не вызывает сомнений одно обстоятельство. Независимо от того, ездил ли он в Кёльн в качестве дипломата младшего ранга, он всю жизнь питал небескорыстный интерес к политике, государственной и внутригильдийной, а зачастую и к той и к другой. Так, например, в марте 1356 года сорокачетырехлетний Чосер, представительный, дородный и очень состоятельный мужчина, был назначен гильдией виноторговцев одним из двух сборщиков средств в лондонском округе Винтри на снаряжение двух легких кораблей английского военного флота – предприятие, требующее немалых затрат. Не будь он обходительным и умеющим убеждать джентльменом, которому многие в округе Винтри были чем-нибудь обязаны, не пользуйся он всеобщим уважением как безукоризненно честный человек, умеющий сочетать сердечность с непоколебимой твердостью (эта же черта отличала впоследствии и его сына), члены гильдии, вероятно, не поручили бы ему столь ответственное дело.

В свите, сопровождавшей короля Эдуарда в его поездке вверх по Рейну, находился также и лондонский виноторговец Генри Нортуэлл, рослый, сухощавый, седеющий, импозантный мужчина, который путешествовал вместе с женой Эгнис, своей гордостью и отрадой. Это была милая, остроумная и отзывчивая молодая женщина, и Джон Чосер, наблюдая, как она подставляет лицо свежему речному ветру, вероятно, почувствовал к ней мгновенную симпатию, хотя он, впервые заговорив с ней, и представить себе не мог, к чему это приведет. Так или иначе, но, по всей вероятности, именно эта Эгнис к 1354 году уже лет десять-пятнадцать была женой Джона Чосера и, предположительно, матерью будущего поэта. Дочь человека по имени Джон Коптон, она являлась племянницей и наследницей одного из незаметных лондонских богачей – Хеймо Коптона, лондонского гражданина и чеканщика по профессии (т. е. мастера монетного двора), умершего в 1349 году.[52]

Сын Хеймо Коптона Николас ненадолго пережил отца, а поскольку он умер, не оставив потомства, собственность Коптонов, по-видимому, должна была перейти к Эгнис. Ее отец к тому времени давно умер; вероятно, это был тот самый Джон Коптон, который жил за воротами Олдгейт и был убит в 1313 или 1314 году, когда Эгнис еще не вышла из младенческого возраста. Его имущество, как видно, перешло по наследству к его брату, а после смерти Николаса, сына Хеймо, в чумном 1349 году, – к Эгнис и Джону Чосерам. Во всяком случае, они вступили во владение собственностью в приходе св. Ботольфа за воротами Олдгейт. В октябре 1349 года некий Найджел Хэкни, сын и наследник Ричарда Хэкни, душеприказчика Хеймо Коптона, возбудил в суде дело против «Джона Чосера, виноторговца, и его жены Эгнис», обвинив их в неправомерном захвате недвижимости в приходе св. Ботольфа, принадлежавшей ранее Хеймо Коптону. Если в различных сохранившихся документах речь идет об одном и том же недвижимом имуществе, тогда дело, вероятно, обстояло так: Джон Коптон оставил дом своему брату Хеймо; душеприказчик Хеймо попытался по смерти последнего из остававшихся в живых сыновей Хеймо присвоить его собственность, однако Чосеры спешно прибыли из Саутгемптона, где они в это время жили (забрав с собой своего девятилетнего сына), и немедленно вселились в дом отца Эгнис, подкрепляя свое притязание фактическим владением. Впоследствии Эгнис доказала в суде свое право на этот дом. За него и впрямь имело смысл бороться: он стоял в районе, где потом поселится любовница короля Эдуарда Алиса Перрерс и где в один прекрасный день Джеффри Чосер получит в бесплатное пожизненное пользование как дар от города превосходный дом.

Будучи урожденной Коптон, Эгнис Чосер, как предполагают, состояла в родстве с видным кентским семейством Пеликан; родство с этими богатыми землевладельцами, возможно, имело важное значение для будущей карьеры Джеффри. В 1321 году Хеймо Коптон, согласно сохранившимся записям, жил в приходе св. Данстена, но, по-видимому, он происходил из семьи, которая была родом из Кента.[53] Во всяком случае, ясно одно: в дальнейшем Джеффри Чосер будет связан с Кентом. Джон Филпот в своих записках «Посещение Кента» зафиксировал факт бракосочетания некоего Саймона Мэннинга из Годхэма, что в Кенте, с Екатериной, «soror Galfridi Chawcer militis celeberrimi Poetae Anglicani» («с сестрой Джеффри Чосера, воина, знаменитейшего среди английских поэтов»); нам, кроме того, известно, что был случай, когда Чосеру поручили опеку над одним несовершеннолетним, который жил в Кенте. Если бы Джеффри Чосер не был связан с Кентом как землевладелец или как управитель чьей-то собственностью в Кенте, ему, надо полагать, не поручили бы опекать несовершеннолетнего жителя графства и не выбрали бы его мировым судьей, а впоследствии и представителем в парламенте от Кента. (Как мы убедимся в следующих главах, Чосер почти наверняка получил право заседать в парламенте в качестве постоянного представителя или управителя имениями одного из крупнейших кентских землевладельцев – короля.)

Элли Гриффитс

Помимо непосредственно родственных связей, Эгнис Чосер имела высокие связи и через близких своего первого мужа, который состоял в родстве с Уильямом Нортуэллом, занимавшим высокую придворную должность хранителя королевского гардероба. Эта должность отнюдь не исчерпывалась камердинерскими обязанностями. Хранитель королевского гардероба входил в число наиболее приближенных к королю лиц и ведал всем движимым имуществом королевского двора, за исключением того, что находилось в ведении казначейства, которому были подотчетны королевский виночерпий, управитель хранилищ, королевский конюший и королевские гонцы. Мало того, хранитель гардероба являлся еще и главным финансовым представителем короля. Вполне возможно, что именно его протекцией объясняется последующее возвышение поэта при дворе короля Эдуарда, а затем и Ричарда. Эгнис, как мы убедились, унаследовала по меньшей мере часть богатого и обширного состояния Коптонов. Помимо уже упомянутой нами недвижимости, Эгнис и ее супруг Джон Чосер владели в 1354 году недвижимой собственностью, которую они сдали в аренду Симону де Плаг, лекарю и гражданину Лондона, и его супруге Иоанне, а именно пивоварню с домами, постройками и прилегающим садом и две лавки с верхним этажом, ранее находившиеся прямо за городской стеной. А позже, в 1363 году, Джон и Эгнис Чосер согласились с передачей из рук в руки права аренды на принадлежавшую им недвижимость по соседству: десять с половиной акров земли с ценным имуществом (двадцатью четырьмя лавками и мастерскими и двумя садами) в Степни и приходе св. Марии Маттефалон за городскими воротами Олдгейт.

Происшествие в Северной башне

Возможно, что кое-какое богатство и влияние при дворе пришли к Чосерам также и по линии Хейраунов – по линии любимого единоутробного брата Джона Чосера или просто «брата», как именуют они друг друга в официальных документах. Хейрауны имели какое-то отношение к Пезертонскому лесу – огромному королевскому имению, первоначально предназначавшемуся исключительно для монаршьего развлечения, но впоследствии включавшему в свой состав феодальные маноры[54] и даже города. Может быть, не случайно, что на склоне лет Джеффри Чосер, оказавший важные личные услуги королю Ричарду и с опасностью для себя сохранивший ему верность, будет назначен помощником лесничего Пезертонского леса, то есть фактическим управителем этого имения.



Алексу и Джульетте


Деловую карьеру Джона Чосера можно проследить главным образом по королевским пожалованиям и назначениям и по судебным тяжбам, в которых он участвовал то в качестве одной из сторон, то в качестве чьего-то представителя. В 1343 году он получил королевскую лицензию на отправку сорока квартеров пшеницы из Ипсвича во Фландрию при условии, что он не будет беспошлинно вывозить из Англии шерсть, шкуры и овчины. Это разрешение фактически давало ему широкие полномочия как экспортеру не только пшеницы, но и шерсти и прочего товара после уплаты пошлины, а в Англии трудно было найти дело более прибыльное, чем торговля с Фландрией, – если только купцу удавалось избежать встречи с пиратами. В феврале 1347 года, когда ему от силы было лет тридцать пять, а его сынишке Джеффри – лет семь или восемь, Джон Чосер получил назначение на должность помощника главного королевского виночерпия Джона Уэсенхема в порту Саутгемптон, а в апреле того же года круг его обязанностей еще больше расширился: он был назначен помощником Уэсенхема по сбору пошлин с тканей и постельных принадлежностей, вывозимых иностранными купцами из Саутгемптона, Портсмута и трех других портов. Порученная ему работа имела важное значение, поскольку, как уже говорилось, пошлины были для короля главным источником доходов. Однако 28 октября 1349 года Джон Чосер отказался от этих должностей – возможно, ввиду того, что «черная смерть» сделала его владельцем новых земельных участков и построек, в том числе и дома Хеймо Коптона, в который Чосеры тогда же и въехали. Как мы видели, в том году умерли отчим Джона Чосера Ричард, его брат Томас Хейраун, дядя его жены Хеймо Коптон и сын Хеймо Коптона Николас. Если бы семья Джона Чосера жила в разгар эпидемии в Лондоне, ухаживая за больными родственниками, биография девятилетнего Джеффри Чосера, возможно, на этом бы и оборвалась.

Глава 1



9 октября 1936 года

Года с 1355, когда ему шел уже пятый десяток, Джон Чосер, становясь старше, степенней и все состоятельней, выступал поручителем по займам и гарантом доброго поведения некоторых его знакомых лондонцев. Он поручился, в частности, за «двух трактирщиков, на одного из которых некая женщина подала в суд за причиненное им кровопролитие, за двух иностранных виноторговцев, допущенных впоследствии к пользованию правами городского самоуправления Лондона, и за портного, брошенного в тюрьму по обвинению в «ночном хождении» [появлении на улицах после вечернего звона]. Наиболее интересным представляется случай, когда Джон Чосер и четверо других влиятельных людей поручились 9 декабря 1364 года за лондонского виноторговца Ричарда Лайонса, дав гарантию, что он не будет чинить никакого вреда Алисе Перрерс [впоследствии любовнице Эдуарда III и приятельнице Джеффри Чосера] или мешать ей ходить туда, куда ей будет угодно, и вершить дела короля, равно как и свои собственные».[55]



Стоило ей увидеть школу, и Джастис Джонс сразу поняла, без убийства здесь не обойдётся. Конечно, она не стала произносить это вслух. Водитель такси вполне мог оказаться шпионом. По правде сказать, всю дорогу он молчал – и лишь однажды проворчал нечто невразумительное, когда с трудом поднял чемодан Джастис, чтобы уложить его в багажник, однако девочка прекрасно понимала, что молчание – ещё не признак невиновности. Как любил повторять Лесли Лайт, частный детектив: важно как раз то, о чём подозреваемый молчит, вот на что нужно обращать внимание.

