Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Петер Фламм

Я?

Перевод этой книги осуществлен при финансовой поддержке Гете-института



Originally published as “Ich?” by Peter Flamm

First published by S. Fischer in 1926

Afterword “Doch, ich habe es auch gehort, ich habe es auch gehort.

Nachwort zu Peter Flamms Roman» Ich?«“ by Senthuran Varatharajah

Copyright © S. Fischer Verlag GmbH, Frankfurt am Main 2023





© А. Кабисов, перевод на русский язык, 2024

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2024

© © Отто Дикс, BILD-KUNST ⁄ УПРАВИС, 2024, иллюстрация на обложке

© ООО “Издательство ACT”, 2024

Издательство CORPUS ®

Я?

Не я, господа судьи, покойник говорит из моих уст. Не я стою здесь, не моя рука поднимается, не мои волосы поседели, не мое деяние, не мое деяние.

Вы не можете этого понять. Вы думаете, это ведь живой, как иначе, это же человек говорит — или сумасшедший. Я не сумасшедший, не знаю. Но я уже десять лет лежу в земле, тело мое сгнило, мои кости — сизый прах, мое дыхание… нет у меня больше дыхания. Все смолкло. Все прошло. Я лежу в земле, под Верденом, надо мной руины Дуомона, ветер дует над заброшенными окопами, заброшенной землей, заброшенными покойниками. Поезжайте туда, раскопайте песок, прорубитесь налево в большую воронку от мины, в ней стоит вода, может быть, мягкий ил. Да вы не бойтесь: войны больше нет, мина не прилетит и не разорвет вас на куски, больше не раздается пронзительный крик, больше не летают в воздухе конечности, ни крови, ни изуродованных тел. Всё тихо. Всё. Кончилось. Вот, теперь наклонитесь. Разгребите землю немножко. И найдете — меня. Да, кости и череп, и прах, и мое имя, которое не мое и все-таки мое, мою судьбу, которая принадлежит не мне, а кому-то другому и теперь настигла меня и душит, став моей собственной.

Как мне это рассказать языком, который не мой и во рту, который не мой? Как же вы мне поверите, если я сам себе поверить не могу? Но так было, так случилось, это было реальностью, был обычный день, нет, не обычный, потому что лейтенант Баш нам сказал, что началась революция, в Мюнхене и Берлине революция, война кончилась, после четырех лет кончилась, больше ни мин, ни смерти, ни жижи, ни принуждения, ни закона, ни железа, ни тяжести. Все растворяется, все распадается, новое время, новая жизнь.

Я был пьян, все мы были пьяны; что-то во мне пело и бурлило, я вылез из окопа, чувства мои колебались, ну не могло все это вот так вдруг закончиться, мы же так долго этого ждали, что уже не верили в окончание. А теперь мы очутились перед новыми воротами, перед новой жизнью, больше не надо было лежать в грязи, надо было снова оказаться в комнате, на белой простыне, обзавестись будущим. Будущим? Нужно работать, начинать все с самого начала, какие там белые простыни, будешь опять сидеть в грязи, пока генералы в тылу, всегда есть генералы в тылу, эти богачи, которые разъезжают на авто, у которых вся слава, жратва и бабы, пока другие подыхают, пока ты сам…

Я выкарабкался из блиндажа, падал на кочках и в ямах, спотыкался о трупы и корни, ночь была холодная, светила луна, из блиндажа мурлыкала музыка, кровь моя пылала жаром, я устал до потери сознания, и все-таки тревога гнала меня вперед, гнала и гнала… Вдруг увидел что-то перед собой, какую-то темную массу, чуть не упал на нее. Хотел пройти мимо, вернуться в блиндаж, почему я вообще бродил здесь, вместо того чтобы остаться с товарищами, петь с ними, праздновать, что потянуло меня сюда в глубокую ночь, одного среди разбитых машин и рухнувших стен, одного среди… покойников? Да, это был покойник, я это знал, вчера он вышел в дозор, за двадцать четыре часа до конца, война кончилась, а он пал за день до этого, даже последняя пуля настигла чью-то мать, разве нельзя было прекратить на день раньше, это смехотворно, теперь он был мертв, лежал передо мной, господин доктор, “образованный”, зачем ему это, он же всего лишь фельдфебель, как и я, ну ладно, лейтенант… и теперь он мертв, а я….. Моя рука схватилась за его тело, я не хотел, это случилось само собой, сам собой я туда пришел, хотел ли я этого, знал ли? Сам собой. Как? Моя дрожащая рука ощупывала туловище, грязь, липкую кровь, я включил фонарик, призрачное маленькое пятно тусклого света шарило в темноте; и тут на меня уставились два глаза, мертвые, пустые глаза мерцали меж опавших век, я отшатнулся, рука у меня дрожала, не кивнула ли голова, не улыбались ли ехидно холодные синие губы? Я больше ничего не знал, уже в блиндаже схватился за грудь, сердце стучало как бешеное, но поверх стука я в каком-то странно счастливом возбуждении чувствовал маленькую серую книжечку, паспорт, что я забрал у покойника, его паспорт, его имя — и его судьбу.

Тогда я этого не знал. Никто ведь не просил показать паспорт, ура революция, кому спрашивать документы, кому их проверять, кому есть дело до имени? Все мы люди, все мы братья, а тот был мертв, ему уже все равно, сгнил в жидкой грязи, с мерцающими глазами, кости и прах, тьфу ты черт!

Я сидел в вагоне, в скором поезде, в первом классе, естественно, — как легко к этому привыкаешь и как странно, что все возбуждение прошло, все само собой разумеется. Неужели раньше я стоял у печи, должен был вылезать из постели посреди ночи? И тесто было пышное и упругое, а из горнила жар бил прямо в лицо и опалял кожу, а коротышка Хеннингс сжег себе фартук и одну руку и так кричал… Чушь, чушь, это же был не я, это не я, я же вот, еду, высокообразованный господин, состоятельный господин на красном диване, первым классом, другим-то можно только посочувствовать, в четвертом классе, в тесноте, как животные в загоне, как скотина, даже сесть не могут и так устали, и колени дрожат, но приходится стоять, всем, даже тому низкорослому щуплому драгуну, с бледным лицом под черным пробором, тому, который всегда пялился на меня таким колючим взглядом, пока не упал, внезапно совсем побелев лицом. Или это мне только причудилось, или увидел на какой-то картинке, и это воспоминание о чем-то, это… или нет?

— Когда прибудете в Берлин, — говорит толстая лысина на диване напротив, — революция, кто бы мог подумать! Вы же в Берлин едете?

— Этот поезд едет в Берлин? Правда? Да. Я, собственно, только хотел… Конечно, я еду в Берлин.

Конечно? А почему я поехал? Я же совсем не хотел, но меня туда тянуло. Я думал, что еду по своей воле, но как я мог забыть, что моя мать, моя сестра во Франкфурте, как? Уже год их не видел, поскорее бы, а теперь в Берлин? Конечно, в Берлин. Это оказалось совсем не трудно, никаких колебаний. Я улыбался, мне все время хотелось улыбаться, но, несмотря на это, что-то темное лежало на душе, странная тень, не желала рассеиваться, тяжелая и душащая.

В коридоре вагона какой-то мужчина прильнул к окну и смотрел на пролетающий мимо пейзаж. Я не мог видеть его лица, но узкая спина, перекошенные плечи — левое немного выше правого, — особенное положение напряженной шеи — все это показалось мне знакомым, что-то поднялось во мне, странное возбуждение, ни на что не похожая ненависть, почти физическая тошнота. Я не мог оторвать от него глаз. Попал под гипноз, что ли? Я же ехал первым классом и никого здесь не знал! С чего бы мне так ненавидеть незнакомого человека, шею, спину, так яростно, без смысла, без причины? Какое мне было дело до него?

Потом спина повернулась, на шее появились косые складки, я увидел голову в профиль: чужой человек. И все равно — я знал его, все равно моя кровь прилила ко лбу, все равно было что-то темное, пугающее, как удар по голове, мысли путались, я хотел встать, отвернуться — и тут он меня заметил, резко развернулся ко мне всем телом, глаза его стали жесткими и дикими, белки, казалось, вылезли из орбит, ноздри задрожали, рука сжалась в кулак, на мгновение показалось, что кулак хочет подняться, ударить в узкое тонкое стекло, разделявшее наши лица… но он резко опустил руку, презрительно отвернулся и скрылся одним коротким рывком.

Я сидел оглушенный. Что это было? Мне это приснилось? Галлюцинация? Война, конечно, сказалась на моих нервах, ничего удивительного, конечно, это пройдет. Надо только отдохнуть, вернуться к работе… Тыльной стороной ладони я провел по лбу: странно, какая белая у меня рука, совсем тонкая и прозрачная, тонкие голубые вены вились словно сквозь воск, будто это вообще не моя, будто…

“Странно, — пронеслось у меня в голове, — что я за человек, что же я такое, что здесь сидит, и что за странные у меня руки!”

Поезд въехал под крышу вокзала. Я никогда прежде не бывал в Берлине, но знал, что это Берлин, я совсем не удивился. Я прошел по перрону, спустился по лестнице, свернул налево, по Кёниг-гретцер-штрассе к Потсдамер-плац. На Бельвю-штрассе мне навстречу шел человек, хотел пройти мимо, испугался, остановился, поздоровался, что-то блеснуло в его глазах, и счастливая ладонь порывисто схватила меня за плечо:

— Дружище, ты! Доктор, ты здесь, ты жив? Что скажет Грета? Был слух, с тобой что-то случилось… Ты ей, конечно, телеграфировал? Я только вчера заходил к ней, твоя мать тоже была там. Они все очень переживают. И твое последнее письмо было такое странное, предчувствие смерти, господи, такое нельзя писать, а потом этот слух пошел, но вот ты здесь, какая радость, я провожу тебя немного, если хочешь, конечно, пойдем, машина, как ты только умудряешься так медленно ходить, неужели никого не было в поезде?

Я сидел в машине, незнакомец рядом со мной вез меня к неизвестной мне цели. Я не мог ни о чем думать, ничему не удивлялся, все шло само собой, я скользил по потоку, по прохладной серебряной поверхности, была война, а теперь мир, я шел в толпе, а потом кто-то подошел и везет меня на машине. Разве это не естественно? Все естественно. Каждому однажды выпадает счастье, нужно только поймать его, и чудо продолжается, лишь пока оно реально.

Автомобиль повернул за угол, остановился. Гул мотора вдруг стих, странная тишина укрыла мой мозг, я машинально вылез, бездумно наблюдал, как спутник расплачивается, посмотрел на дом, ряд окон, одно из них… вдруг сердце замерло, земля под ногами закачалась, перед глазами все завертелось, зелено-золотыми кругами. Но в центре всегда был ее образ: она стояла наверху у окна… Кто? Женщина, девичья головка, сияющие золотисто-каштановые тициановы волосы вокруг бледнеющего лица, лица, полного сладости, страха, боли, тоски и такой любви… Кому она предназначена, кому эта женщина, эта любовь принадлежит — я бы жизнь отдал… нет, я не хочу уходить, почему он тащит меня к двери, я хочу остаться здесь и вечно смотреть наверх……лестница, что же я делаю, куда же я иду, по чему сердце так колотится?

Боже мой, открылась дверь, на втором этаже, шестьдесят две ступеньки, почему я их считал, считал без всякого смысла, дверь распахнулась, она была уже открыта, на пороге стояла старая женщина в белом чепце с трясущимися руками, а потом — из узкого коридора, с порывом ветра, в белом дрожащем свете — вдруг появилась девушка, та женщина из окна, бледная, улыбалась, маленькой, больной, смиренной улыбкой, маленькими бледными подрагивающими губами, сияющие голубые глаза лучились прямо на меня, но тут ее изящную фигуру охватила дрожь, глаза скрылись за длинными темными ресницами, и внезапно ставшее восковым тело покачнулось. Она падала, одним прыжком я оказался рядом с ней, она лежала в моих руках, тихо шевелились бескровные губы, теплое дыхание на моем лице, дрожа, я держал в объятиях теплое тело, наконец она, словно во сне, подняла тонкую ладонь, растерянно, будто в поисках чего-то, ощупала мои волосы, медленно поднялись ресницы, голубой луч несказанной нежности блеснул из ее глаз, по щеке неудержимо покатились слезинки, а губы влажно и мягко приоткрылись для неотрывного поцелуя.

