— Рубины натуральные, индийские. Тут их с запасом. Остаток придержи у себя. Да и оригиналы сабель тоже припрячь, может, еще копии понадобятся. Дела сейчас идут быстро.
— Этак ты мне скоро, Санек, мумию Ленина на копированье приволочешь! — усмехнулся Петрович.
— Ты недалек от истины, хоть плачь, хоть смейся! Ко мне на сей предмет уже подъезжали. У одного американского миллиардера блажь. Он, видишь ли, популярных покойников коллекционирует. Недавно ему за миллион левую ногу Мао Цзедуна продали.
— Иди ты!
— За что купил, за то и продаю. Он, бедняга, все сокрушается, что Гитлера сожгли. И за Ленина очень даже беспокоится. Скотленд-Ярд, узнав о его пристрастии, начал охранять могилу Карла Маркса, и как раз вовремя. Дважды неизвестные люди откопать пытались.
— Ну-ну, дела пошли! Но ты, Санек, не вздумай, гляди! Сходите с ума как хотите, а я мертвечины не люблю. Какое твое второе дело?
— Помнишь, года три тому назад ты мне одно письмо старил? Про скрипача и козу?
— Как же! Этюд Шагала, миру неизвестный, и где находится — неизвестно. Что, теперь сама картина понадобилась?
— А, змей, смеялся тогда надо мной? Говорил — лапша на уши? Нет, говорил, дураков? Так теперь за срочность — двойная оплата!
Петрович поднял руки:
— Сдаюсь, не вели казнить! А как срочно нужно?
— Как всегда. На вчера нужно. Но недельку можно подождать.
Вошел Леха и, поздоровавшись с Саньком, доложил: с соляркой порядок, за полчаса сольется.
— Хорошо, Леха. Сбегай-ка теперь в погреб. Там над бочкой с квасом две полочки, знаешь? Так ты мне с верхней принеси картинку — ту, что с козой. Она там в стойке вторая будет. Да поаккуратней, гляди!
Санек расхохотался, поперхнувшись чаем.
— Ну, умелец, ты велик! С меня бутылка!
— Оставь при себе свою бутылку. Я того бродягу, что намалевал, полгода из запоя выводил, пока у него уши торчком не встали. Не порть мне кадры!
Санек ехал обратно в Москву. Завернутая в рогожу картина «Скрипач и коза» лежала на заднем сиденье его машины. Так начиналось ее путешествие — от бочки с квасом, через дипломатическую почту и Парижский аукцион — к ненасытным любителям изящных искусств.
Санек думал о Петровиче. Никогда он этого мужика понять не мог. Но, будучи убежденным жуликом, и облапошить его не мог, хотя тот бы и не заметил. А почему не мог — сам не знал. В конце концов он решил, что из суеверия. Сплюнул и глянул через левое плечо. Но месяц стоял за правым.
Племяш уверенно вел машину. Санька, как всегда после встреч с Петровичем, потянуло на философию.
— Вот скажи мне, Племяш, есть на свете душа или нет ее?
— Есть, дядя Саня.
— Откуда ты знаешь?
— А как же иначе можно из человека душу вытрясти?
— Грубый ты, Племяш. Нечуткий.
— А ты, дядя Саня, видишь — человек за рулем. Так ты хочешь философию разводить или домой в целости приехать? Ну, задумаюсь я на обгоне — вот тогда ты и узнаешь, есть ли тебе чего Богу отдавать.
— Да ты у меня поумнел, мой мальчик! Растут дети… Скажите пожалуйста! Но у меня вопрос был риторический, а риторический, дитя, это такой, на который отвечать не надо. Вот, например: есть ли душа у вещей? Что значит: делать вещь с душой? Это со своей — или с ее? Молчишь. Молчи-молчи…
— Ты лучше скажи, дядя Саня, почему бы нам на Запад не сорваться? Счет там в банке у тебя есть, я еще молодой, спортивный. В профессионалы выйду. Они знаешь сколько заколачивают?
— Сорваться, Племяш, не проблема. Но только я этого не сделаю и тебе не советую.
— Что, популярная программа сейчас будет? Березки — ручейки?
— Не хами дяде, неслух! Ты у меня дурак, но не настолько. Я тебе даже не буду объяснять, что, скорее всего, ни в какие профессионалы ты не выйдешь, а будешь вышибалой в парижском бардаке. А я открою какой-нибудь бизнес и даже разбогатею. И не надо будет каждый день башкой рисковать, живи — не хочу. Так я, Племяш, боюсь, что и не захочу. Ни размаха, ни риска, и к тому же знаешь, что завтра будет. Вот ты скажи, что будет в Москве через месяц?
— Не знаю, дядя Саня.
— Вот, правильно. И никто не знает. А что будет в Нью-Йорке — это я берусь предсказать. Более или менее точно. Так мне тут интереснее, а что башку могут оторвать — то поэтому я тебе о бессмертии души толкую: азартный вопрос. Что у нас на кону — не знаем, а рискуем. Дядя у тебя игрок, а ты у дяди — амбал. Впрочем, захочешь ехать — отслюню капусты, не обижу. Ты мне свободный нужен, а то всю игру изгадишь в осознанную необходимость.
— Не, дядя Саня, я один не хочу.
— Ну так девку прихвати, виснут небось? И хватит об этом: раньше переспи с этой мыслью, а потом решай.
За разговором Санек даже не заметил, как они подъехали к патрульной заставе на въезде в Москву. Застава выглядела необычно.
Поперек дороги стоял легкий танк. У обочины повалился набок обгоревший автобус. Там же было что-то накрыто брезентом, а Санек знал, что накрывают брезентом в наши времена. Моложавый капитан в полевой форме, с автоматом на плече подошел к машине. С ним были трое солдат, явно не первогодки.
Санек, не выходя из машины, сунул ему малиновую книжечку. Это было удостоверение Совета Министров, дающее право игнорировать комендантский час и въезжать в Москву без досмотра машины. Это удостоверение ему организовал всемогущий Алихан.
Капитан, глянувши в книжечку, небрежно козырнул и крикнул солдатам у танка:
— Пропустить!