Джон Чосер оказался вовлеченным и в многочисленные другие юридические тяжбы Так, в 1353 году, когда ему перевалило за сорок, суд по гражданским делам рассматривал на своей пасхальной сессии жалобу на него, поданную неким Джеффри Даршемом, который утверждал, что в Айлдоне (Айлингтон, в то время деревня на северо-восточной окраине Лондона) Джон Чосер избил и ранил его и «совершил другие акты насилия, причинившие ему серьезные телесные повреждения и явившиеся нарушением общественного порядка» Нам неизвестно, чем кончилось для Джона Чосера судебное разбирательство по этому делу В 1357 году на него подал в суд Джон Лонг, лондонский гражданин и торговец рыбой, требуя уплаты просроченного долга Исход этого дела нам тоже неизвестен, но вероятнее всего, что Чосер отдал долг Средневековые купцы имели обыкновение поелику возможно тянуть с уплатой денег своему рыбнику и бакалейщику, но эти последние проявляли такую неуступчивость и деловую хватку по части взыскания долгов, которым могли бы позавидовать даже ростовщики В период между 1353 и 1364 годами Джон Чосер неоднократно выполнял обязанности члена коллегии присяжных от округа Винтри в главном городском суде Лондона, а однажды (в 1350 году) участвовал в качестве присяжного заседателя в суде над фальшивомонетчиком, а точнее, алхимиком, одним из тех несчастных, злоключения которых Джеффри Чосер увековечил в «Рассказе слуги каноника»

Школу она заметила за много миль – громоздкое мрачное здание с башнями. Казалось, его специально построили так, чтобы ни у кого не оставалось сомнений: школа – это серьёзно, школа не для веселья, школа очень похожа на тюрьму. Джастис пристально смотрела на неё, не мигая, будто играла в гляделки, – кто первый сдастся.

…каждый раз в беду он попадетИ знаете, как это с ним бывает?Вот он сосуд как следует взболтаетИ в печь поставит, а тот – трах! – и вдрызгРасплещется на миллионы брызгВ металлах тех такая скрыта сила,Что лишь стена бы их остановила,И то из камня, на крутом раствореТу силу нам не удержать в затворе.Насквозь стена, и настежь потолок,И эликсира драгоценный сокРазбрызгнут по полу, впитался в щели,А твердые частицы улетелиВ проломы стен иль облепили сводТаков обычный опытов исходХоть сатана и не являлся нам,Но думаю, что пребывает самОн в это время где-нибудь в соседствеГде сатана, там жди греха и бедствий[56]

Здание кажется таким большим, подумала она, только потому, что стоит на равнине. Ромни-марш – топи, вот что сказано на карте, но Джастис видела только бескрайние серые поля, неприглядные и бесцветные, почти сливающиеся с небом. Где-то за полями должно быть море, но его не видно, зато высоко в небе раздаются безутешные крики чаек. Хорошо, что её сложно напугать, ведь нет места страшнее Хайбери-хаус, пансиона для благородных девиц.

Имя Джона Чосера фигурирует и в других судебных документах, но тех, что мы упомянули, достаточно, чтобы составить представление о нем. Это был надежный гражданин, человек долга, который чаще всего честно платил по счетам, попивал бордо, а в случае необходимости защищал свои убеждения, как и всякий уважающий себя средневековый джентльмен, при помощи трости, а то и дубинки.

Джастис достала из сумки дневник и написала:

Как и все его современники, стремившиеся занять более высокое положение в обществе (и как тысячи людей, не стремившихся к этому), отец Джеффри Чосера был воином, хорошим или неважным – это нам неизвестно. Мы уже говорили о том, что его служба под знаменами Генриха, графа Ланкастерского, двоюродного дяди короля Эдуарда III, возможно, стала одной из причин его быстрого возвышения в Лондоне и, что гораздо важнее с нашей точки зрения, причиной дружбы, на всю жизнь связавшей его сына Джеффри с крупнейшим английским феодалом того времени, четвертым сыном короля Эдуарда Джоном Гонтом, который благодаря женитьбе на внучке графа Генриха станет герцогом Ланкастерским.

ПЕРВОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ О ХАЙБЕРИ-ХАУС
Похож на замок Дракулы и/или тюрьму. Вокруг сплошные равнины, довольно унылые. Как и моё настроение. В округе только одна фирма такси: «Най и сын». Думаю, меня везёт сам Най, а не его сын, на вид ему лет 100. И, скорее всего, он шпион. Шансы сбежать из школы незамеченной – минимальные. При этом вероятность убийства высокая.


– Почти приехали, – сказал вдруг Най.

Джон Чосер поступил на военную службу (вместе со своим старшим братом Томасом Хейрауном) лет четырнадцати-пятнадцати и принял участие в катастрофически неудачном походе против шотландцев, предпринятом по инициативе Роджера Мортимера и королевы Изабеллы. Возглавлял поход король Эдуард III, неопытный и самонадеянный юнец пятнадцати лет от роду, красивый, пользовавшийся любовью окружающих и исполненный желания доказать, что он лучший полководец, чем его неумелый в ратном деле отец, незадолго перед этим низложенный Эдуард II. (Это происходило в 1327 году, за три года до выступления графа Ланкастерского против Мортимера и за одиннадцать лет до путешествия короля Эдуарда вверх по Рейну.) Отряд лондонцев численностью в две сотни воинов, мужчин и подростков, храбро двинулся на север и соединился с главными силами армии, за которой тянулся длинный обоз из повозок с продовольствием. Поначалу в состав войска входили наемники – бывалые ратники из королевства Эно (которое включало в себя юг современной Бельгии и территорию к западу от него), но, после того как эти задиры передрались с горожанами Йорка, их пришлось отправить обратно в Лондон, где они и вернулись к обычному времяпрепровождению безначального наемного воинства: пьянствовали, воровали, случалось, из озорства убивали кого-нибудь. Великий французский хроникер Фруассар[57] поведал нам историю этого английского похода.

Джастис взглянула на часы. Ещё только пять вечера, но уже темно, как ночью. Чего ещё ждать, когда поступаешь в школу в октябре.

– Какой он, Хайбери-хаус? – спросила она, хватаясь за возможность получить сведения от ценного информатора. – Я никогда не училась в пансионе.

Приводимые Фруассаром данные о численности английского войска взяты из официальных английских летописей и, вероятно, завышены, но юному Джону Чосеру и его старшему брату Тому армия, двинувшаяся в сторону вересковых пустошей северной Англии, должно быть, казалась колоссальной. Шотландцы, методично осуществляя программу террора, направленную на сохранение своей национальной независимости, совершали стремительные набеги (полуголые, яростные, со спутанными, нечесаными космами, они налетали как вихрь), сжигая на своем пути деревни и посевы, и англичане могли издалека следить за их продвижением по поднимающимся к небу столбам дыма. Джону Чосеру эта тактика не казалась ни методичной, ни даже разумной. Как и любой молодой англичанин своего времени, он был предан идеалу рыцарства – кодексу чести вооруженного конного воина во всем его многообразии, начиная от соблюдения правил честного поединка на поле боя и культивирования возвышенного христианского духа в подражание благородству воина-Христа и кончая (притом это касалось не только рыцарей, но и всех, кто дорожил хорошим воспитанием) учтивостью, великодушием по отношению к слабым и уважением к женщинам. Говоря в самом широком смысле, этот кодекс, восходивший к эпохе англосаксонского короля Альфреда, жившего в IX веке, вобрал в себя все куртуазные тонкости и ритуальные сложности рыцарской культуры Франции XIII века и являл собой – в идеале – образец поведения для всех цивилизованных воинов, хотя на практике воюющие следовали ему далеко не всегда.[58] Джону Чосеру набеги шотландцев казались бессмысленным и дерзким варварством, даже злодейством, которое неминуемо будет наказано господом богом и рыцарями короля Эдуарда.

На самом деле она вообще никогда не ходила в школу.

Най помолчал пару секунд, покусывая длинные седые усы. Затем произнёс:

– Я редко общаюсь с местными. Хотя мой брат приезжал сюда на прошлой неделе.

Джон шагал вперед, все больше ощущая тяжесть своих легких доспехов, а если он начинал отставать, его брат, должно быть, мягко поддразнивал его. Когда отряд поднимался на вершину холма, их взору открывалось все английское войско, двигавшееся тремя громадными растянутыми колоннами, похожими на трех извивающихся и покрытых пылью гигантских змей. Как пишет Фруассар, англичане наступали «тремя большими полками», в каждом из которых имелось два «крыла» численностью в пятьсот тяжеловооруженных всадников каждое да еще триста[59] тысяч вооруженных ратников в придачу, половина на маленьких лошадках, а половина – пеших воинов из крестьян, и, кроме того, двадцать четыре тысячи пеших лучников, не считая «прочего сброда и людей, сопровождающих войско». (Как я уже говорил, цифры Фруассара, несомненно, завышены.) Шотландцы отступали через горы и долины, сжигая все на своем пути, а англичане преследовали их в правильном и упорядоченном боевом строю с развернутыми стягами и с соблюдением всех строгих правил равнения рядов; под страхом смерти запрещалось кому бы то ни было опережать знамена маршала. Это был самый безопасный способ движения, особенно если учесть, что путь армии пролегал среди болот, топей и мест, удобных для засады; благодаря такому походному порядку вся армия уподоблялась в смысле дисциплины лучшим из ее рыцарей, всегда сохраняющим самообладание и хладнокровие, но это означало, что у англичан не было ни малейшего шанса настигнуть шотландцев.

– Правда? – спросила Джастис. – Он тоже водит такси?

Тогда англичане попробовали прибегнуть к стратегии совершить ночной переход к реке Тайн, где Эдуард рассчитывал отрезать противнику путь к отступлению в Шотландию. Исходя из убеждения, что завтра наконец шотландцам придется выйти на поле боя, англичане, чтобы ускорить движение, оставили позади свой огромный обоз с продовольствием и больше не видели его в течение тридцати двух дней. Джон Чосер и Том Хейраун, так же как и сотни воинов вокруг них, поспешно двинулись вперед. Слабо поблескивали при свете звезд металлические пластины их панцирей и рыцарские доспехи всадников. Войско двигалось ночью «по горам и долинам, через скалы и многие трудные проходы», некоторые воины увязали в болотах, теряли коней. Но, несмотря на это, англичане все прибавляли шагу, торопясь изо всех сил, потому что, услышав впереди какие-то крики, они решили, что головной отряд столкнулся с шотландцами. Но они ошиблись. Это кричали ратники, вспугнувшие оленей. Наступил рассвет, и высокая трава намокла от росы.

– Нет, – сказал Най, вильнув на дороге, чтобы избежать столкновения с цаплей. – Он владелец похоронного бюро.

– Да что вы? – оживилась Джастис. – Кто-то умер?