Долго ли мы так стояли? Я не чувствовал времени, не чувствовал мира, заметил только, что меня что-то тянет за ногу, снова и снова, набрасывается и отскакивает, и вниз по ноге обожгло что-то горячее, горячая, тупая, пронизывающая боль. Я бы и тогда этого не заметил, если бы не ее крик, ее испуганное лицо, румянец вернулся на ее лоб, ее руки вдруг отпустили меня, ее широко распахнутые глаза теперь смотрели куда-то в сторону, я почувствовал, будто мне грозит ужасная опасность, будто я должен изо всех сил постараться прийти в себя, проснуться, защищаться, но я был в таком смятении, аромат ее волос, ее кожи дурманил меня, я смотрел только на ее лицо, это же не человек, я же сам был совсем не здесь, все было сном, счастье, как в полете, вот так было, нельзя было просыпаться, нужна была тишина… Да что же так кричит, почему губы отстранились, они же касались меня, целовали меня, что так дергает, почему лицо так искажено, что это вламывается, что меня рвет?!

Пара собачьих глаз искрится зеленым огнем, черное мохнатое туловище, дикая, мохнатая голова, белые оскаленные зубы, кусают, впиваются в мою плоть, и течет кровь, моя кровь, горячо и липко струится вниз по носку, а вот маленькое темное пятно на ковре, странная красная масса, мужчина у двери кричит, его широкая ладонь хватается за шерсть животного, он тянет назад, собака снова рвется вперед, он бьет ее ногой по морде, наконец она разжимает челюсти, колышутся губы, красный язык бессильно висит и кровоточит, она испуганно отползает к стене, рычит, не сводит с меня глаз, не сводит глаз…

— Как же так, фрау Грета? — говорит запыхавшийся мужчина. — Хорошенький прием! Эта скотина взбесилась, она же могла его на куски разорвать. Может, она и впрямь бешеная. А вы почему совсем не защищаетесь? Только поглядите, каку нее пена из пасти брызжет, как она смотрит, уставилась на вас, как… как человек.

— Никогда еще такого не бывало, никогда… — Она дрожит от волнения, и вдруг: — Ханс, Ханс, ты здесь, ты вернулся, господи, я схожу с ума, собака рехнулась, покусала тебя, с чего бы ей тебя кусать, да не стойте вы там, приведите врача, у него же кровь идет.

— Ничего страшного, обойдется, — говорит он, — немного марли, пластырь, у вас же есть в доме…

— Конечно. — Она убегает и возвращается, мне задирают штанину и перевязывают раны, снимают с меня пальто, не спросив, да и с чего бы им спрашивать, разве я не член семьи, разве это не мой дом, моя комната, моя квартира, моя… жена?! Моя жена! Эта девушка, эти руки, губы, волосы, эти глаза — моя жена!!! Это все просто безумие, что тут происходит, этого не может быть. Кто это? Ведь я у чужих людей. Я никого из них не знаю. Кто она? Как ее зовут? За кого меня принимают эти люди? Это все ошибка. Кто же я такой, кто же я такой?

— Тебе надо лечь, — говорит она, и голос ее подобен лучу, пробившемуся сквозь черные тучи. — Не нужно ни о чем думать, ничего рассказывать, сначала поспи. Всему свое время. Война кончилась, теперь ты со мной. Теперь все хорошо, правда? Ах, Ханс…

Что мне сказать ей? Я сам ничего не знаю, я же ничего не понимаю. Так много всего сразу. Я что-то такое сделал, но уже сам не помню что. И я устал. Я хочу спать. Все хорошо, правда? Все хорошо.

Я лежу на кушетке. Нога болит. Я закрыл глаза. Когда моргаю, вижу зверя в углу, он лежит притаившись, негромко рычит, подняв морду, втягивает воздух, смотрит на меня. Я хотел бы уснуть, но тревога не дает, во лбу глухой стук, я очень одинок. Мой мозг в удивительном состоянии. Я бесцельно считаю желтые и черные клетки на обоях, потом черные отдельно, их сто тридцать шесть, чувствую, как мое тело лежит на кушетке, сижу в своем теле и чувствую, как оно лежит, руки на одеяле, ягодицы на мягкой ткани, мозг плавает в черепной коробке, по мышцам тянутся белые нервы и бурые вены. Кто я? Кто я?

Моя рука скользит по груди, машинально гладит, словно лаская туда-сюда. Что-то шуршит. В кармане слева, там на груди что-то немного выпирает, на ощупь немного ворсистое. Вдруг при этом прикосновении сердце начинает биться часто, в мозгу раскрывается пружина, по стене бежит вертикальная трещина: паспорт!

Как я мог о нем забыть? Где я был? Какой туман, какие призрачные сумерки! Вот тут в кармане паспорт чужого человека. Украден — ну и что. Беззащитный труп — какой ему вред. Он не станет от этого беднее, а я — богаче. Как его имя?! Разве я мало страдал со своим? “Беттух, Вильгельм Беттух”? Это что, имя? Человеческое имя? Беттух? Простыня? В школе на перемене они окружали меня, дергали за брюки, за пиджак, за рубашку. Простыня, простыночка! Накройся сам собою! Хорошо выспался? Повиси-ка! Давай-ка мы тебя выбьем! Ты же весь грязный! Засунем тебя в мешок! Кончик простыни!

Беттух! Что же это был за отец, что за пращур спокойно носил эту фамилию?! Истирался об нее в кровь и не кричал! Не сбросил это ярмо! У каждого есть фамилия, ничего тут не поделаешь, “Как вас величать?” — “Беттух”. Он улыбается. Кто? Все. Люди. Мир. Кривят губы и улыбаются. Ну как принимать всерьез такого человека? Доверять ему, давать чин, работу, должность? Я уже давно был бы мастером? Кто-нибудь взял бы меня подмастерьем? Конечно. Но другой, тот, кто умел меньше, он всегда умел меньше, и мне приходилось стоять позади. Всегда позади. На танцах блондинка Лизель: смотрела на меня голубыми глазами, во время вальса ее шея так мягко склоняется ко мне, мелкие локоны влюбленно и доверчиво поглаживают мою правую щеку, я провожаю ее, разгоряченную и запыхавшуюся, на ее место, там мать. “Беттух, — говорю я с поклоном, — Вильгельм Беттух!” Лизель краснеет, тонкие темные губки сжимаются, в горле бьется хихиканье, вечно это хихиканье, оно повсюду, убивает все: то, что сияло, тут же тускнеет, то, что было готово стать теплом, замерзает, отступает, и я остаюсь один.

Фамилия, слово — как оно связано со мной? Что такое человек и его имя? Как вообще можно человеку давать название, как вещи, — жизни, которая все время меняется, все время? Человек был свободен, а теперь с самого рождения в сети, проштампован, подписан! Всегда понурый, несмотря на всю силу, всегда прирученный, несмотря на всю страсть, смелость и труд. Но вот я выскользнул из этой сети, теперь я другой, у меня другое имя, я другой человек, это так просто, нужно лишь переодеться, имя делает человека, и вот я доктор, доктор Ханс Штерн, Звезда то бишь, да, это я, я, я образованный человек, я богат, всем заботам конец, ну и что, что покойник, я забрал себе его счастье!

Напротив меня встала из своего угла собака, начала настороженно кружить по комнате, держит голову набок, глаза ее светятся зеленым. После каждого круга она останавливается у изножья моей кушетки, выпрямляется, смотрит на меня, кладет лапы на массивный ковер, опускает голову и начинает скулить, протяжный мучительный вой.

Что не так с этой псиной? Все добры ко мне, все меня любят, незнакомцы сажают меня в автомобиль, незнакомые руки обвивают мою шею, незнакомые ладони, дрожа, гладят мое лицо. Только этот зверь злой, ненавидит меня, рвет мясо с моей кости, так что кровь идет, пялится на меня тлеющим взглядом, диким и сердитым, смутный затаившийся враг.

Надо бы наладить с ним отношения, он хороший пес. Обычно он хорошо себя ведет, что же случилось? Надо его приласкать, погладить: “Нерон, ко мне!” Откуда я знаю его кличку? Нерон? Да, он подходит, да, прислушивается, пучки шерсти над глазами странно подрагивают, голова поднимается, он машет, крутит, хлещет хвостом по ковру — и вдруг прыгает на кушетку, я пугаюсь, пытаюсь встать, его голова рядом с моей, мягкая, влажная морда у моей щеки, языком по ушам, щекам, подбородку, ладоням. Зверь вне себя, не знает, что еще и сделать, скулеж сменяется лаем, хрипло и резко его голос вырывается в воздух, он прыгает с кушетки на пол и обратно, крутится волчком вокруг себя, катается по полу, подбегает к столу, к шкафу, к окну, все его тело дрожит, снова подбегает ко мне, тянет воздух, обнюхивает ботинок, штанину, повязку, лай прекращается, опять только жалобный испуганный скулеж, он лежит на земле, на полу, на холодной, безотрадной доске. Часто дышит, высунув язык, ноздри темно-красные, пена из пасти. “Нерон!” — зову я совершенно чужим голосом, одним рывком вскакиваю с кушетки, наклоняюсь над ним, чтобы погладить, запустить ладонь в шерсть, прижаться головой к его теплой… Тут мое движение замирает, я вижу собаку в зеркале, вижу обстановку комнаты, стул и стол, книги, пепельницу, лампу, вижу зверя на полу… и чужого человека рядом, темные волосы на лбу, голова над шерстью собаки, рука… замерев, смотрю в зеркало, тот тоже поднимает глаза, они смотрят прямо на меня, я в ужасе отпускаю собаку, и он тоже… Что это, я чувствую какой-то головокружительный обман, он тоже бледнеет, пошатываясь, встает вместе со мной, бросается к зеркалу, я оборачиваюсь в поисках, он тоже: никого, в комнате нет никого, кроме меня, я совсем один, только отражение в зеркале, и это… это я, я сам, не может быть иначе, я совсем один, я одинок, страшно одинок, я ощупываю свое туловище, плечи, лицо, одна рука скользит по другой: я, я, я, другой это я, я это другой, мертвец, который теперь жив, лицо, туловище другого, мышцы, плоть, внутренности, мозг и душа. Не я? Больше не мое? Я теперь уже не я? То, что смотрит моими глазами, то, что щупают мои руки, мои мысли, мои собственные мысли — больше не мои?!

Ужас перехватил дыхание и не отпускает меня, я пытаюсь думать, все словно замерзло, ледяная тишина в голове, из зеркала смотрит испуганное, мраморно-бледное лицо. Вдруг что-то вздрагивает, пульсирует обжигающая краснота, рука опять машинально ощупывает нагрудный карман, теперь все ясно: паспорт, имя другого, это имя потянуло за собой все остальное, мистическим образом одно связано с другим, лицо и имя неразрывны, и теперь я — другой и должен пережить его смерть до конца, прожить его жизнь, пока он лежит там под землей в грязи, я вхожу в его жизнь, как в раму, но я все знаю, я как зритель позади картины, я остаюсь собой и смотрю на себя, я другой и все-таки я, человек за его портретом.

Теперь во мне покой, странная тишина. Все опустело, страха во мне больше нет, пожалуй, это чересчур, я устал, невозможно преодолеть предел восприятия, мгновение нельзя осознать полностью, все понимаешь, лишь когда оно уже в прошлом, и правильно, иначе душа разорвалась бы. Это защита, крепостной вал от себя самого, от безумия, шока и бреда, ведь все хорошо, все прошлое стерто, больше нет войны, нет работы, я уже совсем не помню, как было раньше, да и какая разница, я новый человек, начинается новая жизнь, новое будущее. Сейчас, сейчас счастье, сейчас, как только я войду в эту дверь, за нею счастье, за нею…

Дверь приоткрывается, медленно, осторожно, узкая щель, просовывается голова, каштановые волосы блестят на солнце, белая кисть на дверной ручке, большие голубые глаза осторожно осматривают комнату Вот она рядом со мной, ее дыхание на моем лице… нет, нет, нет:

— Что с тобой, почему ты так странно смотришь на меня, почему отстраняешься?