— Что тут случилось, землячок? — Санек кивнул в сторону автобуса.
— Да опять малолетки. Не успеешь одну банду извести — другая лезет. Эти за оружием сюда нагрянули. Четвертый раз за последний месяц.
— Потери большие?
— Да нет. На счастье, патрульный вертолет близко случился, поддержал с воздуха. Двоих солдат и прапорщика наповал, да двое раненых.
— А эти? — Санек поглядел на брезент.
— Как приехали восемнадцать пацанов, так все тут и остались. С вертолета их ракетой приголубили. Двигай теперь, танк отъехал.
— Всех благ тебе, капитан.
Остаток дороги они молчали.
Глава 15
ОТЧАЯНЬЕ
Дождь хлестал броневые стены, а ветер свистел в орудийных стволах и антеннах. Стволы не зачехляли, антенны не убирали. Некому было. Эшелон как встал на разъезде, так и застыл. Тут и ночь навалилась, но света не было. Некому было запустить дизель тепловозный. Бухала в темноте кем-то давно распахнутая дверь. В выбитое туалетное окно ветер нагнал кубометры воды, которая растеклась по коридорам, смешавшись с грязью.
Страшные вещи творились той ночью в эшелоне, неизвестно за что названном Золотым. Что везли-то? Какое такое золото? Ради чего командир на смерть вел?
Первый взвод сцепился в кулачном бою с третьим. В жуткой ночной драке в темноте били ножами и в животы, и в глотки — куда выйдет. Дрались ремнями, кастетами, ломили головы прикладами. Почему не стреляли — неясно. Просто никто не додумался. Уж если б додумались — стреляли бы. В шестом взводе резали взводного. Резали долго, по кускам, большим и малым. Девятый взвод дорвался до водки, перепился до самого края — и пошла там рубка лопатами.
Власть Зуброва, власть одного человека вдруг кончилась. Кончилась как-то сразу и тихо. Без официального отречения. Он, осознав свой позор, просто сгинул с глаз людей. Вроде сам с себя сложил полномочия и не говорил никому ничего, но все это разом поняли и озверели. Не солдаты они теперь были, а толпа мерзавцев, убийц и насильников. Возьми их любая злая рука — и пойдут они, не спрашивая: в банды, в охрану лагерей, на городские площади рубить людей лопатами. Пусть и с них Россия теперь не спрашивает.
Кто знает, почему так случилось, но было именно так, даже хуже: в темноте той не все замечено было, не все пьяная память ухватила, а если и ухватила, то кому ж было рассказать?
Той ночью мало совсем трезвых было в эшелоне. Но были. Трезвым был Чирва-Козырь. Ночью той он решил осуществить давно задуманное. Вышел на платформу с машинами, прислушался. Совсем рядом били смертным боем свои своего за воровство. Что уж он там украл — не выясняли. Каждого одно занимало: только бы вдарить!
Подставил Чирва-Козырь две доски к заднему борту платформы, закрепил их как следует, снял ГАЗ-166 с тормозов, поднажал плечом — и скатился ГАЗ в темноту. Из подвагонного ящика достал Чирва мешок с теми самыми золотыми царской чеканки и пожалел, что мало успел тогда из сейфа нагрести. А потом уже не подступиться было. Да и сейчас ему в командирский вагон лезть не хотелось: мало ли на что нарвешься! Будет с нас и этого! Ишь, тяжесть какая! Бросил Чирва туда же в машину ящик тушенки да ящик автоматных патронов, Калашникова на плечо вскинул и пошел в последний раз в вагон. За бабами.
Мало их в поезде осталось. Как только вскрыл Зубров контейнер, как только обнаружил обман — так и прокатился телеграфом слух по поезду, и девки исчезли — вроде не было их тут. Учуяли, что сейчас будет опасно. Какая на проходящий встречный поезд вскочила. Какая, подтянув юбку куда как выше колен, остановила неизвестно откуда вынырнувший грузовик с лихими странниками да и укатила с ними. Какая, подхватив узелок с пожитками, просто сгинула с глаз — и все тут. Остались в основном те, что решили гульнуть напоследок, под занавес. До Москвы уж не доехать было. Много ли той жизни осталось — так уж погуляем, девчата, погуляем!
Бредет Чирва-Козырь по вагонным коридорам, распихивая пьяных да храпящих. Скликает баб вполголоса. Угомонился уже эшелон, только стоны раненых да побитых. А девки вроде как ждали зова — сползлись, даром что блудом утомленные. Из собравшихся Чирва троих выбрал. Самых звонких — задорных. Каждую по голосу узнает.
— Со мною девоньки не пропадете!
Смеются девки. Рады, что Чирва с собой берет.
— Вот сюда, сюда ступай. Да не шумите же, горластые!
Тут-то и ухватила Чирву за горло чья-то лапа. Да такая громадная, что уж никак не ошибиться было, определяя владельца.
Салымон в ту ночь тоже трезвым был. Бегал по вагонам, стыдил, драки разнимал, пока не понял: бесполезно. Зинке велел сидеть в купе под койкой, не вылезать. Спас Драча от расправы, тоже в купе загнал. Драч все Любку искал, но Любка — умница-баба, в том купе уже сидела с самого начала. Туда же Салымон Поля привел. Поль, когда Салымон его нашел, отбивался от двоих пьяных лопатой — неграмотно махал, но старательно. Отбил его Салымон, разъяренного и не понимающего, отчего весь этот разбой, и сдал Драчу с рук на руки: целее будет. Хотел и за Оксаной присмотреть, в дверь стучал броневую. Но тихо за дверью. Так пускай Зубров сам разбирается! Ко всем чертям такого командира!
А как утихли вопли и впал эшелон в пьяное оцепенение — так и услыхал Салымон тихий зов Чирвы-Козыря, подождал его в темноте, да и взял за горло.
— Ты куда ж это, сукоедина, собрался!?
— Салымон, братец ты мой, отпусти! — взмолился Чирва. — В степь иду.
Не спросил Салымон, зачем Чирва в степь идет, в глухую ночь, в проливной дождь. А просто разжал лапу и ничего не сказал.
