Понедельник, 8 апреля, 9 часов
В моем номере
Вчерашний журналист провел два года на Монпарнасе. Качая в такт головой, прикрыв глаза, он дрожащим голосом декламировал мне стихи о Париже:
Мой Париж, ты далек,
Ты как будто в тумане,
Перепутался улиц клубок
И знакомых названий…
Фруадево, Фруадево —
Это нитка клубка моего…
Размотаю все нити упрямо,
И возьмут меня в плен Нотр-Дам и прочие «дамы».
Я шагаю по улице Мен,
Из тумана встают Гранд-Шомьер и Сиротский приют.
Я шагаю, пытаюсь найти
В полдень улицу Шерш-миди.[18]
Это было трогательно, даже для меня, находившегося вдалеке от родины.
В кафе он крикнул по-французски: «Гарсон, кофе со сливками и рогалики!» — но с видом смущенного мальчишки спохватился.
Мадам Мото была вне себя от радости. Она успокоилась лишь на обратном пути в такси. Едва отдышавшись, она начала свое:
— Правда, он милый?
Нельзя сказать, чтобы мадам Мото донимала меня кинематографическими делами, но мне не давала покоя совесть. Я говорил себе двадцать раз на дню: пора приняться за дело. Я ломал голову над идеей, поданной Жаном Л\'Отом накануне моего отъезда из Франции. Правда, эта история могла произойти где угодно, но я не нахожу ничего лучше или хуже — вообще ничего. Напишу Жану и расспрошу его поподробнее…
Я стал каким-то вялым, отяжелевшим — большой неодушевленный предмет, немой и волосатый…
12 часов 15 минут
В баре гостиницы (обнаруженном мной только что за портьерой в конце коридора, который я считал тупиком)
Я жду мадам Мото.
Письма Жану Л\'Оту было достаточно, чтобы успокоить мучившие меня угрызения совести независимого трудящегося. Я пишу письма, много писем, в жизни не писал столько писем.
Телефонный звонок поднял меня с кровати на заре. Дирекция гостиницы желала знать, оставляю ли я еще за собой номер, забронированный, оказывается, на три дня (лично я ничегошеньки не знаю на этот счет, а как связаться с моим менаджером в юбке?). Дирекция воспользовалась этим разговором, чтобы выразить надежду, что я незамедлительно спущусь оплатить счет — мне надлежало сделать это еще в субботу вечером, ибо, как я знаю, в конце каждой недели…
Вот неприятность! Я снова залез под одеяла, но уснуть не смог. Я не решился заказать кофе с молоком и даже спуститься вниз. Возня горничных у моей двери кажется мне сейчас действием вражеской разведки перед атакой не на жизнь, а на смерть. Запершись на двойной поворот ключа, я задумался о таинственном продюсере, заманившем меня в ловушку.
Именно в этот момент превосходной мадам Мото пришла счастливая мысль позвонить мне по телефону. Я велел ей соединиться с дирекцией, повесил трубку и той же рукой снял ее, чтобы заказать первый завтрак.
Мне недостает хладнокровия, невозмутимости, я никогда не чувствую себя в своей тарелке…
Ни телефонного звонка, ни слова привета от объяпонившихся французов или офранцузившихся японцев, обещавших уделить мне немного времени. Я как ныряльщик в подводном морском гроте, который ощупью, во тьме ищет отверстие, через которое он туда проник.
Клод Руссо мне понравился, хотя он напоминает первого ученика: большие сползающие с носа очки, завитки на лбу, веснушки, которых могло быть и поменьше! Но это только внешний облик. Парень, очевидно, разделался с последними осложнениями болезни, именуемой инфантильностью, о чем свидетельствует вторичное появление чувств: он живет в Японии полтора года и чувствует себя тут как рыба в воде. Сколько вопросов мог бы я ему задать!
Какой он умница! Между кинофильмом, бистро и такси он улучил момент, чтобы осветить проблему образования в Японии, заставляющую задуматься:
— В начальных классах ребенок вызубривает по двести иероглифов в год. Но этого недостаточно. В средней школе мальчик продолжает учиться разбирать иероглифы просто-напросто, чтобы уметь читать. Типографии имеют в своем распоряжении две тысячи двести пятьдесят иероглифов. Только газеты, делающие ставку на широкого читателя, пользуются меньшим числом иероглифов…
Историю в Японии больше не преподают: феодальные учебники раскритикованы, демократический вариант еще не написан…
13 часов 15 минут
На этот раз в гостиной (я преодолел тридцать метров, отделяющих ее от бара, чтобы не засидеться на одном месте…)
Телевизор не включен — жаль, быть может, он открыл бы мне новые стороны жизни Японии!
Входят и выходят японцы в блестящих дождевиках. Погода убийственная. Ветер превращает город в квашню из грязи, добавляя немного воды там и тут, чтобы она не прилипала. Был бы
у меня дождевик, я убежал бы куда глаза глядят.
Бой-сан распахивает обе створки двери перед мальчонкой, въезжающим на трехколесном велосипеде. Готов биться об заклад, что его родители — русские. Так оно и есть. Бой-сан закрывает дверь и идет настроить телевизор на цветную программу. Сегодня очередь фиолетовой. Два японца беседуют с японкой: вздохи, приглушенные смешки, кудахтанье не прекращаются ни на секунду, как град, который барабанит по цинковым трубам и шиферным кровлям (чтобы придумывать подобные сравнения, делать столь смелые заметки, поистине надо не знать, чем занять свое вечное перо).
Теперь на маленьком экране одна реклама — тоже фиолетовая (такой уж день сегодня) — вытесняет другую: стиральные препараты, кофе, зубная паста, шоколад, содовая…
Японцы усаживаются в кресла.
По телевизору передают встречу по боксу. Аккомпанемент — марш из кинофильма «Мост на реке Квай». Никогда еще не видел такого мордобоя на ринге…
Где-то радиоприемник мычит «Розалинду». Японцы с любопытством рассматривают мою бороду. Они придают обилию растительности на теле какое-то значение. Темпи рассказывал, что авангардистская интеллигенция носит «нагрудные парики».
14 часов 45 минут
По телевизору показывают японский фильм в жанре солдатской комедии…
19 часов 40 минут
В кино, в ожидании демонстрации нового французского фильма
У меня уже появились привычки: я пошел прогуляться по Асакусе, потом есть сосиски и пить пиво в пивном баре «Нью-Токио». Официант узнал меня (с моей бородой это нетрудно) и поздоровался: эта фамильярность удивляет других клиентов.
У входа в кино была очередь, давка, толчея… Я пошел за мужественной группой токийских французов, которые проходили зайцем, выпрямившись во весь рост. Пропусками им служили их европейские физиономии.
В зрительном зале преобладала молодежь с довольно красивыми лицами, принимавшими диковатое выражение, когда на них никто не смотрел.
Среда, 9 апреля, 10 часов
У себя в номере
Я сплю все больше и больше. Это хорошо. Сегодня меня разбудил телефон. Я никак не могу запомнить японские имена, поэтому не знаю, кто же из моих мимолетных знакомых поднял меня с постели… Надо быть внимательнее: вчера вечером я разговаривал с журналистом — бывшим монпарнасцем — несколько высокомерно, думая, что это профессор сравнительной литературы, который сопровождал меня на коктейль французских фильмов.