— Ничего, милая, это ничего не значит, я просто испугался, просто еще не привык ко всему этому, что теперь… ты рядом, я так долго был один в окопе, вокруг одни мужчины, все время взрывы, грохот, все время команды и готовность к смерти, а теперь вдруг… кто-то рядом со мной, женщина, такая красивая…

— Глупенький мой, я же краснею. — И закрывает мне глаза.

Сказать ей? Я должен ей сказать?

— Только посмотри, как я выгляжу, мои волосы, лицо, это же все…

Дальше не получается, она обнимает меня, виснет на мне, я очень слаб, не могу ничего поделать с тем, что я слаб, что я люблю ее, да, еще тогда, сразу, увидел ее лицо и полюбил ее и не в силах был сказать, что это совсем не я, что ее поцелуи предназначались другому, она любила другого, другого, другого!

— Ну, теперь пойдем, ты довольно долго спал, солнце скоро зайдет, стол накрыт, уже давно, все остынет, и матушка ждет, она тоже здесь, я не выдержала и сказала ей, что ты вернулся, больше никому, сегодня тебе нужно отдохнуть, а то завтра начнется, от твоих друзей, верно, отбою не будет, Бобби уже трижды присылал своего слугу, как мило, что он сразу привез тебя на машине, Бусси Зандор прислала огромный букет сирени с розовой записочкой, я говорю все вперемешку, ты уж не сердись, и представь себе, Свен Боргес тоже только что вернулся домой, я не видела его все это время, он только однажды был в отпуске и вел себя очень назойливо, я потом расскажу, а теперь, пока ты тут отдыхал, полчаса назад позвонил по телефону, странно, правда? Он, видимо, приехал тем же поездом, что и ты.

Спина, перекошенные плечи, это он? Наверно, это тот самый из поезда. Темнота вернулась, Свен Боргес, я снова чувствую стекло перед глазами, надо было его разбить, но никак не пройти сквозь него, не пройти сквозь…

Все движется дальше, совсем нет времени подумать, все как в книжке с картинками, все время новая страница, новый сюрприз, а это ведь моя собственная жизнь: вот я в соседней комнате, стол накрыт тонким белым дамастом, на нем хрустальные бокалы, зелено-красные кубки, между ними лежат цветы, маленькие фиолетовые фиалки, посередине — большая высокая ваза, полная раскрытых сияющих роз, справа и слева два канделябра с девятью белыми свечами, все так торжественно, она ведет меня за руку, как ребенка, так всегда было на мой день рождения, мама вводила меня за руку, сюрпризы, подарки. Вот стоит старая сутулая женщина, редкие седые волосы торчат вокруг старого морщинистого лба, тонкие, плотно сжатые губы подрагивают, серые тихие глаза пристально смотрят на меня сквозь золотые очки, широко и удивленно, вдруг она решительно упирается тростью в пол, шагает ко мне, очки сваливаются с острого носа, трость звонко падает, маленькие высохшие руки обхватывают мою шею, а маленькое дряхлое тело сжимается от рыданий и счастья.

— Мама…

У меня в глазах слезы, не знаю почему. Это моя мать. Меня охватывает тоска, безымянная боль, я хотел бы упасть ей в ноги, но что-то удерживает меня, сидит тяжелым сухим комом в горле, глушит и душит.

Вот мы сидим за столом, трепещут свечи, разговоров мало, старая служанка приносит и уносит блюда, белый фарфор, тонкий, прозрачный, с нарисованными красными драконами, напротив меня справа на стене висит фотография, кажется, это Грета и рядом молодой человек в форме; наверно, она заметила мой взгляд, тоже посмотрела туда, на лице улыбка, ее рука лежит на моей, она лукаво отстраняется и говорит, запрокинув голову:

— Вообще-то в штатском ты выглядишь неважно. Ты помнишь, как мы тогда в первый раз сфотографировались вместе? Отец и мама еще ничего не знали о нашей помолвке, я так гордилась твоим мундиром. Ты как раз служил, пока тянулось дело с твоим приемом на должность и официальным уведомлением, ты не мог бы носить форму, и тогда мы пошли к фотографу, твои усы, эту черную щетку ты еще и начесал заранее, слава богу, теперь их нет, хоть какая-то польза от войны, они же так нелепо щекочут, и ты выглядел красавцем с открытки, я была глупой девчонкой, тогда мне это нравилось, только посмотри… — Она вскочила и вернулась с фотографией в руке, очень звонко смеясь: — Как ты тогда выпучил глаза, как марципановый принц, и серебряные шнуры, как один оторвался, когда нам в тот вечер пришлось быстро расстаться, а ты хотел еще один поцелуй и зацепился за спинку стула, и я пришивала его тебе в таком волнении, а твой фельдфебель все равно заметил и спросил, но ты ничего не выдал и предпочел отправиться под арест, нет, ты — стойкий оловянный солдатик, от этого прозвища тебе уже не отделаться, мой маленький оловянный солдатик, а теперь стал большим, и довольно с него службы, и с меня тоже довольно, так что уж лучше в штатском, честное слово.

Она стала серьезной и задумчивой, ее изящные тонкие пальцы играют с серебряной подставкой для приборов, я поворачиваюсь вполоборота, ее лицо в профиль, белая шея склонена над фотографией, трогательная мягкая линия, внезапно от ее веселости не осталось и следа, и с болезненной, странно усталой и сердитой морщинкой вокруг губ она шепчет:

— Часть жизни пропала, война забрала ее у нас, обдурила нас на жизнь, где она теперь? Поженившись, нужно ведь проводить жизнь вместе, иначе какой в этом смысл?! Как часто я сидела здесь, тосковала и думала, что ты там сейчас делаешь, в окопе ли ты, может, разговариваешь с товарищами, пьешь, может, у тебя в руке мой портрет и ты рассказываешь обо мне, мыслями здесь, в этой комнате, или где-то далеко, изучаешь позиции противника, или капитан пришел, или как раз начинается атака, а я сижу здесь и не могу пошевелиться, все происходит без меня, пока я здесь, бессильная и как будто слепая, пули свистят, справа и слева брызжет кровь, летают руки и ноги, у одного вывалились кишки, а у другого — мозг, ты вот только что с ними говорил, это ужасно, сидеть здесь одной, и мама все время молчит, ни слова, иногда я думала… я уже больше не знала, жив ли ты вообще, может, ты уже в земле, давно стал неузнаваемой массой, тогда мне вдруг казалось, что я замужем за покойником и даже не осознаю этого, тогда мне хотелось кричать, вот такая у меня жизнь, сидишь тут, тело на стуле сидит, а потом все, такой ужасный холод поднимается, будто холодный жар, я иногда часами сидела и не могла встать, ночами в постели не могла уснуть, мерещилось, будто ты рядом лежишь, на белой простыне, лоб у тебя совсем белый, это был полусон-полубред, кровь в твоих волосах, и время лежало поверх, как кукла, да, время, то, которое я проживала, которое ты проживал, кукла, странно застывшая, у меня посередине груди, беззвучным вдохом высасывала из меня воздух, я чуть не задыхалась.

— Грета, Грета, крошка, ты… — Впервые имя из моих уст, это уже совсем не удивляет, я просто взял ее ладонь и держу в своей, совсем холодная и дрожит, лицо у нее очень бледное, глажу ее волосы, снова и снова, не могу ни о чем думать, ее грудь вздымается и опускается, по щеке медленно стекает одинокая горячая слеза, я встаю, заключаю ее в объятия, поцелуем снимаю слезу, глухое мучительное рыдание сотрясает ее тело, я не отпускаю, наконец она успокаивается, на губах снова улыбка, с трудом берет себя в руки, достает белый платок, энергично отирает глаза, снова лукаво смеется над моими, снова садится за стол, решительно вонзает вилку в мясо, отрезает большой кусок, макает его в соус, пихает мне в рот и:

— Вот, это важнее всего. Я глупая истеричка, а теперь давай больше не будем об этом говорить, ладно?

Нет, больше не будем говорить. Но она бледна, губы смеются, беспрестанно говорит, шутит и начинает рассказывать что-то смешное, но я знаю, это не она, это только губы смеются, а глаза по-прежнему большие, серьезные и испуганные, а за белым лбом скрывается маленькая больная душа с тысячей кровоточащих ран.

Обед окончен, мы встали из-за стола, старая горничная уносит тарелки, мать, которая до сих пор только молча жевала или бормотала что нечленораздельное под нос, берет трость, ковыляет вокруг стола, виснет на моей руке, указывает, чуть ли не торжествуя, на дверь слева, я вопросительно смотрю на Грету, сладкая улыбка Мадонны на ее лице, щеки окрашивает нежный счастливый румянец:

— Он там лежит и спит, — она сияет, — теперь он может спокойно проснуться, ведь не каждый день к нему отцы возвращаются.

Господь, на кресте распятый, грехи мира искупающий: волна прибоя подхватила меня и уносит прочь, не отпускает, назад уже не вернуться, случившегося не отменить, берег исчезает из вида, вперед в открытое волнующееся море, без опоры — перед глазами у меня все пылает.

Маленькая комнатка вся в белом, розовые и голубые стены, белые покрывала, белая кисея, окна открыты, белые гардины с перьями ветер парусит внутрь, на желтой циновке играют круглые солнечные зайчики, полная тишина, я слышу собственное дыхание, женщины останавливаются рядом со мной, в углу кроватка, белое лакированное дерево, белые подушки, в три шага она подходит, низко наклоняется над бортиком, дерево прижимается к бедрам, платье задирается, я вижу ее черные туфли, белые чулки, округлые икры, туловище поднимается, словно враскачку, она глубоко вздыхает, в руках что-то шевелится, маленькие, смутно-сонные движения, потягивается, просыпается, набирает силу, сучит поднятыми ножками и сбрасывает одеяло. Нежное, крошечное тельце корчится у нее на руках, голое и розовое, отбивается ногами от света, от жизни и мира, маленькие кулачки сжаты до боли, глаза крепко зажмурены. Вот она рядом со мной, держит ребенка перед собой, как святыню, и вручает мне. Я лишь смотрю на него и не смею пошевелиться.

— Твой мальчик, — говорит она, — правда, он вылитый ты? Черные волосики и маленький круглый носик, я нашла в письменном столе твои детские фотографии, в коротких штанишках, милые, веселые портретики, видишь, он тоже смеется, и крошечные ручки хватают тебя за палец, да-да-да, папа вернулся, папа, скажи-ка “па-па, па-па”, видишь, он уже округляет ротик, па-па, вот, слышишь, его первое слово, сколько раз я ему повторяла его, и теперь он понял, именно сегодня впервые сказал, па-па, па-па, ты моя радость, золотце мое маленькое!

Вдруг за дверью возня, глухое рычание и рысканье, ручка дважды неловко щелкает, и вот собака в комнате, в два больших, неистовых прыжка бросается на меня, передними лапами тянется к ребенку, я чуть не роняю его, в последний момент Грета выхватывает его у меня из рук, ярость пса утихает, большими красными угольками он смотрит на меня, с бессмысленным лаем снова прыгает через комнату к женщине, скулит и трется о ее колено, кротко виляет хвостом, красный длинный язык высунут из пасти, пес поворачивает лохматую голову, смотрит на нее, словно попрошайка, встает на задние лапы, к ее руке, судорожно прижимающей ребенка, и не дыша лижет ручки, ножки и голое тело ребенка.

— Ты что, взбесился, Нерон? Что на тебя нашло? Он же чуть не упал!

— Уберите животное, — сдавленно говорю я, — не могу его видеть, — и иду к двери, обратно в свою комнату.