Уже целый век сидела Оксана в углу командирской рубки, на узкой койке, укрывшись полковничьей шинелью. Что творилось, мамочка, что творилось! Встал эшелон. Потом беготня вдоль вагонов. Потом орал кто-то на кого-то. Бегали по коридорам, в дверь стучали осторожно, спрашивали ее. Но не тот голос спрашивал, который единственный узнала бы Оксана. Дальше крики были — такие, как она уже раз в жизни слышала. В дверь ломились, били прикладами, но броневая дверь устояла. Потом кто-то подтянулся на руках, ухватившись за срез брони, и наглая рожа глянула в стекло.
Тут Оксана в первый раз встала со своего места, нажала рычаг — и заслонка сорвалась со стопоров, прищемив подонку пальцы. Но и свет перекрыла полностью, вроде как выключателем щелкнули.
Так и сидела Оксана в темноте, не зная — день ли, ночь ли. Зубров все не шел. Где же он, господи? Не убили ж его? Или убили все-таки? Или он сейчас из последних сил отмахивается, пока она тут в купе отсиживается?
Сорвалась Оксана с койки, с грохотом во всю ширь распахнула дверь и ступила из одной темноты в другую. Вернуться за фонарем? А где фонарь? В рубке света нет — щелкай не щелкай. Ощупала все вокруг — нет фонаря. Но должен ведь он быть! Если полковника разбудят ночью в абсолютной темноте, то его правая рука должна до фонаря дотянуться. Оксана легла на спину, затылком на его подушку. Да где же? Стоп, дурочка, у полковника ведь руки длиннее! Слегка привстала, протянула руку, и ощутила ребристый холодок. Нашла кнопку, и яркий столб света уперся в потолок.
Теперь — вперед. Коридором — к выходу. А вдруг поздно уже? Она с трудом открыла запоры на броневых дверях. А двадцатизарядный стечкин так и остался в рубке.
Бегом вдоль поезда, бегом! Вот и тепловоз. Как ветер свистит-то! Поручни холодные, дождем вымочены. Ступеньки высоко от земли. И дверь заперта. Посветила Оксана в окно фонарем — вроде никого нет. Тогда — во вторую кабину. Тут дверь открыта, но и тут никого. Тогда дальше, мимо цистерны чумазой, на платформу. Ой, мамочка, не влезу! Влезла. Тут контейнер какой-то. Прощупала его фонарем. Из дальнего угла глянули на нее чьи-то волчьи глаза. И еще пара, и еще. Зарычали, светом ее потревоженные, и, звякнула бутылка о стену, у самого ее лица, осыпав осколками. Не смотрела она больше в контейнер, поняла, что тут ее полковника нет.
Тогда в вагоны. Прошла все три коридорами. Как прошла, как миновала дикие драки, как живой осталась, — она того не знала и не помнила. Нет, уважение к Зуброву не защищало ее теперь: не было уже уважения. Наоборот, если бы признал в ней кто девчонку из командирской рубки — то не прошла бы она дальше первых полок, тех, что у самой двери, на которых шло главное веселье. Но не узнавали пьяные в этом щупленьком солдатике лица противоположного пола: форма уберегла. А может, и не форма, а что другое. Но ни кулаком, ни штыком, ни лопатой не зацепили ее в двух первых буйных вагонах. А третий уж успокоился. Храп да стоны. Что-то Оксане подсказало, что тут фонарь включать не стоит — только пьяные морды слепить. Не мог быть ее полковник среди пьяных, сонных и раненых. Он или убит, или среди трезвых.
На фоне окна вдруг увидела чью-то гигантскую фигуру, явно не пьяную, не храпящую и не стонущую. Поняла, что не полковник это, и скользнула мимо незамеченная. В темноте она уже многое различала, и фонарь ей не нужен был. Она прижимала его к груди просто так, вроде защищаясь им.
Где же полковник, где он?
Оставалось только вернуться в бронированный вагон и искать там.
А где ему еще и быть, как не на командном пункте! Может, он и сидел там целый день, прямо за стенкой? Командный пункт, как и командирская рубка, закрыт броневой дверью ото всех посторонних. Из коридора не войдешь, если изнутри заперто, но ведь между собой командный пункт и рубка разделены только дверочкой легонькой! Как же она, дуреха, не догадалась заглянуть за эту дверку перед тем, как начать свой путь вдоль всего поезда! Но ведь тихо было за той дверью… Вот это и страшно, что тихо.
Кошкой неслышной, вымокшей и дрожащей, сгибаясь, чтоб устоять на ветру, вдоль всего эшелона — обратно туда. Успеть бы только, мамочка, только бы успеть! Что успеть — она и сама не знала.
Зубров тем временем проигрывал, и чем дальше, тем крупней. Играл он в рулетку. В гусарскую рулетку. В самую захватывающую игру, какую только придумали люди. И гордился Зубров тем, что придумали ее русские офицеры. Играл он сам с собой, точнее, с судьбой своей. Но пошаливала судьба.
Достал он свой «магнум», от которого так и пахнуло свежестью афганских перевалов. Зарядил. Не шестью патронами, а одним только. Остальные пять отверстий барабана оставил пустыми, крутанул магазин и приставил дульный срез к виску. Крутится весело барабанный магазин у самого уха. Но нет Зуброву сегодня удачи: щелкнул курок по пустому месту. Глянул, сильно ли судьба ошиблась. Нет не сильно: патрон в следующем отверстии сидит.
Если б можно было кого — на дуэль и честь свою защитить! Но кого тут в степи вызывать? Сентябрь ли месяц, дождь ли, ветер? Вот и крутит Зубров барабанный магазин по новой. Хоть и знает, что секундантов в этой дуэли нет. А что у него осталось на свете, кроме офицерской чести? Не ее ли Зубров блюл в чистоте — пуще даже, чем сапоги свои ослепительные? А теперь и ее не уберег… Волчара спецназа, зверюга-офицерище, матерый комбат, целовавший шелка самых знатных гвардейских дивизий, сидит тут в углу. И сапоги его в первый раз за всю службу не чищены. Нет ему дела до них теперь, когда честь его дегтем измазана, как ворота деревенской потаскухи.