Похоже, что дождь прошел, но погода все такая же мрачная.
12 часов 50 минут
В пивном баре «Кирин» в Асакусе
(Он декорирован в «бочоночном стиле»: стенка за баром как бы сложена из бочек, пепельницы в форме бочонка…)
В квартале Асакуса никаких достопримечательностей нет. Я все время возвращаюсь туда, потому что мне хочется не делать открытия и удивляться, а находить уже знакомое и успокаиваться. Если в Токио у меня появляются привычки, значит, город стал мне знакомым, родным. Каждый раз я прохожу мимо одних и тех же витрин, мимо двух бакалейных, фруктового и рыбного магазинов, магазина цветов, по пассажу, где торгуют подержанными фотоаппаратами и радиоприемниками, мимо фотоателье, магазина грампластинок, трех книжных лавок…
Из-за моего роста и бороды меня узнают уже со второго раза. Может, я потому и хожу сюда, чтобы увидеть наконец искренние улыбки, чтобы со мной здоровались, сердечно меня окликали…
Я так осмелел, что листаю газеты и журналы, выставленные в книжных магазинах. Меня поражает обилие и разнообразие журналов, которые пишут о садизме. Судя по невероятной схожести рисунков и фотографий, сюжеты неизменно одни и те же: голая женщина, связанная, избитая, обожженная сигаретой, подвешенная, подвергшаяся истязаниям… Эти издания предлагаются всем, включая школьников, которые приходят сюда за комиксами в картинках.
Я с легким головокружением выхожу из книжных лавок и другими глазами смотрю на толпу зевак, собирающихся вокруг гадалок, которые нараспев предсказывают клиенту судьбу, указывая палочкой на лежащий прямо на тротуаре картон с кабалистическими знаками. Я хочу угадать по лицам, что побуждает их читать подобную патологическую литературу. Ведь ее поток наверняка отвечает спросу. Это подтверждают и киноафиши — они представляют собой самые жестокие кадры из японских фильмов: самурай с рукой, пригвожденной к земле мечом; вереница пленных, которых обезглавливают пилой; головы, катящиеся в струях крови; сабли, отсекающие носы, выкалывающие глаза, — и все это в огромном увеличении.
Подобные афиши притягивают прохожих к кинотеатрам. Мотоциклисты зигзагами пробираются сквозь скопление народа, издавая скрежет — я так и не выяснил, какого он происхождения: то ли это мотоциклист свистит сквозь зубы, то ли скрипит тормозной башмак на ободе.
На лотке бельевого магазина выставлен плюшевый тигр — электрический автомат непрерывно качает головой и идеально имитирует рев.
Просторные залы игральных автоматов (патинко) всегда переполнены людьми…
Под узкими и без того маленькими столами пивных залов и ресторанов имеется полка для пакетов и сумочек — она лишает меня последней надежды вытянуть ноги. Официантка, подающая пиво, топчется за моей спиной — ее интересуют рисунки, которые я делаю в блокноте. По-видимому, она рассказывает о них на кухне. Расхрабрившись, повар на правильном английском языке просит у меня разрешения полистать мои зарисовки. Он очень удивился, узнав, что я француз.
(Повар пошел на кухню за поваренной книгой на трех языках — японском, английском, французском. Он долго расспрашивает меня, как произносятся по-французски названия овощей, и даже принес кусочек кресса, чтобы проверить, нет ли ошибки…)
17 часов 30 минут
По возвращении в гостиницу, в номере
Покидая Асакусу, я больше часа шел в сторону Токийской башни по четко специализированным улицам: магазинов кукол, мебельных магазинов, бумажных марионеток, исторических сувениров и даже кресел особого назначения — зубоврачебных, парикмахерских, кресел по случаю или реставрированных. Последней была улица Абукир, сплошь занятая магазинами тканей.
Дверца маленького лифта позади бара в гостинице открылась, и я хотел было войти в кабину, но оттуда вышел маленький японец. Столкнувшись с моей бородой, он вскрикнул и потерял сознание. Я удержал его в своих объятиях от падения. Левкой, который я давал ему нюхать, приводя в чувство, был мне так же полезен, как и ему. Это был элегантно одетый мужчина. Придя в себя, он смутился и, держась за сердце и тыкая пальцем в мою заросшую физиономию, старался объяснить, как его поразил мой вид. Он обнял меня, дотронулся до бороды и во что бы то ни стало хотел ее поцеловать. У меня сразу улучшилось настроение. Хорошо бы для поднятия тонуса встречать хотя бы одного такого японца в день.
Телефон! Мадам Мото несет мне пресловутый костюм…
18 часов 45 минут
У меня не хватает слов передать, какое значение она придает костюму. Прежде чем его надеть, я должен был принять душ. А тем временем она, разложив на постели сорочки и галстуки, выбирала…
Портной переоценил мой рост и дородность, так что пиджак немного висит. Когда я расправляю плечи, у меня вид колосса. Мадам Мото извиняется, поносит японских портных и говорит о них столько же нелестного, сколько раньше говорила хорошего. Я ей напоминаю, что она сама выбирала мастера и ткань, наслаждалась, сравнивала, критиковала и… платила. Наряжаясь для обеда в посольстве, я говорю мадам Мото, что обед явится прекрасной репетицией долгожданной встречи с таинственным продюсером, и в этот момент наконец идея сценария проясняется в моей голове (бывали сценарии и хуже).
Мадам Мото спрашивает, на какой день ей договориться о свидании. На какой она пожелает! Лишь бы она предупредила меня накануне — достаточно нескольких часов, и я выпеку приличное либретто. Конечно, потребуется сделать точный перевод. Мне кажется, что важнее всего найти хорошего переводчика для этой решающей встречи. И я пускаю в ход всю свою дипломатию, всю светскость, лишь бы она поняла, что ее французского недостаточно для успешного исхода переговоров. Я злоупотребляю терминами — возвраты в прошлое, панорама, эпизод, синхронизация, наплывы, затемнения, наезды, монтажные переходы, сведение изображения и звука на одну пленку, — ей даже неведомы такие слова…
Вот тут-то разговор и застопорился.
Она снова переходит на мои галстуки, заставляет меня примерять для сравнения то один, то другой, раздражается из-за моего второго подбородка и воротничка рубашки. По-видимому, я показался ей таким же громилой, как и портному.
Среда, 10 апреля, 9 часов
В номере
Надо записать разговоры, услышанные на неофициальном обеде, на котором присутствовали французские кинематографисты, приехавшие в связи с Неделей, и несколько дипломатических представителей стран французского языка (Канады, Швейцарии, Бельгии).
— Я пошел в театр посмотреть переводную пьесу, одну из самых модных. Она похлеще гран-гиньоля. По ходу действия один старик кончает жизнь самоубийством, отпиливая себе голову — для разнообразия. Ему помогает шестилетний внук. Под конец, когда дедушка уже не в силах допилить голову, внук отсекает ее мечом. Когда голова наконец покатилась, ребенок испустил крик радости: «Готово, я самурай!» В конце пьесы герои, которые не были убиты, кончают жизнь самоубийством.
— Вкус к прошлому очень силен у молодежи, у студенчества, возможно, немного меньше. Но кимоно стоят очень дорого — от ста сорока до двухсот тысяч франков, да оби еще восемьдесят тысяч.