Наконец, уже под вечер, проведя на марше всю ночь и весь день, английская армия вышла к реке Тайн и переправилась на другой берег – с большим трудом, поскольку никто не предупредил англичан, что дно реки усеяно огромными камнями. Пришла пора устраиваться на ночлег, а у англичан не было с собой ни шатров, ни необходимой утвари, ни топоров, чтобы срубить себе домики или хотя бы соорудить коновязи. Поэтому всадникам пришлось всю ночь напролет бодрствовать, не выпуская из рук уздечки своего коня. Есть было нечего, кроме соленого от конского пота хлеба. Такая огромная совсем недавно армия заметно поредела. Многие пешие ратники далеко отстали и сбились с пути. Джон Чосер и Том Хейраун, дрожа от холода, улеглись прямо на землю: как и большинство воинов, они, чтобы шагать налегке, не взяли с собой скаток с постельными принадлежностями. Но всю ночь им мешали спать металлические звуки, производимые слонявшимися взад и вперед среди деревьев латниками, глухие возгласы, чертыханья, ржание коней. Когда же наутро после этой нескончаемой тягостной ночи они, совсем окоченевшие от холода, протерли глаза и выглянули из-за деревьев в сторону реки, открывшаяся их взору картина повергла их в скорбь и ужас. С серого, затянутого тучами августовского неба уныло лил зарядивший на целую вечность дождь, и Тайн грозно вздулся, так что никто бы не сумел теперь переправиться через него обратно, чтобы запастись продовольствием или уточнить местонахождение армии. Еды больше не осталось, даже просолившегося хлеба. Не было фуража и для коней, которым приходилось довольствоваться листьями с деревьев. Ближе к полудню удалось отыскать нескольких окрестных крестьян, которые объяснили англичанам, где они находятся: до ближайшего городка было одиннадцать миль. На следующий день крестьяне вернулись, чтобы продавать изголодавшимся воинам недопеченный хлеб по спекулянтским ценам.

Но Най не стал отвечать, и остаток пути они ехали молча.



Дождь беспрерывно лил всю следующую неделю. Воины дрались из-за хлеба, даже, случалось, убивали друг друга. Целыми днями английское воинство, отыскивая шотландцев, кружилось под дождем по открытой, продуваемой всеми ветрами местности, то карабкаясь в гору, то бредя вниз, то перебираясь по скользким камням через речки, то продираясь через лес, где капало с каждой ветки. Шотландцы тоже потеряли англичан из виду. В конце концов король Эдуард обнаружил шотландское войско, расположившееся лагерем высоко на склоне горы, что возвышалась на противоположном берегу реки Уэр. За боевыми позициями шотландцев виднелись хижины из шкур и ветвей, а на суках каждого дерева вокруг висели многочисленные освежеванные туши оленей и прочей дичи.

Джастис глядела на башни, которые приближались с каждой секундой. Небо потемнело, и зловещая луна выплыла из-за облаков. Най остановился и вышел из машины, чтобы отпереть тяжёлые железные ворота с каменными грифонами с обеих сторон. У него есть ключ, заметила Джастис. Что же это за школа, где учеников держат под замком?

Посовещавшись, англичане выстроились в боевом порядке и двинулись вперед с поднятыми вверх копьями и развернутыми знаменами. Несмотря на холодный дождь, вся английская армия наступала в правильном рыцарском строю: легковооруженные всадники и пешие воины вроде Джона Чосера и Томаса Хейрауна следовали за тяжеловооруженными рыцарями на боевых конях – крупных, массивных, украшенных роскошными попонами, которых недаром называют «танками средневековья». Пара таких коней, скачущих неторопливым звонким галопом, могла иной раз высадить (если глаза у них были закрыты шорами) окованные железом ворота замка. Юный король Эдуард гарцевал впереди войска, выкрикивая слова ободрения. Армия англичан подошла к реке и остановилась.

Надпись на воротах ещё можно было разобрать, несмотря на сумрак.

Хайбери-хаус
Школа-пансион для девочек
из благородных семейств


Произошло то, что будет не раз происходить с англичанами во Франции, хотя в тот момент никто еще не отдавал себе в этом полного отчета. Дело в том, что до введения королем Эдуардом огнестрельного оружия несокрушимая тактика английской армии, построенная на взаимодействии конницы с лучниками, вооруженными большими луками, имела один существенный недостаток: она срабатывала только в том случае, если противник выходил в поле на честный поединок. Шотландцы же не имели ни малейшего намерения выходить на честный бой с численно превосходящим противником. Они оставались на своих неприступных позициях по ту сторону реки, которую армии Эдуарда предстояло перейти, и оглашали всю округу нестерпимо резкими и громкими звуками волынок, готовые обрушить вниз на англичан дождь стрел и лавину камней. «Судари! – насмешливо кричали они англичанам. – Ваш король и его лорды хорошо рассмотрели, как мы живем-поживаем в этом королевстве; мы выжгли и опустошили местность, по которой проходили, а если им это не нравится, они могут отправиться поправлять дело, когда пожелают, потому что мы намерены оставаться здесь, сколько нам заблагорассудится». Так прошло три дня. Армия Эдуарда попыталась было применить к засевшим на горе шотландцам осадную тактику, позволявшую иногда выманить противника из-за крепостных стен в чистое поле под угрозой голода. Но вся беда в том, что от голода страдали не шотландцы, а англичане, которые к тому же до нитки промокли. Седла, упряжь, попоны начали подгнивать, и от них распространялся вокруг дурной запах, пешие ратники, такие, как Джон Чосер и Томас Хейраун, дрожали и надсадно кашляли – и от простуды, и от едкого дыма, поднимавшегося от сырого хвороста, из которого, как они ни бились, невозможно было разжечь костер.

Интересно всё-таки, что это за такие благородные семейства? У Джастис появилось нехорошее предчувствие, что никто из обитателей серого каменного поместья не отличается особым благородством.

Най въехал в ворота и продолжил путь. Дорога тянулась бесконечно. Джастис заметила спортивные площадки (она плохо разбиралась в командных играх), пристройки и теплицу. Такси остановилось у высоченных дубовых дверей. Най выскочил из автомобиля на удивление быстро и ловко для человека его возраста, вытащил чемодан Джастис из багажника и снова пробурчал что-то невнятное – то ли «прощай», то ли «удачи». И уехал, оставив Джастис совершенно одну перед запертыми дверями.

На третью ночь шотландцы исчезли – впоследствии их обнаружили на другой такой же горе. Англичане снова повели осаду, и снова шотландцы нашли слабое место в правилах ведения цивилизованной войны. Когда англичане мирно спали, две сотни полуголых всадников-шотландцев во главе с лордом Дагласом, вопя и завывая, ворвались на бешеном галопе в их лагерь, перебили сотни три раздетых и полуодетых и насмерть перепуганных молодых англичан, обрубили в знак презрения канаты, крепившие королевский шатер, и все с теми же воплями умчались обратно, за реку. Неудачи продолжались – Джон Чосер, всю свою жизнь остававшийся патриотом, должно быть, негодовал, – покуда шотландцы не ускользнули однажды ночью окончательно. Король Эдуард, глотая слезы, отдал приказ возвращаться на базу в Дарем. Здесь лорды обнаружили, что продовольствие предусмотрительно перенесено из их повозок в сараи и амбары, на которых аккуратными геральдическими флажками помечено, где находится чье имущество, – и вся эта работа выполнена заботливыми горожанами безвозмездно, за счет города! Контраст с пережитым был стол велик, что Джон Чосер вспоминал этот случай до конца жизни и каждый раз смеялся, рассказывая о нем: дикие, производящие оглушительный шум шотландцы, раздосадованная неудачами и деморализованная армия короля Эдуарда и эти опрятные, щепетильно честные, исполненные чувства долга домохозяева Дарема. Подобная до смешного прозаическая, но вместе с тем основательная английская добропорядочность будет вызывать такое же теплое чувство у его поэта-сына, который станет добродушно подшучивать над ней то в лице слишком благоразумного купца из «Рассказа шкипера», то в лице бесхитростно простой старухи вдовы, хозяйки чудо-петуха Шантеклера, то в лице благовоспитанной аббатисы, которая плавно говорит по-французски – отнюдь не «парижским торопливым говорком», – духовно недалека (несмотря на свой духовный сан), но зато блещет безукоризненными застольными манерами.

Постучаться или не стоит? Пока она ждала на холоде, выдыхая облачка пара, чёрная птичка – или летучая мышь – кружила над одной из башен. Джастис захотелось развернуться и броситься наутёк, но Най уже пропал из виду, к тому же куда она пойдёт? «К чёрту твою храбрость», – говаривала её мама. Джастис не очень-то понимала, что это значит, но это слова из «Макбета», а она точно знала, что у этой истории не совсем счастливый конец.

Она держалась чинно за столом:Не поперхнется крепкою наливкой,Чуть окуная пальчики в подливку,Не оботрет их о рукав иль ворот.Ни пятнышка вокруг ее прибора.Она так часто обтирала губки,Что жира не было следов на кубке.С достоинством черед свой выжидала,Без жадности кусочек выбирала.Сидеть с ней рядом было всем приятно —Так вежлива была и так опрятна.[60]

Джастис всё ещё стояла в нерешительности, когда внутри со скрипом отворилась небольшая дверка. Крошечный, но при этом весьма грозный силуэт возник на пороге.

В мрачные времена, которые довелось повидать молодому Джону Чосеру, особенно в последние дни царствования Эдуарда II, и в мрачные времена, которые доведется увидеть его сыну в эпоху правления Ричарда II, еще одного короля, обреченного умереть насильственной смертью, извечное прямодушие английского среднего сословия являло собой утешительное доказательство того, что не все старые добродетели рухнули.

– Ты Джоанна? – послышался голос.

– Нет, – сказала Джастис.

Вскоре после своего возвращения с севера Джон Чосер стал частенько слышать на улицах и в винных лавках своего отчима разговоры о том, что армия Эдуарда наверняка одержала бы победу, если бы сэр Роджер Мортимер, подлинный властитель за троном, не предал короля, «взяв с шотландцев деньги за то, чтобы дать им возможность тайно скрыться под покровом ночи…». Если Мортимер и впрямь поступил так, это было самое меньшее из его преступлений. Каждый мало-мальски осведомленный человек в Англии знал историю возвышения Мортимера, всю прискорбную летопись ошибок Эдуарда II, приведших Мортимера к власти. Поскольку эта история имеет косвенное отношение к судьбам Джона Гонта и самое прямое отношение к линии поведения Ричарда II в конце XIV века, что в свою очередь имело огромное значение для Джеффри Чосера, следует остановиться на ней более подробно. В той или иной версии эту историю, конечно же, отлично знал и молодой Джон Чосер. Бесчестность Мортимера так глубоко оскорбляла его чувство справедливости, что он, несмотря на риск, взял сторону слепого Генриха, графа Ланкастерского, попытавшегося силой оружия отстранить Мортимера от власти.

Женщина, на которой Джастис теперь разглядела форму медсестры, сверилась со списком.

– Тут сказано, Джоанна Джастис. Новая девочка.

Во время правления Эдуарда II (1307–1327) король и многие из наиболее могущественных его баронов, в том числе и родовитые Мортимеры, обосновавшиеся среди уэльских вересковых болот, часто враждовали – как будут враждовать в конце столетия Ричард II и его вассалы-бароны, и притом отчасти по тем же самым причинам. Но имелись и различия: тогда как Ричарда глубоко интересовала идея и государственная практика монархии (Джеффри Чосер разделял его интерес и высказывался в своих произведениях на эту тему), Эдуард II видел во всем этом одну докуку. Как и его отец, Эдуард I, он обладал атлетическим телосложением, большой физической силой и целым рядом более или менее привлекательных качеств. Эдуард II любил плавать, кататься на лодке, смотреть театральные представления, проводить время в компании менестрелей и простолюдинов (которым, по сообщениям враждебно настроенных летописцев, он рассказывал неприличные анекдоты), увлекался зодчеством и кораблестроением, по-видимому, писал стихи[61] и, может быть, побуждаемый той самой религиозностью, которой будет придавать такое большое значение Ричард II, взял почитать из церкви Христа в Кентербери жития св. Ансельма и св. Фомы – и не вернул. Но при всех своих привлекательных чертах Эдуард II был слабым, бездарным политиком, человеком, который в силу своих гомосексуальных наклонностей всю жизнь фатально находился под влиянием того или иного обворожительного молодого человека.