Крутанул полковник снова барабан — со злостью, чтоб вертелся подольше. Вспомнил прежнего владельца револьвера своего: то был большой человек, бородой заросший по самые глаза. Видно, из главных, из сильных. В нем Зубров лидера почувствовал. И не то что Зуброву жалко было его в бою убивать. Но после боя затосковала как-то душа. Вроде как себя убил, казалось. Потому, хоть особой чувствительностью он не отличался и убивать привык, — взял себе полковник револьвер того человека и не отдал в трофейную команду. И владельца первого в лист своих боевых заслуг не вносил. Вспомнил Зубров тот снежный перевал и нажал на спуск.
Ну же, бородатый! Пускай хоть твой револьвер порадуется! Черта с два. Уж как не повезет — так не повезет. Тогда степень риска увеличим. Загнал Зубров еще один патрон. Только успел крутануть — как дверь кто-то дернул. Не дают человеку в рулетку поиграть! Кого тут еще черти принесли? А шаги уже в соседней комнате — в командирской рубке. Отворилась дверка, и по глазам Зуброва полоснул луч.
Он не знал, что Оксана ищет его. Он про девчонку и забыл совсем. А она ясно видела уже момент, когда войдет она в тесную кабинку командирского пункта — и не застанет там никого. И тут уж будет всему конец, и пускай тогда дождь и темнота до скончания века. Вот и броневая дверь. Рванула — заперто. Ну, тогда через рубку. Дверь осталась распахнутой, как она и оставила. И стечкин двадцатизарядный на том же месте лежит. Вот потянешься за ним, а тебя кто-то притаившийся из темного угла — за горло! Страшно шагнуть. Прыгать надо.
Прыгнула, схватила, дверь броневую за собой захлопнула с лязгом и заперла. Перевела дыхание, теперь уже спокойнее рубку осмотрела, все углы обшарила фонарем. Теперь и пистолет вроде ни к чему. Осталось открыть последнюю дверь — и убедиться, что Зуброва и там нет. И открыла, уже ничего не боясь. И первое, что выхватил луч, — были два грязных сапога сидящего на полу человека. Он смотрел на нее равнодушным взглядом. Рядом на полу сверкнул вороненый револьвер. Оксана, конечно, о гусарской рулетке понятия не имела, но испугалась снова: неживые глаза сидящего! Но тут он шевельнулся и что-то спросил, и Оксана без сомнения узнала своего полковника. Этого ей было достаточно. Зазвенело что-то у затылка, и понесло Оксану, понесло — влево и вверх, закружило по спирали, и стало ей тепло и легко.
Подхватил Зубров девчонку на руки — мокрую и холодную совсем. Живая, нет ли — не понять.
На кровать ее. Голову ниже. Подушку к чертям долой. А ноги повыше. Ничего во мраке не разобрать. И фонарь ее разбился при падении. Рубанул выключатель. Нет света. Тогда на ладонь выше — выключатель аварийного освещения. Щелкнул, и плохо ему совсем стало. Даже когда в гусарскую рулетку играл — и то на душе веселее было.
Свет аварийный — синяя лампочка под потолком. С детства любил Витя Зубров синий свет в вагонном купе. Стучит себе экспресс одиннадцать суток. Как сейчас помнил Зубров те ежегодные поездки. Одиннадцать суток туда, одиннадцать обратно: курьерский поезд «Москва—Владивосток». Прет экспресс, стучит на стыках, по два раза в сутки останавливается — и то для того только, чтоб локомотив поменять, как лошадей почтовых в былые времена. А по вечерам отпускные офицеры в карты режутся, и папаша Витин — всей компании голова. А по ночам — свет синий-синий в купе, и колеса: та-та, та-та. Красота.
А вот сейчас испугал его синий свет. Лежит на койке девчонка, вроде ребенок, а вроде — женщина уже. Лицо правильное и белое-белое, а в синем свете — мертвое совсем, и оттого, может быть, прекрасное, в окончательном совершенстве.
Взревел полковник зверем. Жалко красоту такую смерти отдавать. Рванул рубаху на ее груди и тельняшку полосатую спецназовскую. Весь свой опыт выложил, сердечко ее массируя. Сдохну, а такое добро не отдам безносой! Может, сгодится кому еще. Жалко полковнику вещичку, так ладно сработанную, терять. В армии приучили бережно относиться ко всяким ценностям.
Сколько ему в жизни раненых доводилось в чувство приводить, первую помощь оказывать, врача не дожидаясь. Аптечку походную рывком разорвал — и флакончиком прямо в нос ей. Трепыхнулась Оксана. Тихо ей, тепло — зачем же потревожили? И чувствует: раздевают ее совсем. Этого она позволить не могла и рванулась, закрываясь. Обозлился Зубров: было бы что прятать!
— Знаешь, подружка, сколько я таких, как ты, в жизни видел! Лежи, не дергайся!
Обидно ей стало, что и слез не сдержать. А Зубров ее лапами поднял — и в душ. Горячей воды нет. В этом он уверен, но видит, что промокла и замерзла она так, что и до беды недалеко. И сейчас любой душ, пусть самый холодный, — во спасение для нее: кровообращение срочно восстанавливать надо.
Включил он воду, взвизгнула Оксана от холода, но кричать ей долго гордость не позволила. Зубров всю ее мочалкой растирает. А вода потоком — и на одежду его, и на пол рубки командирской. Вытащил — и давай полотенцем жестким растирать, потом достал из запаса своего бутылку водки с золотой этикеткой «Адмиралтейская», налил серебряную чарочку: пей. Аж огнем ее всю прожгло. То-то.
Теперь он водкой край полотенца смочил и уж окончательно ее растер и одеялом укрыл.
Жизнь мотала полковника Зуброва по таким холодным и мокрым местам, что и вспоминать не хочется. И потому в любой ситуации любил он восполнить недостаток комфорта в прошлом и обозримом будущем. Ценил он куртки меховые, плащи непромокаемые, обувь добротную, постель мягкую. Когда мог — имел с собой и подушку лебяжьего пуха, и одеяло верблюжьей шерсти. Не всегда и не часто такое бывало, но тут в поезде именно такой момент выпал.