Дамы делились домашними неприятностями:
— Когда я прошу служанку позвонить моей подруге и что-нибудь узнать, она сначала звонит горничной, расспрашивает обо всем семействе — прорезался ли зуб у малыша и так далее — и вешает трубку. Минуту спустя она звонит опять. По ее словам, неудобно наводить справку с первого раза, а то подумают, что только для этого она и позвонила…
— Собираясь в гости к японцам, я, чтобы не оплошать, расспрашиваю своего слугу, как следует себя вести. Один раз он мне ответил: «Теперь все это уже несущественно — японцы всякого насмотрелись у американцев».
— Последний отпуск мы провели в деревне. Крестьяне сдали нам единственный дом с европейским туалетом. Он был оборудован в конце веранды. Мы осматривали его в сопровождении целого кортежа, потом нам торжественно демонстрировали, как спускается вода… В последующие дни стоило туда пойти, как раздавались хлопки в ладоши — это аплодировали крестьяне, ожидавшие в саду, когда в туалете появится свет. Они радовались тому, что «почтенные иностранцы» могут облегчаться по обычаю своих предков… Детей приходилось загонять туда силком, а мы сами не зажигали свет.
10 часов 15 минут
Два телефонных звонка.
Первый. Клод Руссо объяснил, что он меня не забыл — просто он завален работой. Он постарается выкроить время и в ближайшие дни позвонить.
Второй. Журналист-экс-монпарнасец заказал мне для своей газетенки статью о французской литературе. Я не очень загорелся, предложил более общие темы, которые мне больше по душе, но он настоял на своем.
Сегодня солнечное утро, по голубому небу плывут небольшие облака.
Я начал думать по-английски, особенно когда прикидываю, что скажу при встрече с японцами, но поймал себя на том, что думаю по-английски и о молодом Руссо…
Четверг, 11 апреля, 3 часа ночи
В номере, прежде чем улечься спать
Только что расстался с Чангом. Он рассказал мне свою биографию… частично.
Закончив учиться во Франции, Чанг женился на француженке. Его отец был богатым человеком, но Чанг отвечал отказом на все письма, в которых тот умолял своего единственного сына возвратиться в Китай. Однажды вечером Чанг и его молодая жена возвращались в машине из гостей. Оба выпили лишнего и пели как безумные в «бугатти», покрышки которого шипели при каждом повороте. Чанг неловко повернул баранку, машина угодила в кювет и воспламенилась. Сам он сильно пострадал, а его жена, придавленная «бугатти», издавая страшные вопли, заживо сгорела прямо у него на глазах — он не мог ей ничем помочь.
Тогда он вернулся в Китай повидаться с отцом. Он хотел умереть, но умереть во Франции. Когда Чанг собрался уезжать, старик воспротивился. Он лишил сына всяких средств и сделал это так умело, что Чанг понял — Парижа ему больше не видать. Он завербовался на десять лет в китайский легион. Это было в 1937 году, Япония только начала войну. Пекин, Шанхай, Нанкин, Кантон, десять провинций попали в руки безжалостных войск императора. Чанг не сражался: он искал смерти.
Чем занимался он сейчас, было не очень ясно: он имел отношение к нескольким ресторанам Токио, Гонконга, Манилы, Сайгона и Сингапура, а также к ряду экспортно-импортных фирм, много путешествовал.
Он-то уж мог бы объяснить мне Японию. Но Японию надо не объяснять, ее нужно почувствовать. С этой целью он повел меня на соседнюю улочку и показал фасад закусочной с вывеской: «Свидание железнодорожников» — точная копия Вилльнев Сен-Жорж или Ларош-Мижен, только в этом квартале Токио нет вокзала. По фасаду идут трубчатые строительные леса.
— Двоюродный брат владельца этого кафе, — объяснил мне Чанг, — провел два месяца во Франции. Среди привезенных им фото оказался снимок этого фасада. К сожалению, когда он был сделан, фасад «Свидания железнодорожников» ремонтировался, отсюда строительные леса на соответствующей копии в Токио. Подойдем ближе…
— «Буквально»… Замечательное французское выражение, — мечтательно сказал Чанг, пока мы продолжали прогулку. — Как я люблю французский язык! «Буквально»… Вот именно! Японцы подчиняются букве закона. Они все воспринимают в буквальном смысле. После многих веков феодального и милитаристского режима Макартур продиктовал им конституцию, демократическую на американский манер. Японцы восприняли не дух, а букву. И конечно, конституция превратилась в свою противоположность. В буквальном смысле… Вот французское выражение, которое раскрывается полностью, когда его применяют к этому народу каллиграфов.
6. Потерянный обратный билет
Четверг, 11 апреля, 13 часов
В кафе «Нью-Йоркер»
(Здесь тоже коридор со скамейками и труппой гёрлс-подавальщиц в красных бумажных трико.)
С автомата-проигрывателя льется мелодия «Время серенады». Стоит клиенту войти, и выводок из трех-четырех гёрлс в выцветших красных трико отделяется от группы и окружает входящего. Стоит двери приоткрыться, как гёрл в красном, которая стоит на часах, вскрикивает… В прейскуранте, вывешенном у входа, внизу приписано: «Наши барышни сочтут за удовольствие подсесть к вашему столику, если вы их угостите, хотя это вовсе не обязательно…» Я вошел, потому что мне хотелось пить и немного отдохнуть. Когда выводок проводил меня до столика, я изобразил на лице презрение и заказал только одну кружку пива. Время от времени какая-нибудь из девиц принималась вертеться вокруг меня. Презрительная мина не сходила с моего лица. Та, что посмелее, заглянула через мое плечо на зарисовки ее подруг с натуры, настолько «лестные» для них, что больше она не подходила.
Сегодня я заблудился, как никогда, из-за тумана, скрывшего Токийскую Эйфелеву башню. Я забрался на место, откуда в ясную погоду открывается широкий обзор. Это квартал американцев: посольство, дипломатическая миссия, жилые дома, различные службы… Улочки, спускающиеся отсюда, обстроены прехорошенькими домиками в японском стиле, похоже, новыми, при них садик и гараж с огромным «кадиллаком» последней марки. Перед каждым домом на двери вместо дощечки — щит, а на нем — крупно, чтобы читалось издали, даже сквозь пары виски, фамилия дипломата или офицера: Осборн, Хьюбербруккер…
(Одна малиновая гёрл снова предприняла атаку. Я притворился, что по-английски ни гугу и довел презрительную мину до совершенства… Они набрасываются на каждого нового клиента с твердой решимостью заставить его раскошелиться. Свет притушили. Завертелся шар с зеркальцами. Автомат выдал «Время танго» в нью-орлеанском стиле. Три малиновки, заключенные в ложе вокруг молодого чиновника, доказывают ему, что он парень хоть куда. Листья искусственной пальмы свисают между гирляндами искусственных роз, искусственных, как натянутая улыбка.)
После Шейлы, исполнившей «Ты моя судьба», лапка автомата, ко всеобщему удовольствию, опустилась на «Авиньонский мост». Входит какой-то тип: малиновая гёрл, отделившись от подружек, направляется к нему — это ее постоянный клиент; он явился за очередной порцией комплиментов. Такая жажда низкой лести толкает меня на размышления. Быть может, она сродни преклонению перед всем японским у тех туристов, которые нигде больше не бывали.