Мне очень плохо. Пес вывел меня из себя. Я ненавижу его. Он будет преследовать меня во сне. Он как человек. Но что ему надо? Как все это связано с собакой? Смешно. Я все это лишь воображаю. Нервы ни к черту. Проклятая война. Но ведь теперь все хорошо, у меня есть дом, есть… жена, есть… ребенок, почему бы и нет, я всего этого не хотел, это все ненарочно, взяв паспорт, я лишь хотел выбраться из грязи, я же хочу начать новую жизнь, я не пролетарий, теперь я достойный господин, ведь это я и есть, я же никого не обманываю, она может быть вполне довольна мной, иначе у нее никого бы не было, ребенок сказал бы “папа” в пустоту, как он улыбался, маленькие красные ножки, да какое мне дело до этой собаки, пусть следит за собой, больше я ничего не упущу, теперь я здесь и буду защищать это хоть зубами, моего ребенка, мою жену — Грету! Это ужасно! Я обманываю ее, я никогда еще не видел такую женщину, я обманываю ее собой, это просто кошмар, но я же люблю ее, я же люблю ее, так быстро получается, это что-то новое, когда я думаю о ней, что-то вот здесь в груди и болит, ее волосы, ее губы, ее глаза, когда она смотрит, как она склонилась над ребенком, что же я делаю, что же я делаю?

Стучат. Это она. Как я мог вот так уйти от нее, закрыться в комнате. Так поступает пролетарий, но не культурный человек. Почему я робею открыть дверь? Потому что люблю ее? Я вор? Я схожу с ума!

— Прости меня, — говорит она. — Эта глупая собака! Но откуда мне было знать. Наверное, тебе и впрямь лучше еще какое-то время полежать здесь одному и отдохнуть, пока ты не привык к людям… Тебе нужен покой, но разреши мне хотя бы побыть с тобой, ты закроешь глаза, я буду сидеть тихо и просто смотреть на тебя, хотя бы только смотреть, ладно?

— Положи мне руку на лоб, — говорю я очень тихо и закрываю глаза.

— Да, вот так хорошо, теперь ты мой второй ребенок! И я тебя никогда, никогда больше отпущу!

Сколько я так лежу? Ее ладонь у меня на лбу, всегда ее ладонь! Я ее ребенок, я в убежище, буря принесла меня под эти руки, все хорошо.

Я сплю? Хочется говорить, если бы я только мог говорить, все рассказать этой ладони, что покоится на моем горячем лице, тонкой, тихой и полной доверия. Никогда больше я не смогу говорить, тайна словно закрывает мне рот, не дает радоваться, получать удовольствие и жить. Но ведь ради этого я и поступил так, именно ради этого! Я хочу жить, хочу целовать эту руку, губы между тонкими пальцами, касаются прохладных тонких подушечек, маленьких гладких розовых ноготков.

— Что же ты делаешь? — смущается она. — Тебе ведь надо спать!

— Да, да, я и сплю. Все это только сон, только сон, Грета, все это совершенно неважно, нам нельзя думать о том, наяву ли это, но ты ведь счастлива, правда, так же счастлива, как и я, ты любишь меня, и мы вместе, я держу твои пальцы, твою руку, все остальное лишь призраки, демоны, которые хотят сбросить меня во мрак, но ты — свет, ты делаешь меня лучше, с меня все спадает, я хочу быть добрым к тебе, ничто мне не помешает, ты моя женщина, мое спасение, я люблю тебя, я люблю тебя, Грета!

Ее губы касаются моих, я целую ее лоб, грудь, шею и глаза, ее грудь вздымается, глаза становятся большими, мягкими и темными, руки — совершенно бессильными, мы оба лежим на кушетке, ее горячее, возбужденное дыхание на моем лице, я чувствую дрожь ее тела… Тут снаружи доносится голос, разговор у двери, где-то во мне тревога, кажется, я уже когда-то слышал его, это похоже на укол, я не хочу ничего знать, меня ничего не касается, она в моих объятиях, здесь мир обрывается, стена, я не знаю ничего иного, сейчас я не могу ничего больше знать… В дверь очень робко стучат, через стену доносится голос старой служанки:

— Пришел господин Свен Боргес. Он хотел бы засвидетельствовать свое почтение господину доктору с супругой.

Она поднялась, наступил вечер, у окна остается тусклый свет, мне больше не видны ее глаза, голова опущена, подбородок, обычно такой мягкий, твердо и черно пронзает сумрак.

— Мы не желаем его принимать, — помолчав, наконец говорит она, ее голос невыразителен и странно хрипит, тело напряжено.

— Он тебя любит?

— Не знаю. Может, и ненавидит. Мне нет до этого дела. Он мне не нравится.

И вдруг, повернувшись:

— Он был здесь, в отпуске, полгода назад, потом еще раз, три месяца назад, передавал от тебя приветы, ранним вечером, как сейчас, он сидел на стуле напротив, все время смотрел в глаза, у него серые круглые глаза, как холодные пули, от них уже не отделаешься, как крыса. Он тебя видел, был рядом с тобой, я была счастлива услышать что-то о тебе, пригласила его к столу, почему бы нет, разве он тебе не друг, ты был где-то далеко в окопе, а теперь что-то от тебя было в комнате, так близко ко мне, он знал твое недавнее лицо, твои слова, видел твою улыбку, твои движения, какой-то отблеск тебя должен был передаться с ним, я была так рада побыть не одной, слушала его речь, не понимая смысла, ты тоже слышал его голос, я словно шла по мостику, парила над бесконечно широким потоком времени, над милями расстояния между нами, я была рядом с тобой, видела тебя во плоти, все вернулось.

Но он не понимал этого, подумал, что у меня приподнятое настроение из-за него, радость, блаженство на моем лице — из-за него, он взял меня за руки, я не успела ничего осознать, как его губы прижались, обожгли до плеч, я отшатнулась, в ужасе посмотрела на него, его руки хватали пустоту, губы мямлили что-то невразумительное, всего пару секунд, потом он снова овладел собой, на губах застыла злая усмешка, в глазах появился приглушенный блеск, он поклонился и ушел.

— Во второй раз…

— Через три месяца он пришел опять. Почему его отпускали в увольнение, а тебя — ни разу? Я сердилась на тебя, обижалась, неужели ты любишь меня меньше, чем он, наверное, я еще и жалела его, или из кокетства, любопытства, или просто потому, что он связан с тобой, — я снова пустила его, он выглядел постаревшим, странные морщины на лбу, левое плечо задрано, серое лицо. “Война скоро кончится?” — спросила я. “Не желайте этого”, — ответил он каким-то пустым голосом, губы сжались в тонкую полосу, он говорил, а мне казалось, что он вообще не в комнате, не здесь, будто занят чем-то совсем другим. Я спрашивала о тебе, он уклонялся, я коснулась его руки, тогда он посмотрел на меня, раненым зверем, в его глазах зажегся зеленый огонек, морщины на лбу сошлись кверху, и вдруг он закричал: “Я не отстану от тебя, не успокоюсь, пока все не узнаю, я иду по его следу, я иду по его следу!”

— Когда? Где? Он сошел с ума!

— Да. И я так думаю. Губы у него были совсем белые и дрожали, торчало кривое плечо, я не могла вымолвить ни слова, ни спросить, ни возразить ничего. Кажется, он и не ждал этого, уже у двери он повернулся, лицо было уже спокойное, даже какое-то вялое, полное страдания и горя. “Простите, — прошептал он, едва не всхлипывая, — простите меня. За все, что я сказал, за все, что я сделаю, это сильнее меня, выше моих сил, я умру от этого, я знаю, но и он тоже, он тоже, раньше, сначала он!”

— Это же все…

— Не впускай его, я боюсь!

— Чего? Чего бояться? Это же просто смешно.

Я говорил очень смело, кровь жгла мне виски, я встал и стоял перед ней, что-то такое охватило меня, мне нужно было его увидеть, по какому следу он идет, что он мог знать, кто из людей мог знать что-то об этом, а если бы и знал, я бы с ним разобрался, без труда, ведь я же другой, ничего не могло случиться, ни со мной, ни с Гретой. По моему следу? Чушь. Никогда. Мог ли я догадаться, что дело совсем не в этом, что был совсем другой след, что-то другое, о чем я не подозревал?..

Я обнял ее одной рукой, теперь я был совершенно уверен, у меня была задача, ответственность, защищать ее от всего, она чувствовала себя слабой и отдалась под мою опеку, я был ее супругом, больше никаких призраков, я был в своих правах, она зависела от меня, нуждалась во мне, и мне предоставилась возможность ее спасти, я был очень счастлив, меня переполняла гордость, неизвестное прежде чувство силы, мне не нужно было смотреть на нее, она смотрела на меня, она слабая, а я сильный, кто посмеет посягнуть на мое счастье?

На пороге она снова останавливается, страстно обвивает рукой мою шею, прижимается ко мне дрожащим телом, “не ходи, не ходи”, выдыхает она, тут во мне упрямство, чуть ли не гнев, никогда такого не чувствовал, она что, противится мне, может, она любит другого, а? Я мог бы ее ударить, мог бы поднять на нее руку, прямо по лицу, по белым щекам, по белой, прозрачной коже, по мягкой, округлой шее, так что кровь пойдет, она — мое создание, живет во мне, только мной, я ее супруг, ее господин, почему она смотрит на другого? Сопротивление? Сопротивление? Да как она смеет?!

— Почему ты так смотришь, — говорит она, ее лицо совсем близко, беспомощно, с мольбой она глядит на меня, — я думала, все это в прошлом, что там ты забыл об этом?

Забыл? О чем?

Я смотрю на нее, не понимаю себя, откуда это взялось? Ударить? Это лицо? Это тело? Это создание, дарованное мне, доверенное, я удостоен, благословлен: Грета, Грета!

— Больше никогда, так? Я принадлежу тебе, только тебе, запомни навсегда. Все эти годы тосковала только по тебе, все надежды, все страхи, все отчаяние — только о тебе, вся любовь, вся жизнь, всегда только ты, только ты, только ты!

Я целую ее лоб, глаза и губы, она улыбается, она абсолютно преданна и счастлива, я мог бы прямо сейчас пасть к ее ногам, целовать ее ноги, стройные колени, как склонилась над малышом, мой ребенок из ее лона, мой ребенок, я люблю все в ней, каждую ресничку, каждый волосок, теперь ее голова на моей груди, моя ладонь на ее волосах, она выпрямляется, улыбается, больше ничего не может случиться, “пойдем”, сама говорит она, и мы идем, рука об руку.

В гостиной уже горит свет, электрический свет, шторы на окнах задернуты, вокруг стола в середине — шесть пустых стульев, слева письменный стол, широкий и коричневый, на нем стоит тяжелый белый письменный прибор, прямоугольный как надгробие, перед ним открытая книга, что в ней написано, кто ее читал, может, я сам, тоже я? Мой письменной стол, я уже все припоминаю, вот здесь я сидел, конечно, здесь я работал тогда, а как же, вот этот стул с круглым соломенным плетением — он же вращается, вокруг своей оси, я хотел бы сейчас сесть на него или положить руку на спинку, и он должен повернуться, и поворотная стойка в середине серебряная и тонкая, смешно вырастает, будто широченная плоская голова на тонкой шее, наконец делает последний оборот и с грохотом валится на пол, и шея сгибается, и я устанавливаю сиденье вот так криво, и оно закручивается криво, словно пьяное, пока не доходит до упора, и стонет дерево, и косо врезается край шайбы. У двери слева стоит Свен Боргес, с прямой спиной, плечо сейчас не дергается, лежит спокойно и ровно, прямая шея, он смотрит на Грету, подходит и кланяется, на губах любезная улыбка, он наклоняется к ее руке и целует, подходит ко мне и протягивает руку, жмет очень крепко, ладонь широкая, как горный массив, что попадет в нее, будет раздавлено, я тоже жму, как железо, похоже на сражение рук. “Отпускайте же, — смеется Грета, голос у нее с хрипотцой, лицо слегка измождено. — Я рада, что свой первый визит вы нанесли нам с Хансом, теперь вы оба здесь и оба живы, война окончена, ваши дурные предчувствия развеяны!”