– Меня зовут Джастис. Джастис Джонс.

Мэй Маккисак, говоря о несостоятельности Эдуарда II, подводит следующий итог:

– Вот как, – сказала женщина с досадой. – Мы решили, что это ошибка. И записали тебя как Джоанну.

– Наверное, вы имели в виду Джонс. Это моя фамилия. А зовут меня Джастис, – пояснила она. – Мой отец адвокат.

«Мы можем даже пожалеть слабовольного принца, преемника знаменитого отца, к которому перешли не только административные проблемы, присущие средневековому государству, но также и такое тяжелое наследие, как враждебно настроенная Шотландия, финансовый хаос и чрезмерно могущественный кузен. Мы можем более снисходительно, чем хроникеры, отнестись к грубым вкусам Эдуарда, к предпочтению, отдаваемому им обществу простых людей, к его пристрастию к музыке и лицедейству. И тем не менее в основе такого критического отношения современников лежало здоровое инстинктивное убеждение, что второй король по имени Эдуард начисто лишен того достоинства и той возвышенной серьезности, какие предполагаются в короле. В сведениях, которыми мы располагаем, нет и намека на то, чтобы он когда-либо пытался быть на высоте положения или учиться на своих неудачах и ошибках. В своих отношениях и с друзьями, и с врагами он проявил себя тряпкой и глупцом. Неумелое ведение им шотландской войны и пренебрежение к интересам безопасности северных районов говорят об отсутствии у него не только полководческих талантов, но и воображения, энергии и здравого смысла. Что до реформ, преобразовавших его двор и казну, то их осуществили способные чиновники, а не ленивый и равнодушный король. В жизни Эдуарда не было благородной цели или высокой честолюбивой мечты. Он уронил престиж своей страны за границей, а у себя на родине вверг монархию в самый серьезный кризис со времени 1066 года. В силу собственного безрассудства он отдал себя в руки своих жестоких врагов, и последствия его низложения ощущались еще долго после того, как ушло из жизни его поколение. Воспоминания об этом не давали спокойно спать его правнуку Ричарду II; подобный прецедент расчистил путь для участников переворота в 1399 году и широко открыл двери для династического конфликта и упадка средневековой монархии».[62]

– Это нам известно, – сказала женщина. – Герберт Джонс, королевский адвокат. Известная личность, не так ли?

Вопреки мнению некоторых историков Эдуард II пользовался всеобщей любовью, когда, двадцатичетырехлетний, он только взошел на престол. Поразительно красивый, сильный, ловкий, отменно образованный принц вот уже несколько лет состоял в законном браке с Изабеллой, дочерью французского короля Филиппа IV, четыре раза участвовал под началом отца в походах на Шотландию и, как мог бы сказать Чосер, «себя вполне достойно он держал». Правда, будучи еще принцем – это случилось в последний год правления его отца, – он однажды повел себя глупо. Желая выказать особую любовь к своему фатоватому другу Пьеру Гавестону, он стал упрашивать престарелого короля пожаловать Гавестона имением из фонда королевских земель, предназначаемых старым Эдуардом только для принца своего дома. Подобная угроза принципу неприкосновенности земель, принадлежащих короне, который ему с таким трудом удалось утвердить, вызвала у короля приступ гнева: он с яростными упреками прогнал сына с глаз долой и сослал его любимца, щедро обеспечив его средствами к существованию, чтобы показать, что он больше сердится на Эдуарда, чем на Гавестона. Первое, что сделал Эдуард II после смерти старого короля, – это отомстил за полученный нагоняй. Он вернул из ссылки Гавестона, и, хотя тот был гасконцем, к которому с презрением относилась местная знать как к младшему сыну нетитулованного рыцаря, Эдуард предоставил ему во владение богатейшее графство Корнуолл и договорился о его женитьбе не больше и не меньше как на племяннице короля Маргарите Клэр, сестре графа Глостерского.

– Он защитил в суде немало убийц, – сказала Джастис.

Женщина смерила её пристальным, жёстким взглядом, будто заподозрила в наглости.

Но это было только началом. В средние века утвердилось мнение о гомосексуалистах как о людях надменных, мстительных, попирающих приличия, безжалостных и подлых, таких, как выведенный Чосером продавец папских индульгенций. Гомосексуализм считался «внешним признаком разложения души», еретическим нарушением первой заповеди бога: «плодитесь и размножайтесь». Может быть, под воздействием общего мнения карикатура оборачивалась реальным портретом, на что намекает Чосер в «Кентерберийских рассказах». Так или иначе, король до самой смерти выставлял напоказ свое пренебрежение к знати и к нуждам государственного управления, назначая и смещая должностных лиц не по политическим соображениям, а по собственной прихоти. Гавестон подражал ему в этом, выказывая даже большее презрение, чем Эдуард, к тем, кто прежде стоял выше его. Могущественные бароны, обладатели собственных частных армий и гигантских поместий, такие, как Томас, граф Ланкастерский (старший брат Генриха, к которому перейдет его графский титул), ошеломленно таращили глаза или тряслись от гнева при каждой новой выходке этого невесть что возомнившего о себе и лопающегося от спеси французского пажа, который осмелился потребовать для себя права присутствовать, наряду со знатнейшими людьми королевства, на каждой королевской аудиенции.

– Я матрона, – сказала она, внезапно улыбнувшись и выставив пожелтевшие зубы. – Хатчинс возьмёт твой чемодан.

Не успела она договорить, как из-за угла появился мужчина. Ростом не меньше девяти футов, широкоплечий, с неправдоподобно маленькой головой. Он бросил на Джастис странный взгляд – то ли неприветливый, то ли даже сочувственный, сложно сказать. Джастис попробовала улыбнуться, но никакой взаимности не последовало. Хатчинс поднял её чемодан одной рукой и, заваливаясь набок, потопал прочь.

Результат не заставил себя ждать: крупные феодалы, в том числе и члены королевской семьи, которые в отличие от короля заботились об интересах страны, начали, отчасти преднамеренно, забирать в свои руки бразды правления, присваивать себе едва ли не королевские прерогативы, узурпируя власть короля. Это не входило – возможно, даже в случае Мортимера – в их первоначальные планы. Агония борьбы короля и парламента в Англии XIV века усугубилась еще и тем обстоятельством, что почти каждый ее участник благоговейно относился к короне, с готовностью принимал абсолютную власть короля над жизнью и смертью подданных, страшился позора измены и ненавидел малейший намек на нее. Но, стоило ему только возникнуть, движение баронов за ограничение королевской власти, как правило, выходило из-под контроля, становилось неуправляемым.

– Заходи, Джастис, – сказала матрона таким тоном, будто Джастис заставляет её ждать. – Хатчинсу пора запирать.

Томас, граф Ланкастерский, отнюдь не первым посягнул на королевские прерогативы, но его фигура принадлежит к числу наиболее трагичных и значительных. Это был рассудительный, сдержанный человек, никогда не поступавший опрометчиво; на висках у него и по краям бороды уже пробивалась седина. После нескольких безуспешных попыток укротить зарвавшегося Гавестона, который благодаря милостям короля сделался богатейшим паразитом в Англии и изгнание которого из страны по решению парламента оказалось неосуществимым делом из-за монаршьей прихоти, Ланкастер и прочие сочли себя вынужденными пойти на открытый конфликт. В прямое нарушение королевского указа Томас Ланкастер и другие графы явились в парламент в полном вооружении и предъявили Эдуарду перечень претензий. Существо их обвинений сводилось к тому, что по вине дурных советчиков – имелся в виду прежде всего Гавестон – король оказался совершенно без средств и вынужден жить вымогательством, что деньги, выплаченные ему в виде налогов, растрачены попусту и что, потеряв Шотландию, он расчленил свое королевство. Они вырвали у него согласие на назначение «распорядителей», уполномоченных реорганизовать королевский двор и управление королевством. Результатом деятельности «распорядителей» явилось составление сорока одного ордонанса по разным вопросам, начиная от устранения плохих советников – в первую голову, разумеется, Гавестона – и кончая устранением иностранцев вроде банкира короля итальянца Америго деи Фрескобальди с должностей сборщиков налогов.

Прижимая к себе дорожную сумку и клюшку для лякросса[1], Джастис переступила порог Хайбери-хаус.

Она оказалась в просторном зале с деревянной обшивкой, где каждый шаг отзывался эхом. Широкая лестница вела наверх, вдоль унылых портретов людей, которые выглядели так, будто скончались лет сто назад. Рыцарские доспехи стояли по стойке «смирно» возле камина, где лежало лишь одно давно остывшее полено. Джастис невольно поёжилась. Внутри было не намного теплее, чем снаружи.

Король был вне себя от негодования. Хотя он ничего не мог в тот момент поделать, у него имелось свое собственное мнение о том, что должна представлять собой королевская власть, и считал подобное вмешательство своих подданных в его личные дела возмутительным беззаконием. И в этом своем мнении он не был одинок. Многие магнаты сами сомневались в правомерности назначения «распорядителей» при помазаннике божьем, но король не дал им другого выбора.

– Я попросила Еву приглядеть за тобой, – предупредила матрона. – Она сейчас в общей комнате для второклассниц[2].

Гавестон опять недолго пробыл в изгнании. Когда «распорядителям» стало известно, что Гавестон с королем разъезжают по северным графствам, набирая армию, они решили, что им ничего не остается, как поднять перчатку, брошенную королем. С одобрения королевы Изабеллы и под предлогом проведения турниров они созвали свои большие частные армии и приготовились к войне.

То есть Ева и Джастис ровесницы. Им по двенадцать. Хотя вполне возможно, что Еве уже тринадцать. Джастис сказали, что её определят во второй класс, одна радость – она хотя бы не будет самой младшей в школе. В Хайбери-хаус всего восемь классов, с первого по верхний шестой, а ещё нечто совершенно необъяснимое под названием «дополнительная ступень».

4 мая 1312 года (по-видимому, в год рождения Джона Чосера) Эдуард и Гавестон, находившиеся в Ньюкасле, были предупреждены, что к городу подходит Томас Ланкастер с большим войском, и бежали. Спустившись на лодке вниз по Тайну до Тайнмута, король с Гавестоном поспешили в сторону обнесенного стенами Йорка. Жители Ньюкасла не были намерены сражаться: город и замок сдались без боя. Ланкастер захватил королевских служителей, оружие, казну и коней и расположил свое войско таким образом, чтобы преградить путь Гавестону, если тот вернулся бы той же дорогой обратно. А в это время другие лорды – граф Пембрукский и граф Уореннский – бросились в погоню за королем и Гавестоном, которые свернули теперь на северо-восток, к морю, в края легендарного Робина Гуда, настигли их под Скарборо и вскоре вынудили Гавестона сдаться.

– Не терпится познакомиться с ней, – сказала Джастис.

Матрона пришла в ужас от столь неслыханной дерзости. Очевидно, надо было молчать.