Говорят, что большинство японцев, посещающих «бары с хостессами», более или менее высокопоставленные чиновники. Они приходят услышать, что они красивы, умны, что у них необыкновенное имя, вечное перо, какого ни у кого больше нет, пленительный голос, тонкие чувства, поразительное остроумие, причем услышать, очевидно, в одних и тех же выражениях, часто из одних и тех же уст, иногда по нескольку раз в неделю…
Почему? По словам Темпа, после такого втирания помады они, не моргнув, платят по засаленному счету, если занимают достаточно высокий пост, например начальника отдела — бутё, подписывают накладную, которая в конце месяца будет погашена фирмой, где они служат, и уходят, изрядно накачавшись. Сам клиент молчит, так как пришел специально для того, чтобы ему курили фимиам. Я вспомнил Мату (кстати, он ведь тоже исчез), вздыхавшего: «Самоуничижение — истинная суть нашего характера…» Может быть, хостессы и стюардессы дают необходимую разрядку, без которой невозможно выдержать.
Японцы всегда настолько подавлены, говорил мне Темпи, настолько замкнуты в себе из-за приверженности своим нравам и обычаям, что время от времени надо хоть ненадолго открывать клапан, иначе котел взорвется. Именно это происходит на народных праздниках — омацури, коллективных мистических безумствах, похожих больше на наши деревенские праздники, чем на зрелище судорог святого Медара… Существуют и клапаны личного порядка, более скрытые, что имеет свои причины…
Две хостессы в красном выставляют подвыпившего типа, а тот держит в руках свой новый галстук и не перестает им восхищаться. Автомат заиграл марш из фильма «Самый длинный день». Боже мой, как грустно!
18 часов 15 минут
В гостинице
Только что мадам Мото сообщила по телефону, что у меня свидание на телевидении, в студии, передающей самую что ни на есть правительственную программу («Хорошо, а? хорошо?..»); меня пригласил молодой актер из числа ее друзей, потрясающий человек, очень известный и милый, «очень, очень милый… Он много сделает для нас…».
Я дрожу заранее.
Пятница, 12 апреля, 10 часов
В номере
Итак, вчера мадам Мото повела меня к молодому актеру телевизионной студии.
Ничего интересного.
Телестудии Японии еще моложе аэродромов и вокзалов. Наш молодой актер снимается сейчас в роли сына раздражительного бедного рыбака и доброй женщины. Фильм серийный, актеры и съемочная группа гонят по десятку эпизодов в день. Достаточно сказать, что у актера, якобы пригласившего нас, не нашлось времени даже поговорить с нами; впрочем, ни одного языка, кроме японского, он не знает.
Мадам Мото все чаще возвращается к разговору о фильме, но не совсем в том плане, в каком бы мне хотелось. Пока я смотрел, как «очень известный молодой актер, который может сделать для нас многое», бегает от одной декорации к другой, чтобы уложиться со своим эпизодом в сроки, моя дама-менаджер нашептывала мне: «Он милый, правда? О-о, он очень, очень милый!» Я машинально кивал в знак согласия. Я видел, как она запрыгала от радости. Наконец-то она могла заявить мне: «Раз так, мы поручим ему важную роль в нашем фильме!»
В другой раз она спросила:
— Сколько денег надо просить у продюсера на постановку фильма?
Я попытался ей втолковать, что смета — забота не сценариста, что это проблема деликатная, которую решают только специалисты и только при договоренности продюсера с прокатчиками, когда сценарий уже готов, актеры подобраны… что для фильмов совместного производства дело еще сложнее, что тут возникнут долгие финансовые дебаты между заинтересованными сторонами и что, во всяком случае, я в этом ничегошеньки не смыслю… Мадам Мото меня не слушала.
— А все-таки, тысяч сто хватит? — наивно спросила она.
— Что?! Да тут, несомненно, счет пойдет на миллионы, на сотни миллионов.
Мадам была ошарашена (в цифрах она разбирается). Все же вскоре она обрела прежнюю безмятежность, уж не знаю, как ей это удалось, возможно, она подумала, что я пошутил или путаюсь при пересчете валют… Но мне не удалось так быстро прийти в хорошее настроение. От мрачных раздумий, всегда на одну и ту же тему, одно спасение: не думать вообще. В конце концов я сяду в самолет, улечу домой и забуду об этом фильме.
И тут я вспомнил о неоплаченном счете. Мадам Мото оплачивала его каждое утро, но только частично. А ведь его сумма ничто в сравнении со стоимостью обратного билета Токио — Париж. Я не мог удержаться:
— Я слышал, что сейчас самолеты переполнены. Не заказать ли обратный билет заблаговременно?
Втолковывая мадам Мото смысл этого вопроса, я проявил неистощимое терпение, и наконец ей стало ясно, в чем дело. Ответ открыл мне глаза на страшную правду:
— Но ведь вам выдали билет в оба конца!
Узнав, что я получил билет только туда (по крайней мере так я тогда думал), она изменилась в лице, а я чуть не расплакался. Она взяла мою руку, но не знаю, кто из нас кого поддерживал.
С этого момента чувство тревоги ее не покидало. Лицо, фигура, походка, голос — все выражало панику. До самой минуты расставания вечером она время от времени, и надо сказать, довольно часто, повторяла, что уплатила за билет пятьсот тысяч иен — «а их было трудно достать!», — что она поищет у себя квитанцию (тут она на ветреном перекрестке принималась рыться у себя в сумке, и мы кидались в погоню за бабочками-листками из записной книжки «Цементные заводы Лафаржа»), что завтра же утром она сходит к директору, пошлет Ринго в агентство «Эр-Франс»… Остальное время она невесело пыталась себя успокоить, говорила, что продаст несколько картин, разыгрывала радость по этому поводу, потирала руки, подсчитывая, сколько она выручит… «Я уплатила пятьсот тысяч иен за билет туда и обратно, — тут же снова начинала она, — а их было трудно достать…»
Этих невеселых разговоров нам хватило до прихода к журналисту, бывшему монпарнасцу, поэту местного значения, которого я про себя называл Фруадево. Я вручил ему свою статью «О французской литературе» — за всю свою жизнь я ничего не рождал с подобным равнодушием; одна мысль, что ее переведут на японский язык, делала меня безразличным.
Мадам Мото принялась за «нашего человека». Поскольку мое злое ухо улавливало часто повторяемое слово «иена», произносимое с придыханием, логично было заключить, что она излагает этому важному и «очень-очень милому» человеку драму обратного билета, рассказывает о наших денежных затруднениях (воображаю себя на месте продюсера, которого просят вторично оплатить мой проезд!)… Но мадам Мото перевела мне этот разговор, точнее, передала его суть: она объяснила монпарнасцу, что ее картины сейчас в цене, что за каждый мазок она получает несколько тысяч иен.
Фруадево разделял ее радость. Он заявил, что получать деньги за каждый мазок весьма недурственно; потом, желая доставить мадам Мото удовольствие, он любезно переспросил, сколько иен стоит каждый ее мазок. Она с воодушевлением начала излагать все сначала.
Потом они долго радовались, тряслись от смеха, стараясь заразить меня своим весельем…
Желая завершить этот прекрасный день соответствующим образом, мадам Мото сказала, что у нее есть деньги от продажи картины и она решила угостить нас ужином, «очень, очень дорогим»!