Она хочет казаться веселой и легкой, больше никакой тяжести, никакой опасности, я рядом с ней и ничего не допущу, она чувствует это, хорошо, что я здесь, такую женщину нельзя оставлять одну, как он на нее смотрит, я мог бы наброситься на него, но перед ним словно стена, как то стекло в поезде.

Вот мы сидим за столом, Грета велела принести ликеру, изысканный графинчик, разноцветные рюмочки, с чего ему столько чести, надо было просто схватить его за воротник и вышвырнуть, скинуть, как гадюку, почему он все время молчит, сидит как пень: “Еще рюмочку?” — “Да, пожалуйста”, — как крот, говорила она, рыба-прилипала, присосался тысячей присосок, надо выманить его из спокойствия, не ходить вокруг да около, не красться тайком, как он, что он может знать, кто он, уж не делал ли он мне гадостей прежде, еще до Греты, еще до нее, было и такое время? Мне кажется, будто я сам лежу в могиле, я все это когда-то уже пережил, не знаю как, что-то витает в воздухе, опускается и толкает меня, беззвучно и бело плывет душа по воздуху, все как желе, неосязаемое и расплывчатое, оказываешься в каком-то мире, полном чудес, вот я сижу в элегантной комнате, а напротив — человек, который меня ненавидит, не знаю почему, а вот Грета, моя жена, я словно актер на сцене, выучил ли я свою роль, дописана ли моя пьеса до конца, все предопределено, а я лишь произношу текст, что-то древнее, слова вылетают из моих уст сами собой, кровь сама знает свой путь, меня окружают мышцы и плоть, я сижу внутри себя и смотрю через глаза, как через узкую бойницу, вот этот мир, а вот другое, люди, и улицы, и облака, и комната, и судьбы, и сам я вместе со всем этим, сам внутри… да где же я, должно ведь что-то произойти, я должен что-то делать, иначе это произойдет со мной, я должен слушать, что говорят эти двое, это просто необходимо, почему же Грета встает, надо бы ее позвать назад, она выходит маленькими легкими шажками, пританцовывая, что? чтобы он смотрел, что? бросает меня ему, изменяет мне с ним, любит его, все-таки любит его, я хочу за ней, мне надо броситься за ней, на нее, какое мне дело до этого человека, она моя женщина, я хочу за ней, но сначала он, все же сначала он, сейчас я его схвачу, вцеплюсь ему в глотку… тут он вдруг смотрит на меня, холодно и пронзительно, и говорит:

— Ваша жена вышла, я использую эту возможность, чтобы объясниться с вами, давайте забудем, что было между нами, простите меня за поведение сегодня в поезде, я увидел вас так неожиданно, полковник Кох сказал, вы пали в последний день, я не хотел в это верить, еще раз прошел по окопам, вы же знаете, моя позиция была недалеко от вас, вообще-то нам надо было чаще навещать друг друга, но теперь все в прошлом, если бы я и впрямь нашел ваш труп, я бы, наверно, увенчал его розами, я бы все забыл, смерть все стирает, но вы живы, вы снова дома, с вашей женой, я хочу снова быть вашим другом.

Моим другом? Розами? Его глаза холодны и серы, лицо жестко, шея тонка и изогнута, губы плотно сжаты, левое плечо подрагивает, он сдержан, у него есть время, он поджидает добычу.

Однажды уже было что-то подобное, однажды он сидел вот так напротив меня, не знаю когда, не знаю почему, все было очень похоже на этот момент, но теперь-то уже все равно, он хочет быть моим другом, нельзя его отвергать, война кончилась, все хорошо, надо благодарить судьбу, что я жив, а не лежу мертвый, размазанный в грязи, я очень одинок, нужно с кем-то дружить, почему бы и не с ним, я же никого больше не знаю, я не помню, чтобы вообще кого-то знал, он умен, а я не боюсь, никто в это не поверит, о нет, ни он, ни Грета, я настоящий человек, я это доказал, я решился на то, на что никто бы не решился, и я жив, теперь все начнется сначала, только теперь все начинается, будет нелегко, он должен мне помочь, я хочу посвятить его в мои планы, спросить его, как сейчас с работой, он наверняка знает, ведь, в конце концов, у него профессия… а у меня…

— Вы сразу же приступите к работе? — словно эхо доносится снаружи.

— Да, то есть через несколько дней, наверное, нужно сначала посмотреть, возможно, сперва нужно кое-что уладить, чтобы… отдохнуть ведь тоже надо, не так ли, вы, наверное, тоже… вы, наверное, тоже не сразу взвалите на себя все дела, нужно подождать, пока ситуация прояснится.

— Зачем ждать? К делу, пока другие не вернулись. Сейчас все хлынут назад к работе, начинается большая гонка, кто сейчас не ухватит свой кусок пирога, останется с носом.

Он хочет меня подловить, вывести на чистую воду, я не выдам себя, ему нечего будет мне предъявить, он вынюхивает вокруг меня, идет по следу, я не против, я так же умен, как он, так же образован, как он, друг, друг, который выведывает, или я слишком чувствителен, он не имеет в виду ничего плохого, конечно, но где же Грета, нужно быть ко всему готовым, нет, нужно атаковать, нет, нужно опередить, зайти с фланга, на всякий случай.

— А вы? Ваша работа?

— Начинаю завтра. Преступники есть всегда!

— Печальная профессия…

— Вы так считаете? Носить прокурорский берет, защищать интересы государства, карать за грехи по воле высшей силы…

— Она и сама справится.

— Но она нуждается в наших руках как в инструменте. Человека надо защищать от самого себя. Раньше вы говорили иначе.

Раньше? Он опять за старое? Кому он угрожает? Из одного укрытия в другое — ему меня не достать.

— С тех пор случилась война, война и смерть. Потому и в нас кое-что поменялось, исчезло и изменилось.

Эрл Стенли Гарднер

— Но есть дела, у которых нет срока давности, всегда остаются открытыми, посвященный видит их кровавую отметину, пока она не будет искуплена.

«Письма мертвецов»

— Возможно.

— Даже если закон не может покарать, существуют раны, никогда не заживающие, они открываются снова и снова. Потому что в них что-то застряло, какой-то осколочек; такая рана не может затянуться, гной все время прорывается сквозь тонкую кожицу. Вам как врачу это должно быть прекрасно известно.

Мне, мне как врачу, да, конечно, а как же, ведь я врач, но он, почему он мне об этом говорит, выдает это, так глупо, просто смехотворно, я и сам знаю, что я врач, хирург, разумеется, вот в этом шкафу должны лежать инструменты, дверь справа ведет в смотровой кабинет, он весь белый, поблескивают инструменты, за стеклянной перегородкой пыхтит газовая горелка, там стоят пробирки, стерилизатор, стеклянные банки с притертыми крышками, вата и марля, порошки и йод, все ясно, словно облако висело у меня перед мозгом и теперь оно испаряется, мне сейчас же нужно туда, нужно все увидеть, ощупать, все ли на своем месте, не разбилось ли что, не запылилось ли, Грете туда заходить нельзя, я ей когда-то запретил, кто же обо всем этом заботился, нужно сейчас же спросить, нужно сейчас же вызвать медсестру и санитара, все нужно перезапустить, все начать заново, пациенты в передней заждались, он должен меня извинить, я действительно больше не могу сидеть здесь и прохлаждаться, ведь моя жизнь не такая, надо работать, зарабатывать деньги, очень много, надо купить Грете кольцо, с черной жемчужиной, она же всегда хотела такое, черную жемчужину, или она у нее уже есть, на среднем пальце левой руки, черная на белой коже, за ту большую операцию так хорошо заплатили, как… да, но смогу ли я теперь, смогут ли мои руки врезаться в чужую плоть, в обнаженное тело, сломанные кости, ремни, и гипс, и кровь, хлороформ и голые женщины…

Я очень восприимчив к чужому взгляду и хребтом чувствую, когда на меня кто-то смотрит. Поэтому, когда эта девушка снова принялась сверлить меня взглядом, я сразу понял, в чем дело, и, поерзав на стуле, сел так, чтобы видеть ее краем глаза. С виду она была такая же, как и все они — мальчишеская стрижка, длинные черные ресницы, пухлые подвижные губки, коротенький костюмчик с глубоким вырезом и закатанные носки.

— Да что с вами, что случилось, вы вдруг так побледнели. — В его голосе слышится триумф, он едва справляется со своим лицом, в глазах пылает явная ненависть. — Позвать вашу супругу?

Внимание мое привлек мужчина, который сидел с нею рядом. Он был похож на гигантского осьминога. Его плоть, рыхлая и отвислая, казалось, была не способна держаться на костях и выпирала из-под смокинга. Она начиналась прямо под волосами, брови сползали на глаза, а оплывшие щеки — на воротничок. Нос, да и вся голова нависали над туловищем, из коего я видел только грудь, покоившуюся на огромном животе — остальное было сокрыто столом. Но что меня поразило больше всего, так это его руки огромные, красные, волосатые, с длинными багровыми пальцами, — они все время свивались и развивались, ни на минуту не оставаясь в покое, подобно двум большим змеям, присоединенным к плечам этого обвислого тела. Красноватые глаза и крючковатый нос лишь дополняли сложившееся у меня впечатление, будто передо мною осьминог. Было что-то завораживающее в этих беспокойных, нервных руках, что приковывало к ним взгляд. Он просто не мог держать их неподвижными. Все остальное тело представляло собой безвольную массу рыхлой плоти, но эти две руки, контрастирующие с белизною скатерти, не знали покоя, так же как и беспрестанно изгибавшиеся и извивавшиеся пальцы.

Тут в комнате опять появляется пес, я его совсем не замечал, он все время был здесь, притаился под стулом Боргеса, положив морду на лапы, теперь он вылез, потянулся и медленно побрел к выходу, поджав хвост между ног.

В сущности, он не мог удержать руки в стороне от девушки, но в то же время не решался положить их на нее и все время молотил ими по столу — то хватался за солонку, то играл с ножом, то передвигал сахарницу, потом вдруг, дотронувшись до оголенного плеча девушки, скользил рукою вниз по ее гладкой матовой коже и снова принимался теребить сахарницу. И за все время ни один мускул не дрогнул ни на его лице, ни на теле.

— Уже поздно, — наконец говорю я ему, погруженному в себя, как будто почти забывшему обо мне, — вы простите меня, если я сейчас попрошу вас уйти. Грета, видимо, уже удалилась к себе, первый день, мы пока еще не привыкли ко всему заново, многовато всего, да?

Я видел, как она вздрагивает от его прикосновений, не удостаивая его взглядом. Она не отрываясь смотрела на меня, изучая мое лицо и сверля глазами спину, когда я отворачивался. И было в этом пристальном немигающем взгляде какое-то отчаяние, сродни тому, которое испытывает голубка, застыв перед немигающими глазами змеи. Помимо модной короткой мальчишеской стрижки, девушка привлекала внимание чем-то еще.

Она была миловидна и юна, насколько, я не могу сказать, но я отметил стройное тело, гладкую — без единой морщинки — кожу и искрящиеся молодостью глаза, даже несмотря на затаившийся в них страх.

— Да, вы меня тоже простите, — говорит он, вставая, — я потерял счет времени, хотел зайти лишь на минутку, поприветствовать вас и вашу супругу и извиниться, и вот, не правда ли, мы теперь друзья и будем видеться чаще?

На узеньком пятачке бара под звуки джаза среди запахов еды, кофе и испарений человеческих тел, смешавшихся с приторным ароматом самых разных духов, вращались в танце парочки. И над всем этим гремел синкопированный ритм джаза, эта музыка била по ушам, сотрясала душу и в то же время затрагивала ее самые сокровенные струны, заставляя их дрожать и вибрировать.

В общем-то, чувствовал я себя здесь не очень уютно. Не то чтобы я скрывался — просто мне не хотелось становиться объектом внимания девушек, посещающих такие места. С тех пор как один молодой честолюбивый репортер в приложении к воскресному журналу поместил на видном месте заголовок «Неуловимый мошенник Эд Дженкинс», жизнь моя сделалась сплошным несчастьем. Статья вызвала интерес, и пройдут годы, прежде чем она забудется. Я стал заметным человеком.

— Да, будем видеться чаще.

По глазам этой девушки я понял, что она не знает, кто я такой, — должно быть, она не читает газет или у нее плохая память на лица. Конечно, я переменил квартиру, прибегнув ко всевозможным мелким ухищрениям, чтобы сбить любопытную общественность со следа, но это было, пожалуй, все, что я предпринял. При желании я мог бы спрятаться и получше, но мне не хотелось этого делать. Я вдруг почувствовал, что оказаться в центре всеобщего внимания не так уж плохо, это подогревало мое тщеславие. И все же излишней рекламы я не хотел.

— И госпоже Грете, передайте ей тоже мои извинения.

У этой девушки, смотревшей на меня в упор, явно было что-то на уме, значит, пора мне перебраться куда-нибудь еще. Ведь есть множество других баров, и, в конце концов, дома у меня лежит недочитанная книга.Я потянулся и зевнул, решив, что пора вернуться домой, перелезть в халат, почитать пару часиков и залечь спать. Хватит с меня ночных представлений, во всяком случае — для одной ночи.

Расплачиваясь, я заметил, что девушка встала и, пройдя мимо меня, направилась в дамскую уборную. Я смерил ее пристальным взглядом, и она не отвела глаз. Юбочка на ней была такая короткая, какой я отродясь не видывал, но больше в ней не было ничего такого, чего бы я не заметил, когда она сидела за столом. Она скрылась из виду, а я вышел, взял такси и поехал домой.

Он ушел, я проводил его до двери, теперь я снова в комнате, мгновение стою в одиночестве, вынужден держаться за стул, слегка закружилась голова, все вращается по кругу, не могу больше ни о чем думать, не хочу больше ни о чем думать, что-то во мне болит и никогда не смолкает, все так размыто, я не знаю, что делаю, в голове болит и колет, почему я его впустил, почему не пошел за Гретой, в конце концов, он глуп и безвреден, а может, даже добр и просто хочет припугнуть, теперь ночь, теперь хватит, теперь я хочу наконец отдохнуть и поспать, завтра новый день, завтра…

Уже на полпути я обнаружил, что меня преследуют и, надо сказать, делают это мастерски. Машина ехала не прямиком за мною, а держалась на расстоянии квартала, стараясь слиться с общим движением, поджидая меня на перекрестках, то отставая, то обгоняя мое такси, то поворачивая и выписывая вокруг него круги, и все время старалась держать его в поле зрения. Это был огромный автомобиль с откидным верхом, полноприводным тормозом и запасными шинами, длинный, как линкор, и такой маневренный, что такси рядом с ним казалось настоящим ледоколом. Тот, кто сидел за рулем этого драндулета, прекрасно управлял им — создавалось такое впечатление, будто он был один на всей улице.

Вот и она в комнате.

Будто самолет конвоирует большой дирижабль, усмехнувшись, подумал я. Да провались оно все пропадом! Если кому-то надо знать, где я обитаю, пожалуйста, милости просим. А если они хотят повесить на меня какое-нибудь дельце, сделать из меня козла отпущения, что ж, пусть попробуют, только сначала пусть убедятся, что страховка, назначенная за их жизнь, будет выплачена сполна.

— Любимый, — ее голос мягко и нежно ласкает мою шею, — ты сердишься, что я вышла? Я не могла его стерпеть, мне как будто перетянули горло веревкой, да, ты уже не ревнуешь, но я хотела показать тебе, что мне нет до него дела…

Я подъехал к дому, где снимал квартиру, расплатился с шофером и, когда такси уехало, пару секунд постоял в темном дверном проеме. С бульвара, находившегося в квартале отсюда, доносился рев уличного движения, по моей стороне улицы ехало две машины, но ничего подозрительного я не заметил. Прошло пять минут, десять, и из-за угла вынырнул автомобиль с откидным верхом и запасными шинами, лихо затормозив в пятидесяти футах от меня. Парень, должно быть, припарковался где-нибудь в квартале отсюда, немного подождал и теперь подъехал. Мельком я увидел его стройную, укутанную в пальто фигуру, когда он вылезал из машины, потом послышались легкие шаги по тротуару, и тень скользнула к дверному проему.

— Нет дела, ни тебе, ни мне, все хорошо.

Я твердо вытянул вперед руку:

— Ну что, браток, поднимемся вместе?

Все хорошо, сегодня вечером, сначала надо поспать, завтра начнется, завтра…

С этими словами я схватил его руку и тут же понял, что ошибся, — это был не «браток», а «сестрица». Я развернул ее к свету и заглянул в лицо — та самая девица, что сидела рядом с человекообразным осьминогом.

— Он тебе что-нибудь сказал?

— О, это будет очень мило, — с забавным придыханием в голосе произнесла она, и мы направились к лифту.

Пока мы поднимались, я чувствовал, что ее огромные глаза смотрят мне прямо в лицо. Сам я не очень ее разглядывал, так как уже успел сделать это в баре, — мне было вполне достаточно. Если кто-нибудь может сказать что-то об этих девицах, только взглянув на них, значит, он разбирается в них больше меня. Они вечно разряжены и размалеваны, говорят глупости, способны вогнать в краску кого угодно, речь их нашпигована какими-то одним им понятными словечками, но в то же время эти создания, как никто другой, честны и прямолинейны.Так что если эта девица решила просверлить взглядом мое лицо, я не стану ей мешать. Возле моей квартиры она собралась было объясниться, но я открыл дверь и пропустил ее вперед.

— Тебе интересно, хочешь знать, каждое слово, да?

Бобо, мой пес, бросился мне навстречу, но тут же отпрянул и уставился на гостью. Он не привык видеть меня возвращающимся с гостями, в особенности с девушками.

— Ханс!

— Привет, Бобо! — сказала она, прищелкнув пальцами.

Она знала кличку пса, стало быть, все же прочла ту статью, и прочла внимательно. Бобо посмотрел на нее, потом на меня, потом снова смерил ее взглядом и неуверенно помахал хвостом. Это была первая девушка, с которой он столкнулся так близко, и это помахивание хвостом было отнюдь не плохим признаком. У собак отличное чутье, и любая из них может разглядеть в девушке гораздо больше, нежели мужчина, оценивающий ее по внешности и одежде.

Ох, как же это вышло, грубо, как удар ремнем, я хочу быть с ней таким тихим, хочу всегда только гладить, “Ханс”, ее голос как сосуд, как сосуд, полный нежности и смирения, в ее глазах что-то тает, губы влажные, я склоняюсь к ее лицу, оно словно светится изнутри, прозрачные веки лежат на голубых звездах, длинные темные ресницы дрожат.

— Место! — сухо бросил я псу.

— Пойдем, — шепчет она еле слышно, — матушка уже давно спит, наверное, поздно, чудак-человек, я не смотрела на часы, они уже все спят, пойдем, я так… соскучилась по тебе!

Девушка лениво обвела глазами комнату, похоже, она чувствовала себя хозяйкой положения и желала, чтобы я осознал это. Меня разозлила ее непринужденная уверенность, явное желание заставить меня понять, что все карты у нее в руках и что она знает обо мне все, в то время как я не знаю о ней ровным счетом ничего. И тогда я решил сыграть с нею шутку — пусть-ка призадумается. Я демонстративно подошел к двери, повернул в замке ключ и положил себе в карман.

Она рассмеялась:

Я смотрю на нее, она в моих объятиях, ее тело тяжело, теплое дыхание на моем лице, глаза лучатся лишь любовью. Вдруг меня охватывает безумный страх, сердце колотится как при атаке, в горле что-то застряло, что же это все такое, когда я приехал, сейчас ночь, пора и честь знать, я хочу наконец побыть один, мне нужно остаться одному, немедленно, чего она хочет, почему она так на меня смотрит?!

— «Теперь ты в моей власти!» — похотливо прошипел негодяй. Зря стараешься, Эд. Сам злишься и меня хочешь разозлить. Когда мужчина и вправду собирается учинить насилие, у него бывает другое выражение глаз, в них появляется какой-то животный блеск. А ты просто раздосадован, только и всего.

Я вздохнул. Подумать только, двадцатилетняя девчонка обвела меня вокруг пальца, и хоть бы что.

Она выпрямилась, она ничего не заметила, ее глаза постоянно в моих, им надо быть в моих, они больше не отпускают, она просунула левую ладонь под моей рукой, открывает дверь, включает свет внутри, маленький желтый светильник, желтый, матовый, приглушенный свет, там стоят две кровати, две кровати рядом, без промежутка, покрытые одной белой простыней, белое одеяло…

— Ну ладно, детка, — сказал я. — Не хочу тебя задерживать. Говори, чего тебе надо, и можешь быть свободна.

— Нет, нет, нет!

— Только не называй меня деткой, меня зовут Луиз, — промурлыкала она, усмехнувшись и сверкнув лучистыми глазами. — Луиз Ламберт. И я зашла пригласить тебя на вечеринку, которая будет в нашем доме в четверг. Изысканная публика, танцы и все такое прочее — в общем, ты неплохо проведешь время, полюбуешься на роскошных дам, на роскошные украшения.

Я сглотнул комок в горле. Я уже привык ко многому, но это было что-то новенькое.

Откуда взялся этот крик, темный, незнакомый, жуткий, из моего тела, в ужасе она отшатывается от меня, глаза ее широко открыты, дрожит, побледнела до кончиков пальцев, смотрит на меня:

— А где ты живешь? — спросил я как ни в чем не бывало, хотя знал ответ заранее.

— Что с тобой, Ханс?!

— Шропширское шоссе. Я, как ты понял, единственная дочь Джона Ламберта, и к тому же избалованная.Обещай, что придешь.

Провалиться мне на месте, подумал я, если позволю этой девчонке заметить, что ей удалось вывести меня из себя. При этом я был порядком взбешен. Дела Джона Ламберта резко пошли в гору в последние несколько лет. Ему удалось провернуть несколько удачных сделок с недвижимостью, когда Калифорния еще только начинала становиться местом паломничества туристов, и за короткое время малый буквально превратился в денежный мешок. Вот, пожалуй, и все, что мне было о нем известно, кроме того, конечно, что он принадлежал теперь к сливкам общества.И вот какая-то девчонка, выдающая себя за его дочь, хочет пригласить меня в его дом на танцульки в предстоящий четверг… Без сомнения, этот человекообразный осьминог самый настоящий мошенник или вор, а она его девчонка, и они собираются «почистить» лощеную публику на танцульках, после чего я преспокойненько попаду в руки полиции. Проще простого.

Я сам испуган, сам сбит с толку, беру ее ладони в свои, они холодные и влажные, покрываю их поцелуями, обнимаю ее одной рукой, ее тело вздрагивает от рыданий и стыда, я прижимаю ее к себе, сев на край кровати, сажаю ее на колени, вижу ее белую шею, пульсирующую жилку, бьющееся сердечко, моя ладонь на ее круглом плече, блузка при каком-то движении цепляется за стойку кровати и рвется, белая плоть светится матовым и прозрачным светом, я прижимаюсь к ней губами, она все забывает, кровь стучит у меня в висках, обезумевшие руки трогают ее лицо, каштановые волосы, тонкую шею, белые груди, круглые колени… Тут возня у двери, шорох и скрежет, я поднимаю голову с подушки, прислушиваюсь, руки забывают, где они, туман рассеялся, все очень трезво и ясно, все внимание — к двери, теперь отчетливо слышен треск, словно расщепляется дерево, я вскакиваю, с тяжелым скрипом мои туфли шагают по половицам, я у двери, распахиваю ее, кромешная тьма, никого нет, может, мне послышалось, может, просто горячая кровь шумит в ушах, или мины из боя, а может, я мертв и мне только снится, что кто-то скребет по моему гробу, все еще идет война, крошатся стены, штукатурка и глина, я хочу закрыть дверь, это ведь курам на смех, вот так стоять на пороге, а никого нет, я хочу вернуться к ней, как я мог оставить ее одну, оставить одну сейчас, я кладу ладонь на ручку, толкаю дверь, что-то не дает, что-то мягкое, эластичное, вдруг меня охватывает ужас, я давлю на дверь изо всех сил, тут слышится рычание, я вижу два глаза, совсем рядом с моим лицом, большие зеленые глаза из темноты, замершие огненные точки направлены на меня, а вот и мохнатая голова, взъерошенная шерсть, темное, мохнатое туловище, оттянутое назад, словно перед прыжком, я не глядя отступаю на шаг, хватаю из угла стул, высоко замахиваюсь им… тут глаза исчезают, головы больше нет, дверь поддается и захлопывается, я дважды поворачиваю ключ, снаружи слышны вялые удаляющиеся шаги, и полная тишина. Еще мгновение я прислушиваюсь, больше ничего не слышно, постепенно мое дыхание замедляется, я поворачиваюсь лицом к комнате, Грета все еще лежит на кровати, перевернулась на живот, голова горячая и красная, зарылась в подушки, платье задрано выше колен, видны голые ноги, выбилась одна прядь волос, кровать трясется от ее рыданий. Я тихо подхожу к ней, она вдруг кажется мне совершенно чужой, чужим человеком, спокойно и осторожно я прикрываю ей ноги платьем, сажусь на край кровати, я хочу ей что-нибудь сказать, хочу протянуть руку и погладить ее волосы, но это словно бесконечный путь, рука у меня тяжелая и усталая, глаза чуть ли не закрываются, я хочу только спать, спать.

— Конечно, приду, — заверил я ее. — Если только у меня не будет других приглашений на этот день. А узнаю я об этом только завтра утром, когда придет моя секретарша, — сам я никогда не могу упомнить, какие встречи у меня запланированы. Хотя… погоди-ка… На этой неделе я ужинаю у Майоров, к тому же президент Первого национального банка просил меня заглянуть к нему на домашний вечер то ли в четверг, то ли в пятницу, а в конце недели, точно не помню когда, я обещал начальнику полиции составить партию в бридж. Ладно, уточню и завтра дам тебе знать.

— Значит, я могу рассчитывать, что ты будешь? — Губы ее растянулись в улыбке, и на лице появилось бесшабашное выражение. — Ведь правда же, ты отменишь все эти приглашения и придешь на вечеринку ко мне?Я прошел через комнату, встал возле двери и отвесил поклон.

Не знаю, сколько я так сижу, может, я уснул, возможно, я забыл, что сижу на кровати, а рядом со мной плачет женщина, но я ничего не могу поделать, я словно Каспар Хаузер[1], выхожу из темного подземелья, впервые вижу свет, впервые дерево, облако, камень, другого человека, женщину, мою женщину, воспоминания приходят очень медленно, мне нужно дать очень много времени, я как будто болен, все для меня внове, все испытываю в первый раз, это так утомительно, то и дело будто является большая темная ладонь, которая снова все закрывает, и я опять остаюсь совершенно один, все это так ужасно — мир, предметы и я сам, ужаснее всего я сам.

— Можешь не сомневаться, я приму твое приглашение, — сказал я. — Только не забудь сказать дворецкому, что я числюсь среди гостей, а то как бы он не вышвырнул меня за порог, ведь у меня нет официального приглашения в золоченой рамочке.

Она, усмехнувшись, кивнула:

Я встряхиваюсь, не могу же я так сидеть бесконечно, интересно, который час, ее тонкая ладонь лежит на моей, она укрылась одеялом, оно движется очень медленно, равномерно, от ее дыхания, она спит.

— Об этом не беспокойся. Особой толпы не будет, только свои. К тому же я выйду встретить тебя и прослежу, чтобы тебя представили должным образом. Не забудь, в четверг в восемь тридцать.

Я взял ее за руку и почувствовал, как она вздрогнула, когда я коснулся ее теплой обнаженной плоти.

С интересом изучаю ее черты, теперь она лежит на спине, лицо красное и заплаканное, одно колено поднято, так спят дети, ресницы опущены, отдельные волоски трогательно путаются у висков, мягкие губы приоткрыты, время от времени спокойное дыхание прерывается глубоким вздохом, во сне она сжимает мою руку, я не шевелюсь, сижу, склонив над ней голову, совсем близко к ее лицу, на лбу слева виден маленький голубой сосуд, разветвляющийся на виске, полная тишина, слышно только равномерное дыхание, вдох-выдох, в этом есть какая-то самостоятельная жизнь, вдох-выдох, я не выдерживаю: опускаю голову еще ниже, касаюсь губами ее губ, так мягко, так сладко, я прикасаюсь, прикасаюсь к жизни, тогда ресницы поднимаются, подо мной синие звезды, явились с удивлением из неизвестных, далеких снов.

— Вот что, детка. Против тебя лично я ничего не имею, но мне надоело быть козлом отпущения. Я хочу, чтобы ты зарубила это на своем прелестном носике. А то, что я приду, это точно.

— Грета, — наконец очень тихо говорю я, — я люблю тебя, люблю твои губы и волосики вокруг лба, люблю твои глаза с далеким влажным блеском, люблю твои слезы и плачущие губы, меня долго не было, теперь я здесь, мне нужно время, чтобы вспомнить тебя, наберись терпения, мне предстоит долгий путь, чтобы найти себя, со мной трудно, мне придется сначала поискать, но я люблю тебя, больше ничто не сможет нас разлучить, я люблю тебя, всегда, всей душой, и больше не отпущу тебя.

Вырвав руку, она слегка похлопала меня по щеке:

— Этого-то я и хочу, глупенький. А теперь выпусти меня, пожалуйста, а то предки начнут беспокоиться.

Пара глаз просыпается, пара глаз слушает, пара глаз лучится синим светом, пара рук поднимается и обнимает меня за шею, тело ликует, крепко прижимается ко мне, больше нет одежды, между нами ничего не осталось, губы на губах, тело на теле.

Я отпер дверь и смерил ее холодным взглядом:

— Как это тебя угораздило занести меня в список приглашенных?

Ночь проходит, за гардинами светает, я не могу сомкнуть глаз, стягиваю одеяло с груди, лежу совсем голый, мне жарко и странно нечем дышать. Она лежит рядом, на ее лице блуждает улыбка, она грезит обо мне, даже во сне я в ней, я больше не один, почему же мне так тревожно, она разделит со мной все, даже если что-то случится, да что может случиться, Боргес мой друг, он сам так сказал, просил быть его другом, что мне может сделать пес, а если он еще раз придет, я его прибью, хорошо, что ночь прошла, если кто захочет отнять мое счастье, я его прибью, все это лишь пустые кошмары, и голова болит, если бы не так жарко, все остальные спят, накрывшись толстым одеялом, малыш и мать, я один не сплю, ведь нужно быть начеку, в любой момент может что-то случиться, никто не застрахован от судьбы, мы идем по ниточкам, они словно тянутся в воздухе, мы их нащупываем, и вдруг узелки, вдруг…

— О, мне просто захотелось немного оживить атмосферу, — ответила она. — Ты будешь гвоздем программы, Эд.

— Да ты не спишь, Грета, я думал, ты спишь, почему ты смотришь на меня так странно, почему ты села, что случилось, я скинул одеяло, а то очень жарко, вот опять накрылся, ты, похоже, смущаешься, это мило, но на войне, знаешь ли, все забывается, даже стыд, я сплю не так хорошо, как ты, да говори же, скажи хоть слово, ты вся побелела, но ведь теперь все хорошо, я же люблю тебя, ты же любишь меня, у нас начинается новая жизнь, мы никогда не расстанемся, даже во сне, правда ведь, Грета, Грета…

Я проводил ее на лестничную клетку, вызвал лифт и смотрел, как она, сверкнув юбкой, вошла в него. Мотор заработал, и она уехала. Машина, мягко зашелестев колесами, отъехала, но я успел запомнить номер и уже через три минуты сидел в своем автомобиле.

— Ну-ка, убери одеяло… опять… — говорит она, запинаясь и затаив дыхание, — не пойму, ты выглядишь так странно, как будто… у тебя же нет пупка!

Номер дома Джона Ламберта я узнал в телефонной книге и оказался возле него так скоро, насколько мог, не рискуя получить приговор о пожизненном заключении. Я постоял на противоположной стороне улицы, наблюдая за темной громадиной погруженного во мрак дома, этого символа респектабельности.

— Нет пупка? Но это же смешно, у любого человека есть пупок, у каждого, кого родила мать, так мы все связаны с землей, с другими людьми, у всех нас есть мать, ты еще спишь, тебе сон застит глаза!

Через тридцать минут из-за угла показался длинный автомобиль, притормозил у въезда на подъездную дорожку, ведущую к дому, и заехал в гараж Ламберта. Потом девушка вышла из гаража, закрыла двери, поднялась по ступенькам, отперла ключом дверь и вошла в дом. Она была одна.

— Нет, нет, нет. — Она рядом со мной на моей кровати, в ее маленькой руке вдруг обнаруживается такая сила, она срывает с меня одеяло, не моргая смотрит на мое тело, в ее взгляде ужас, тогда я сам опускаю глаза, провожу пальцем по животу: он гладкий, кожа будто натянута на круглый барабан, углубления нет.

Я на цыпочках прокрался в гараж и, осмотрев машину, обнаружил, что номер ее тот же, а заглянув в регистрационную карточку, увидел, что она выдана на имя Луиз Ламберт. Тут я спохватился и решил, что пора уносить ноги, — мне вовсе не светило быть замеченным возле дома.

У меня нет пупка, у меня нет матери, у меня нет ребенка, я не вплетен в эту цепь, соединяющую все тела от первого до последнего человека. Не рожден из лона, тело и все же никто, я и все же другой, имя, судьба и все же не человек. Где же я начался и где кончаюсь? И все же я ощущаю себя, этого у меня не вырвать.

Стало быть, эта девушка, кто бы она ни была, действительно живет в доме Ламбертов, и у нее достаточно тесные отношения с Луиз Ламберт, раз она может свободно пользоваться такой дорогой машиной… Конечно, есть вероятность, что малютка сказала правду и что она на самом деле Луиз Ламберт, но эта вероятность ничтожно мала: один шанс к десяти. Девица, скорее всего, работает стенографисткой у главы семейства или приставлена секретаршей к его супруге.

Но как бы там ни было, она и ее трясущий жирами приятель хотят, чтобы меня поймали на пороге дома Ламберта в четверг в восемь тридцать. Они, видно, думают, что уши мне даны для того, чтобы какие-то умники вешали на них лапшу. Подумать только, Эд Дженкинс, мошенник международного класса, собственной персоной появляется в доме Джона Ламберта и спрашивает, нельзя ли ему потанцевать на семейной вечеринке! Господи, до чего же глупо!

— Грета? Не пугайся ты так, да, живот гладкий, кожа совсем гладкая, но, может быть, не совсем, посмотри, вот здесь рубец, он маленький, но все-таки есть, наверное, мне на войне что-то сюда попало, да, мина рядом взорвалась, да, конечно, был сильный удар, я упал, мы все попадали, разве я тебе не писал, весь окоп осыпался, нас всех оглушило, у меня из живота кровь шла, я, наверное, упал на колючую проволоку, но не сильно, была небольшая рана, прямо вот здесь, посередине, видишь, а теперь она зарубцевалась, остался только вот такой шрамик, рубчик, почти гладко, даже совсем гладко уже, ничего не заметно, ты не веришь, ты мне не веришь?

Я вернулся домой и принялся раздумывать, и чем больше я думал) тем больше выходил из себя. Какой дурак — чуть было не попался в их ловушку, едва не поднес им на блюдечке все, что они хотели. Ну ничего, я, пожалуй, устрою представление этим мелким жуликам. Пусть зарубят себе на носу — им никогда не сделать козла отпущения из Эда Дженкинса. Я даже хотел позвонить самому старику Ламберту и предупредить, чтобы он получше приглядывал за драгоценностями, что есть в доме, да за теми, что будут надеты на гостях в четверг вечером, но что-то удержало меня. Я еще не был уверен, что не захочу сам поучаствовать в этой игре и тащить карты из колоды.

— Ты был ранен и ничего не написал мне? Почему ты не написал мне об этом? Предчувствие, у меня было предчувствие, я все время видела тебя на земле, засыпанным песком и глиной, видела тебя в крови, мертвого, ах Ханс, Ханс, слава богу, ты здесь, все кончилось, ты жив, смерть была так близко, если бы сюда, сюда попало, ты бы лишился жизни, все было бы кончено.

Осталось только узнать, кто такой человекообразный осьминог. Было в этом человеке что-то напоминавшее мне еще и паука. Руки у него и впрямь походили на щупальца спрута, но в том, как он сидел за столом, было что-то от огромного паука, поджидающего, когда жертва попадется в паутину. Тогда я вспомнил, что осьминог-то, собственно, ведет себя так же. Это дьявольское существо, притаившись где-нибудь в подводной пещере среди скалистых уступов, поджидает, когда мимо проплывет жертва, тогда огромные змееобразные щупальца высовываются из расщелины, хватают несчастную жертву, и та исчезает в мрачной пучине пещеры, где из инертной студенистой массы осьминожьего тела на нее алчно смотрят два огромных глаза, а ужасный нос, напоминающий клюв попугая, приходит в движение в радостном предвкушении кровавой трапезы… Ух! И нагнал же на меня страху этот человек.Только я все равно не поддамся. Надо будет попытаться разыскать его.

Она вне себя, ее губы, ее горячие щеки на моем теле, целует это место снова и снова. Потом поднимается, садится на колени рядом со мной, пристально смотрит в глаза:

Я снова поехал в бар, где у меня состоялся длинный разговор со старшим официантом, разговор, который дважды — в начале и в конце — был сдобрен десятидолларовыми купюрами. Когда я вышел на улицу, в голове у меня звенело.

Парня с беспокойными руками звали Слай, и, похоже, он действительно был большой ловкач. Старший официант знал о нем немного — лишь то, что тот является королем шантажа. Он не знал, ни где тот обитает, ни чем официально занимается, знал только, что этого человека нужно бояться и что он промышляет вымогательством.

— Почему ты все скрыл от меня? Потому что любишь меня, знаю. Но ты не знаешь меня, не знаешь мою смелость и силу, нет ничего такого, что ты не можешь мне сказать, и никогда не будет. Что бы ни было, я не испугаюсь.

Немного пораскинув умом, я подумал, что этот шантажист и девица, которая, возможно, работает секретаршей у миссис Ламберт, по какой-то причине хотят моего присутствия на вечеринке. Что это за причина, мне было пока не ясно, и это меня беспокоило.

Нет. Ничего? Эх, вот бы все сказать, все рассказать живой душе, разразиться грозой! Что, если я сейчас откроюсь ей, если встану голый посреди комнаты, положу ее руку на живот и скажу: “Смотри, у меня нет пупка, меня не рожала мать, все это неправда, я не человек, я это не я, я не знаю сам себя, но я люблю тебя…” Что тогда? Тогда она дрогнет, тогда она закричит и оттолкнет меня, эх, тогда вся смелость и вся сила… и вся любовь тоже исчезнет?

На следующий вечер, сидя в своем глубоком кожаном кресле с газетой в руках и расслабившись, я услышал звук быстрых легких шагов в коридоре, за которым последовал стук в дверь. Бобо, который все это время сидел, положив морду мне на колени, нырнул за занавеску — он поступает так всегда, заслышав чужие шаги, а я распахнул дверь. После той дурацкой газетной статьи у меня стало столько посетителей, что я уже начал привыкать к ним.

Это снова оказалась та девушка.

— Ты грустишь, любимый, все прошлое умерло, теперь мы здесь, живы и будем счастливы.

— Я зашла еще раз уточнить, придешь ли ты на вечеринку, Эд, — выдохнула она с таким видом, словно знала меня добрый десяток лет. — Скажи точно, придешь или нет?

Мы здесь и живы. Да, мы будем счастливы. Мы должны быть счастливы. Нам понадобится вся смелость и вся сила.

— Проходи, садись, — сказал я, не сомневаясь, что она примет предложение: все-таки не каждый день люди заходят в квартиры к мошенникам. — Очень уж ты самонадеянна, — заметил я, смерив ее сердитым взглядом — меня начинала раздражать ее надменная самоуверенность.

Ты такой старомодный, Эд, — проворковала она мне в спину. — И вот еще что: не пялься ты на мои коленки, когда я их скрещиваю. Это уж совсем старомодно… к тому же, явный признак возраста. Молодых современных парней коленками не удивишь, они даже не смотрят в их сторону.

— Уже утро, уже светло, давай наденем одежду на наши тела.

К черту эту малявку! Сама с ноготок, а сидит тут, потешается надо мною и пытается втянуть меня в какое-то дело, только непонятно в какое. И тут я решил осторожненько вывести ее на чистую воду.

— Как странно ты сказал: “наденем на наши тела”!

— Конечно, я приду. Только, по-моему, было бы лучше, если бы я перед этим заглянул к вам и познакомился с твоими предками. Я уж было решил наведаться к твоему отцу и побеседовать с ним, но раз ты здесь, и к тому же на машине, так, может, отвезешь меня к своим и познакомишь?

Странно? Мы облачаемся в платье, надеваем платье на наши голые тела, идем на работу и лишь тогда становимся людьми…

Она кивнула так, что поля шляпки закрыли от меня ее лицо и остался виден только выступающий подбородок.Когда она подняла голову, я увидел, что она улыбается.

— Да ты что, Эд? Боишься разговаривать со мною, не спросив разрешения у моих родителей? Ну, пошли.

На моей коже белая рубашка, поверх нее светлосерый костюм, на светлых штанах заглажены стрелки, ноги мои ходят в сиреневых носках и коричневых туфлях, я за работой, там в прихожей ждут они, я сижу в широком кресле за своим письменным столом, в этом нет ничего удивительного, на стуле рядом женщина склонилась над своим ребенком, ему шесть лет, он порезался о жестянку, когда играл, я разматываю белую повязку, палец красный и опухший, безжизненный тестовидный кусок плоти, будто сам по себе, вверх по руке тянутся тонкие красные полоски, тонкие красноватые ленточки, худые щеки покраснели, дыхание учащенное, круглые карие глаза лихорадочно блестят, устремлены вдаль.

Я взял шляпу, решив, что по дороге она наверняка пойдет на попятную и во всем признается, если, конечно, родители не отлучились из дому и она не уверена, что может там спокойно хозяйничать.

— Вы сможете сохранить палец, господин доктор? Вы же говорили, что, если до сегодняшней ночи жар не спадет…

— Ну что ж, пойдем, — согласился я.

Мать словно клещами держится за мои слова, за мое лицо, стоит и мучается, похоже на поединок, но не пролила ни слезинки, стоит стеной, ничего не пропускает наружу, слезы просачиваются только внутрь, пока темная пещера не переполняется, и сердце ее сереет.

Было что-то особенное в том, как это живое создание, с тонкими стройными ногами и короткой мальчишеской стрижкой, лихо вело машину на переполненной транспортом улице. Я молча сидел рядом с ней и ждал, когда мы доберемся до места.

— Как его зовут? — рассеянно спрашиваю я, лишь бы что-то сказать.

Свернув на подъездную дорожку, она подъехала к дому и выскочила из автомобиля.

— Куртхен, вы же знаете…

— Пошли, — сказала она, подождав, когда я тоже вышел.

Я поднялся по ступенькам. В доме горел свет и слышались голоса. Я почувствовал, как у меня засосало под ложечкой.

Она вошла, взяла у меня шляпу и проводила в гостиную:

Ах да, Куртхен! Круглое, ласковое имя. Но вот этот палец, белый, толстый кусок мяса — это тоже Куртхен? Тоже относится к нему? Но Куртхен сопротивляется, обороняется от самого себя, строит укрепление против себя, все кровяные тельца спешат туда, в тканях идет бой, Куртхен — как местность, как поле битвы, в нем идет бой, Куртхена уже вовсе нет в его пальце, это уже не его палец, он теперь сам по себе, если его отнять ножом и пилой, оттянуть кожу вилками, вырезать его и зашить кожу сверху, что там за палец лежит в ведре, это тоже ты, Куртхен, еще вчера ты шевелил им, хватал и чувствовал им, вчера он вместе с четырьмя остальными держал мамину руку и был счастлив… где же ты кончаешься, лежишь там в ведре и сидишь здесь на кровати, можно обойтись и без пальцев, можно вообще отрезать тебе всю руку, обе руки и обе ноги, где же ты, Куртхен, где ты начинаешься и где кончаешься?! Теперь ты не чувствуешь боли, медсестра стоит, склонившись над твоей головой, и наливает что-то на мягкую тряпочку над твоим лицом, ты вдыхаешь и ничего больше не чувствуешь, твое сердце бьется и ничего больше не чувствует, ты живешь и не знаешь этого, а я стою рядом с тобой и не живу, а все-таки верю, что живу, я стою в своем белом халате, во мне и вокруг меня течет кровь, брызжет на белые простыни и марлю, это кровь людей, это часть их жизни на марле, у меня серебряные инструменты, ими я пережимаю жизнь, в ведре лежат обломки костей, фрагменты желудка, кишок и конечностей, а на койках лежат люди, которым все это принадлежит, и я хожу среди всего этого и дышу, это дышит во мне, я спрашиваю о температуре и болях, ощупываю тела и склоняюсь над ними, мое ухо над их легкими, их сердцем, оно бьется само по себе, а они этого не чувствуют, не чувствуют сами себя, я слушаю, как оно дышит и бьется, я могу в них заглянуть, я знаю ритм их жизни, я вижу работу крошечных бактерий, сижу за микроскопом и смотрю на пятно, подкручиваю винты и вижу тончайшие рисунки и ячейки, клетки тканей, синие и красные точки и палочки, бактерии, попавшие извне, и кровяные тельца, которые их выгоняют. Но они лежат рядом на койках, и спят, и не догадываются, что я вижу ту их часть, о которой они сами ничего не знают и никогда не узнают.

— Ну, зануда… Да не смотри таким букой. Расслабься, раскрепостись, растяни рот в улыбочке, можешь даже уронить свои окорока на диванчик, пока я схожу за папочкой. Ты, кажется, хотел познакомиться с ним?

Я сел, сразу став скованным и замкнутым, каким обычно бываю на работе. Подумать только: Эд Дженкинс в доме у Джона Стонтона Ламберта! Неплохая получилась бы заметка в газете. Девушка, возможно, работает в доме секретаршей и наверняка представит меня как своего друга, и кроме того… Тут меня снова начали глодать сомнения и снова засосало под ложечкой.

Ах, все живое слепо, я все знаю, я все вижу, я всем помогаю, только не самому себе, наши глаза всегда направлены наружу, но внутри у нас темная пещера, мы сидим в ней и никак не можем себя увидеть.

Дверь открылась, и на пороге появился усталого вида мужчина с седыми усами и проницательным взглядом; он принялся изучать меня. Рядом, держа его под руку, стояла девушка.

— Папочка, познакомься, это мистер Дженкинс, мистер Эд Дженкинс. Он мой друг, мы давно не виделись, а на днях я встретила его в баре.

Грета? Да, на сегодня хватит, но, возможно, сегодня ночью кто-то умрет, биение в его груди остановится, а я в это время буду лежать рядом с тобой и обнимать тебя, моя жизнь, мое семя будет течь в тебя, счастье растворит нас друг в друге, и когда здесь начнется новая жизнь, другая жизнь прекратится, останется где-то там, куда никто не может попасть.

Словно во сне, я пожал ему руку и посмотрел в усталые серые глаза.

— Моя дочь говорит, что вы будете у нас на вечеринке в четверг. Ну что ж, прекрасно. Рады будем вас видеть. Где вы живете? Здесь, в городе?

— У тебя усталый вид, — говорит она, — складки вокруг губ, я таких раньше не видела, тебе надо было сначала отдохнуть несколько дней, а не бросаться сразу с головой в работу, тебе приходится труднее, чем раньше, кажется, будто они все только и ждали твоего возвращения, ведь есть же и другие врачи…

Она ответила вместо меня:

— А ты?

— Он здесь ненадолго. У него такая смешная работа…Он занимается перевозкой ценных бумаг. Правда, Эд?