Быстро согрелась Оксана под одеялом, ушел озноб, только обида не ушла. Уязвил ее полковник упоминанием о многих женщинах, которых он тоже раздетыми видел. Казалось бы — какое ей дело, мало ли что в жизни бывает. Но нет, захотелось и ей уязвить его, сказать что-то обидное. Зубров тут же рядом крутится, нехитрый очень запоздалый ужин на двоих готовит: банки открывает консервные, мясо копченое офицерским ножом пластает, овощи достал, водки понемногу в две стопки разлил.
Посмотрела Оксана на одежду его, под холодным душем измоченную, на щеки небритые, на сапоги грязные и полюбопытствовала:
— А вы всегда, полковник, в таком виде ходите? А перед подчиненными не стыдно?
Смолчал Зубров, только кубометр воздуха с шумом вздохнул. А она продолжала:
— Сбросьте сапоги свои великолепные, побрейтесь, душ примите. Жаль, воды горячей нет. Меня можете не стесняться: я таких, как вы, полковник, знаете сколько встречала? А если очень стесняетесь — я отвернусь.
И отвернулась.
И тут сдержался Зубров. Права девчонка. Просто комнатка маленькая совсем, да и ею же, неблагодарной, занимался. Ладно. В рубке навел порядок революционный. Разделся. Одежду и сапоги в соседнюю комнату выбросил. Ледяной водой долго с удовольствием мылся. Привычен. Бодрость по телу разлилась. В аварийном свете не очень себя видно, но ничего: выбрился тщательно. Растер щеки дорогим французским одеколоном: у начальника разведки Одесского военного округа такие вещи даже и в смутное время имелись в запасе. Закутался в теплый халат, завязал на шее шарф шелковый и позвал:
— Товарищ принцесса, можете повернуться!
Окинула его взглядом, одобрила мысленно. Но тут же представила полковника в этом самом халате с золотыми китайскими дракончиками, в такой вот приятной полутьме, в обществе роскошной дамы. Дама эта представлялась ей лет тридцати, блондинка этакая, чуть полнеющая. Так и сузились зрачки у Оксаны от ненависти. Но в аварийном свете этого было не различить.
Подал ей Зубров чарочку. Сам выпил умеренно. И она выпила храбро: хорошо, что водка «Адмиралтейская» ото всех других водок особой мягкостью отличается. Чуть к еде притронулась — и почувствовала вдруг, как голодна. Но блондинка та стервозная сильнее голода оказалась. Так и видит Оксана эту бабу рядом со своим полковником. Оба спокойные, уверенные, никуда не спешат… Так ей себя жалко стало, так за себя обидно! Сама она себе представилась мокрым щенком, потерянным в жуткой черной степи. Нашел ее человек, вытер-высушил, накормил, спать в тепле уложил. Бережет, жалеет, а за человека не считает. Пожевала Оксана ломтик булки — вот и весь ужин. Полковник тоже не засиживался. Спросил взглядом, налить ли ей еще водочки. Не налить. Налил тогда себе, выпил и откланялся:
— Спокойной ночи, детеныш.
И опять взорвало ее. Да кто ему дал право обращаться с ней, как с ребенком! И захотелось уязвить полковника, да он уже вышел в командный пункт и дверь за собой закрыл.
— Полковник, вы куда убежали? Вы что — женщину испугались?
— Какую женщину? — не понял полковник за дверью. Хуже этого ее никогда не обижали. Стечкина бы сюда, она б ему показала! Но стечкин мирно лежал на своем месте. А с полковником рядом был другой револьвер, когда она распахнула дверь и сидел он, повесив руки, и глаза у него были неживые. И сейчас он там же сидит. Ее уложил, а сам сидит и смотрит перед собой.
— Вы не спите, полковник?
— Нет.
— Мне холодно.
Молча вошел, снял с вешалки шинель, укрыл ее поверх одеяла и вернулся за дверь. Если ему снова сказать, что холодно, то он укроет ее еще чем-нибудь, а сам все будет сидеть и смотреть…
— Полковник…
— Да.
— Мне страшно.
Тут он вошел и присел рядом на край поверх одеяла. В своем халате с китайскими дракончиками. И тут она снова представила всех женщин, которых он знал раньше. Почему-то их было четыреста шестнадцать, и она ненавидела их всех и каждую в отдельности.
— Полковник, правда, что у вас было много женщин?
— Правда.
— Четыреста шестнадцать?
— Не знаю, не считал.
Надо бы тут Зуброву так же безучастно подтвердить, что да — четыреста шестнадцать. Но заявить, что он их даже не считал, это уж слишком. Если бы все женщины оказались рядом — Оксана бы их просто загрызла, даже и пистолета не надо бы. Но женщин тут не было, и она укусила Зуброва — больно. Хоть не так больно, как ей бы хотелось. В шею укусила. И в губы.
— Эй, девочка, с огнем шутишь!
Сказал это полковник внешне спокойно, и потому она не поняла, что это предупреждение было единственным и последним.
Глава 16
ОТРЕЗВЛЕНИЕ
— Полковник, ты не спишь?
— Не сплю. Меня, между прочим, Виктором звать.
— А как тебя мама называла?
— Спиногрызом. А тебя?
— Ксаночкой…
— Бедный мой детеныш…
— А ты правда сегодня хотел стреляться?
— Дурочка, с чего ты взяла?
— Так. Показалось.
— Ну и перекрестись.
— Я тебе хочу сказать… Ты не будешь смеяться?
— Не буду.
— Честное слово?
— А без этого ты не можешь?
— Я теперь все могу. И смейся, пожалуйста! Я тебя еще тогда полюбила. На площади. Ты тогда был такой…
— С разбитой мордой?
— Не смей смеяться! Укушу!
— Ах, ты опять кусаться?
Простила Оксана всех своих предшественниц. Позавидовала каждой немножко и каждую пожалела: каково ж им было расставаться? С тем она и уснула, обняв его, стараясь удержать рядом хоть до утра. Ее все еще пугал вороненый пистолет.