Мы отправились искать ресторан, достойный нас. После долгих блужданий, мы в конце концов осели в «американском» ресторане с вывеской в виде быка.
За едой мне стало не по себе. Они без умолку говорили между собой по-японски, и я начал уноситься в облака, далеко-далеко… Заметив это, они меня окликнули и спустили с небес на землю…
Соизволив снизойти до них, я задал монпарнасцу роковой вопрос:
— Можете ли вы показать мне что-нибудь японское — чисто японское?
Он колебался, спорил сам с собой:
— Нет… Да… Возможно… Нет!
Наконец, он неопределенно промямлил что-то о крестьянских домах, о танце гейш…
— Гейши, гейши! — восторженно закричала мадам Мото. — Завтра вечер с гейшами, очень хорошо!..
До чего я люблю ее, мадам Мото! Она меня просто умиляет. Иногда я едва удерживаюсь, чтобы не взять ее на руки и не покачать…
Расчувствовавшись, я сказал, что, на мой взгляд, Токио очень грустный город, самый грустный на свете, и это бы еще полбеды, не будь он населен мрачным я людьми. Я признался, что впервые чувствую себя за границей иностранцем, что это мое первое путешествие, когда дни проходят, а я еще ни с кем из местных жителей не подружился, что я не ощущаю никакой сердечности за этим парадом вежливости и церемонности, что эти улыбки — тысячами, миллионами — эти стереотипные улыбки леденят мне душу…
Монпарнасец понимал французский намного лучше, чем я думал. Он ответил, что это впечатления первой недели, что и он, приехав в Париж… Тут он умолк, его взгляд затуманился: должно быть, что-то с ним произошло после второй чашки кофе…
Затем он опять пустился в рассуждения, доказывая мне, что японцы — народ застенчивый.
Мадам Мото и монпарнасец, посовещавшись, решили попотчевать меня поездкой по Токио и показать все самое лучшее, самое дорогое, чтобы я наконец повеселился.
Раз деньги есть…
И вот с видом заговорщиков мы, плутовски кудахтая, зашагали по улочкам Гиндзы. Мои спутники топтались перед какими-то барами, клубами, спорили, и мы шли дальше. По дороге украдкой, так, чтобы никто, кроме меня, не заметил, мне делали знаки сводники.
— Очень плохо приходить сюда поздно, — сказала мадам Мото, — очень-очень плохо!..
Она сказала это не с целью разжечь мое любопытство, боже упаси!
— Это и в самом деле очень опасно, — подтвердил монпарнасец с притворной уверенностью отца семейства, дом которого охвачен пожаром. И тут ему пришла в голову мысль взять такси.
После обычной безумной гонки — из-за нее Токио занимает первое в мире место по преждевременным родам — такси швырнуло нас но входу в «Бурбон» — маленький бар перед отелем «Дайити» в трех минутах ходьбы от улочки, которую мы только что покинули. Я прохожу тут чуть ли не ежедневно, но это замечание я оставил при себе. Мои спутники проявили столько доброй воли, что я жалел о том, что уже сорвалось с моего языка.
Монпарнасец стал навытяжку у входа в «Бурбон» и, когда мы вошли, отдал честь. К сожалению, как раз в этот момент официанты выставляли двух пьяных, которые отчаянно цеплялись за стойку бара и за нас.
На тротуаре, покрытом трещинами, состоялось с драматическими модуляциями голоса новое японское совещание. Внезапно мадам Мото испустила крик радости. Она бурно объяснилась с монпарнасцем, который в свою очередь испустил крик радости. Еще одна идея! Еще одно такси!
После очередной тряски мы, как трехзначный номер, опять выскочили на тротуар, где мадам Мото и монпарнасец изобразили стражей с алебардами у входа в тронный зал. В глаза мне бросились сказочные неоновые спагетти: «Елисейские поля».
Мадам Мото и монпарнасец наслаждались моим удивлением, и мне не оставалось ничего другого, как бурно проявить необыкновенную радость.
Мы уселись в зале, где с каждой минутой становилось все меньше клиентов. Большей частью это была интеллигенция. Как распознать интеллигенцию, тем более японскую? Хотя бы по тому, что она поздно ложится спать, поздно для Токио. Она приемлет мою бороду, а может, это мне только кажется.
Мадам Мото и монпарнасец внимательно наблюдали за мной, так что я счел своим долгом выразить благодарность. Но как? Я придумал способ, имевший хотя бы то преимущество, что он доставил мне большее удовольствие, чем им. Я начал читать стихи. Монпарнасец пришел в восторг. Я тихонько декламировал целый час… Фруадево вынес это испытание хорошо, но мадам Мото обеими руками сжимала лоб, усиленно терла глаза. Двух толкований быть не может — развлекать меня по вечерам и вправду дело утомительное. Поэтому я подал сигнал к отходу ко сну. В такси, в лифте гостиницы, у себя в номере я продолжал читать стихи…
III. БЕЛАЯ И РОЗОВЫЙ
1. Брассенс у гейш
Суббота, 13 апреля, 3 часа дня
В поезде
Вот уже добрый час, как мы выехали из Токио, куда — сам не знаю.
Никто этому не поверит, когда я возвращусь, если только я когда-нибудь возвращусь. Я и сам не верю. Я все время колеблюсь между безразличием и отчаянием. Разумеется, мадам Мото, не жалея сил, объясняла мне, куда и зачем мы едем… Я ничего не понял (между прочим, пребывание в Японии нисколько не развивает мои умственные способности), но спросил, как называется деревня, куда мы направляемся. Она не знала. Тогда я поинтересовался, как называется ближайший от этой деревни город… Она не знала. Впрочем, я мог бы об этом и сам догадаться: на вокзале в Токио она расспрашивала всех попадавшихся на ее пути железнодорожников и бесчисленное множество пассажиров, которые тоже не знали и из вежливости даже расспрашивали других… Мы трижды садились не в тот поезд, но это, по-видимому, явление обычное, так как большинство пассажиров тоже ошибались. Наконец мы уселись в вагон первого класса, хотя билеты имели во второй. Мы уплатили разницу в стоимости билетов первому контролеру, штраф за то, что сели не на свои места, — второму, если только я правильно понял, потому что мадам Мото стыдливо обходила эти конфузы молчанием, принимая на себя вину, и она ложилась тяжким бременем на ее плечи и сильно утомляла, хотя надо быть и без того сильно утомленным, чтобы совершать такие ошибки.
Невероятно! Впрочем, говорили же мне перед отъездом, что Япония будет меня постоянно удивлять!
Стоит мне подумать об этой истории с фильмом, как мне, в сущности, становится уже совсем безразлично, куда я сегодня еду. Я к нему не ближе, чем до отъезда в Японию, моя уверенность в своих силах не стала больше. Увеличились лишь мои сомнения. Я часами ломаю себе голову, гадая, что может скрываться за этой злой шуткой, и при этом сочиняю сценарии… фильмов ужаса. Меня все больше интересует, в каком положении находятся в современной Японии нищие, бродяги, особенно глухонемые.
(Рассевшись и разместив вещи, пассажиры сбросили обувь. Перед каждым креслом стоит скамеечка для ног, напоминающая наши скамеечки для молитв. Затем пассажиры ослабили узел галстука, расстегнули рубашки и пояс. В жару мужчины, наверное, остаются в одних кальсонах. Парами проходят девушки с лотками — они продают прохладительные напитки, фрукты, мороженое, корзинки с полным рационом еды. В вагоне происходит настоящий пикник — выражение «закусывать», право, было бы неточным!)
(Писать мне удается лишь на остановках. С тех пор как мы миновали пригород, поезд не пропускает ни одной станции и не спешит ехать дальше. Типично японская скорость — скорость дорожного катка. Трогаясь с места, машинисты усердствуют еще больше, чем таксисты, — у них для этого больше сил и возможностей. Я видел, как любители поесть при отправлении поезда попадали мимо рта…)
(Я даже не могу прочесть названия станции. Остановка такая же затяжная, как и предыдущая: примерно сорок километров тянется однопутка, и машинисту приходится дожидаться встречного состава…)
Вчера к нам подошел очень самодовольный толстый японец и спросил, не кубинец ли я. По-видимому, его смутила моя борода. Он вел за руку болезненного вида девушку с длинными косами, которую представил как самого юного пилота Японии. Судя по визитной карточке, он советник фирмы «Сони». Он поинтересовался, пилотируют ли француженки самолеты. Я ответил, что они только этим и занимаются, и стал, к своему удивлению нахваливать Жаклин Ориоль. Да здравствуют женщины-пилоты! Да, тяжело быть французом в Японии!
За всю свою жизнь не писал я столько почтовых открыток, таких длинных нежных писем. Это Япония толкает меня обратно к своим? Или тысячи километров делают моих близких столь близкими мне?
(Мадам Мото уснула в крайне неудобной позе. Можно подумать, что она приняла ее ради умерщвления плоти, чтобы наказать себя у меня на глазах. Ее болезненный сон с кошмарами, касающимися продажи картин, кинематографических смет, счетов за гостиницу и поездок по железной дороге, давит меня и гнетет. У меня такое чувство, словно я сижу перед трупом своей жертвы. Муки совести одолевают меня все чаще и чаще; прошлой ночью они меня разбудили; напрасно я твержу себе, что идея, что вся эта затея не моя, что я действовал на полном доверии, не потребовал ни гроша аванса… Жаль, что мадам Мото уснула на остановке: рывок поезда ее разбудит…)
(…Я опасался не того, чего следовало: ее бесцеремонно растолкал третий контролер и потребовал уплаты очередного штрафа… За что? Такса однопутки? Прогулочный тариф, благо скорость «экспресса» не превышает тридцати пяти километров в час? Каждый раз она предпринимает настоящую спелеологическую экспедицию в глубь своей сумки: начинает одной рукой, продолжает двумя и неизменно кончает тем, что засовывает внутрь и голову; лучше бы она провела туда электрическое освещение, как в холодильниках. Контролер ушел довольный. Она засыпает снова, но ненадолго: мы опять трогаемся в путь…)
(…На этой станции остановка, видимо, затянется: пассажиры дальнего следования выходят из вагонов размять ноги, уборщицы подметают у нас между ногами и выуживают из-под кресел банки, коробки, палочки, корки; они тоже не спешат. А между тем это малюсенькая станция на склоне гор, очень похожих на Севенны, — «они берут у нас все!» — и никакого населенного пункта вблизи нет… Я не спрашиваю, почему поезд остановился тут. Боже упаси! И потом, у кого спросишь? Лучше я, как всегда, воспользуюсь проволочкой и опишу пресловутый «вечер с гейшами»…)
Гейши
Итак, меня пригласил брат мадам Мото, с которым я незнаком, а она в ссоре, так как, вместо того чтобы помогать сестре, он отдает все деньги новой жене — гейше. Такой вывод подсказывает мне всякий раз мадам Мото при малейшем намеке на неблагодарного брата, у которого я наконец увижу гейш. Это и есть Япония!
Мы явились с большим опозданием: мадам Мото и Ринго заехали за мной на такси. Судя по тому, сколько времени ушло у нас на розыски небольшого квартала с хорошенькими домиками, я знал еще далеко не все об особенностях транспорта в Токио. А когда мне стало известно, что в доме, примыкавшем к домику гейш, родилась и воспитывалась Ринго и жил ее отец, я понял, что еще не утратил способности удивляться.
Две респектабельные женщины, этакие сестры Анны, ждали нас в прихожей около гэнкана — священного места, где оставляют обувь. Едва я успел разуться, как мадемуазель Ринго в чулках уже подала мне с верхней ступеньки лестницы знак поторопиться. Подлесок была здесь свой человек. Мадам Мото подталкивала меня сзади, объясняя, что надо торопиться, поскольку дам-гейш ожидали после нас в другой комнате. Я проявил массу доброй воли и, когда передо мной открыли дверь, так поспешно заскользил по натертому коридору, что едва не высадил поперечины перегородки с такой же легкостью, с какой дрессированный тигр прорывает обтянутое бумагой серсо.
Кроме меня, тут был только один мужчина, журналист, не Фруадево, а первый мой знакомый — главный редактор. Я удивился, что он тут делает (и продолжаю удивляться до сих пор). Во время ужина я подумал было, что он муж одной из присутствующих дам. Эту версию впоследствии категорически отвергла мадам Мото, но пока я так думал, я наверняка нагромождал одну бестактность на другую, даже того не подозревая.
Гейш было пять — мадам Мото обратила мое внимание на то, что ее мерзкий братец не поскупился, — и все, как одна, в кимоно! Троим из них было по меньшей мере лет пятьдесят, но они были еще резвые и, судя по тому, как легко падали на колени, ревматизмом не страдали.
Та, что постарше, этакая бабуся, не имела случая проявить свои таланты: в течение вечера я не раз удивлялся, почему она не принимается за вязание.
Вторая по старшинству, высокая, сухопарая, имела вид сурового, но справедливого профессора-холостяка.
Третья сбрасывала свои полвека со счетов, должно быть, когда-то она была очень красива. Ее бесстрастное лицо в рамке прически Жюльетт Греко-45 говорило об уме.
Остальные гейши были несколько моложе.
Я едва решаюсь написать эти слова, но одну из них звали мадемуазель Хризантем. Возможно, потому она и была одета, как настоящая гейша; на лице толстый слой гипса, на голове высокий парик из конского волоса, смазанного маслом камелии, на проволочном каркасе, укрепленный вощеной нитью. Только ее кимоно по красоте приближалось к тем, какие встречаются в Париже.
Про пятую гейшу я ничего не могу сказать: она была приставлена ко мне, так что практически я ее не видел. Весь вечер она простояла у меня за правым плечом, чтобы наполнять мой стакан; к этому очень быстро привыкаешь, но ей не часто приходилось вмешиваться.
Стол был длинный и широкий, за ним мог бы заседать муниципальный совет, но высота ножек не превышала десяти сантиметров. Подушки, как и положено, располагались в виде подковы, и меня усадили на почетном месте — перед токонома, священным альковом, но я не был тронут оказанной мне честью, так как узнал о ней, когда уже уходил. Справа от меня сидела мадам Мото, слева — мадемуазель Ринго, впереди — Жюльетт Греко, справа от нее — главный редактор, слева — мадемуазель Хризантем, а затем — бабуся. В закруглении подковы восседала Профессор.