Граф Пембрукский, рыжеволосый поклонник рыцарских идеалов, подернутых золотистой дымкой далекого прошлого, был человеком мягким, умеренным и нерешительным, и посему, когда Гавестон принялся упрашивать его остановиться передохнуть на пути к Уоллинг-форду, собственному замку Гавестона, где Пембрук собирался держать его под домашним арестом, он, поколебавшись, согласился и воспользовался остановкой, чтобы съездить в соседний Бэмптонский манор повидаться со своей графиней. Гавестона он оставил на попечение слуг. В его отсутствие другой рыцарь, Гай Бошан Уорик, человек более современный, не приверженный старым идеалам рыцарственности, подоспел со своим отрядом к дому приходского священника, в котором Гавестон расположился на ночлег, и со всех сторон окружил его. По сообщениям летописцев, Гавестон, почуяв неладное, в страхе метался от окна к окну, но все пути к бегству были отрезаны. «Вставай и выходи, предатель, ты мой пленник!» – крикнул ему Уорик, и Гавестон был вынужден набросить на себя что попало из одежды и спуститься по ступенькам крыльца. Половину неблизкой дороги до замка Уорика плачущий и причитающий Гавестон должен был идти пешком, босой и с непокрытой головой, словно пойманный разбойник, а остаток пути ехать, как женщина, на кобыле.

– У тебя есть медицинская карта?

Джастис порылась в сумке и протянула ей карту.

Пембрук не на шутку встревожился. Стремясь спасти свое имя от бесчестья, а имущество – от конфискации, он обратился за помощью к графу Глостерскому, принадлежавшему к партии короля. Глостер поджал губы, нахмурил черные густые брови и отказался помочь. Тогда Пембрук попросил помощи у студентов и горожан Оксфорда: пусть они нападут на замок Уорика, умолял он, и вернут ему его пленника. Те выслушали его, опустив глаза долу, и в помощи тоже отказали. Тем временем Томас Ланкастер и его друзья приняли окончательное решение. Гавестона переправили на территорию дома Ланкастеров, отвели его на гору Блэклоу-хилл, и там двое валлийцев из свиты Ланкастера обезглавили его. Ланкастер оставил у себя некогда красивую голову, а мальчишески стройное тело землистого цвета взвалили на лестницу, которую четверо согнувшихся под ее тяжестью сапожников доставили графу Уорикскому, который благоразумно отклонил это приношение.

– Хорошо. Иди за мной, – сказала матрона.

Джастис старалась запомнить дорогу, но тщетно. Они прошли несколько комнат, затем пересекли небольшой внутренний дворик (с блёклой, потрёпанной ветром растительностью), столовую, поднялись по каменной лестнице вдоль обшитого деревом коридора и, наконец, добрались до небольшой комнаты со скамьями у окон и помятыми диванами. Видимо, Ева сидела на одном из них.

Успех Ланкастера – достигнутый, правда, сомнительным с точки зрения законности путем – был велик, но не окончателен. Король нашел себе новых фаворитов, Хью Диспенсера-старшего и Хью Диспенсера-младшего. Сторонники умеренности в стане баронов, которые, подобно Пембруку, занимали половинчатые позиции, помешали осуществлению честолюбивого намерения Ланкастера ограничить власть короля и изменить систему правления в королевстве. В конце концов Ланкастер и его сторонники (бароны, чьи земли находились в северных и западных районах центральных графств Англии, и в том числе могущественный род Мортимеров, чей баронский титул восходил ко временам Вильгельма Завоевателя) были вынуждены во имя обеспечения сохранности своих имений войти в сношения с Шотландией. Как и Гавестон, младший Хью Диспенсер нажил на благорасположении короля огромное состояние, хотя в отличие от Гавестона он зарабатывал свое содержание не только тем, что развлекал короля: он реорганизовал хозяйство королевского двора и с помощью тщательно отобранных служителей внес больше порядка в сложные и запутанные дела короля, чем даже «распорядители» с их ордонансами. Но его близость к королю, беспощадность и алчность, точь-в-точь так же, как и в случае Гавестона, вызвали зависть и страх у баронов, а ненасытная жадность, с которой он захватывал чужие земли – когда легально, а когда и силой оружия, – в конце концов вызвала такую бурю в стенах парламента, что было принято решение об изгнании из страны обоих Диспенсеров: и старшего, и младшего. Старший скрепя сердце подчинился этому решению и отбыл во Францию, а младший, выказывая свое презрение, занялся пиратством в проливе Ла-Манш, где грабил торговые суда с ведома и даже молчаливого согласия короля. Так же как и попытка изгнать Гавестона, изгнание Диспенсеров оказалось неосуществимым на практике: не прошло и года, как Эдуард вернул обоих обратно.

– Ева, это Джастис, – сказала матрона. – Не Джоанна, а Джастис.

Томас Ланкастер, сидя в просторном зале замка Понтефракт, предавался невеселым размышлениям. Хотя ему не было еще и сорока пяти лет, он выглядел много старше. Он отлично понимал, что оказался втянутым в движение, которое может быть истолковано как посягательство на королевскую власть. Его брат Генрих, тремя годами моложе, был еще более опечален. Будущее определенно не сулило ничего хорошего. Добро и зло еще больше перемешались, чем во времена короля Альфреда – великую и теперь уже полулегендарную эпоху, в преданиях о которой все англичане, богатые и бедные, черпали свои принципы. Дом Ланкастеров ни разу не запятнал себя изменой и даже сейчас больше радел о благе королевства, чем любой другой графский дом в Англии, но вместе с тем Томас, граф Ланкастерский, носящий титул «стюард Англии», объединился с такими людьми, как дерзкий, беспринципный юнец Роджер Мортимер, и с извечными врагами Англии варварами-шотландцами.

– Ну и ну, – сказала Ева, тараща глаза.

Судя по всему, надежды на достижение компромисса с Лондоном больше не оставалось. Генрих Ланкастер с самого начала настаивал на примирении – принятии неприемлемого. Он и сейчас продолжал настаивать на этом. Но было слишком поздно. Прославленный турнирный боец и верный воин (его сын и наследник молодой Генрих великолепно проявит себя в этих качествах), Генрих Ланкастер был в обычной жизни человеком долготерпеливым, кротким, склонным к христианскому фатализму, который, будь это возможно, оставил бы безрассудство Эдуарда и национальные бедствия на волю божью. Но мог ли он оставить на волю божью своего брата Томаса?

Ева была низенькой девочкой со светло-русыми волосами. Одета она была в коричневый пиджак с золотой каймой. Под ним были коричневая юбка, жёлто-белая полосатая рубашка и высокие коричневые гольфы. Вряд ли она сумасшедшая, подумала Джастис, просто такая школьная форма. Её форма лежала в сумке, но она ещё не осмелилась примерить её.

– Ева покажет тебе спальню, – сказала матрона. – Ужин в шесть. До свидания, девочки.

И снова эта улыбка.

Прислушавшись к настояниям брата Генриха – и к голосу собственной совести, – Томас Ланкастер избрал самую умеренную линию поведения, какая только была ему доступна. Ссылаясь на обязанность, которая якобы лежала на нем как на носителе наследственного титула стюарда Англии, но на которую ранее никто не претендовал, он совместно с Роджером Мортимером и другими крупными феодалами созывал «контрпарламенты», как именовали потом эти учреждения некоторые историки. Но в скором времени, после того как умеренные в парламенте лишили законной силы постановление об изгнании из страны Диспенсеров и те, вернувшись к власти, захватили земли, граничащие с владениями Ланкастера, Томас Ланкастер счел себя вынужденным прибегнуть к отчаянным мерам. Он созвал свое войско, чтобы решить вопрос военным путем. Эдуард незамедлительно отправился в поход на север, чтобы арестовать его. Мортимеры сдались Эдуарду без боя: слишком многие магнаты приняли сторону короля или заняли позицию невмешательства, а капитулировав, можно было рассчитывать на королевскую снисходительность. «Отдать жизнь за принцип» – эти слова не были девизом сэра Роджера. Другие лорды из лагеря Ланкастера, видя, что могущественный Роджер Мортимер сдался, последовали его примеру. В конце концов, покинутый большинством своих союзников и оставшийся с жалкими остатками своей разбежавшейся армии, Ланкастер был взят в плен. Состоялся суд, являвшийся, по мнению некоторых историков, пародией на суд над Гавестоном, приговоривший его к смерти; Ланкастеру зачитали выдвинутые против него обвинения, которые были объявлены «очевидными и общеизвестными» и, следовательно, не допускающими никаких оправданий со стороны подсудимого, и семеро принужденных к тому пэров признали его виновным и приговорили к смертной казни как изменника. Через несколько дней в тавернах и винных лавках по всей Англии обсуждали леденящую кровь новость: сэра Томаса Ланкастера, одного из крупнейших и наиболее любимых магнатов в стране, одетого во все черное, вывезли из ворот тюрьмы верхом на тощей белой кляче без поводьев – эту унизительную сцену скорбно и беспомощно наблюдал его почти ослепший младший брат, опираясь на руку своего сына, Генриха-младшего, – и предали лютой казни.

– Что на ужин? – спросила Джастис, когда матрона ушла.

Несмотря на то что во время казни над Ланкастером глумилась собравшаяся чернь – всякие подонки, готовые отправиться хоть на край света, чтобы поглазеть на казнь за измену: отсечение головы и четвертование, – Томас Ланкастер почти немедленно стал в глазах народа святым мучеником. Эдуард был вынужден выставить вооруженную охрану, чтобы не подпускать плачущие толпы к монастырю Понтефракт, где погребли останки Ланкастера. Вскоре на месте его казни была возведена часовня, построенная на пожертвования, собранные по всей Англии. Из опасения, как бы слепой Генрих или его двадцатидвухлетний сын не оказались средоточием опасного народного движения, у слепого Генриха незамедлительно отобрали большую часть его владений. Теперь алчность Диспенсеров стала расти не по дням, а по часам, и в скором времени оппозиция Эдуарду стала сильнее, чем когда бы то ни было. Причем теперь – а возможно, и с самого начала – душой оппозиции была чуть-чуть ненормальная француженка, красавица королева Изабелла.

– Каждый раз одно и то же, – сказала Ева. – «Мёртвые детки»[3].

– «Мёртвые детки»?

Хотя она родила королю четверых детей, их брак с самого начала не был браком по любви. Эдуард привез Изабеллу в Англию двенадцатилетней девочкой и вскоре обвенчался с ней. Когда Томас Ланкастер – приходившийся Изабелле дядей – отправился на север в погоню за Гавестоном, он писал ей в тоне, позволяющем предположить, что она больше сочувствовала дяде, чем мужу. Она снова и снова вступалась за сторонников Томаса Ланкастера – и, в частности, за своего младшего дядю, подслеповатого Генриха Ланкастера, у которого после смерти Томаса отняли столько власти, что он, спасая честь своего дома, больше не мог оставаться умеренным.

– Это такой пудинг, – объяснила Ева. – Кстати, мы с тобой в одной спальне. Сипухи. Все мы друзья по несчастью. Показать тебе твою комнату?