Засерело в бронестеклянных триплексах. Минуточку бы еще полежать вот так, чтоб ее щека на плече. Или пять… Или десять… От таких мыслей, Зубров знал, одно спасение — рывком вскочить. Так разбудить жалко. Осторожно высвободился из обнимающих лапок. Нет, спит. Ее теперь до вечера не разбудишь. Укрыл потеплее: отоспись и за меня, малыш. В школу тебе не идти.
Развернул дальномер-перископ, осмотрел все вокруг поезда. После пьянки многие только к полудню проснутся. Это хорошо. Лучше под контроль брать по одному и мелкими группами, чем всех сразу. Пока брать некого. Спят. Не теряет Зубров времени: побрился-помылся, форму выгладил и за сапоги взялся, временами в перископ поглядывая. Обзор почти на полный круг, только прямо назад смотреть мешает зенитная башня и корпус тепловоза.
Вот и первая пташка: Салымон у последней платформы поднатужился да и поставил перевернутый ГАЗ-166 обратно на колеса. Не иначе — сорваться решил. Вообще-то правильное решение: что хорошему солдату в этой банде делать? Но вы, голубчики, у меня к вечеру бандой уже не будете. И ты, Салымон, никуда сейчас не поедешь. Пока я не прикажу. Хотел уж Зубров выйти, но передумал: не пойдет же хороший солдат в степь, не захватив запаса с собой. Особенно если банки консервные кто-то в грязь высыпал.
Точно. Вот Салымон расстелил брезент, где посуше, — и давай банки и ящики собирать. Собирай, Салымон, собирай. А мы пока последний глянец на левом сапоге наведем. Поглядывает Зубров на Салымонову работу и думает: сам Салымон не уйдет. Эту свою бубновую кралю прихватит. А вот и она, голубушка, из вагона выглядывает. Так. Взвалил Салымон на спину узел, для нормального человека неподъемный, и к машине его потащил. Вот теперь пора. Открыл Зубров броневой люк и легонько на землю спрыгнул.
Гадостное было утро. Угрюмое и серое. Рваные облака над землей несутся, того и гляди, крыши вагонные зацепят. Лужи необозримые. Холодно, сыро и противно, как в бане нетопленой. Плюнул Салымон под ноги себе: не ожидал он, что служба военная так вот безрадостно кончится для него в такой поганый день. Но, видно, кончилась служба, и пора было уходить.
Спит эшелон, не соображая еще, каково будет его пробуждение. Окна зияют разбитые, чей-то выпотрошенный матрас ветер рвет, а там под вагонами — ноги чьи-то. Кто знает: спящего ли, убитого?
Снять с платформы новенький ГАЗ Салымону совесть не позволила. Но рядом с платформой валялся еще один, вверх колесами. Его-то Салымон и возьмет. А то ведь так его тут и бросят ржаветь, как трактор на колхозном поле. По такому принципу он и припасы брал: из вагонов — вроде как воровство получается, а уж что в грязь побросали — то теперь ничье. Посадит он сейчас Зинку в кабину — и айда в других местах счастья искать.
Несет узел, в землю смотрит. Под таким грузом шею не разогнешь. Не поскользнуться бы в грязюке этой! Хуже, чем на широколановском полигоне, хотя хуже, как известно, не бывает.
Тут-то Салымон и увидел прямо по курсу два ослепительных сапога. Солнечные зайчики на них танцевали, хотя и солнца не было. И хоть головы Салымону было не поднять, чтобы рассмотреть владельца, — знал он прекрасно, кто такими фокусами с зайчиками знаменит.
— Куда же это ты, Салымончик, собрался? — спросил ласковый голос. И, видимо сообразив, куда именно Салымон собрался, похвалил его:
— Славненько, славненько. Повару Тарасычу помогаешь, о людях заботишься, продукты носишь. Славненько.
Бросил Салымон узел, выпрямился, вытянулся. Зубров перед ним свежий да чистенький стоит, выглажен, как на строевой смотр, выбрит — аж на Салымона одеколоном пахнуло. И глаза у Зуброва веселые.
— Славненько, славненько, — продолжал Зубров. — А как ты, Салымон, думаешь — хватит нам теперь продуктов до Москвы дотянуть?
— Хватит, — уверенно отрезал Салымон. — Едоков-то поубавилось.
Скрипнул Зубров зубами, но улыбку беззаботную с лица не убрал.
— На сколько же едоков батальон сократился?
— Убито человек тридцать-сорок.
Тут Зубров снова скрипнул и беззаботность более не изображал.
— Точно не считал, — продолжал Салымон, — но раненых человек шестьдесят наберется, считайте — двадцать очень тяжелых.
— «Блаженная смерть» у нас в запасе есть?
— Есть из расчета по шприцу на весь первоначальный состав батальона.
— Тяжелых нам с собой тащить некуда и бросить негде. По всем традициям спецназа своих раненых сами колоть будем. Приходилось людей «Блаженной смертью» колоть?
— Приходилось, товарищ полковник.
— Так поможешь. Это нам на двоих задача.
— Понял.
— Еще убыль едоков есть?
— Так точно, есть. Но это нелегальных уже. Все бляди из эшелона сбежали.
— Все до одной?
— Нет, парочка осталась.
Зубров вдруг стал более вежлив, переходя на «вы», чего за ним в отношении подчиненных никогда ранее не замечалось:
— Товарищ сержант, те, что остались — не бляди, а женщины. Их уважать положено. И передайте всему личному составу, что за неуважение к женщине буду пороть шомполами, как и за неуважение к строевому уставу.
— Есть передать личному составу!
— А теперь водителя моего Чирву-Козыря ко мне! Надеюсь, хоть он-то не ранен?
— Не ранен, товарищ полковник. Он… сбежал.
— Ах вот как. Вы, товарищ сержант, конечно, приказали ему остаться, а он…
— Так точно, — врезал Салымон и покраснел, как до того краснел только раз в жизни, да и то в детстве. Только то и спасло Салымона, что Зубров в этот момент обозревал степь, и потому красноту Салымонову не заметил и лжи его, видимо, не раскусил.
— Итак, сержант Салымон, вы приказали Чирве-Козырю остаться, а он приказа не выполнил и не остался?