Дамы сразу же стали относиться ко мне как к джентльмену редкой воспитанности, поскольку вежливость велит хозяевам подавать самые дорогие и утонченные блюда, а гостям — не притрагиваться к ним в доказательство того, что они явились наслаждаться приятным обществом, а не набивать брюхо. Я не дотронулся ни до ладьеобразных блюдечек, пестрое содержимое которых так же ласкало глаз, как мухоморы в желе молочного цвета, ни до желтков неснесенных яиц, ни до риса с побегами тростника, ни даже до бульона из водорослей, хотя тот мне подмигивал. В самом деле, в нем плавал великолепный глаз рыбы таи — разновидности до-рады, которая славится именно своим большущим глазом.
Мадам Мото, ее племянница Рощица, главный редактор и гейши вели оживленный и, должно быть, умный разговор и время от времени из последних сил корчились от смеха.
В первый час они мне не мешали. Я старался разгадать маленькую загадку: какая из гейш сосала все соки из проклятого брата? Обе молодые — мадемуазель Хризантем и рабыня за моей спиной — исключались, так как не отвечали единственной известной мне примете: я знал, что пожирательница бриллиантов — крупнейший в Японии виртуоз по игре на барабане, а в этой стране, пока тебе не перевалит далеко за пятьдесят, ты ничто, даже не виртуоз.
Пошел второй час, а я так и не нашел разгадки и решил заняться другим. Я попросил мадам Мото отодвинуться, что она сделала, не прерывая своих речей. Я вытащил из-под себя подушку и положил между нами — так образовалось дополнительное место, потребовавшееся мне для нового сотрапезника.
Я вообразил, что вот явился Брассенс, вижу его только я, и это избавляет меня от необходимости представлять его присутствующим. Я встречаю его у дверей, пожимаю руку, приглашаю сесть на подушку между мной и мадам Мото. Кратко объясняю, где он находится и что делает, отвечаю на его вопросы, остроумно оспариваю замечания…
Это было как нельзя легче.
В самом деле, добрый час расстояние между мной (в Токио) и Жоржем (в Париже) было меньше, чем бывает обычно между трубками. Я отважился бы даже сказать, что никогда еще Жорж не проявлял в разговоре такое добросердечие. Мы разговаривали на нашем особом языке — смеси жаргона, просторечья, крепких словечек и безобидных ругательств. От вечера с гейшами мы перешли на Токио, потом — на Японию, потом — на весь Дальний Восток. Последняя тема привела нас в боевую готовность, и мы, как всегда, смогли насладиться нашей беседой. Мы с новым удовольствием вспомнили старые распри, без труда вернулись к уже немодным спорам о Германии, умудрились столкнуть Бодлера с Дидро, Платона с Вольтером и, уж конечно, Лафарга с Беартом, ни разу не выйдя за рамки красноречия в картезианском духе и не впадая в раж, поскольку разговор не переставал вертеться вокруг одного и того же, как и все наши разговоры, которые всегда вертятся вокруг одного центра притяжения — умилительной людской глупости.
— Мне надо вернуться домой пораньше, что-то Марселю нездоровится, — вставая, сказал Жорж.
Я проводил его до дверей, попрощался и, поджав ноги, сел на прежнее место.
Я чувствовал себя другим человеком.
Гейши, мадам Мото, Рощица и главный редактор взирали на меня со страхом. Они сидели, не шевелясь, уставившись в одну точку, и хранили молчание… Молчание, казавшееся влажным.
Послышался приказ — не знаю, кто его отдал, — как я потом понял, на японском языке. Представление началось.
Одну деревянную перегородку раздвинули, чтобы приоткрыть альков. Профессор опустилась на левое колено и с темпераментом корсиканского гитариста принялась в такт царапать свой сямисен. Она извлекала из инструмента скрипучие, стонущие звуки, составлявшие одну из тех варварских протяжных, монотонных мелодий, которые пираты разнесли по всем морям и островам земного шара.
Мадемуазель Хризантем и рабыня за моей спиной исполнили известный танец каппоре, изображающий лодку, груженную мандаринами: три шага назад, три шага вперед, три хлопка в ладоши, восклицание «Кап-поре!»— и опять все сначала, пока сямисен не умолк.
Возможно, исполнялся вовсе не каппоре, но на мой вопрос никто из присутствующих и даже сами исполнители не могли дать точный ответ.
После представления мы все же немного поговорили — не могли же мы сразу разойтись!
Жюльетт Греко-45 доказала, что ее тонкое лицо не обманывало: она велела заменить мое сакэ на виски, подождала, пока я промочу горло, и заговорила о Жюльене Сореле, Фабрицио дель Донго, Люсьене Левене и Стендале-сан…
Этого было достаточно, чтобы толкнуть меня на сочинение куплета. Я указал пальцем на гейшу в красивом кимоно и пропел:
Сказать «люблю» и снова жить,
И снова выбиться из сил —
По хризантеме ворожить,
По лепесткам жемчужины могил.
Мы говорили об этом цветке праздника всех святых, символизирующем у японцев радость, счастье и жизнь.
— Главное, не смотрите на меня, мадемуазель Хризантем! Я читаю смерть, я читаю свою смерть в ваших глазах! Мне страшно…
Моя шутка прошла незамеченной. Теперь я думаю, что, пожалуй, так оно и лучше.
Тем не менее я сделал вторую попытку пошутить и, вспомнив предупреждения Темпи о том, что у японцев отсутствует чувство юмора («Предупреди, что надо смеяться»), принял меры предосторожности:
— Послушайте, я расскажу вам забавную историю. Я думаю, вам будет смешно.
Они уселись поудобнее (если можно сесть поудобнее на коленях) и насторожились. Прежде чем начать, я решил для храбрости выпить и, протянув стакан, попросил:
— Налейте-ка мне, пожалуйста, еще виски.
Они хором рассмеялись и несколько минут хохотали до упаду.
Когда они успокоились, я, набравшись храбрости, наконец рассказал свою забавную историю. Они слушали меня внимательно, невозмутимо, со своей обычной улыбкой, понимающей и чуть грустной.
Вечер с гейшами закончился разговором о смерти… И подумать только, некоторые полагают, будто это веселые вечеринки! Присутствующие дамы выразили желание умереть как можно скорее.
— Право, я очень устала жить, слишком много горя я видела на своем веку, — заявила Греко, знавшая Стендаля.
— Все женщины таковы! — презрительно сказал мне японец..
(На гейш мне хватило двух станций. Следующая станция — наша. «Приехали!» — повторяет мадам Мото, засунув нос в сумку в поисках билетов… Приехали! Но куда?)
2. На ступеньках дворца
22 часа
У мистера Коята Кояма, в деревне X., возле города X., перед тем как уснуть
Всю ночь слышалось приятное журчание воды. Вдоль улочек бегут ручьи, пересекающие дворы маленьких ферм; крошечные ручейки покрывают долину сетью потоков, то медленных, то быстрых. Шум струящейся воды в доме объясняется тем, что мистер Кояма принимает ванну.
Ночной ветерок привычно шумит в ветках садика, скрипит ствол. Две совы перекликаются с одного края долины на другой. Я глотаю запахи земли и деревянных досок, с наслаждением потягиваюсь.