Но в конце концов не кто иной, как Диспенсер-младший, вынудил Изабеллу раскрыть свои карты. Поговаривали – вероятно, не без основания, – что он с помощью интриг пытался добиться расторжения ее брака с Эдуардом; и вот в 1324 году под предлогом угрозы французского вторжения он наложил арест на ее имения. Королеве выплатили хорошую денежную компенсацию, но тем не менее ей был нанесен жестокий удар: в средние века деньги не могли заменить собой недвижимую собственность. Когда король, по опрометчивому совету Диспенсеров, послал Изабеллу в Париж, дабы при ее содействии установить взаимопонимание с ее братом, французским королем Карлом IV, она охотно отправилась туда и, оставшись во Франции, принялась плести заговор против собственного мужа. Здесь она встретилась с сорвиголовой сэром Роджером Мортимером, бежавшим из Тауэра. Он стал ее любовником и соучастником в заговоре. А вскоре благодаря еще одному промаху самонадеянных Диспенсеров к ним присоединился сын короля Эдуард, наследник престола. Он тут же стал главной фигурой заговора.

– Да, пожалуйста, – сказала Джастис, поднимая свою сумку. Её слегка ошарашило такое количество новых слов. Сипухи. Мёртвые детки. Что всё это значит?

С помощью, полученной в Европе – не от Франции, а от Эно,[63] Голландии и Зеландии, правитель которых, Вильгельм II, с готовностью предоставил военную поддержку в обмен на обещание женить Эдуарда III на его дочери Филиппе (юный Эдуард, как оказалось, был влюблен в нее), – Изабелла с Мортимером вторглись в Англию. Эдуард II повелел готовить к бою флот, но английские моряки, как сообщают хроники, отказались воевать из ненависти к Диспенсерам. Сухопутные силы Эдуарда II оказались не намного более боеспособными. Вскоре король был схвачен и после ряда предпринятых его друзьями попыток освободить его и вернуть ему трон был убит подручными Роджера Мортимера.

По дороге Ева рассказала Джастис, что ей двенадцать и она уже год учится в Хайбери-хаус, а до этого ходила на подготовку. Её лучшую подругу зовут Нора, и обе они обожают Хелену Блисс, старосту.

– Чем занимаются твои старики? – спросила Ева, пока они поднимались по очередной лестнице.

Что касается Диспенсеров, то сначала предали суду Диспенсера-отца. Его осуждение представляло собой явную пародию на судилище над Томасом Ланкастером. Он предстал перед судом в составе нескольких крупных феодалов, в числе которых был и Генрих Ланкастер. Судебное обвинение против него, в частности, гласило: «Сэр Хью, суд лишает вас какого бы то ни было права на защиту, ибо вы сами добились принятия закона, согласно которому человека можно осудить, не предоставляя ему права ответить на обвинения, и этот закон теперь будет применен к вам и вашим сторонникам». Как и Томас Ланкастер, он был признан виновным «в силу общеизвестности» его преступлений. Через непродолжительное время точно таким же судом был осужден и его сын, Хью Диспенсер-младший.

– Мои старики?

– Твои матер и патер.

Теперь править страной стали Изабелла с Мортимером, а негодующий Эдуард III играл при них роль марионетки. И, так же как Гавестон и Диспенсеры до него, Роджер Мортимер проявил такую алчность и беспринципность, что скоро навлек на себя не менее сильную ненависть всех англичан, чем предыдущие королевские фавориты, всевозможные «дурные советники» короны. Подобно тому как Гавестон, принимавший от короля щедрые дары, разорительные для казны, возбуждал ревнивые опасения у феодалов и подобно тому как Диспенсеры, захватывавшие всеми правдами и неправдами чужие земли, вызвали гнев магнатов, так теперь и Роджер Мортимер, законно и незаконно конфисковывавший чужое имущество и расточавший достояние короны, сделался всеобщим врагом. Теперь уже совсем слепой Ланкастер – «кроткий Генрих», как его называли когда-то, – скрытно собрал армию и выступил против Мортимера, но был разбит и объявлен вне закона вместе со всеми своими приверженцами, в числе которых был и Джон Чосер. Разорительному правлению Изабеллы и Мортимера положил конец сам молодой король, который, тайно заручившись поддержкой папы и ряда английских лордов (в том числе и своего кузена Генриха Ланкастера-младшего), арестовал и предал смерти Мортимера, а королеву заточил в одном из ее замков, где она и оставалась, теперь уже окончательно лишившаяся рассудка (и следовательно, не представлявшая опасности), до конца своей жизни.

Джастис удивилась. Это латынь, она точно знает, но она никогда не слышала, чтобы кто-то её возраста говорил на латыни в обычной жизни. Хотя, если честно, она вообще не знает, о чём говорят дети её возраста. Видимо, тут так принято.

– Мой отец адвокат, а мама умерла.

– Умерла? – Ева остолбенела. – Жуть какая.

– Давно, – пояснила Джастис. Вообще-то ровно тридцать один день назад, но ей не нравилось произносить это вслух. Ведь стоит сказать что-то вслух, как оно станет реальностью, к тому же чужое сочувствие вызывало у неё только одно желание – плакать, а ведь она твёрдо решила, что ни за что и ни при каких обстоятельствах не будет плакать в Хайбери-хаус.

– Мама учила меня дома, – сказала она, меняя тему. – Я никогда не ходила в школу.

– Ой, бедняжка. – Ева сжала ей руку, но потом милосердно отпустила. – Тебе понравится. Тут супер.

Опять коридоры, опять странные узкие лестницы. Всегда нужно знать, где ближайший выход. Так говорил Лесли Лайт в «Деле о призраках в отеле». Но Джастис совершенно запуталась в этом причудливом муравейнике. Её утешало только одно – это здание хранит тайну, которую она обязательно раскроет.

– Ева, – сказала Джастис, нагнав своего гида, – мистер Най, водитель такси, сказал, что кто-то недавно умер в школе. Ты слышала об этом?

Ева обернулась. Джастис не знала, что именно, но что-то в её лице изменилось.

– Мэри, – шепнула она. – Служанка. Мисс де Вир не велела об этом говорить. – Ева остановилась у двери, едва заметной на деревянной обшивке стен. – Вот наша спальня. Супер, правда? – сказала она, распахнув дверь.

Джастис заглянула в длинную комнату. Пять кроватей, разделённых белыми перегородками. Маленькие окна высоко под потолком. Единственным источником света служила лампочка в дальнем конце.

Ева не сводила глаз с Джастис и явно ждала ответа.

– Супер, – буркнула Джастис.



Когда Ева ушла в ванную чтобы переодеться, оставив её в спальне, Джастис сделала новую запись в дневнике:

ПЕРВОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ О ХАЙБЕРИ-ХАУС
Похож на замок Дракулы и/или на тюрьму. Вокруг сплошные равнины, довольно унылые. Как и моё настроение. В округе только одна фирма такси: «Най и сын». Думаю, меня везёт сам Най, а не его сын, на вид ему лет 100. И, скорее всего, он шпион. Шансы сбежать из школы незамеченной – минимальные. При этом вероятность убийства высокая.
ВПЕЧАТЛЕНИЕ О ХАЙБЕРИ-ХАУС продолж.
Най: брат владельца похоронного бюро. Знает больше, чем кажется?
Матрона: глаза не меняются, когда она улыбается.
Слышала про папу (подозрительно?).
Хатчинс: сильный, наверняка знает все школьные секреты. Ева: маленькая, глупая. Испугалась, когда я упомянула о Мэри.
Мэри: собрать информацию, убита?


Глава 2

Матрона велела Джастис переодеться в школьную форму, так что деваться некуда. Единственный способ заставить себя надеть коричневые гетры – притвориться, что она янки времён Американской гражданской войны, который выполняет секретное задание, выдавая себя за солдата Конфедерации. Она прекрасно помнила, что мама говорила об униформе: если одевать людей одинаково, они станут мыслить одинаково, а это опасно.

– Но тебя здесь нет, мама, – прошептала Джастис, – а мне придётся побыть школьницей, надеюсь недолго.

Ева вернулась, чтобы отвести её на ужин и, само собой, проверить, что она правильно оделась.

– А тебе идёт, – сказала она. – Настоящая школьница.

– Что ж, спасибо, – сказала Джастис с сомнением.

– Мне нравятся твои волосы, – сказала Ева. – Очень красивые.

– Спасибо, – повторила Джастис, немного удивившись. Волосы у неё были короткие и тёмные, и она аккуратно убрала их за уши. Она никогда не задумывалась, красивые они или нет. Мама учила её не обращать внимания на внешность, а подружек у неё не было. Её лучший (и единственный) друг Питер учился в музыкальной школе в Лондоне, и хотя они с Питером обсуждали все мыслимые и немыслимые темы, причёски их никогда не интересовали.

Ева и Джастис спустилась на два этажа и снова пересекли внутренний дворик. Уже совсем стемнело, и, когда они шли по двору, Джастис подняла взгляд на тёмные очертания, – возможно, летучие мыши, – которые кружились над одной из башен. Она видела башни – сторожевые, как говорила Ева, – с подъездной дорожки. Интересно, это Северная башня? Она решила, что они пройдут через парадный зал, но Ева свернула в каменный коридор с низкими потолками – без деревянной обшивки, без рыцарских доспехов. Наконец они подошли к двустворчатым дверям. Ева торжественно распахнула их.

– Столовая, – сказала она.

Первое, что поразило Джастис, – шум. Он был оглушительным. Стулья скрипели по плиткам пола, гремели ножи и вилки, стоял такой визг и гвалт, что Джастис подумала, летучие мыши наверняка в восторге. Девочки сидели в несколько рядов за длинными столами, и на долю секунды почти все головы обернулись к ним… а затем вернулись к своим делам. Ева взяла Джастис за руку.

– Мы опоздали. Пойдём за едой.

В глазах всей страны Мортимер был достоин всяческого осуждения как главный виновник низложения и убийства Эдуарда II, как беззастенчивый грабитель, присваивавший королевские земли и прерогативы, как авантюрист, состоявший в прелюбодейной любовной связи с королевой, и, наконец, как автор позорного Нортгемптонского мирного договора, который отдал шотландцам, не одержавшим ни одной победы, все, за что они сражались, дабы развязать себе руки и своекорыстно править страной от лица безумно влюбленной в него королевы, не страшась более за безопасность северных графств, где опустошительные набеги шотландцев восстановили жителей против Эдуарда II. В известном смысле оценка эта вполне справедлива, но она нуждается в некоторых пояснениях.

Они взяли подносы и направились на раздачу, где женщина в синем фартуке плюхнула им на тарелки нечто совершенно невообразимое.

– Хлеба можешь брать сколько хочешь, – сказала Ева, положив три внушительных белых куска на свой поднос.

– Мне не нужно, спасибо, – сказала Джастис. В такси у неё живот сводило от голода, но теперь аппетит неожиданно испарился.

Тогда, в XIV веке, ни Эдуард II, ни его бароны не были в состоянии полностью осознать причины возникшего между ними разлада. Против Эдуарда II (а позднее против несравненно более популярного Эдуарда III и еще позднее против его злосчастного внука Ричарда) снова и снова выдвигалось одно и то же обвинение, а именно что под влиянием дурных советников он разоряет королевство. Непомерные траты Эдуарда II и его придворных фаворитов, бесконечные переезды из замка в замок, грандиозные и дорогостоящие турниры и прочие придворные развлечения – образ жизни, вынуждавший корону прибегать к законной и незаконной конфискации земли и к беспримерно высоким налогам, – щедрые пожалования землями, рента с которых могла бы, останься они собственностью короля, идти на содержание двора, придавали этому обвинению видимость правдоподобия. Но оно не затрагивало существа дела. При всей расточительности образа жизни Эдуарда II его реальные расходы являлись неизбежными расходами на содержание государственного аппарата, более громоздкого и сложного, чем когда бы то ни было ранее в истории Англии. Из-за беспорядка, в котором находились дела короля (Диспенсеры немало сделали, чтобы навести порядок в королевском хозяйстве), сам Эдуард II не имел ясного представления о том, каких денег стоит удовольствие быть королем в эпоху позднего средневековья. Ордонансы, навязанные Эдуарду II баронами, свидетельствуют о том, что бароны тоже недостаточно ясно представляли себе масштабы государственной деятельности, осуществляемой именем короля. Авторы ордонансов позаботились об устранении дурных советников и изгнании иностранных паразитов (каковыми считали их бароны), но не позаботились о надежных источниках поступления денежных средств в казну для содержания сотен чиновников, оружейников, кораблестроителей, зодчих и дипломатов (вместе с их домашними и помощниками), которые требовались монархии, ведущей торговлю с заморскими странами и постоянно находящейся в состоянии войны или готовности отразить военную угрозу. Замена иностранцев на должностях сборщиков королевских пошлин англичанами означала только то, что отныне сливки станут снимать люди вроде Джона Чосера или чиновников, подотчетных надсмотрщику Джеффри Чосеру.

Ева подвела её к краю одного из столов.

– Сипухи, – сказала она таким тоном, будто вела представление в цирке, – это Джастис.

Три пары глаз – двое голубых и одни карие – уставились на неё.

Иначе говоря, реальная проблема сводилась к необходимым расходам бюрократического государства. Гавестон, как указывает профессор Маккисак, «не имел ни малейшего понятия о государственном управлении: дела королевского двора вершились в основном в соответствии с порядками, заведенными в последние годы жизни Эдуарда I»,[64] когда и начались все эти неприятности. Короли эпохи позднего средневековья оказались в трудном финансовом положении, и это ставило их в зависимость не только от иностранных банкиров, но и от умелых администраторов – единственных людей, пытавшихся хоть с какой-нибудь надеждой на успех поддержать платежеспособность короны. В результате создался тупик. Выход, предложенный Томасом Ланкастером (его план сорвался из-за противодействия фаворитов короля и отсутствия поддержки со стороны союзников-феодалов), состоял в том, чтобы сделать короля, по существу, марионеткой в руках баронского совета под председательством стюарда Англии, то бишь Томаса Ланкастера, и тех, кто унаследует его титул. Если бы Ланкастеру удалось осуществить свой план и установить по всей Англии порядки, сохранившиеся в его собственном домене,[65] он и его соправители-бароны, вероятно, не разрешили бы главной проблемы, но, во всяком случае, поняли бы, сколь огромны ее масштабы. Как лояльный подданный, Ланкастер не вынашивал честолюбивых замыслов ни лично руководить действиями короля, ни тем более отнять у него корону. Он лишь хотел навести порядок в финансах на благо королевства и попутно обеспечить неприкосновенность баронских богатств, которым, как он полагал, угрожала главным образом ненасытная алчность фаворитов короля. Поскольку его программе не суждено было осуществиться, исход борьбы теперь зависел от людей по большей части своекорыстных – противоборствующих приверженцев короля и мятежников.

– Я думала, её зовут Джоанна, – сказала девочка с длинными светлыми косичками.

– Да, прости, – сказала Ева. «Прости»? – Её зовут Джастис Джонс.

Слов нет, королевские фавориты обладали поистине ненасытными аппетитами, но их алчность получает порой неправильное истолкование. Люди, подобные Диспенсерам, не могли не понимать, что для того, чтобы выжить, им мало быть в фаворе у Эдуарда – для этого нужно иметь земли, ренты, собственное войско. Захватывая земли соседей, они навлекали на себя общий гнев, объектом которого рано или поздно все равно бы стали в силу своей неподотчетности и близости к королю. Поскольку Эдуард II упорно отказывался править – до последней возможности откладывал принятие каких-либо мер в связи с наводившими страх набегами шотландцев, не желал мирить ссорившихся феодалов, вмешиваться в их частные войны, – те, кто вершил дела королевства, должны были обезопасить себя всеми доступными им средствами, а тем, кого отстранили от кормила правления, ничего не оставалось, как либо потерять все, чем они владели, либо сокрушить фаворитов и заставить короля принять их условия. Когда феодалы выступали единодушно, добиться этого не составляло труда (хотя эмоционально это, может быть, давалось им и не так уж легко), ибо у каждого из них имелась своя армия и совместное выступление не рассматривалось его участниками как акт измены королю. Наоборот, они могли утверждать (и искренне так считать), что поднялись, чтобы избавить короля от пагубного влияния советников. Но феодалу, которому другие лорды отказали в поддержке и скорее позволили бы аннулировать его наследственные права, чем выступили бы в его защиту против власти короны, оставалось следовать лишь одному закону – спасению собственной жизни. Мортимер, менее разборчивый в средствах и более дерзко предприимчивый, чем Томас Ланкастер, спас свою жизнь, но выказал при этом столько циничного пренебрежения к закону и даже правилам приличия, нарушил столько запретов, в том числе и глубоко укоренившийся эмоциональный запрет цареубийства, что вызвал к себе отвращение со стороны всякого мало-мальски порядочного человека. Для молодого Эдуарда III, фанатично преданного рыцарскому кодексу чести и такого же честолюбивого, как его воитель-дед, само существование Мортимера было непереносимым оскорблением, и посему он покончил с ним.

– Что за имя такое, – сказали Светлые Косички.

– Мой отец адвокат, – сказала Джастис, чтобы напомнить им, что она не невидимка. – А тебя как зовут?

Если рыцарство и вступило в период упадка, то молодой Эдуард ничего не знал об этом факте. Его ближайшими друзьями и советниками были такие рыцари без страха и упрека, как его кузен Генрих Ланкастер, сын слепого Генриха, молодой воин и турнирный боец с острым, живым умом, в обществе которого Эдуард любил проводить время и которого многие исследователи считают вероятным прототипом или частичным прототипом рыцаря, изображенного Чосером в «Кентерберийских рассказах». В зрелые годы он станет одним из самых грозных воинов Англии, но вместе с тем останется мягким, великодушным и способным к состраданию человеком, о котором, по-видимому, и впрямь можно было сказать:

Как и матрона, девочка состроила такую физиономию, что Джастис сразу поняла, нужно было молчать. Вскинув косички, она сказала:

Хотя был знатен, все ж он был умен,А в обхожденье мягок, как девица;И во всю жизнь (тут есть чему дивиться)Он бранью уст своих не осквернял —Как истый рыцарь, скромность соблюдал.[66]

– Я Роуз. Роуз Тревелиан-Хейс.

При поддержке молодого Ланкастера и других лордов Эдуард III захватил принадлежащие ему по праву королевские прерогативы, женился на полюбившейся ему принцессе и вовлек свою истощенную и деморализованную страну в войну. Вся Англия ликовала. В эпоху позднего средневековья война была средством обогащения – во всяком случае, так думалось дельцам вроде Джона Чосера, которые помогали создавать корпорации по предоставлению денежных ссуд, под большие проценты,[67] королю и баронам, гордо выезжавшим на бой, чтобы добыть богатый выкуп или самим выкупиться из плена за неслыханные суммы.

– А я Нора, – вставила высокая девочка в очках. Она одарила Джастис бледной улыбкой, которая, как и очки, чуточку скривилась.

– Я Стелла, – сказала третья девочка. Карие глаза Стеллы встретились с глазами Джастис, и она мрачно улыбнулась.

Конечно, все это оказалось ошибкой, как поймет потом Ричард II. Война вела не к обогащению, а к национальному банкротству, гибели идеала христолюбивого рыцарства и дальнейшему ослаблению королевской власти. Король Ричард прекратит войны, которые Англия вела на многих фронтах, и начнет добиваться правильных отношений, какими он их представлял, «в браке, заключаемом между королем и государством»; бароны снова поднимутся на борьбу за свои наследственные привилегии, а Чосер будет раскрывать в своих поэтических произведениях, прибегая к той или иной форме иносказания, комизм и трагизм этого «любовного конфликта». Джеффри Чосер, как и его отец, как его близкий друг Джон Гонт или тесть Гонта младший Генрих Ланкастер, станет непоколебимо верным сторонником короля и будет серьезно верить в истинность слов, которые Шекспир вложит в уста своего тщеславного короля Ричарда:

– У тебя очень короткие волосы, – сказала Роуз таким тоном, будто обличала её в преступлении.

Не смыть всем водам яростного моряСвятой елей с монаршьего чела.[68]

Решив, что на это нечего ответить, Джастис промолчала. Она попробовала поесть то, что лежало у неё на тарелке, но быстро опустила ложку.

Вместе с тем Чосеру будут понятны чувства – и затаенная угроза – жертв деспотизма, идет ли речь о союзе короля с государством или об обычной женитьбе, чувства, подобные тем, что высказывает стойкая в невзгодах батская ткачиха из «Кентерберийских рассказов»:

– Ты не сможешь завязывать их, как мы, – сказала Роуз. – У меня самые длинные волосы в Хайбери-хаус, – добавила она.

Чтоб горести женитьбы описать,Мне на людей ссылаться не пристало:Я их сама на опыте познала!

Евины волосы были намного длиннее, но никто и слова не сказал.

Но в 1340 году, когда английский король Эдуард III принял, на довольно сомнительных основаниях, титул «король Франции», ни последствия войны, ни последствия ослабления монархии не были очевидны. В том году английский флот нанес французам сокрушительное поражение у порта Слёйс. В том же году родились Джон Гонт и, вероятно, Джеффри Чосер. Как кружила в ту пору головы англичан национальная гордость, каким счастьем казалось быть англичанином!

– У Роуз ангельские волосы, – сказала Ева.

А между тем в Индии и во всей Европе в том году был неурожай и голод. Во всем мире по непостижимой причине постепенно менялся климат: лили черные, с запахом гари дожди, зимы становились все более студеными, летом случались неслыханные, страшные засухи. На следующий год в Индии вспыхнет эпидемия чумы и начнет быстро распространяться к северу.

– На самом деле ангелы – мужчины, – сказала Джастис и добавила, поскольку никто не ответил: – Ну, знаете, Михаил, Гавриил и другие. И Люцифер, конечно.

Четвёрка Сипух уставилась на неё молча.

Глава 2

– В какую школу ты ходила? – спросила Роуз, прищурившись.

Детство и юность Чосера. Школьная учеба. Жизнь на острове колокольного звона и призрак смерти (около 1340–1357)

– Мама учила меня дома, – сказала Джастис. – Но она умерла, поэтому отец отправил меня сюда.

– Кошмар, – сказала Нора. – Как она умерла?