На вопрос командирский положено громким голосом отвечать «Так точно!», и голос должен быть чистым, как горный водопад. Вот этой-то хрустальной чистоты в голосе Салымоновом не прозвучало. Вместо этого хрип с бульканьем, вроде как горло прочищал, и трудно было уловить, что он там ответил. Но Зубров правильно понял ответ и не переспрашивал.
— Если, товарищ сержант, вы его упустили, то вам его и ловить.
— Поймаю, — уверенно ответил Салымон. — Степь раскисла, далеко не уйдет, и следы вон видны.
—Тогда ранеными я сам займусь, а ты езжай. Хочешь — узел с собой прихвати и женщину свою, чтоб не скучно было.
Ох же не прост полковник! Так вдруг, без предупреждения, под дых и врезать! И ведь видит Салымон, что позволит ему командир Зинку взять и припасы: хочешь, мол, обмануть и сбежать — так черт с тобой, заложников не держим. Обидно стало Салымону.
— Разрешите, товарищ полковник, лучше пару хороших ребят на дело взять.
— Можно и так, — согласился полковник — Чирва-Козырь мне очень нужен.
— Живым или мертвым доставлю!
— Только живым, Салымон. Только живым.
Аспид уверенно вел ГАЗ-166 по следу, оставленному Чирвой.
— А ты, Салымончик, ничего необычного не заметил?
— Где?
— У Зуброва на шее.
— Нет. А что у него на шее?
— Шарфик шелковый.
— И что?
— А зачем ему шарфик?
— Так в Афгане весь спецназ в шелковых шарфиках ходил! С одной стороны — красиво, а с другой — мордой все время приходится крутить, как истребителю в бою. Так вот чтоб шеяка не натиралась, шарфиком ее обкладывают. И летчики-истребители всегда во время войны списанные парашюты на шарфики режут. Я одного дембеля знал — так он за хороший ковер трофейный…
— Знаем мы такие трофеи!
— Ну, грешен был человек. Ты дальше слушай. Он за этот ковер выменял у старшины парашют списанный, и давай шарфики резать да продавать. По пятерке за штуку брал. А потом от сапога подошву отодрал, вырезал штампик «Пьер Карден», и давай свои шарфики клеймить. Тут уж им цена — четвертной. За десяток шарфиков с клеймом еще один парашют у старшины выменял, новый совсем — и такое развернул дело! Каждый носит, да и домой шлет — вроде как трофей, с захваченного французского журналиста снятый. Сейчас тот дембель в Москве крупным бизнесом правит. Приглашал меня, как отслужу, к себе в телохранители…
— Я тебе, Салымон, не о том толкую! У Зуброва под шарфиком синяки просматриваются!
— Заткни, Аспид, свой огнемет! Быть того не может.
— Ну, давай спорить. На что?
— Знаешь, Аспид, вроде и вправду синяки у него на шее проглядывали. Как же это понимать?
— Эх ты, Салымон-разведчик! Мыслить надо логически. Если на шее синяки — значит, его кто-то ночью за горло взял!
— Другого объяснения, конечно, нет, это ты, Аспид, прав. Но не тот он человек, чтобы его каждый за глотку брал!
— Да уж, хотел бы я на эту сцену посмотреть. Я люблю, когда красиво дерутся. А тут уж — точно — был высший класс.
— Думаю, что тот хвататель до вечера в себя не придет — если, конечно, он вообще на этом свете.
— Кто ж это такой нашелся у нас? Это ж только по большой неосторожности можно было попробовать.
— Ума не приложу, Аспид. Даже жалко мне того хватателя. До самой смерти небось не забудет.
— Ну и Зуброву памятка на недельку останется. Шея — не сапоги: в пять минут лоск не наведешь!
Взяли Чирву-Козыря без труда. Погони он не ожидал. Расположился на дневной привал в степной лесопосадке. Три женщины с ним. Огонь развели. Выпили водки. Расслабился Чирва-Козырь, разомлел. Тут-то его Салымон за горло взял:
— Пошли, Чирва, девок твоих мы до станции подбросим, если захотят, а тебя командир ждет.
Аспид без оружия с девками в одной машине, а Салымон со связанным Чирвой-Козырем и с кучей оружия — в другой. Разделили так, чтоб девки по дороге Чирву не развязали да чтоб в пути оружием не воспользовались. Ревели девки, Аспида и Салымона упрашивали отпустить Чирву-Козыря, предлагали все, что душе захочется. Засомневался Аспид, но Салымон рыкнул да оружие отобрал. Так и едут — Аспид с девками впереди, Салымон с кучей оружия и со связанным Чирвой-Козырем — следом.
Ревут девки, и моторы ревут, грязь из-под колес фонтанами. Поотстал Салымон. Душит Салымона изнутри кто-то. Может, стыд, может, совесть, может, еще что-то, ранее Салымону неизвестное. Вздыхал, задницей по сиденью крутил, а потом возьми и попроси Чирву-Козыря:
— Эй, Чирва.
— Чего тебе?
— Чирва, будь человеком, спаси меня!
На Чирве аж веревки все заскрипели: он, Чирва, связанный валяется, мордой на ухабах о борт стучит, а его захватчик и возможный палач спасения просит. Дела.
— Так вот, Чирва, сгоряча я ляпнул Зуброву, что приказал тебе остаться… Не мог бы ты подтвердить, что так оно и было.
— Конечно нет.
— Слышь, Чирвончик, тебе ведь это ничего не стоит. Тебе все равно подыхать. Один грех больше, один меньше, какая разница, а мне репутацию спасать надо.
— Мне б твои заботы.
Тут Салымон Чирву не понял: лучше ведь сдохнуть, чем репутацию свою испоганить. А Чирва-Козырь Салымона понять не может: за обман его Зубров в рядовые разжалует, в штрафной батальон спишет, вот и все. Радовался бы, здоровенный болван. А Салымон успокоиться не может:
— Не хочется мне перед народом брехуном выглядеть. Лучше сдохнуть. Помоги мне, возьми грех на себя, а я к Зуброву сам пойду, за тебя просить буду. Ты Зуброва не знаешь — у него голова не такая, как у нас с тобой, он иногда такое учудить может… Знаешь, ведь он тебя, Чирва, и простить может. Он тебя может даже и наградить: все, мол, перепились, а Чирва-Козырь трезвость сохранял и — бубух тебе лычки новые на погоны.