На вокзале X. мы взяли такси и проехали через город, красочный и оживленный, как один из кварталов Токио. После нескольких километров разбитого шоссе мы выехали на проселок, заканчивающийся на маленькой площади деревни X.
Фермы представляют собой домишки с соломенными крышами. Мистер Кояма, крепкий, стройный старик, — столяр. Он мэр деревни (если я правильно понял). Кажется, он дядя мадам Мото и ее благодетель.
— Он очень, очень милый, он дает мне много денег всегда, когда мне надо, он дает много денег, правда, он милый?
Такая щедрость кажется невероятной, настолько бедно выглядит дом, хотя по сравнению с соседними домами он производит впечатление процветающего.
Мистер Кояма работает со своим старшим сыном и тремя деревенскими парнями. Стружки, опилки распространяют аромат, который не требует объяснений. Японские столяры не толкают рубанок от себя, а тянут к себе, всякий раз осматривая предмет и поглаживая его поверхность. Они работают с явным удовольствием, испытывая физическое наслаждение от самого процесса труда и гордясь тем, что в этой стране, где все из дерева, они самые нужные люди. В их изделиях нет ни гвоздей, ни винтов, ни шарниров, словно тут избегают соединять железо с деревом. Дерево скрепляет дерево штырями, дерево раздвигает дерево клиньями.
Мои руки непроизвольно подхватывают снизу раму, пальцы гладят отполированные наждаком прожилки, очерчивают контуры извилин, выявившихся при полировке. Здесь больше двадцати различных инструментов, разложенных по исстари заведенному порядку. Стамески, рубанки, пазовки, долота, рашпили, тесла, фальцы, скребки, зубила, цикли, продольные и поперечные пилы, инструмент для полировки, струпцины, лекала незнакомых мне форм. Горшки с краской, банки с лаком не перебивают запахов натуральной древесины. Я бы охотно пробыл тут недели, прошел целую школу, никогда не покидал бы этого главного храма Японии, светлого и чистого.
Кошка мяукает, собака тявкает, где-то поблизости кудахчут куры, курлычет индюк. Жители деревни волочат свои гэта по утрамбованной земле улочек вдоль малюсенького ручья, постукивают обувью-скамеечками по плоским камням, выложенным на таком же расстоянии один от другого, как камни в броде, с блаженной беззаботностью пересекают дворики. Будущее им не страшно: все зависит от древесины, а по склонам долины растут прекрасные деревья.
Мистер Кояма ведет меня к алтарю предков — своего рода буфету в темном уголке между кухней и столовой. Он показывает портрет отца и матери, своеобразного Будду из дерева, выносит его к свету и, прежде чем протянуть мне, чтобы я насладился произведением искусства, сдувает насевшую пыль.
Мистер Кояма представляет мне девятнадцатилетнюю дочь. Она приветствует меня, стоя на коленях и несколько раз кланяясь так, что ударяется лбом между ладонями, положенными на татами. Одета она, как одеваются на Западе студентки. Она исчезает — больше я ее не увижу. Я забыл имя старшего сына, но оно означает: Все для родителей. Мистер Кояма представляет мне своих жену и младших сыновей — трех и шести лет.
В глубине столовой висит лента с надписью огромными иероглифами. Я спросил мадам Мото, что она означает. «Я узнаю…» Она читает, перечитывает, спрашивает сноху хозяина, та в свою очередь читает и перечитывает надпись, словно видит ее впервые. Обе идут на кухню, и вскоре оттуда доносится спор, в котором принимает участие несколько незнакомых голосов. Наконец мадам Мото возвращается. С плохо скрываемым смущением она объясняет смысл надписи:
— «То, что надо строить себе жизнь, хорошо! Просто хорошо!» Вот!
Мы усаживаемся с поджатыми ногами вокруг стола в гостиной. Мистер Кояма плюет в старую медную чернильницу в виде трубки. В ней находится кисточка, которой он размазывает слюну по кусочку китайской туши, потом протягивает кисточку мне, чтобы я расписался. Я вывожу свое имя арабесками в форме бороды. Хозяин дома долго восторгается красотой штриха, похоже, вполне искренне. Он мне симпатичен, и я сержусь на себя за то, что опять думаю об оплаченных комплиментах стюардесс.
С нами за стол садится только старший сын. Я понял, что он мечтает о французской трубке, и дарю ему одну из своих. Он набивает ее и, чтобы доставить мне удовольствие, делает несколько глубоких затяжек. Я восхищаюсь его выносливостью, так как хорошо знаю эту трубку: если затягиваться слишком быстро и глубоко, начинает саднить глотку, как от больших глотков купороса. Я тихо говорю об этом мадам Мото.
— Сейчас узнаю… — отвечает она.
Возникает спор, мужчины бросаются на кухню, оттуда выскакивают женщины и врассыпную бегут по деревне.
— Сейчас… Несколько минут! — говорит мадам Мото, жестами призывая к терпению. И в самом деле, очень скоро передо мной ставят несколько бутылок пива.
В мою честь приготовлено настоящее пиршество, но мой желудок болезненно сжимается от одного вида салата из водорослей и жареных каракатиц, фаршированных крошечными яичками неизвестного происхождения, под сине-зеленым запекшимся соусом. Хозяева не считают отсутствие аппетита признаком хорошего тона, оно повергает их в отчаяние. Снова возникает спор, полный драматизма, но, кажется, все улаживается телефонным звонком. Я боюсь, уж не заказали ли они еду в европейском ресторане. Вскоре выясняется, что они вызвали такси, желая вознаградить меня прогулкой.
Итак, после «ужина» мы вернулись на площадь и ждем такси. Оно доставило мадам Мото, мистера Кояма и меня в город. Мы провели вечер в крошечном доступном ресторане-баре, который содержала вторая жена мистера Кояма.
Дядя мадам Мото представил мне «других своих детей» — молодого человека и двух девиц. Мы приятной компанией уселись с поджатыми ногами вокруг столика, на котором тотчас же возникло знаменитое пиво. Мне ужасно хотелось есть, и я в огромных количествах заглатывал жареную чечевицу и соленый арахис и запивал пивом.
— Семеро детей с тремя женами… — с гордостью показала мне на пальцах мадам Мото. Что за муки не иметь возможности общаться с этим милым молодым человеком, с этими двумя девушками, пугливыми и стеснительными, но тонкими и понятливыми. Мы напевали всем знакомые песенки Шарля Трене, Франсиса Лемарка, Маргерит Монно. В завершение банкета отец семейства спел что-то свое… А я спел «На ступеньках дворца». Дети попросили мадам Мото перевести. Она «перевела» одной короткой фразой, которая их не удовлетворила. Тогда я начал излагать содержание при помощи рисунков: вот дворец, на ступеньках сидит девушка, ее обувает маленький сапожник… Мадам Мото долго рассказывала содержание каждого рисунка, и у меня впервые было впечатление, что она делает настоящий перевод. В юных взглядах ее слушателей я читал понимание. Они хотели бы выучить мелодию.
На фоне японской речи самая простая, самая банальная французская фраза кажется мелодией. Все зачарованно настораживают слух. Отец и дети просят меня говорить, сказать что угодно. Я декламирую, стараясь изо всех сил:
Все на свете: сверкающая весна, и осенняя рыжина,
Ветер в лесах, и скорбные тени ушедших друзей,