Нечего и говорить, что Джеффри Чосер появился на свет в мире, мало похожем на наш. Если бы нам с вами предложили выбрать, в какую эпоху жить – нынешнюю или ту, в которую жил Чосер, – мы, возможно чуточку поразмыслив, послали бы к чертям этот наш современный мир. Но, едва лишь перенесясь в мир Чосера, мы, наверное возненавидели бы его всеми фибрами души, – возненавидели бы его мнения и обычаи его предрассудки и суеверия, его жестокость и интеллектуальную неразвитость, а кое в чем и вполне очевидное безумие. Достаточно вспомнить всяческие леденящие кровь ужасы: публичные казни через повешение, обезглавливание, сожжение на костре, четвертование и публичные наказания вроде битья кнутом, выкалывания глаз и оскопления; заточение закованных в цепи узников в темных подземельях без всякой надежды на освобождение; «судебные поединки» и пытки (в ордонансах Эдуарда II[69] дозволяется вздергивать человека на дыбу, рвать соски у прелюбодейки или многократно прижигать ей лоб каленым железом), – все эти ужасы были в тот век настолько распространенным явлением, что всякий имеющий глаза не мог их не видеть и всякий имеющий уши не мог не слышать воплей истязуемых. И хотя в Англии эти истязания получили все-таки гораздо меньшее распространение, чем во Франции, не говоря уже об Италии, где представители феодального рода Малатеста (что значит в переводе «дурная голова») ухитрились доверху заполнить глубокий колодец отрубленными головами своих жертв, это различие наверняка показалось бы человеку, явившемуся из нашего века, несущественным. Великий английский поэт кротости и милосердия каждый день ходил по улицам города, где облепленные мухами, исклеванные птицами трупы преступников, вздернутых на виселице, – мужчин, женщин и даже детей – отбрасывали покачивающиеся тени на людное торжище внизу. Трупы повешенных за политические преступления обмазывали дегтем, чтобы они подольше не разлагались и приняли полную меру позора. Если Чосер, шагая по Лондонскому мосту и сочиняя в уме какую-нибудь затейливую балладу (при этом он загибал пальцы, чтобы не сбиться с размера), случайно поднимал глаза, он мог увидеть насаженные на шесты головы грешников, которых ревностные христиане поспешили отправить в ад на вечные муки. Мы с нашей современной чувствительностью, конечно, стали бы протестовать и, может быть, вмешиваться – чего Чосер не делал никогда, – и, глядишь, наши отрубленные головы повисли бы на шестах рядом с головами других нарушителей королевских и божеских установлений.

Джастис готовилась услышать вопросы о матери и собиралась отвечать спокойно, по-деловому, но, когда на неё глядели четыре любопытных, сочувствующих лица, оказалось, что это намного сложнее, чем она думала.

– От рака, – сказала Джастис.

– Сочувствую, – сказала Стелла. И по голосу видно было, что она говорит искренне. Все молчали, потом Стелла сказала: – Наверное, хорошо учиться дома.

Сказать, что это был век очевидного безумия – во всяком случае, в некоторых отношениях, – значит просто констатировать факт, ничуть не преувеличивая: ведь в эпоху Чосера официальное вероучение предписывало шизофреническое, говоря современным языком, раздвоение личности. Любые проявления насилия, агрессивности, своекорыстия и жестокости в повседневной жизни и деятельности сурово осуждались, но фактически их было больше чем достаточно. В глазах многих людей образцом добродетели был, о чем наглядно свидетельствует вся религиозно-назидательная литература и живопись, приниженного вида святой, который приподнимает безжизненные руки, выражая беспомощность и самоотрешенную готовность принять любой удар судьбы, или соединяет в робкой молитвенной позе кончики пальцев, возведя тусклые очи к небу. (Надо полагать, подобные позы были более популярны у художников, служивших церкви, чем на улицах Лондона.) И вместе с тем это был век крестовых походов, сожжений еврейских гетто (в странах вроде Германии, откуда еще не изгнали евреев), «судебных убийств» и узаконенного избиения жен (законом дозволялось отколотить жену до потери сознания, но воспрещалось продолжать бить ее после того, как недвижимое ее тело начнет отделять газы, ибо это могло быть признаком предсмертной агонии). Если сделать исключение для наиболее культурных дворов феодальной знати и таких центров свободной мысли, как Оксфорд, это был век женоненавистничества, когда женщин с настойчивым упорством и постоянством объявляли источником и олицетворением всяческой людской скверны, и одновременно это был век культа девы Марии и рыцарской любви – двух систем взглядов (выражаясь современным языком), религиозной и светской, которая возводила женщин в перл создания. Эти глубокие и, с нашей точки зрения, психологически непереносимые парадоксы видны не только нам, оглядывающимся назад во всеоружии современного знания, – они были замечены и отображены лучшими поэтами того времени. Такие великие поэты, как Данте и Чосер, анализировали эти конфликты – различными методами и с различной степенью проникновения в их суть – и добивались, сознательно или неосознанно, постепенного смягчения жесткой позиции официального вероучения. Современный поборник гуманности, очутись он на их месте, наверно, в страхе отступил бы перед трудностями.

Джастис порадовалась, что она сменила тему, но ей не хотелось рассказывать о своей жизни дома, с мамой, – она держалась, как могла, и не показывала чувств.

– Думаю, тебе будет сложно здесь учиться, – сказала Роуз, стараясь проявить сочувствие, хотя безуспешно.

– А может, и нет, – сказала Нора. – Вдруг она гений.

Да и в мелочах средневековая действительность причиняла бы нам – во всяком случае, на первых порах – немало беспокойства. Взять хотя бы эту раздражающую привычку Чосера (или любого другого образованного человека) всегда читать только вслух, «лаять над книгами» – как выразился один драматург, живший в XV веке. А как шокировали бы нас – тут уж дело серьезней – манеры благовоспитанных людей XIV века! Ели они руками, лишь изредка прибегая к помощи ножа или суповой ложки, и даже у придворных дам пальчики не были безукоризненно чистыми. Руки перед едой мыли, но чаще всего холодной водой без мыла; теплая вода и мыло не были такими легкодоступными благами, как сейчас, и во избежание лишних хлопот к ним прибегали лишь в особых случаях. А поскольку мясо к ужину обычно подавалось в тушеном виде – по причине отсутствия в тот век холодильной техники и вытекающей из этого необходимости отбить острыми приправами и пряностями несвежий привкус и душок (только после охоты да по большим праздникам удавалось полакомиться жареным мясом), – трудно было поужинать и не перепачкаться, даже если кушать со светским апломбом чосеровской аббатисы, чуть окунавшей пальчики в подливку (Чосер мягко подсмеивается над ней как над слишком большой чистюлей). Согласно рекомендациям средневековых учебников хороших манер, человеку, ощутившему необходимость прочистить нос, следовало высморкаться в собственную одежду: в изнанку юбки или, например, в обшлаг рукава. Когда Ричард II ввел при дворе носовой платок, его враги расценили это как новое свидетельство его недопустимой эстетской изнеженности. Почему носовой платок предпочтительней юбки или рукава – ответить на этот вопрос мог разве что философ-схоласт; не все ли равно, в конце концов, какое auditorial vestimentum – укромное местечко одежды – предназначить для слизистых выделений? Тем не менее пришелец из XX века, возможно, был бы скандализован, доведись ему оказаться в обществе страдающей насморком сероглазой королевы Гиневры[70] или даже воспетой Чосером «прекрасной Белой дамы» – красавицы Бланш Ричмонд, внучки слепого Генриха. Впрочем, спешу оговориться: человек, явившийся из нашего времени и наделенный хоть каплей благоразумия, быстро пересилил бы свою брезгливость. Все дело в привычке. «В любом краю царит обычай свой, – писал Чосер. – Каких манер ни встретим мы с тобой, / Когда паломниками в Рим пойдем». И все же…

– Нора у нас умница, – сказала Ева.

– Да ладно тебе, – сказала Нора, поправляя очки, которые вечно сползали на нос.

– Сколько девочек в классе? – спросила Джастис.

К тому же современный человек, наверное, страдал бы от всяческих неудобств в быту. Застекленными окнами могли похвастать только дома богачей, такие, как дом Джона Чосера на Темз-стрит и, уж конечно, Савой – дворец Джона Гонта, украшенный цветными витражами. На ночь все окна – и с грубыми, плохо пропускающими свет стеклами, и затянутые пергаментом, и пустые, без стекол и пергамента, окна домов бедняков – наглухо закрывали деревянными ставнями. (Что создавало, наверное, особый уют, которого нет у нас.) Стульев в домах не было – только скамьи да сундуки с подушками – сиденья для дам или пожилых подагриков. Перед едой слуги вносили козлы и столешницы. Даже в большом доме виноторговца человеку негде было побыть одному. В отличие от жилища бедняка в одну-две комнаты, где в тесноте ютились его чада и домочадцы вместе с курами, свиньями, гусями, кошками и мышами, дом виноторговца насчитывал немало комнат, но ни одна из них не предназначалась для личного пользования, ни в одной нельзя было уединиться. Дом, в котором жил отец Чосера, должно быть, представлял собой больших размеров здание, окруженное высокой каменной оградой и садиками, в которых росло по нескольку фруктовых деревьев; его черепичная крыша круто поднималась вверх, а застекленные окна второго и третьего этажей (стекла крепились к рамам свинцовыми полосками) фонарем выдавались вперед. Вокруг дома стояли различные надворные постройки, и в том числе свинарник (скотина и птица, которую держали горожане, постоянно причиняла хлопоты городским властям, которые принимали постановление за постановлением, воспрещавшие обывателям оставлять на улицах без присмотра лошадей, свиней и гусей), а внутри дома был целый лабиринт коридоров, темных сводчатых переходов, лестниц. Над массивными воротами, выходящими на Темз-стрит, высилась надвратная башня угольного склада, под сенью которой лепились к ограде жалкие лачуги арендаторов. Каких только помещений не было в таком доме! Пирожня, или пекарня, сообщающаяся с кухней, которая примыкала к просторному залу в центре дома; сводчатый подвал – кладовая для мяса и других продуктов, винный погреб над ним и буфетная еще выше, соединенные лестницей; большая горница рядом с центральным залом со множеством клетушек вокруг; молельня; может быть, даже уборная; ну и, кроме того, гардеробная со шкафами; закуток, где просеивали муку; комнаты третьего этажа под крышей; всевозможные чуланы, каморы и клети для хранения вещей, стирки, сушки и т. д. и т. п. Но все эти многочисленные и разнообразные комнаты, до странности маленькие на наш современный взгляд, предназначались для домашней работы, а отнюдь не для того, чтобы человек мог побыть наедине с собой. Для жилья использовались только большая горница и зал, служивший по совместительству столовой.[71] Спали обычно вповалку по нескольку человек в кровати, чаще всего догола раздетые, но нередко в длинных ночных рубахах из плотной материи и в ночных колпаках. (Ночные рубашки и колпаки фигурируют во многих средневековых завещаниях.) Хотя нашему современнику вряд ли понравилось бы обыкновение спать в одной кровати вместе с несколькими другими людьми, в средние века не находили в этом ничего зазорного; даже знатным лицам – служителям короля – ордонансы Эдуарда предписывали занимать одну кровать на двоих. А впрочем, не слишком ли дорого платим мы за возможность жить в уединении? Одиночество, тоска, отчужденность – эти столь распространенные болезни нашего века были редкими гостьями в позднем средневековье.