— Нет, Салымончик. Поешь ты, конечно, красиво, но ради твоей репутации я лишнего греха на себя не возьму. Своя рубаха… сам знаешь.
Загонял Зубров батальон, замучал. Никого утром сам не будил. Гуляет себе вдоль эшелона: вдруг морда какая мятая с головной болью из окна высунется. А тут и Зубров:
— А ну-ка, голубочек, выгляни в окошко. Красавец. Эх, морду-то тебе как перекосило. А тепловоз-то у тебя весь грязью зарос. Да встань, мерзавец, ровно, когда с тобою командир говорит. Морда твоя уголовная. Из-за тебя что в батальоне случилось? Ты ж, гад, вчера всю смуту начал. Не помнишь, мозги орудийным нагаром законопатило? Уж я тебе их почищу. В общем, так. Три часа тебе времени, на весь твой тепловоз, вычистишь, в порядок приведешь, Салымону доложишь. Бойся ему не угодить! Боишься? То-то. Что? Людей надо на регулировку дизелей? Людей дам. Таких же мерзавцев и дам, вроде тебя. Как работу завершишь, найдешь меня и доложишь лучший способ, как я тебя могу покарать за твое вчерашнее. Да фантазию включи. Иди!
— Есть!
— Эй ты, ага, ты. Ко мне! Да строевым. Строевым! Вот так. Что ж ты, братец, ночью-то натворил? Теперь тебя даже Лефортовская тюрьма на исправление не примет. Кашу ты какую заварил. Не ты? А кто? А мои сведения все на тебя указывают. Ладно. Вымоешь котлы на кухне, Тарасычу доложишь, себя в порядок приведешь. Если Салымон на тебе одну пуговицу нечищеную найдет, сам знаешь.
— А, Тарасыч, иди сюда. А что, Тарасыч, у нас завтрак сегодня запаздывает? Что случилось? Голова болит? С чего бы это?
Знает Зубров, что сейчас к каждому индивидуальный подход нужен. Знает, что сейчас каждого немедленно после пробуждения надо брать в ежовы рукавички. И берет каждого. Знает Зубров, что нельзя сейчас дать времени на раздумья и праздные разговоры. И не даст. И уж вдоль эшелона забегали люди, заспешили. Всем машинам — мойка, чистка, технический осмотр. Оружию — полная разборка. Боеприпасы — пересчитать, вычистить, переложить. Вымыть вагоны. Окна выбитые заделать досками и мешками с песком — впереди кто знает, что ждет. Мертвым могилы вырыть надо. Раненых бинтовать. Знай себе Зубров покрикивает. Каждому — срок короткий, каждому — заданье непосильное, каждому приказ: придумать себе кару позатейливей.
Построил Зубров батальон перед закатом. Опять задождило, но блестит батальон, сияет. Только поменьше размером стал. Зубров на ящике патронном сидит. Рядом к телеграфному столбу Чирва-Козырь пристегнут. Салымон с антенной. Суд.
— Подсудимый Чирва-Козырь, приказывал ли вам гражданин Салымон остаться?
— Нет.
— Салымон?
Опустил Салымон глаза. Молчит.
— Так, мне все ясно. Сержант Салымон, вы приказа остаться не дали. Не имеет права офицер наказывать сержанта в присутствии солдат, но я использую чрезвычайные свои полномочия. Сержант Салымон! За потерю управления объявляю вам замечание!
— Есть замечание!
— Самое первое взыскание за всю службу?
— Самое первое, товарищ полковник!
— Вот так, чтоб не расслаблялся впредь. А теперь обратимся к Чирве-Козырю. Так, значит, Салымон не приказывал остаться?
— Не приказывал!!!
И увидел вдруг полковник Зубров наглость в глазах своего беглого водителя и в голосе ее же почувствовал. Но сдержал себя Зубров.
— То, что Салымон не приказывал остаться — это понятно. Но у тебя-то своя голова есть? Воровать золотые монеты ты сумел и без постороннего приказа. Был ты солдат, а стал ты вор… — тут Зубров не договорил, и только услышал команду Салымон, и выполнил ее, рубанув антенной Чирву-Козыря по хребту. И только тогда осознал он зубровскую команду: БЕЙ. Рванулся Чирва-Козырь под ударом вверх по столбу и обвалился вниз к основанию. Подивился в который уж раз Зубров силе Салымонова удара и обратился к батальону:
— Всех вас судить надо, но осудил я только одного: у него преступление с умыслом и подготовлено заранее. А вас, каждого, пусть совесть судит, если у кого она есть. Не сужу вас и потому, что первый виновник — я сам. Я повел вас на великое дело, на великие жертвы. Но меня обманули. Я повел вас страну спасать. Но не спасение родине мы везли, а мыло, да и то украли его еще до того, как мы контейнер получили. Судить меня надо. Требую судить меня. Требую самой страшной себе кары. Но прошу…
Тут Зубров снял с себя шлем, снял портупею с оружием, бросив рядом, сделал шаг вперед и опустился перед батальоном на колени, прямо в грязь:
— Но прошу месяц сроку. Планов своих вам открыть не могу. Прошу верить… Если через месяц не искуплю свой и ваш позор, то тогда и судите меня. Салымон любой ваш приговор исполнит.
Опустил Зубров голову непокрытую. Мелкий дождик ее сечет. Молчит батальон. Как-то и неловко. А что сказать-то?
— Верю! — вдруг заорал Аспид из задних рядов.
— Верю! — закричал Сабля. — Встань, командир.
— Верить командиру! — заорал младший сержант Швайко.
— Дать командиру месяц, дать ему два и три. Дать, сколько ему надо, — кричит матерый спецназина Раствор.
— Верим, — подхватил батальон. — Встань, командир.
— Спасибо, братья. — Встал Зубров. Салымон ему шлем подает, грязь рукавом счищает. И решил Салымон, что и батальону надо у командира прощения просить. Не знал Салымон за что, но знал, что надо. Развернулся, воздуха набрал да как рявкнет: